Январский романс
Здравствуй, я к тебе вернулся из лилового июля, я принёс ромашки, клевер, полусонную зарю, лёгких бабочек лазурных, что с руки твоей вспорхнули, их пыльцу не сдуло время… Слышишь, здравствуй говорю. Я вернулся, я пробился в твой январь неумолимый через толщу ветра, снега, расстояний и времён, хоть и знал, что в этом мире всё, наверно, повторимо, кроме радости молчанья, кроме нежности имён. Я принёс с собою ливень и размокшую тропинку, облака, удары грома, сеновал и в полутьме — нам блеснувшую из щели золотую паутинку, тонкий абрис трёх берёзок на затопленном холме. Ты, наверное, не помнишь, как безгрешно щекотало солнце на твоих коленях радужные волоски, как цепляясь за предметы безнадёжно пропадало за твоей спиной пространство, распадаясь на куски. Я смотрел куда-то мимо и уже любил преступно ручеёк, на грудь стекавший с мокрой пряди на виске. И одно мне было ясно: что твои босые ступни чище пламени и Бога, чище влаги в роднике. Я вернулся. Ты не веришь?.. Да, бывает, что у сердца из нагрудного кармана время выхватит мечту и потом в холодном доме, где уже нельзя согреться возвратит назад с усмешкой, — но не ту, не ту, не ту!.. Так бывает… Впрочем, это — неизбежность жизни, что ли, вечный риск существованья, или, проще говоря, за окном январь и стужа, а те бабочки на шторах — очевидная ошибка моего календаря. Так замолчал Заратустра
В небе сумрачно и пусто, как на чердаке. Плачет пьяный Заратустра в тёмном кабаке. А хозяин — чёрный ворон, молчалив и строг, — смотрит пристально с укором: как же — умер Бог? Вот вино, как причащенье, коль с людьми не схож. А цена за угощенье — стёртый лунный грош. Ветер облачную ветошь изодрал в куски. Заратустра, что ответишь с русской-то тоски? Сердце в Божии ладони просится само. Перед смертью кто простонет Богу — nevermore?.. Как прощение, снаружи полыхнул закат. В первый раз тебе не нужен вечный твой возврат. В миг один, как за пол-века нарастает тишь. Превзошедший человека, что же ты молчишь? …Хлопнул дверью. За порогом — первый чистый снег. Чёрный ворон каркнул: «С Богом, милый человек!» Барская причуда
С утра на ветках тают льдинки. Кричат грачи — февраль отпет! В окне — желток, немного синьки, и жирной грязи фиолет. Капель выстукивает дробно весь день реестр марта, — уж с перечислением подробным ручьёв, зажор, промоин, луж, скворцов, корабликов бумажных, мохнатых почек, облаков, набухших рек, деревьев влажных и первых радостных звонков велосипедов… И откуда, с какой немыслимой тоски, такая барская причуда — вдруг склеить рифмой две строки? Строфы к «Свободе на баррикадах»
1
Картина есть. Наверно, в Лувре. Автор — посредственный маляр Делакруа — изобразил на ней Свободу, правда, — на баррикадах. Что ж, была крова — вая эпоха, все понятно… При этом он, как истинный француз, грудь выписал любовней, чем картуз на голове рабочего. Да, ладно. 2
Картина эта многих вдохновляла. Свергались троны. Ликовал Париж. А два брадатых мужа с «Капитала» уже снимали лакомый барыш. Бестрепетной рукой вставляя клизму оппортунистам всех мастей, они искомого добились. Цель возни: взамен Свободы — призрак коммунизма. 3
Садовник Гёте некогда заметил: — Природу невозможно принудить, но — лишь форсировать. На этом свете немного фраз, способных осветить всю глупость человеческого стада столь кратко и столь ёмко. Правда, он считал, что формулирует закон, да слушатель был Гёте — вот отрада. 4
Но фраза прижилась, и не однажды садовники стремились уравнять в лесу деревья. И своих сограждан — по плечи. Чтобы их понять, нужны: теоретическая база, с научным коммунизмом полный лад, восторг пред Гильотеном и приклад, — чтоб было чем сбивать замки с лабазов. 5
Суровый Маркс не презирал насилья. Ильич его орудием избрал, когда орёл вильгельмовский на крыльях доставил его в Питер на вокзал. Штык был приравнен не к перу, а к щупу для измеренья уровня крови в телах сородичей. Такая се ля ви… Не зря матрос Свободе титьки щупал. 6
Истории насмешливые взгляды готовы нас дурачить без конца. Последние в России баррикады соорудили бабы у дворца. В просторных галифе тугие ляжки, шинельный ворс у шеи, как наждак. Фригийский заменила им колпак зелёная пехотная фуражка. 7
Дальнейшее известно. И по долгу наследника и палачей и жертв, и ремесла по долгу — я подолгу не вправе свой раскручивать сюжет. Я лишь изобразил метаморфозы почище апулеевских. И дам совет художникам: поверьте, что для дам приличнее классические позы. Реквием
Наверное, не будет слов, Когда придёт покой, Не будет слёз, предчувствий, снов И радуг над рекой. И осень вышлет тощих шлюх — Тоску и немоту. Чихнёт над гробом старый друг, Продрогший на ветру. Протяжно чей-то белый зрак Мигнут из пустоты. Всё станет просто: Холод. Мрак. Кресты… кресты… кресты… Русский Эдип
В окно я снова вижу лужу, большую лужу во дворе, два раза в год одну и ту же, — в апреле, как и в октябре. В её сезонном постоянстве, которым опечален я, есть вызов времени, пространству и прочим формам бытия. Зачем ты, лужа, и откуда приходишь к нам, с каких небес? Кто ты — предвестница ль простуды, послал тебя Господь иль бес? Но хоть, о лужа, и коварен, не знаю, в шутку иль всерьёз, в моём лице двуногой твари тобою заданный вопрос, — я разгадал его недавно, чеша во лбу остатки косм. Ответ, признаться, своенравный: ты, лужа — русский микрокосм. В тебе всё небо отразилось, и солнце плавает, шипя, и вся Россия погрузилась в тебя, родимая, в тебя… Встреча
Дождик сеял. По просёлку шёл я лесом. Тёмен лес. Мокрой хвоей пахнут ёлки, сосны встали до небес. В тишине кукушка слабо счёт ведут моим годам, и утробно стонут жабы по оврагам и кустам. Вечереет. Быстро меркнет свет закатный между туч, и вдали макушку церкви освещает бледный луч. Похожу… Чудно и тихо, — ни ограды, ни креста… Смотрит грустная лосиха на меня из-за куста. Головой лосёнок шаткий мне кивает у двери. Одинокая лампадка зыбко теплится внутри. Верхний чин иконостаса паутиною увит. На коленях перед Спасом богомолица стоит. Беден вид холстины грубой, в чёрном плате голова, и с любовью скорбной губы шепчут скорбные слова. Миг святой! Храню доныне ту молитву в сердце я: — Возвращайся к людям, Сыне, как им горько без Тебя! «Отволгнул снег…»
Отволгнул снег. Дороги пали. С утра грачи галдят окрест. И оспины своих прогалин уже не в силах спрятать лес. Просёлок притаил зажоры — для сапога, для колеса. На талый снег кладут узоры сиреневые небеса. Уже капели по привычке февраль оплакали без слов, уже зима взята в кавычки кудрявых белых облаков, и шалый ветер рад стараться всем посвящённым, свысока, — читать весны пришедшей святцы на колокольнях сосняка! Отражение
С наплывом лет, о Боже, дай нам в глухом томлении времён увидеть Лик, который тайно во всей природе отражён, всмотреться в Вечность, но без страха, и там — в смятении зеркал — вдруг разглядеть не горстку праха, а гордый духа идеал! «Когда, как тайный знак, на наши лица…»
Когда, как тайный знак, на наши лица бросает отсвет Божия гроза, — молчат уста, не смея помолиться, и никнут долу дерзкие глаза. И меж людей, как в горестной пустыне, проходишь тенью: вдаль — издалека. И лиры, как поруганной святыни бестрепетно касается рука. Но в эти дни, когда исполнен скверны всяк человек безумствует, греша, с какой любовью жадной и безмерной весь мир объемлет бедная душа! 1917–?
Пишутся указы, пьянствует народ. На полях без глазу хлебушек гниёт. И идут косые, долгие дожди… И растут в России, как грибы, вожди. Новгородская губерния
Новгородская губерния! Как непрошенный колдун, на сто лет тебе, наверное, вспять часы переведу. Край без времени и имени! Вот и помнишь так легко, как в широком, вольном Ильмене рыбку выловил Садко. Новгородская губерния! Глушь… леса… вороний грай… Под какой зарей вечернею тихо умер твой Буслай? Тоска
Задавила тоска — да не до смерти. Придушила — да сняла петлю. Напоила меня — да не досыта, привела к той, кого не люблю. И своею любовью негодная оплела, словно сетью меня. Темной ночью цыгану безродному моего подарила коня. Мне былое нет-нет да припомнится… Тесен рай мой — четыре угла! Ты зачем же, судьба, меня молодца честным счастьем людским обнесла? Взмыть бы мне из гнезда нежеланного, сизой птицей пронзить облака!.. Да дружка дорогого, буланого запрягает чужая рука… Ровно в полночь
Ровно в полночь ты ушла, ровно в полночь, ровно в полночь… И ослепли зеркала, мглою комнатной наполнясь. И ладонь моей руки, по твоей груди тоскуя, тихо сняла со щеки паутинку поцелуя. И в подушку у локтя я уткнулся ненароком… Запах тёплого дождя лился в комнату из окон, в круглой пепельнице тлел огонёк от сигареты… Как бы я теперь хотел рассказать тебе всё это! Но бегут мои года, той утраты не восполня. …Я забыл тебя тогда ровно в полночь, ровно в полночь… Вечером 9 мая 1990 года на платформе «Лось»
Он помедлил в свете электрички. Ордена. Щетина наросла. «Извини, сынок, — найдутся спички? Благодарен… Хочешь — из горла? Только для порядку… За победу… Дома не могу — то-се, жена… Ну, как хошь… Вот и моя — поеду». Где же ты кончаешься, война? Арест
Темнота на дворе, метель. Сразу столько дверей с петель! Залился, как захаркал пёс. — Не бреши! — и цигаркой в нос. Половицы гнут сапоги. В этом доме живут враги. Тех гостей да взашей бы прочь! Поцелуй же детей — и в ночь. Выйдешь на люди — не гляди. Только наледь у них в груди. Ой, метель, накружилась всласть! Ой, такая не в жилу власть! Нарастает в прихожей ком. Вымерзает до дрожи дом. Мрак, безлюдье, да жуть пурги… В этом доме живут враги. Двор бабы Анны
Сарай, забор, за ним болотце. Бельё замочено в тазах. Рябинка, баня. У колодца петух в дырявых лопухах. Кот разомлевший для потехи мух изумрудных ловит, и с весёлым шумом под застрехи летят шальные воробьи. А баба Анна смотрит в небо, линялый поправляя плат, и щурится от солнца слепо на облаков кудрявых ряд. Ей в мире светлом и огромном давно уж пусто, свет-Устин… И на лице, как корка тёмном, морщин поболе, чем годин. Встреча
Жизнь то ласкает, то калечит. Как повелось — так и живёшь. Но втайне ждёшь счастливой встречи, её — единственную — ждешь. Суровей Бог и злее дьявол к тому, в ком эта боль живёт. Но — ждёшь: ведь жизнь — игра без правил, как повезёт, как повезёт… Мне девятнадцать лет
Я в мир входил, как в храм. Молитв, а не сражений искал. — Теперь не счесть ни ран, ни поражений. И чтоб, шутя, одобрить этот свет, я слишком стар, мне девятнадцать лет. Я правду облекал словесной скорлупою, но с правды скорлупа сползла сама собою. И чтобы утверждать, что я поэт, я слишком стар, мне девятнадцать лет. Любил я. Но любовь порой коварней тигра. Не первый я, кому жена власы остригла. И чтобы верить женщинам — о нет! — я слишком стар, мне девятнадцать лет. Я ставил зло в вину Творцу, а не творенью. Я рано изнемог в немом своём боренье. Но чтоб забыть земных страданий след, я слишком стар, мне девятнадцать лет. «Когда мой друг по Будапешту…»
Когда мой друг по Будапешту бродил в ночи и пил вино, я дома кис, смотрел в окно, лелея слабую надежду окончить начатый роман. И в этом тщении немалом служил мне шатким пьедесталом промятый задницей диван. Но мысли в голову не лезли, язык горел от табака, и импотентская тоска меня кромсала сотней лезвий. Да, думал я в который раз, искусство схоже с онанизмом, — лишь истощенье организма венчает творческий экстаз. Хоть на земле никто не может творца блаженство разделить, но похоть тайная творить его до самой смерти гложет. Он духом в вечность погружён, хоть знает счёт своим минутам. Он одиночеством окутан за то, что сердцем обнажён. А даром или же недаром жизнь серебрилась на виске — рассудит Бог… И налегке, присев у стойки в кабаке, читает друг стихи мадьярам. Бывает миг
Бывает миг (он всех ненужней): жизнь улыбнётся мне тайком улыбкой женщины замужней, идущей с мужем-тюфяком. И я, как ветреный пройдоха, замру, тая победный крик. …А верная жена со вздохом поправит мужу воротник. Заблудившийся ветер
Заблудившийся ветер неслышно качнул занавески серебряный купол. Словно странник слепой, руку он протянул и лицо моё мягко ощупал. Он повесил на клён жёлтый плащ сентября, рассказал про дорожную скуку… Что ж, бродяга, коль ищешь ты поводыря, я готов — на, держи мою руку! Это бледное небо — пустыня пустынь, ты, наверно, устал там скитаться… В нём не слышно ни тихого зова святынь, ни весёлых речей святотатца! Хочешь, ветер, с собой я тебя поведу, прямо в сердце осенних распутий, — слушать сонных лягушек в заглохшем пруду, с серебристой дорожкою ртути? Мы повесим стеклянные бусы дождей на худые ключицы раките. Вместо старой тоски позабытой своей мы отыщем ещё позабытей. Пой же в сердце тоска! Все равно для любви небо ночью на звёзды так скупо! Только что это я?.. Я один… И обвис занавески серебряный купол. Колючий снег
Колючий снег. Не отстраниться. Не отмолить. Не встать с колен. Зимою вырваны страницы судьбы из книги перемен. Наверное, в руках у Парки вдруг порвалось веретено. И памяти крушатся арки. Все предано. Все сожжено. Карай, зима! Я сам разрушил любви спасительный ковчег. О, есть слова, что ранят душу, как этот беспощадный снег! Карай — приму без сожаленья. Уже я сам забвенья жду, как могут жаждать искупленья земля в снегу, душа в аду. «Доверяю карандашу…»
Доверяю карандашу только то, что нельзя стереть: я стихи потому пишу, ………………………………… ………………………………… ………………………………… ………………………………… что меня ожидает смерть. Тайна
Философ тщится снять оковы вещей с загадки мировой. Учёный муж законом новым сцепляет звенья тайны той. Поэту ж Богом уготован от века к веку путь иной: в себе самом живое слово облечь земною скорлупой и освятить игрой священной всю горечь этой жизни тленной, и на пороге темноты воскликнуть, обернувшись к Свету: — Я счастлив был, но в тайну эту я не вложил свои персты! Сердце в ладонях
К нам в окошко ветер дунул, и погасли свечи. Свет вечерний — шёпот лунный — лёг тебе на плечи. Звёздный шелест в синем небе — был он или не был? Он так ясно слышен нам. Ты ко мне, как птица счастья, ночью прилетела, потому что в дни ненастья быть со мной хотела, потому что вещим птицам по ночам не спится, если их во сне зовут. Мне тебя держать не надо, ты и в вечер тёплый, и в пучину снегопада бьёшься в мои стекла. И мерцают звёздной пылью ласковые крылья — нежных две твои руки. Посмотри, моя родная, в небе вьются птицы, но должна всего одна лишь в руки опуститься. Я к небесному раздолью протяну ладони — ты навек на них садись. «Так кто виноват…»
Так кто виноват? Мы сами влезаем в чужие сани, и ковыряемся в судьбах, как будто бы сами — в судьях! О, сколько речей и взглядов, и ежедневных обрядов, которым нету числа… А совесть? — Совесть чиста… Размышление
Века — от Аввакума до Толстого — нас, русских, лечит и бичует Слово. Взыскуя Града Божьего на небе, мы забываем о насущном хлебе, а то и хуже — лезем брат на брата. Так что ж? — Россия душами богата. Вот эту истину других мы твёрже знаем. Друг друга мы едим и сыты тем бываем. Майский дождь
Сухие фрески серо-голубого размыл подтёк молочно-золотой. Сияет мир улыбкой полубога, деля на всех пирог румяный свой, — то майский дождь рисует акварели в моем окне, от радости дрожа, и улица на солнце в самом деле уже блестит, как лезвие ножа! Современнику
Кто б ни был ты — далёкий, близкий, — тебе завет я новый дам: блажен, кто покупал сосиски по рубль сорок килограмм. В сей человеческой давильне вот мой совет: любя себя, не огорчайся очень сильно на неполадки бытия. Когда пропьёшься ты безбожно, иль потеряешь аппетит, ты покощунствуй осторожно (не бойся, гром не прогремит). А если нос тебе оближет сопливый маленький грешок, сходи в церквушку, что поближе, и брось там рупь, или троячок. Блуди, мой добрый современник, лелей земное естество, а там, в раю, есть банька, веник, — отпаришь душу, ничего!.. Наследники скупого бога
Белой гвардии посвящается
1
За вина царские, за шубы барские, за ласки жаркие рукам — остыть. За душу грешную, любовь сгоревшую, за жизнь кромешную глазам — остыть. За боль расстрелянных, за крик потерянных, за прах развеянных устам — молить. 2
Такое время — забудь присягу, служил Царю — служи варягу, вставал под стяги — теперь сожги их, сорви погоны — нашей другие. — Вино в подвалах! Сам чёрт не брат! — На штык иконы! Гуляй, солдат! Ну что ж, погибель, коль так — то здравствуй! Ну что ж, Антихрист, пришёл — так царствуй! Вином залейся, круши иконы, с плечей высоких сорви погоны! Ты видишь — кровью они горят? Погоны к телу пришил солдат. 3
Русские мальчики! — Штык, кокарда. Русские мальчики! — Вера, долг. В рёбрах железных — святая правда. Русские мальчики! — Белый полк! Страшное время — летит на пламя юность России — лебяжий пух. Русские мальчики! — Над полками белым видением — голубь-Дух. Русские мальчики! — Боль, мытарства. В ровных шеренгах проёмов — нет! В замять смертельную — как на царство! Русские мальчики… Совесть. Свет. 4
Мы отступаем. Уступаем. Мы — беглецы. Мы — волчья сыть. И нас встречают хриплым лаем и провожают воем псы. Нас гонит в степь лесов облава, нам в спину брошен злобный крик. И снег — как будто грязный саван, и ветер — словно в рёбра штык. У нас над головами небо раскидывает звёздный куст, и звёзды, словно почки вербы пушисты, сладкие на вкус. Мы отступаем. Нас немного, кто донесёт об этом весть, — наследников скупого бога, которому названье — честь, кто напоследок удостоен похмельной боли головы — от грая галок, от настоя сырой — в подснежниках — травы, — когда идёшь, как на закланье, смирен и нежен, смел и груб, и побороть нельзя желанье сухих, упрямых, твёрдых губ поцеловать чуть виновато, слегка, как будто не всерьёз, на розовом виске заката прожилки тонкие берёз. 5
Горела степь. На горизонте туча всё медлила упасть грозой в ковыль. И ветер, упредив у пули случай, сбивал фуражку с русой головы. Уже дано нам право отступиться, и полк отходит сотнями за Дон. И в чёрном небе рваный клёкот птицы тревожит душу, как предсмертный стон. Во рту горчит. Дышать и плакать нечем. Как быстро кровь впиталася в золу! И степь горит… И ветер искры мечет… И вороны клюют глаза орлу. 6
В белы руки — свечи, на глаза — по рублику. В злой неравной сече казаки порублены. Звякнет месяц во степи золотой подковой, стихнет песня… С миром спи, Дон белоголовый! 7
Мне снилось небо в красных тучах среди безлюдных, мрачных скал, и чёрный нетопырь летучий под сердцем кровь мою сосал. Вокруг него кружились черти, желая красного вина. Подземный рык — предвестник смерти — хрипел ему: «Допей до дна!» Я приподнялся и невольно, теряя весь остаток сил, вскричал: «Оставь! Прошу — довольно!» — и бледный лоб перекрестил. Но он, блестя во тьме зрачками, вздувая потные бока, допил, на грудь мне бросил камень и сытый взмыл под облака. 8
Больная кровь российская, горячая отрава! Дурная кровь российская, смертельная забава! Пустая кровь российская — ты не приносишь славы… 9
Даль светлая! К тебе не дотянусь! Судьба — как выстрел в спину предугадана в дни чёрные, когда была вся Русь растоптана, расхристана, раскатана. Причал. Гудки. Косматый едкий дым. Пора. Уходим. Кончено. А стало быть, Москва, Одесса, Харьков, Киев, Крым уже не стоят метра верхней палубы. К причалу — пена, к чайкам — корабли. И значит мне запомнить уготовано отлогий берег, где чело земли в стоцветный обруч радуги заковано, где белой вспышкой раня небосклон, — о бледные глаза мои, ослепните! — в даль светлую, в тысячелетний сон, Россия, уплывают твои лебеди. «О, уголь августовских копей…»
О, уголь августовских копей ночей в алмазном блеске звёзд, и золотистый глаз циклопий, стекавший яхонтом на плёс, и мрак душистый в стоге сена, и поцелуев холодок, и смоль волны, и млечность пены, и сердца смутный говорок, — о вас выстукивает ямбы вагон по лестнице потерь! …Пригоршни снов по этим дням бы рассыпать звёздами теперь! Детства первая утрата
Далёкое воспоминанье: плёс, утро, блики на реке, миг счастья детского — купанье. Отец стоит невдалеке и ловит солнечные стрелы, по пояс в золотой воде, — красивый, сильный, загорелый, сверкают капли в бороде. У ног моих на дне песчаном беспечно кружатся мальки, не замечая, как обманом крадётся тень моей руки. И весь дрожа от нетерпенья, следит за мною краснотал. Я каменею на мгновенье и — брызги, всплеск, возня: поймал! Отец мне машет полотенцем, а я стою, разинув рот, зажав в руке немое тельце, живую льдинку летних вод. И поднося к груди ладошку, заглядываю в темноту… Ай! — Вдруг сверкает на лету и — бульк! — ушла моя рыбёшка… О, детства первая утрата! Не так ли молодость в свой срок уйдёт из памяти когда-то, в душе оставив холодок? Ямщицкое горе
Стонут ветры, вьются травы, Путь-дорога далека, И чернеет чуб кудрявый Молодого ямщика. — Эй, ямщик! Чего без толку Песни грустные поёшь? Слышишь, близко воют волки, Пропадём здесь ни за грош. — Ничего, надёжа-барин, Кони верные спасут, Мой гнедой с буланым в паре Шибче ветра понесут. — Эй, ямщик! Лихие люди Могут встретиться в пути. Что тогда мы делать будем, От напасти как уйти? — Ничего, надёжа-барин, Есть оглобля под рукой. Со всего плеча ударю — Запоют за упокой! — Эй, ямщик! Коль дело знаешь, Погоняй-ка поскорей. Что ты сердце надрываешь Песней грустною своей? Не оставлю без подарка, Коль доедем дотемна. Поднесу тебе я чарку Златопенного вина. — Ой, тоска, надёжа-барин! Лучше волки, чем в петлю! Оттого я песни баю, Что красавицу люблю. Оттого печаль-отрава В песне вольной так слышна, Что вчера моя красава Стала мужняя жена! Стонут ветры, вьются травы, Путь-дорога далека, И чернеет чуб кудрявый Молодого ямщика. Гусеница, или К вопросу о загробной жизни