Вольфганг помолчал, и, когда заговорил, в его голосе не было уже и следов враждебности. Я почувствовал, что он не меньше меня тревожится за Эву, и попросил его зайти ко мне домой после занятий. Он сразу же согласился.
— Узнали вы что-нибудь? — спросил Вольфганг, когда мы встретились у станции городской электрички на Фридрихштрассе.
Я отрицательно покачал головой, и мы направились ко мне. Вольфганг выше меня, и я с трудом поспевал за ним. На его обычно высокомерном лице был написан страх.
— Вы думаете, с ней что-нибудь случилось? — спросил он, когда мы свернули на Ораниенбургштрассе.
— Об этом даже думать страшно, — сказал я.
Поднимаясь по нашей темной лестнице, где всегда воняет рыбой и кислой капустой, я заметил, как непривычна ему такая обстановка. Он оглядывал все так, словно его внезапно перенесли в другую часть света. Эва, вероятно, вела бы себя точно так же.
— Почему вы не уезжаете отсюда, коллега Рандольф? — спросил Вольфганг. — У вас, конечно же, есть возможность получить квартиру в новом доме.
Как объяснить ему? Будь на его месте другой человек, я мог бы сказать, что не хочу терять связь с массами. Но ему мой ответ окажется фразерством, и он иронически улыбнется.
— Я живу в этом доме, — сказал я, — с самого детства. Здесь я чувствую себя хорошо, меня здесь все знают, приходят ко мне за советом. У меня здесь обязанности. Я уеду, когда эти дома снесут и наши жильцы переберутся в новые.
Он ничего не ответил. Мы вошли в мою квартиру, он сел в кресло и закурил. Я сварил кофе. Даже когда из редакции забежала Иоганна справиться об Эве, он не произнес и двух слов. Иоганна скоро ушла и уже в дверях заметила:
— По-моему, он совсем не такой, каким ты его считал. — Я кивнул.
— Буду с вами откровенен, — начал Вольфганг, когда я вернулся. — Ваша квартира, ваша невеста, вы сами — все совсем другое, чем я себе представлял. Я судил о вас ложно. И Эву настраивал против вас. Я думал, что вы фразер и очковтиратель.
— Вот и объяснили бы, что не стоит меня любить, — сказал я. — Видимо, мы часто плохо думаем о человеке потому, что не знаем его. Жаль, что только страх за Эву свел меня с вами.
— Жаль, — согласился он. — Но надеюсь, что мы не опоздали. Мне надо было поговорить с вами еще во вторник. — И он рассказал все, что знал об Эве и о ее любви ко мне. Когда он кончил, заговорил я, а он слушал и курил — сигарету за сигаретой.
— Жаль, — повторил он. — У меня такое чувство, словно вы рассказываете мне о незнакомом человеке. Я с трудом представляю себе, что речь идет об Эве. Года два-три назад я часто беседовал с ней о философии, литературе, религии, о любви, нам было интересно, мы свободно говорили обо всем. Но вопросов политических мы не затрагивали. Поверьте, не слишком приятно было бы услышать, как мало я для нее значил. Но неужели вы не замечали, что она вас любит?
Этого вопроса я долго ждал. Если Вольфганг был честен, он должен был его задать, а я должен был на него ответить. Этот вопрос волновал меня больше всего, вопрос о моей вине.
— Я не представлял себе, что она питает ко мне такое сильное чувство, — сказал я. — Да и не задумывался над этим. Иной раз я кое о чем догадывался, и это вызывало у меня тревогу. Я ведь знал, что у меня никаких иных чувств, кроме дружбы, к ней нет и не будет. Теперь мне, разумеется, все ясно, теперь я понимаю, что ее замкнутость порождена была ее отношением ко мне. Но я же не знал об этом. Я был одержим идеей перевоспитать ее и ничего не замечал.
— А если бы заметили? Что вы могли сделать? Оттолкнуть ее? Это противоречило бы вашей идее.
— Надо было бы сказать ей всю правду, — ответил я и нервно зашагал по комнате. — Надо было рассказать ей о моей будущей жене, пригласить ее к нам, но у меня не нашлось времени. Я не собираюсь оправдываться! Но примите во внимание, как ни заботился я об Эве, как ни радовался ее успехам, какие ни прикладывал усилия, ее перевоспитание было для меня только одной из многих проблем. Повышение квалификации учителей, новый учебный год, нехватка кадров — все это вопросы, которые меня и увлекали, и угнетали, которые требовали работы без устали и почти не оставляли времени ни для чего другого. Партия, заочное обучение, родительский комитет, собрания домового комитета — все было важно, все требовало времени, все было запланировано заранее, даже часы, когда я слушал концерт по радио.
— И тут пришло Эвино письмо, — вставил Вольфганг.
— Да, тут пришло письмо от Эвы, и все мои трудности потускнели по сравнению с трудностью написать ответ. А вчера она убежала после второго урока. Теперь-то я знаю, но слишком поздно, что нет ничего важнее, чем забота о человеке.
Я стоял у окна и смотрел вниз, во двор, где виднелись мусорные ящики, казавшиеся маленькими кубиками. Дом, который стоит перед нашим и заслоняет от нас улицу, покрасили заново. Никаких других изменений за последние десятилетия не произошло. Все здесь было для меня привычным, но сегодня показалось изменившимся, мрачным и чужим.
— Вы очень рассердились на Эву за письмо? — спросил Вольфганг.
Его жалящие вопросы терзали меня и успокаивали. Не щадя себя, Вольфганг чистосердечно поведал, как легкомысленно он отнесся к горестям Эвы, и требовал такой же беспощадности от меня. Он был прав, наш разговор потерял бы смысл, если бы мы не вели его честно, даже причиняя себе боль.
— Оно перевернуло мне душу, — сказал я. — Но и немного раздосадовало. Оно помешало мне в работе. Пусть слабое, но чувство досады все-таки было.
— При этом незапланированное, — вставил Вольфганг.
— Да! Оно помешало мне в школьной работе и в моей собственной, впрочем, это одно и то же. Видите ли, работа поглощает меня целиком или, скажем, на девяносто пять процентов. Моя будущая жена работает в газете, на девяносто пять процентов она тоже поглощена своими обязанностями. Пять процентов остаются для нас. Но невзирая на это, мы принадлежим друг другу на все сто. Вам это, наверное, непонятно, а мне трудно все объяснить. У нас одна цель, одни и те же убеждения…
Я искал нужные слова, но боялся, что Вольфганг сочтет их пустыми фразами. Искал иные выражения и не мог найти ничего. Мне представлялось чрезвычайно важным до конца разъяснить ему мою мысль. Но это было трудно. Все понятия внезапно показались такими затасканными, мы слишком часто их слышали, мы слишком к ним привыкли.
— Вот и не остается ни времени, ни сил, — продолжал я, — вы понимаете? Все наши расчеты оправдываются, во всем у нас есть цель, смысл, все заполнено до отказа… Мне хотелось бы назвать это чувством социалистического эгоизма, если бы только подобное словосочетание было мыслимо. Нет, оно звучит наивно, впрочем, вы, верно, понимаете, что я хочу сказать — мы подчас забываем, что кое-кому приходится в наше время тяжелее, что надо прийти ему на помощь, даже если это не значится в твоем плане. Вот что больше всего меня огорчает сейчас. Позавчера я сердился как раз потому, что заботился о ней, о ней особенно. И так гордился своими успехами!
Вольфганг ничего не ответил, но я видел, что он понял меня.
— Мы уверенно, прямой дорогой идем к своей цели, — продолжал я, — и даем добрые советы ребенку, который беспомощно стоит у дороги, вместо того чтобы крепко взять его за руку и перевести на другую сторону.
— Коллега Рандольф, — сказал Вольфганг, — не надо так отчаиваться. У меня больше оснований для этого, я‑то обнаружил полную несостоятельность. Не имеет значения, что вы написали Эве, это был отказ, и мог быть только отказ, и, вероятно, этого достаточно, чтобы гордость не позволила Эве показаться вам на глаза. Подумайте сами, Эва получила буржуазное воспитание, а ведь даже в наши дни редко случается, чтобы женщина первая призналась в любви.
— Знаю. И хотя я уверял ее как раз в обратном, может быть, она думает, что я презираю ее за слабость.
— Коллега Рандольф, вы верите, что можно покончить с собой из-за несчастной любви?
Он испытующе глядел на меня, произнося вслух то, о чем я неотрывно думал.
— Нет, — сказал я, — только из-за любви — нет. Но дело ведь не только в этом. Вы серьезно думаете?..
— Нет, нет! Даже если добавить к этому глубоко уязвленную гордость и стыд — нет! Это было бы непонятно! Но я знаю, что вы значили для Эвы и как велики были ее надежды!
Мы долго молчали. Я шагал по комнате, а он курил сигарету за сигаретой.
— Но что же нам делать? — спросил он наконец.
— Искать ее, — отозвался я. — Мы должны найти ее как можно скорее. С каждой минутой, что мы медлим, возрастает наша вина.
— Почему я не отсоветовал ей отправить это письмо!
— Нам следовало бы раньше поговорить о ней, — сказал я. — Все мы задним умом крепки. Но надо действовать. Где она может находиться?
— У Мартина в Западном Берлине, — ответил Вольфганг, вставая со стула. — У сестры ее, конечно, есть адрес. Я считаю, однако, что все ни к чему. Боюсь, что нам остается только ждать.
— Нет, я все-таки попытаюсь, — сказал я. — Сейчас пойду к сестре, а потом поеду в Западный Берлин.
— Говоря по чести, меня пугает горе сестры. Да и свидания с Мартином боюсь тоже. Вы сообщите мне, если что-нибудь узнаете?
— Разумеется!
— А вы не думаете, что она бежала?
— Вполне возможно, — сказал я.
— Потому что вас это устраивает?
— Нет. Потому что тогда не все потеряно. Мы бы вернули ее. Таких людей, как Эва, отдавать той стороне нельзя.
Мы простились, но нам и без слов было ясно, что мы часто еще будем видеться — с Эвой или без нее.
Я не воспользовался лифтом, медленно шел вверх по лестнице. Я не был знаком с Эвиной сестрой, не знал, говорила ли ей Эва обо мне, и поэтому не представлял, какой прием она мне окажет.
Сестра оказалась непохожей на Эву. У Эвы было круглое, широкое лицо. Только длинные черные волосы и умные глаза смягчали грубоватость ее черт. У сестры же, хрупкой блондинки, бледное продолговатое, почти прозрачное лицо освещалось испуганными голубыми глазами.
Как только я позвонил ей по телефону, она тотчас же сообщила в полицию об исчезновении Эвы и все еще ждала ответа и поэтому не выходила из дому. Она очень обрадовалась, что пришел человек, которому можно излить душу. Пригласила меня в кухню, где чистила картошку, и сразу же заговорила:
— И как только ей не стыдно так волновать нас! Неужто не могла хоть записку оставить? Да, вот такая она всегда, скрытная, думает только о себе. Муж верно говорит — за любую букашку сердцем болеет, а до родных ей и дела нет. И это правда, во всяком случае что касается нас. С мамой дело другое. Впрочем, я понимаю Эву, мой муж говорит только об орхидеях и об окладах инженеров в других странах. А я нигде не училась, вышла замуж в семнадцать лет и занимаюсь только хозяйством. Толковать с Эвой о чем-нибудь важном я не могу. Но разве хорошо, что она нисколько о нас не думает? А иной раз и неученый человек может дать дельный совет. Она все страшно преувеличивает, например значение религии. Ты словно католичка, сказала я ей как-то, они тоже слишком большое значение придают религии. Так было раньше, когда она целиком отдавалась своей вере, а теперь, когда она заинтересовалась новыми взглядами, так только ими и занята. Моему мужу, должна вам признаться, было не по душе, что она носит на пальто крестик, а теперь, когда она увлеклась политикой, его это еще больше раздражает. Но она умеет относиться к нему с юморком, он ведь хочет ей добра, и она это понимает… Как же она могла так поступить! Представить себе не могу! А вы как думаете, что с ней могло приключиться? Может, она сбежала в Западный Берлин? Вроде бы и причин у нее нет, но ведь это часто делают без разумных причин. Там живет друг ее юности.
Она говорила так много, конечно, от страха. Чтобы чего-нибудь не упустить, я внимательно слушал, уж очень быстро слетали с ее тонких бледных губ слова.
— Если мы не получим никаких известий, — сказал я, — я сегодня же поеду туда. Вы, конечно, дадите мне его адрес?
— Конечно! — воскликнула сестра. — Ведь цепляешься за каждую крупицу надежды. Но я болтаю и болтаю, — добавила она робко и вопросительно, — а может, вам больше, чем мне, известно о ее исчезновении?
— Да, больше, — признался я, — и расскажу вам все, хотя мне и нелегко это.
— Правду говоря, господин Рандольф, я думаю, что это связано с вами. Эва иной раз говорила о вас, да и я ведь не слепая. А матери, мне так кажется, Эва рассказывала больше. Мама уверена, что вы виноваты в том, что Эва так переменилась в последнее время, перестала ходить в церковь, ну и прочее. А мама в Эве души не чает. Эва была так тверда в вере и так привязана к дому и к старым временам. Мне кажется, мама не так религиозна, как Эва. Она считает, что ходить в церковь — это хороший тон, а мама соблюдает хороший тон, он сохраняет прежние нравы, по крайней мере внешне. Поэтому мама настроена против всех, кто может оторвать Эву от религии. Сама-то Эва, верно, мало ей рассказывала, но мама умеет выпытать из нее решительно все.
Мне все больше нравилась простота, с которой эта женщина говорила о серьезных вещах. Она нисколько не походила на дочь фабриканта, а скорее уж на одну из женщин моего дома, и так как она не скрывала своих мыслей, то и я рассказал о наших отношениях с Эвой. Она перестала чистить картошку, уронила руки на коле-ни я сидела, не сводя с меня глаз.
— Бедная Эва, — сказала она наконец. — Как мало я о ней знала!
Я опасался, что после моей исповеди она возненавидит меня, и обрадовался, увидев, что, наоборот, завоевал ее доверие.
— Нам всем надо помочь Эве, как только она вернется, — закончил я.
— Верно, — согласилась сестра. — Даже думать страшно как одинока она была среди всех, кто ее любит.
Она снова принялась чистить картошку. Муж должен скоро прийти, пояснила она. Я спросил, не могу ли ей помочь, и она, смущенно улыбаясь, пододвинула ко мне кочан капусты, прося разрезать его.
— Я все время жду, не звякнет ли ее ключ в замке, — опять заговорила сестра. — Хорошо, если вы сразу с ней поговорите. Ведь все еще может обойтись. Признаться, я никак не могу до конца понять Эву. У меня тоже не все было гладко. Когда мне пришлось выйти за моего мужа, я тоже думала, что этого не перенесу. Он служил на нашем заводе, и считалось, что, когда мама уже не в силах будет управлять производством, завод перейдет к нему. Но я поборола себя и теперь довольна, он опять много зарабатывает и относится ко мне хорошо. Правда, я уравновешенней Эвы, а тогда я была моложе и ничего другого не знала. Да и времена были другие. Счастье, убеждения и собственная воля не ценились так высоко.
Она рассказывала хорошо и без сантиментов. Я слушал ее и постепенно успокаивался. Она часто употребляла необычные, детские обороты речи, и я невольно смеялся. Она тоже смеялась, забывая на минуту, что болтает так много, чтобы заглушить в себе страх.
Но неожиданно она снова уронила руки на колени и испуганно посмотрела на меня.
— Есть еще одно обстоятельство, которое могло сыграть роль в ее исчезновении. Ведь мама была во вторник здесь, когда Эва вместе с Вольфгангом пошла в театр…
— Что-что? — раздался голос в передней. — Беглянка все еще не вернулась?
Это был Эвин зять, хорошо одетый господни средних лет, высокий, упитанный. Его толстые щеки были тщательно выбриты, редкие волосы тщательно причесаны и напомажены.
— Одни неприятности с этой девчонкой, — пробурчал он раздраженно, когда жена торопливо разъяснила ему, как обстоят дела. — Того и гляди, к нам пожалует полиция. А вы, — обратился он ко мне, — вы тот молодой человек, который был с Эвой в театре? Нет? Тогда, может быть, вы директор школы? Впрочем, не все ли равно, я знать ничего не хочу, у меня достаточно своих дел. В хорошенькую семейку я угодил. Теща истеричка, вполне понятно. Младшей дочери с ней нелегко, но и она тоже с причудами. Кто же это ни с того ни с сего убегает со службы? Знаете, инженеры нужны всюду, им хорошо платят, и в идеологических вопросах они могут всякое себе позволить. Но просто взять и убежать со службы — нет, молодой человек, этого нашему брату тоже бы не спустили. Знаете, чем все кончится? Ее уволят, и останется она на бобах! Единственное нормальное существо из этой семейки заполучил я!
Он схватил жену за плечи и смачно чмокнул ее в затылок. Явно недовольная, она высвободилась из его объятий.
— Бросьте говорить о беглянке, пойдемте-ка лучше в мою оранжерею, к орхидеям, роскошь, скажу я вам. Мы пойдем, Магда, обед ведь еще не готов?
— Премного благодарен, — сказал я. — Но я тороплюсь, у меня еще много дел. Разрешите от вас позвонить?
Из их квартиры я позвонил директору, кратко изложил ему положение дел и простился с Магдой, по ее остренькому бледному личику струились слезы. Супруг еще раз пригласил меня в свою оранжерею. Орхидеи действительно были великолепны, но в ту минуту я не воспринимал их хрупкой красоты.
Темнело, на улице было сыро и холодно. Выйдя из электрички, я направился мимо выгоревших заводских корпусов и фундаментов, оставшихся от бараков, к дачному поселку «Утреннее солнце». Меня знобило. Запах осени, запах холодной мокрой земли и гниющих листьев пропитывал воздух, и, вдыхая его, я потерял всякую надежду еще прежде, чем дошел до улицы № 16, где в заросшем саду стоял, притулившись у заводского брандмауэра, развалившийся домишко.
Мартин предложил мне сесть, и я уселся на табуретку, сколоченную из неструганых досок от ящика. Штабеля книг окружили меня со всех сторон, но Мартин с большой ловкостью сновал между ними.
— Я по поводу Эвы, — сказал я. Он скорчил вопросительную мину. — Видите ли, я думал, что она у вас. Вы ничего о ней не знаете?
Мартин внимательно оглядел меня с головы до ног — критически, самоуверенно и без тени смущения. Он не показался мне неприятным. Впрочем, совсем чужой мне человек, точно существо из другой эпохи.
— Я не знаю вашей фамилии, но вы, вероятно, Вольфганг? Эва говорила о каком-то Вольфганге, когда была здесь вчера — впервые за много лет.
— Вчера? — Я вскочил. — И куда же она отправилась?
— Домой, полагаю. Разве она не дома?
Я покачал головой.
— А-а, — протянул он.
Мартин без устали шагал по своей клетушке, мимоходом поднял с пола несколько книг и бросил в общую кучу в углу.
— И вы не знаете, где она? — спросил Мартин, поднявшись со стула.
— Нет, мы все надеялись, что она у вас!
Он пробормотал что-то непонятное, раскрыл наугад какую-то книгу, мельком заглянул в нее и швырнул к остальным.
— Не осталась ли она в Западном Берлине? — спросил я.
— Нет! — Он снова поглядел на меня. — Нет, определенно нет. Если у нее и было такое намерение, то после нашего разговора она изменила бы его. Она даже сказала что-то в этом роде.
— Вы ей отсоветовали?
— Но мы вовсе не говорили об этом. Если же смысл разговора сводился для нее к этому вопросу, тогда да, я ей отсоветовал.
Он снова зашагал по комнате, от двери к стене, оттуда к заржавленной печурке и опять к двери. Казалось, он разговаривает сам с собой:
— Ей хотелось знать, где ее настоящее место. Если судить по ее виду, сказал я, то в постели. Считаю ли я свой выбор правильным, спросила она. Что ни делаешь, все неправильно, попытался я уклониться от ответа. Но от нее было нелегко отделаться. Она желала, чтобы я рассказал ей все с мельчайшими подробностями. Что ж, я и сказал ей все. Я и сам не знал точно, что именно я ей скажу, такие вопросы никого здесь не интересуют, здесь легко отвыкаешь от всего, даже от собственного мировоззрения.
— Тогда что же вы осознали в процессе вашего разговора?
— Вы, может быть, знаете, что у нас с Эвой был когда-то роман, много лет назад. Мы вместе сдавали экзамены на аттестат зрелости. Получив религиозное воспитание, мы воспринимали речи функционеров как пустое фразерство, а речи пасторов были для нас глубоко содержательными. Мы казались себе бунтарями, а на деле были конформистами. Но в нашем кругу нас чествовали как героев, потому что мы организовывали нелегальные сборища и распространяли листовки, которыми нас снабжали отсюда. После выпускных экзаменов одного из нас обратили в новую веру, и он вступил в СНМ. Меня охватил страх, и я удрал. Только все это было очень-очень давно.
— А почему вы разошлись с Эвой?
— Потому что я отвернулся от религии. Эва же была глубоко религиозной. Теперь и она не верит. А ведь когда пропадает вера, тогда наступает Ничто, и надо с ним свыкнуться. Как видно, Эве это не удалось. Не верить ни во что ж сделать своим мировоззрением Ничто — вот искусство современной интеллигенции. И я владею им.