Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Повести и рассказы писателей ГДР. Том II - Гюнтер де Бройн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мы все сели за один стол. Эва заметила бестактность моего вопроса, и на лице ее появилось выражение досады. Она сидела между Рандольфом и мною, наши коллеги, которые пришли, видимо, чтобы поддержать компанию, а не для того, чтобы спорить о пьесе, углубились в беседу о роли сказки в первый год обучения. Не реагируя на мою иронию, Рандольф обратился ко мне. Впрочем, даже отвечая на мои вопросы, он разговаривал только с Эвой, внимательно его слушавшей.

— Классическое наследие мировой литературы играет для всех, в том числе и для меня, большую роль. Но неужели вам кажется несущественным то, что Шекспир вскрывает в своей трагедии социальные причины несчастья, постигшего влюбленных? Разве не возникает у нас тотчас же мысль: как жесток был феодализм! И затем, разве отношения людей при капитализме не влекут за собой подобных трагедий?

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — впервые вступила Эва в наш спор, — но неужели вы думаете, что подобные предрассудки остаются непоколебимыми вплоть до смерти, до убийства, до самоубийства человека — словом, как вам угодно будет это назвать?

— Это не предрассудки! — вскричал Рандольф. — Это реальные причины, обусловленные собственническими отношениями. Они приводят к гибели не только кровных родственников, но и людей, не связанных родством. Собственность важнее личного счастья! И тут невозможно духовное прозрение, какое мы видим в пьесе Шекспира. Только когда изменятся собственнические отношения, только тогда личное счастье…

— Не могли бы вы говорить немного тише, коллега Рандольф? — перебил я его, увидя, что посетители за соседними столиками смотрят на нас.

— Вы считаете, значит, что сегодня возможен брак между сыном рабочего вождя и дочерью бывшего крупного капиталиста? — спросила Эва.

Она пыталась говорить безучастно, но ее лицо покрылось красными пятнами.

— Ну конечно, — ответил Рандольф своим обычно спокойным тоном, в котором мне всегда чудилось поучение. — Как только будут устранены реальные причины, мешающие этому браку, то есть разница в имущественном положении.

— А различия в мировоззрении разве не помеха? — вставил я.

— Мировоззрение человека не есть нечто неизменное, оно меняется, хотя зачастую и постепенно. — ответил Рандольф.

— Иначе говоря, — сказал я, поглядев на Эву, которая, как прикованная, не сводила глаз с Рандольфа, — в нашем примере женщина должна приспосабливаться к мужчине.

— Нет, если двое людей подходят друг другу, значит, они оба придут к единому верному мировоззрению.

— Вот видишь! — сказал я, кивнув Эве.

— Вы, фрейлейн Бреест, думаете, что я неправ? — спросил Рандольф Эву, которая, услышав вопрос, обращенный непосредственно к ней, испуганно вздрогнула и пробормотала что-то в знак своего согласия.

Дискуссия о значении сказок в первый год школьного обучения, в которой и мы приняли участие, закончилась, и все собрались уходить. Рандольф жил возле Ораниенбургских ворот, идти ему было недалеко, и он тотчас же простился с нами. С другими мы расстались у станции городской электрички.

Эва предложила мне пройтись пешком. Она взяла меня под руку, и мы молча пошли по все еще оживленной Фридрихштрассе, а потом свернули на уже пустынную Унтер-ден-Линден. Перед порталом Государственной библиотеки Эва вдруг вернулась к нашим общим воспоминаниям.

— А помнишь, здесь справа, в столовой — вот, кажется, те окна, нет, те выходят во двор, — ты давал мне свои последний пфенниг, если мне нечем было платить за кофе за два дня до стипендии? И как ты — кажется, в первый день нашего знакомства — с ангельским терпением пытался посвятить меня в таинства обращения с каталогами? Каталогом общего пользования, алфавитным и предметным. Так ведь? Ты был трогательно заботлив, но я так и не научилась пользоваться ими как следует… А вот и наш старый Гумбольдт. Давай посидим здесь минутку, как тогда, у его каменных ног. Чудесное было время! Я как раз окончательно порвала с Мартином. Я ужасно грустила и все-таки была счастлива. Ты мне очень тогда помог, но никогда не пытался стать для меня больше, чем другом. Я была рада, что уехала из дома, что с Мартином покончено, что я много читаю и у меня есть ты. А теперь пройдем по нашим старым улицам и в сегодняшний день вернемся только на Алексе.

Мы пошли по нашим старым улицам, мимо вновь отстроенного Оперного театра, празднично и ярко освещенного прожекторами, мимо Хедвигскирхе, над которой опять высилась крыша, постояли, как бывало прежде, перед Вердерской церковью, ее готический силуэт причудливо выделялся на фоне синего ночного неба, послушали, как шумит вода у Фридрихсграхта, и, только подойдя к дому Эвы, заговорили о сегодняшнем дне.

— Ты настроен не слишком оптимистически, не так ли?

— Нет, Эва. — Как всегда, стоит мне устать, я говорю долго и много, не находя нужных слов. «Он не любит тебя». Вот что надо было сказать. Но я вертелся и так и этак, ходил вокруг да около, зная, каким ударом будет для нее мой приговор.

— Он тебе, очевидно, симпатизирует, — сказал я наконец, — но ты же не этого ждешь.

— Это ужасно, если ты прав! — сказала Эва. В полном молчании мы дошли до ее дома.

— Нет, я больше но выдержу, — сказала она наконец. — Может, мне написать ему?

— Да, Эва, пожалуй, это самое лучшее. Ты раз и навсегда покончишь с терзающей тебя неизвестностью. Как бы это ни кончилось для тебя — счастливо или несчастливо, — все лучше, чем такая неопределенность. Вам надо выяснить отношения, и, конечно, он не станет сердиться на тебя, если ты воспользуешься своим равноправием.

Я был рад, что сумел на время закончить нашу беседу, мне хотелось наконец домой. Я устал, и жена, наверное, не спит и волнуется, потому что меня нет так поздно.

— Ты прав, — решительно сказала Эва. — Я еще третьего дня написала письмо. У меня не хватило мужества его отправить. Но теперь я отошлю. Не опустишь ли ты его? Вдруг опять струшу?

— Конечно, опущу! — Я готов был сделать все, что угодно, только бы уехать домой. Но письмо осталось у нее в комнате, и мне пришлось еще раз подняться к ней.

В лифте Эва сказала:

— Я написала ему все, и про Мартина тоже. Не хочу, чтобы он идеализировал меня. Пусть знает, какой я была прежде.

Мне Эва рассказывала об этой истории. Мартин был ее великой юношеской любовью. Они вместе ходили в школу в их родном городе. Но он бежал в Западный Берлин, и связь их постепенно ослабевала, а потом и вовсе оборвалась.

— В таких вопросах всегда самое лучшее быть честным, — сказал я с некоторым нетерпением, потому что мы стояли перед дверью в квартиру, а Эва и не собиралась ее отпирать.

— Тогда мы еще многого не понимали, — сказала она.

— Передо мной тебе, ей-богу, не к чему оправдываться! А теперь ты все понимаешь, Эва?

Она испытующе поглядела на меня и сказала с почти оскорбительно чужой интонацией:

— Твоя ирония доказывает, что самого существенного ты вообще не понял! Думаю, виной тут твое высокомерие. А возможно, мы слишком далеки, больше, чем нам казалось. Ты считаешь, что занял некую нейтральную позицию, и имеешь право иронизировать, коль скоро ты лицо незаинтересованное. Или тебя раздражает, что я изменилась? Будь же честен — неужели ты доволен, что не примкнул ни к одной стороне?

Мне стало не по себе под ее суровым взглядом. Она была права, но я ни за что не сознался бы в этом, я и вправду непонятно почему гордился, что не занимаю определенной позиции. Впрочем, Эва и не ждала ответа. Вложив ключ в замок и все еще не отворяя двери, она повернулась ко мне и медленно проговорила:

— Может, я и люблю его только за то, что с ним найду наконец свое место.

Не дожидаясь моих возражений, Эва повернула ключ. В ту же секунду в коридоре зажегся свет, и перед нами оказалась сестра Эвы — хрупкая, бледная, на голову ниже младшей сестры.

— Мама приехала, — прошептала она, торопливо протягивая мне руку. — Она еще не спит и хочет поговорить с тобой, Эва.

Эва испуганно и растерянно повернулась ко мне.

— Дай письмо, — сказал я, — я уйду и не буду вам мешать.

Эва пошла к себе. А когда вернулась, держа в руке письмо, в глазах ее все еще было растерянное и испуганное выражение. Сестра, не двигаясь с места, прижимала топкие пальцы к бледным щекам.

— Что это с вами? — спросил я встревоженно, когда мы снова стояли в лифте.

— Ах, лучше бы мы зашли еще куда-нибудь выпить, — сказала Эва.

Я заметил, что она умышленно уклонялась от ответа и что я ничего от нее не добьюсь. Она никогда не рассказывала мне подробностей о жизни своих родных, и мне казалось, что отношения с ними не имеют для нее существенного значения.

Эва отомкнула входную дверь и посмотрела на почти безлюдную улицу, холодную, бесконечно длинную в свете высоких фонарей. Она зябко скрестила руки на груди и сказала своим обычным сердечным тоном:

— Я знаю, ты не забудешь опустить письмо. Правда? Оно не запечатано, можешь его прочитать.

— Нет, зачем же, еще разозлюсь. Но надеюсь, Эва, все у тебя уладится.

— Да, — сказала она, — иначе я бы просто не пережила.

— Не глупи! От несчастной любви не умирают.

— Да, от любви не умирают.

— Ты позвонишь мне в четверг?

— Да, как только получу ответ.

— Я буду думать о тебе завтра, Эва. Знаю, какой это тяжелый для тебя день. Но верю, что все кончится хорошо.

— До свидания. Я рада, что ты сегодня был со мной. Кажется, мы всегда встречаемся, когда это нужно одному из нас.

— Очень рад, Эва, что это так. Смотри же, не забудь позвонить мне в четверг, даже если будешь счастлива.

— Даже и тогда не забуду, Вольфганг.

— До свидания!

— До свидания!

Мне было трудно отпустить ее руку. Несмотря ни на что, нам было хорошо вдвоем, но все же я был рад, что могу наконец отправиться домой. Эва заперла двери, и я видел через стекло, как она поднимается по ступенькам к лифту. Она не обернулась и не помахала мне на прощание рукой. Раньше она всегда так делала. Она ушла от меня, как от человека, до которого ей мало дела. Меня ошеломила та бесповоротность, с какой она простилась со мной, и я понял, что нисколько, да, именно нисколько не помог ей.

На станции электрички я бросил письмо в ящик. И несколько дней ждал звонка Эвы. Но Эва не позвонила.

Рандольф

Никогда еще я не ощущал такой растерянности и беспомощности, как в часы, когда размышлял над ответом на письмо Эвы. В моей жизни было много трудных минут, в том числе и таких, когда казалось, что не хватит сил одолеть бесконечно длинную дорогу, лежащую передо мной. Но я всегда ясно видел цель и знал, в каком направлении идти, чтобы достичь ее. Сила воли и упорство помогали мне преодолеть препятствия, я все делал по заранее намеченному плану и на своем пути не был одинок. Но теперь мне задан вопрос, именно мне одному, и я не вижу перед собой широкой дороги, а лишь лабиринт дорожек, и все они ведут в ложном направлении.

Я просидел всю ночь в поисках такого ответа, чтобы ложью или неосторожным словом не разрушить чувства, возникшего на протяжении многих месяцев. Я придирчиво продумал все, о чем мы говорили или умолчали с Эвой, пытаясь отыскать недоразумения или свои ошибки, легшие в основу письма.

Случайно, еще до того, как я с ней познакомился, я видел ее анкету, и меня удивило, когда она подошла ко мне с вопросами, которых я от нее не ожидал. Я представил себе, что у дочери бывшего предпринимателя я натолкнусь на тайную враждебность, на злобную оппозицию, на досадное самомнение. Но мое предубеждение рассеялось при первых же словах Эвы, в них звучала неподдельная искренность. Я еще раз убедился, сколь ошибочно было бы втискивать людей в заранее созданную схему, основываясь на частностях, но не зная человека в целом. Составить же правильное суждение об Эве оказалось нетрудно.

Прекрасно помню — я стоял на лестнице третьего этажа, поджидая одного из учителей, члена партии, чтобы договориться с ним об одном партийном деле. Пятый урок кончился, и поток детворы, торопившейся домой, с шумом проносился мимо меня. И тут ко мне подошла Эва и, минуя все банальности, которыми обычно начинают разговор, спросила:

— Коллега Рандольф, что побудило вас определить свою политическую позицию?

Незадолго до этого мы все присутствовали на уроке истории, посвященном основным принципам нашего государства. При обсуждении урока я отметил как недостаток, что преподаватель рассматривал главным образом проблемы повышения жизненного уровня, и сразу же понял, что кроется за вопросом Эвы. Но меня удивило, почему она обратилась с ним ко мне. Я знал от своих коллег, как трудно наладить с ней контакт, что подтверждала и ее манера держаться. Серьезная, она ходила, опустив глаза и втянув голову и плечи, с выражением глубокой сосредоточенности на лице. Всем своим видом она, казалось, говорила, что слишком занята собой, чтобы огорчаться чужими бедами. Кое-кто считал ее надменной, и напрасно, я это понял сразу. Что у человека на душе, никому знать не дано, тем более что Эва и не выставляла свои чувства напоказ. И все же, наблюдая за ней, нельзя было не заметить, как сильно она нуждается в поддержке. В отношениях с сослуживцами и далее учениками она проявляла странную и, по существу, беспричинную неуверенность. Как специалист она превосходила многих своих коллег и всегда была готова в случае необходимости поддержать любого. И все-таки ее неуверенность, в которой не слышался, как у других, призыв о помощи, действовала на окружающих и затрудняла личные отношения. Преодолеть свою слабость она была не в силах и воздвигала, конечно же, против собственной воли невидимую стену между собой и окружающими. И вот она внезапно проломила эту стену своим вопросом, мне даже показалось, что я слышу звон разбитого стекла.

— Что же является для вас решающим, если не телевизоры, мопеды и калории? — повторила свой вопрос Эва, предположив, видимо, что я ее не понял.

Тот же вопрос в устах другого мог звучать провокационно. Но она, как я сразу почувствовал, задала его искренне. Обратиться ко мне стоило ей видимого усилия, но в ее чуть ломком голосе звучало полное доверие, и оно заставило меня почувствовать ответственность перед Эвой. Я понимал, что не смею обмануть ее доверие, отделавшись пустыми словами, которые, конечно же, она и без меня знала, но которые очень мало что для нее значили. Вопрос она поставила конкретный, он, видимо, волновал ее, и я не мог ответить на него общими фразами, ничего ей лично не говорящими.

Нелегко мне было на этот раз, да и позднее тоже, найти верный ответ, правильно выразить то, что необходимо был о сказать. Язык моего детства и моей юности был грубым и фальшивым, а язык, усвоенный мною позднее, слишком абстрактным, лишенным индивидуальности, бесцветным, я не мог говорить с ней этим языком. Я чувствовал все, что нужно было сказать, но средства для выражения этих чувств были убогими. Мне представлялось, будто я живописец, который хотел бы изобразить пеструю праздничную суету, но располагает только черной и белой краской.

Труднее всего мне пришлось именно в тот первый раз, когда она обратилась ко мне с вопросом, а вокруг нас сновала орава ребятишек. Я рассказал ей свою жизнь, исключавшую иной выбор, кроме сделанного мной. Рассказал об отце, о нелегальных собраниях в нашей квартире и как ее разгромило гестапо, о гибели моих родителей в концлагере, о войне и о том, чему я научился за годы плена. Я говорил много, вероятно слишком много, для первой беседы. Мы остались одни на лестнице, в коридорах было пусто и тихо. Когда же мы спустились вниз — я совсем позабыл о предстоящем мне важном разговоре, — она внезапно простилась со мной, так же внезапно, как и начала нашу беседу.

Она опять удивила меня, и я даже чуть подосадовал, что на мои слова не последовало реакции. Теперь, ждал я, она начнет говорить о себе, объяснит, почему обратилась ко мне с таким вопросом. Но Эва ушла и только много времени спустя после того, как я неоднократно пытался вернуться к нашему первому разговору, задала вопрос, которого я ждал:

— Коллега Рандольф, вы разъяснили мне причины, побудившие вас принять определенное решение. Но не у всех же они были. Кое-кто и в этом государстве пострадал. Мой отец покончил с собой, лишенный своего завода, он перестал видеть смысл в жизни. А мать ненавидит это государство. Какие же есть основания у таких людей, как я, встать на его сторону?

Случилось это однажды после затянувшегося родительского собрания, мне удалось пройти часть дороги с ней вдвоем. Меня уже беспокоило, что она ни разу не искала повода продолжить наш первый разговор. Но теперь, когда она задала так четко сформулированный вопрос, я понял, что она долго размышляла о сказанном. И этот вопрос она задала так же искренне, как первый, и, хотя никогда больше она не высказывала его, он всегда оставался средоточием наших бесед.

Говорить с Эвой было занятно. Ее манера спрашивать и слушать была мне внове. Многое, что казалось мне простым и само собой разумеющимся, было для нее сложным. Она заставляла меня все заново продумать и заново формулировать свои ответы. В тот вечер, когда мы с Эвой сидели в кафе, я сказал, что, на мой взгляд, она чересчур драматично смотрит на вещи.

— Вы работаете для нашего государства, фрейлейн Бреест, и работаете хорошо. Наше государство не есть некая парящая над нами абстракция, государство — это трудящиеся. И вы — частица его.

— Вы уклоняетесь от ответа, — возразила Эва. — Люди, о которых я говорила, выросли и получили образование здесь, и их долг и обязанность трудиться именно здесь. Но какова их внутренняя позиция — вот в чем вопрос. Их тянут в разные стороны, они разрываются между двумя точками зрения. Вы же знаете это, коллега Рандольф, по нашим школьникам, в семьях которых царят реакционные взгляды. Ведь это же так. Какие у них основания для разрыва с любимыми родителями?

— Детям по пути с теми, за кем будущее, — сказал я. — Иначе говоря, держать нос по ветру и переходить на сторону победителя?

— Не только будущее, право тоже принадлежит другой стороне.

— А родители, лишенные своего состояния, называют это бесправием.

Разговаривать с Эвой было трудно, но необходимо. Впрочем, нам и разговаривать-то случалось редко. Многое, что она усвоила в студенческие годы, мне приходилось растолковывать с новых позиций. Я гордился тем, что мне это удается, я чувствовал — она видит во мне не учителя, разъясняющего ей неясные идеологические вопросы, а человека, готового прийти ей на помощь. Я рассказывал о моих успехах Иоганне, моей невесте, которая относилась с большим участием к Эве.

Скоро, однако, меня начало тревожить, что Эва как была замкнутой, так и осталась. Она начала понимать смысл происходящего вокруг, накапливала знания. Но какое влияние они оказывали на нее, на ее духовный мир — а ведь это было самое важное, — я понятия не имел. Вопросы ее касались все более широкого круга явлений, и, чтобы отвечать на них, нужно было обладать большим запасом сведений. Я охотно выкладывал ей все свои познания, но меня огорчало, что обстоятельства ее личной жизни остаются для меня загадкой. Стоило мне спросить Эву о ее семье, о ее прошлом, как она смущалась и переводила разговор на другую тему. Я замечал, что она ищет общения со мной, восхищается мной — моей эрудицией, думалось мне, — и в то же время все больше замыкается в себе. Но как мало я знал Эву, я понял, получив ее письмо. У меня сердце оборвалось, я долго не решался распечатать конверт. У меня было много неотложной работы, и уже месяц, а то и два я не мог выкроить время, чтобы поговорить с Эвой. А в театре мне мешало присутствие Вольфганга. Я полагаю, что люди, не имеющие собственной точки зрения и скрывающие свою беспринципность и недовольство собой за цинизмом и самомнением, неподходящее общество для Эвы, тем не менее меня порадовало, что у нее есть хоть кто-то, с кем она может поговорить. Но что же заставило ее написать мне письмо?

Дорогой коллега Рандольф, — писала Эва своим мелким угловатым почерком. Я заметил, что она вначале старалась писать разборчиво, крупными буквами, но скоро забыла об этом. — Что за бессмысленное обращение, если иметь в виду все то, что я хочу Вам сказать, но я не вправе обратиться к Вам иначе, ибо внешне отношения наши не выходят за пределы служебных. Этим письмом я хотела бы пробить брешь в той плотной оболочке, какой мы — должно быть, из чувства самосохранения — себя окружили, но у меня не хватает храбрости разрушить условности, которые мы хоть и презираем, но которым все-таки подчиняемся, даже сознавая их лживость. Цель этого письма — покончить с ложью, стоящей между нами.

Еще никогда и ничто не давалось мне с таким трудом, как это письмо, и все-таки я его напишу, потому что не могу жить больше с ложью и сомнением в душе, я больна от них, они душат меня. В этом месяце минет год, как мы познакомились, и за весь этот год не было дня, когда бы я не проснулась с надеждой, что мрак неопределенности наконец-то рассеется, и не заснула с уверенностью, что всякая надежда на счастье бессмысленна. Но в часы, когда я была с Вами, я притворялась недоступной, сослуживицей, может быть, потому, что мрак неопределенности казался мне лучше, чем ясность, сулившая лишь горе. Видимо, я хорошо играла роль, ведь я научилась притворству в среде, где истинные чувства вообще не ценятся.

Только, пожалуйста, не думайте, что мой интерес к нашим беседам был нарочитый. Ни один вопрос, с которым я обращалась к Вам, не носил риторического характера, все Ваши ответы имели для меня большое значение. Любая проблема, которую мы с Вами обсуждали, была для меня жизненно важной. Я росла и воспитывалась в семье, где центром жизни была собственность, я все еще связана с этой семьей тонкими, но крепкими нитями, и смогу оборвать их, если на помощь мне придет что-то, что сильнее меня. Завод — вот жизненная основа всех членов нашей семьи, и день национализации явился для меня тем же, чем для других 8 мая 1945 года: в душе у меня царил хаос, но с меня точно спали гнетущие узы и началась новая жизнь. Я всегда смутно сознавала, что существует нечто белее значительное, чем завод, и благодаря другу я обрела новую цель — религию. В семье нам дали строго религиозное воспитание, но оно сводилось к соблюдению условностей и лицемерию — нашим истинным божеством оставался завод.

Весь пыл наших восемнадцатилетних сердец мы с другом отдали церкви. Я нашла нечто великое, воодушевляющее меня куда больше, чем семейные идолы, и при этом могла не порывать с ними. Но Мартин сбежал в Западный Берлин, а я не могла бросить мать. К тому же у меня появилась возможность учиться и учить других, не отрекаясь от своей веры. Но когда спустя долгое время я снова встретилась с Мартином, бог для него уже умер, и взамен бога он предложил мне некое расплывчатое Ничто. Это было ужаснее, чем если бы он изменил мне, я порвала с ним, чтобы сохранить мою веру. Однако она растаяла сама собой, потому что рядом не было никого, кто бы верил сам и укреплял веру во мне. И вот я очутилась перед тем самым расплывчатым Ничто — но в него верить нельзя — и осталась одна, точно беспомощный ребенок, заблудившийся в сутолоке столицы. У всех людей, спешивших мимо меня, была цель, те же, кто, случалось, шел со мной рядом, оказывались беспомощными и либо старались забыть о своей беспомощности, либо превратить бесцельность своего существования в цель. А если я заговаривала с проходящими, они что-то торопливо бормотали или отделывались от меня пустыми фразами, не желая признать, что гонятся за деньгами или за славой. Велик был соблазн вернуться домой, в мрачное укрытие без надежды на будущее.

И вот неожиданно появился человек, у которого нашлось для меня время, и говорил он не пустые фразы, он был честный и правдивый, знающий и полный энтузиазма, и в его словах мне слышались нежность и любовь. Не правда ли, любовь?

Не думайте, что хоть одно Ваше слово прошло мимо меня. Они все живут во мне. Но когда я остаюсь вдвоем с матерью, я замечаю, что они еще не обладают достаточной силой, что они окажут на меня воздействие, только если я буду знать, как ко мне относитесь Вы!

Я знаю, я слабый человек, и знаю, что Вы станете презирать меня за это — если не отвечаете на мои чувства.

Моим признанием я отдаю себя и наши отношения в Ваши руки. Простите, но я не в силах больше выносить такое неопределенное состояние. Прошу Вас, не мучайте меня дольше, будьте так же честны со мной, как я честна с Вами.

Ваша Эва Бреест.

Я провел ужасную ночь, сочиняя ответ Эве. Ответ был мне ясен: я не люблю вас, нет — вот что я должен был написать. И я знал, что не вправе оставлять ее ни дня в этом неопределенном ожидании. Но как сформулировать мой ответ — этого я не знал. Я обязан был поступить так же честно, как она, но надо было в то же время подумать, как предотвратить чувство безнадежности, которое охватит ее. Я хотел написать, как хорошо я к ней отношусь, как много она значит для меня, для нас всех. Я хотел сказать ей, что она вовсе не одинока. Хотел, но так и не сумел. Долгие часы провел я над письмом. Писал, отбрасывал написанное, снова писал, но все звучало либо сухо и фальшиво, либо оставляло ей надежду па мою любовь. В конце концов я преодолел свою нерешительность и написал, что хоть и не люблю ее, но готов и впредь помогать ей, готов вместе с ней обдумывать все ее проблемы и сомнения. На рассвете я перечитал письмо и решил во что бы то ни стало поговорить с Эвой лично.

Утром у меня была важная конференция, поэтому я пораньше заехал в школу и попросил привратника положить письмо для Эвы в учительской. Но и на конференции я не мог отвлечься от своих мыслей. Эва и мое письмо — теперь оно казалось мне крайне неудачным — не выходили у меня из головы. Я ушел с конференции, не дождавшись конца, чтобы поговорить с ней во время третьей перемены. Но я опоздал. Мне сказали, что Эва ушла после второго урока.

Я позвонил сестре, у которой она жила. Но та с утра не видела Эвы. Я дал телеграмму ее матери, которая жила в маленьком бранденбургском городке. Вместе с Иоганной мы сидели дома и ждали. Телеграмма от матери пришла вечером. «Эвы нет. Где она?» В эту ночь мы почти не спали и долго разговаривали, стараясь заглушить нашу тревогу. В пятницу утром я стоял у школы, поджидая Эву. Я понимал, что это бессмысленно, но не хотел поддаваться своим ощущениям. Я пытался внушить себе, что чувство ответственности пересилило у Эвы боль и отчаяние. Но она не пришла.

Во время первой перемены я позвонил Вольфгангу. Сказал ему, что Эва исчезла, и понял по его голосу, что он испугался. Однако он тотчас же обрел свой заносчивый и агрессивный тон, который затруднял серьезный разговор.

— Но вы-то, коллега Рандольф, знаете, в чем причина? — Казалось, он чувствует себя обиженным и считает, что необходимо дать сдачи.

— Да, я знаю причину, — сказал я. — И все-таки ничего не могу понять. Вы давно знакомы с Эвой. Может быть, вам еще что-нибудь известно?



Поделиться книгой:



Регистрация