Они расставались, чтобы больше никогда не увидеться. В этой жизни… Она смотрела на него снизу вверх. Немой вопль страдания звучал в ее воспаленном взоре. Казалось, никакая сила не заставит ее отвести хоть на миг взгляд от его лица. Трудно обозначить каким-то одним словом необъятную гамму чувств и эмоций, которые, словно океанские волны, гряда за грядой, накатывая вместе со слезами, туманили воспаленный, но, все равно, невыразимо прекрасный взор ее изумрудно-лазурных глаз. Обожание и мольба, восторг и обреченность… Весь ее взгляд воплощал какую-то высказанную просьбу, накалом ожидания напоминая последнее желание приговоренного.
Но Рамон в этом желании отказал. Он положил свою руку ей на плечо (до этого он бережно поддерживал ее под локоть).
– Это невозможно. Прощай… – глухо долетел до меня его баритон.
«Это невозможно»… О чем молила его Таня? Конечно, о том, чтобы он взял ее с собой…
Расставанье отразилось очень болезненно на каждом – от командира до рядового. Мы словно чувствовали, что больше никогда не увидимся. В этой жизни… Поначалу, в спешке, мы не очень на этом зацикливались. Француз и Пеладо очень спешили поскорее покинуть отряд, поторапливали командира. Рамон даже однажды сорвался, после утомительного марша: накричал на Француза, когда тот в очередной раз привязался к нему со своими разговорами…
Командиром арьергарда Рамон назначил Хоакина. Хоакин – Вило Акунья… Ни до, ни после похода мне не приходилось встречать более неразговорчивого человека. Своей молчаливостью и сетью глубоких морщин на лице – лице нестарого, но бывалого человека – он напоминал гранитную глыбу. Эти неподвижные морщины казались складками каменной породы. Он умел прятать в них боль страдания. А страдать Акунье приходилось почти с самого начала – сперва от своей тучности. Во время тренировочного февральского похода он постоянно плелся в хвосте нашей цепочки. Тогда нам казалось, что командир, намеренно тянет эту цепочку между каменистым молотом сельвы и наковальней страданий. Чтобы сразу закалить нашу цепь, протащив её по всем девяти кругам ада. И ропот многих из нас, особенно боливийцев, останавливало лишь то, что скрепляющим, главным звеном этой цепи был Рамон, и так же, как все, закалялся в адском горниле…
А Хоакин… Он, которому было хуже многих, может быть, хуже всех… Он не роптал. Со временем его полнота перешла в нездоровую одутловатость. Опухшие ноги, брюшные стенки живота, болтающиеся, как мешок с остатками зерна. И неодолимая жажда, которой он начал мучиться намного раньше остальных… Рамон подозревал у него сахарный диабет… Но никто не мог ему помочь. Лекарства отсутствовали. Только таблетки от поноса, от простуды и температуры.
Вило Акунья отказывался от таблеток и уповал на свою волю борца. Лишь благодаря ей он не давал себе превратиться в развалину. Не зря Фернандо назначил Хоакина своим военным заместителем, начальником штаба, а потом – командиром тыловой группы…
Мы уходили, а они оставались там, сгрудившись на обрывистом берегу Икиры. Приказ командира, как всегда, врезался в память лаконичностью отточенного лезвия мачете: проявить своё пребывание в районе, чтобы отвлечь силы карателей от авангарда. По истечении трех дней Хоакину предписывалось оставаться в «Красной зоне» и не вести никаких боевых действий. Просто дожидаться возвращения Рамона.
«Просто дожидаться нашего возвращения»… Так сказал Рамон, уже на ходу, обернувшись. А джунгли полнились треском цикад, щебетом и трелями птиц, звуками леса, шумливо напоминая о жизни, спрятанной за окружавшими нас отрешенно-зелеными стенами.
Гранитные складки лица Хоакина, лучи солнца, горящие золотым огнем в уложенных (аккуратно и женственно, несмотря… вопреки…) локонах Тани, немногословный гигант Браулио, чья черная кожа на фоне обескровленных товарищей становилась еще черней, и блестела в солнечных бликах, словно облитая нефтью…
Неподвижно стоящие, сидящие на земле и на корточках, прислонившись к стволам деревьев; тощие, в грязно-серой одежде, с измученными, мертвенно-бледными лицами… Они совершенно не вписывалась в окружавшее их буйство красок и сочной зелени. Речушка за их спинами торопливо и живо несла свои воды, пуская в глаза отсветы солнечных бликов. И мы, вслед за ней, чувствуя на себе их неотрывные взгляды, несли рюкзаки. Следом за своим командиром, торопливо, не оборачиваясь. Будто, обернувшись, ты мог увидеть, нет, услышать их отчаянные немые оклики, которые в одночасье, без слов, рассказали бы, нет, прокричали всю черно-белую правду о трагической невозможности нашего расставания…
Странно… В испанском проточная вода – agua corriente – означает то же, что и вода живая – agua viva. А стоячая? Разве не называют её еще мертвой водой – agua muerta?
Мы – группа авангарда – спешили вслед за течением реки, словно нас кто-то подталкивал прочь – туда, к спасительному северу «Красной зоны». А они оставались на берегу, неподвижные, обреченные…
Кто знает, может быть, перед ними уже расстилалось непроглядное зеркало брода Йесо – безъязыкое, леденящее своей тьмой. Такое же, как мертвая гладь озера Пириренда.
Что ж, отряд Хоакина выполнил приказ. Они
Они проявили себя… Да так, что душегуб Баррьентос приказал бросить на истребление арьергарда отборные части рейнджеров – полк Манчего и более полусотни солдат и офицеров из других армейских частей. Как бойцовских псов, инструкторы из Пентагона и ЦРУ натаскивали их на запах партизан в течение нескольких месяцев. Овчарня, которую они гордо именовали тренировочным лагерем, расположилась в «Эсперансе», на бывшем сахарном заводе. В пятидесяти милях к северу от Санта-Круса, недалеко от моей деревни…
Там разместили они свою учебную псарню, там бульдоги-янки с налитыми кровью глазами орали на бессловесных тварей в армейской форме, пинали их, изрыгая потоки своих fuck, ускоренно обучая брать след партизан, рвать клыками на клочья партизанское мясо…
А след уже взяли. Пустота начала сочиться из джунглей… Операцию по истреблению партизанского арьергарда, возглавляемого Хоакином, уже обглодали, обсосали до косточки, до костного мозга. Баррьентос, этот слезливый кайман-душегуб, даже дал операции название «Синтия» – в честь своей пятилетней дочери. Он сделал это по совету сентиментальнейших янки, этих ягнят с глазами стервятников. Он уступил их лирической просьбе. Ведь у них есть слабость: устраивая очередное изуверство, с реками крови и без вины истерзанными женщинами и детьми, мальчиками и девочками до пяти лет и старше – давать своей резне, или ковровому бомбометанию, или прочему зверству исполненное поэзии и лиризма название.
А может быть, слезливый кайман послушался другого своего задушевного военного советника – «лионского мясника» Барбье?[21] Этот маньяк, пахнущий протухшими задворками скотобойни, с глазами, покрытыми кафелем морга, от души снабжал нового хозяина своими задушевными советами душегуба на всем протяжении войны с Национально-освободительной армией Боливии.
– Надежда умирает последней, – как-то сказала Таня.
Она сказала это как раз после нашего возвращения из тренировочного похода. Зверского похода, как окрестил его командир. Сельва, встретившая нас поначалу райскими картинками разноцветных бабочек, порхающих среди буйной растительности, пенистых водопадов и журчащих родников, вдруг раскрыла свой зев. Мы заглянули в самую его глубину. Оттуда тянуло сыростью трясины и могильной холодом пустоты, способным лишить любой надежды. Двое сгинули в этой трясине – несчастный Бенхамин Коронадо и Карлос, Лорхио Вака, с которым мы делили горсть маиса в Альто-Бени, один из лучших партизан-боливийцев, по словам командира… Уже тогда пустота проникла в наши души, уже тогда Рамон впервые вслух произнес: «В «Красной зоне» нам вряд ли «светит» успех…»
Мы, как потерпевшие кораблекрушение – на свет маяка, брели к лагерю в Ньянкауасу, надеясь избавиться от жажды и голода, неотступно, как стая гиен, шедших за нами по пятам в течение всего Зверского похода. Однако то, что ожидало нас, оказалось страшнее наших «гиен», которых мы привели в Медвежий лагерь на хвосте.
Полицейские подняли над Каламиной свой флаг… В наше отсутствие из лагеря дезертировали Рокабадо и Барреро. Они пришли с Мойсесом Геварой. Но лучше бы они не приходили. Лучше бы они остались догуливать свой карнавал, допивать свою чичу в Катави, тиская заляпанные шахтерской сажей задницы своих подружек…
Гиены предали всех. Высунув языки из своих зловонных пастей, они еще в Каламине скумекали, что к чему и при первой возможности сбежали. Они приползли в Камири на брюхе и выложили там всё, что запомнили. А запомнили их гиеньи мозги достаточно. Похотливые твари в подробностях, мельчайших и сочных, описали белокурую партизанку, а также рассказали о джипе, на котором она привезла их в Камири. Джип тут же обнаружили, вместе с оставленной в нем Таниной записной книжкой. Вскоре ищейки нагрянули в Мирафлорес – фешенебельный район боливийской столицы. Здесь, в квартире с прекрасным видом на Котловину и заснеженную Ильимани, проживала Лаура Гуттьерес Бауэр, хозяйка обнаруженной в Камири машины. Тупоголовым посланцам каймана Баррьентоса за компанию со своими наставниками-янки пришлось прослушать километры бабинных кассет – около сорока часов магнитофонных записей. Но, кроме песен живущих в высокогорьях индейцев гуарани и аймара, они ничего не нашли. Что ж, горское пение, подобное парению кондора, звучащую душу Боливии эти клещи-гаррапатос приняли за шум ветра.
Больший эффект дала найденная фотография, запечатлевшая белокурую собирательницу фольклора в компании сеньоров сопрезидентов – Баррьентоса и Овандо. Как же вытянулись собачьи морды ищеек, когда предатели опознали в знакомой главнокомандующих сеньоров, их досточтимых боссов, террористку и революционерку, «правую руку» Рамона. Таня-партизанка!
– Потеряно два года хорошей, терпеливой работы, – сказал нам Рамон после известий о предательстве и переданного по коммерческому радио сообщения о разгроме городской подпольной сети.
Он выключил свой транзистор. Лицо его стало еще более непроницаемым, а взгляд – пронзительным. Мы стояли, будто остолбенев. Будто из радиоприемника вылетела молния и поразила всех нас. У меня из головы не выходила Мария. Что с ней? Жива ли она?
Мойсес Гевара замкнулся и ходил в одиночестве по кромке Медвежьего лагеря, возле самой сельвы – почерневший, как перепаханное маисовое поле. Это он привел подонков в лагерь, и теперь во всём винил себя. Тогда Мойсес и начал впервые жаловаться на боли в животе…
А Таня… Сложно определить ее тогдашнее состояние. Она очень тревожилась о судьбе оставшихся в Ла-Пасе товарищей, особенно о Лойоле Гусман и Марии. И в то же время… просто светилась от счастья. Ведь отныне она вынуждена оставаться рядом с командиром.
– Надежда умирает последней, – говорила Таня.
А Рамон ответил ей тогда:
– Надежда не умирает никогда…
Четыре месяца отряд Хоакина блуждал по сельве. Они выполняли приказ, не покидая «Красную зону». Они до последнего верили, что дождутся своего командира. Отходя от Ньянкауасу на юг, они подобрались почти к самой границе. На горизонте, в синей дымке и золотистом свете лучей тонули отроги аргентинских Анд. Родина Рамона и Тани манила к себе, обозначая путь к спасению и надежде… Звонкое эхо шепотом гор отражалось в горячечном сознании больных, обессиленных партизан. И каждый невольно повторял вослед своими потрескавшимися, опухшими губами: «Приди… приди… отдохни на моей материнской груди… Приди… приди…»
Но отряд Хоакина повернул обратно. Они снова направились в глубь «Красной зоны». Там для них брезжила единственная надежда, единственное спасение – в воссоединении со своим авангардом. «Вновь увидеть товарищей, вновь услышать своего командира…». А зона тем временем, действительно, краснела, напитываясь кровью, сочащейся из изодранных, стесанных, исцарапанных ног, из незаживающих ран.
След уже взяли, пустота сочилась из джунглей. Всё из-за этих гиен, будь они прокляты… Чинголо и Эусебио… Уже тогда с ними почти никто из отряда не разговаривал и не общался. Словно боялись. Боялись, что трусостью можно заразиться. Как чумой. Но и между собой они вели себя, как гиены. Ссорились постоянно, в основном, из-за еды. Из-за пищи они, казалось, были готовы вцепиться друг другу в глотки. Они на глазах превращались в животных…
Но, когда делили на всех скудные порции кукурузных зёрен или остатки лапши, или кусочков вяленой конины с кишащими в ней червями, то делили и на них, вместе с Хоакином и Таней, вместе с Маймурой… Они рвали на крошки между собой пайку Пинареса, безрассудного команданте, накликавшего столько бед на отряд неумением себя контролировать, бесстрашного до безрассудства, пайку Касильдо Кондори, деревенского парня из окрестностей Вальягранде, который сумел стать истинным партизаном и надежным товарищем. И доказал это с винтовкой в руках, один против десятков солдат, прикрывая отход остальных…
Гиены делили между собой и святой хлеб Просфоры[22], который в одиночку, во весь рост пошел на солдат, отвлекая внимание от остальных, скрывшихся в джунглях по приказу Хоакина. Все они погибли, а гиены – Кастильо, Чинголо, Эусебио Тапиа – продолжали жить и намеревались спасти свои смердящие шкуры любой ценой, даже заплатив жизнями своих боевых товарищей…
На одном из привалов Карлос Коэльо рассказал нам эпизод из его, как он сам сказал, «приключений в Африке»… Там он, как и здесь, как и в Сьерра-Маэстре, выполнял свою миссию «неотступной охранительной тени Фернандо». Его голос, даже когда он говорил почти шепотом, звучал по-мальчишески резко и звонко, а между деревьев покачивались гамаки командира и других бойцов – тех, кто повалился спать, не в силах дождаться, пока приготовится пища.
Ньято вместе с Коко, только что сменившиеся из патруля, взялись готовить тамили – острое блюдо боливийской глубинки – толченые зерна маиса с перцем и мясом. В качестве мяса Ньято использовал вяленую конину – остатки лошади командира. Её по приказу Фернандо мы прикончили неделю назад. Все эти дни мы кружили вокруг Белла-Висты. В маршрутах наших передвижений, выбираемых командиром, сквозило отчаянное стремление отыскать тыловую группу Вило Акуньи. Мы дважды спускались к Масикури, прочёсывали русло реки Юке, плутали вокруг озера Пириренда. Но всё тщетно. Ни в одном из условленных мест дозоры не обнаружили даже следов пребывания наших товарищей. Пустота начинала сочиться из джунглей…
К тому времени мы уже вывели к Муюпампе Француза и Бустоса. И еще одного гринго. Тот ослепительно улыбался своим белозубым «чи-изом», назывался Россом и выдавал себя за журналиста, обещал опубликовать в прессе наше воззвание. Но его по-лисьи прищуренные глазки метались по сторонам, как пойманные зверьки в клетке у торговца передвижной лавки. «Для бескорыстного журналиста у него слишком холёная морда, – сказал о нем Рамон. – Он пришел торговать нашими душами».
Тогда, на привале, мы уже знали, что Француз и Пеладо арестованы, и что они стали давать показания. Тогда командир уже приказал называть его Фернандо, так как из-за признаний Француза и Бустоса властям стало известно, что отрядом командует некто Рамон. Об этом ежедневно на все голоса трезвонили радиостанции.
Конечно, тогда мы не могли знать, что их подвергли пыткам, избивали, имитировали расстрел, засовывая в рот дуло пистолета… Слишком хотели они поскорее выбраться, поскорее вытащить свои шкуры из пропахшей кровью «Красной зоны»…
Француз разболтал им о континентальном охвате герильи, и о том, кто стоит во главе Материнского Фронта. А Бустос Пеладо даже нарисовал наши портреты. Но он выполнил главный приказ Рамона: ни за что не выдавать главную цель Материнского Фронта, тот горизонт, к которому устремлялись все помыслы командира. Бустос ничего не сказал об Аргентине, о подпольной сети в Буэнос-Айросе и в северных провинциях. Среди хруста ломаемых пальцев, среди глухих, отбивающих почки, рвущих внутренности ударов кованных сапогов он попытался сберечь сокровенную тайну своего командира… Ковчег завета Рамона…
В конине копошились черви, и Ньято шутки ради предложил червей не счищать. «Больше мяса получится». На что Адриасоль громко и мрачно ответил: «Можешь наскрести их как раз на свою порцию». Они всё время ссорились из-за еды. И тогда Карлос Коэльо, Тума, пришикнул на них, знаком показав на гамак командира.
Фернандо только что с помощью ингалятора погасил приступ кашля, и теперь из его гамака, обтянутого москитной сеткой, доносилось глубокое, ровное дыхание спящего. Сидевшие у костра все как один облегченно вздохнули.
А Тума добавил: «Мы же не гиены, чтобы ссориться из-за червей». И рассказал, что в Африке, когда они передвигались по ночам, первое время он никак не мог привыкнуть к преследовавшим их по пятам странным звукам. Возня и сопение, жуткие, похожие на лай и хохот, и плач ребенка звуки. А местные объяснили: это гиены. Их привлекает запах крови раненых бойцов, запах их воспаленных ран. Потом Туме доводилось видеть этих тварей, в конец обнаглевших, и днем. Вид их был еще омерзительней, чем издаваемые ими звуки, рассказывал Тума и его передергивало – даже воспоминания о них вызывало у Коэльо дрожь… Гиены не чурались ничего… Любые остатки еды, даже обрывки окровавленных бинтов, даже фекалии партизан… «Частенько, не выдерживая, я пристреливал одну или две штуки, – признавался Тума. – Так остальные тут же набрасывались на еще не остывшие трупы сородичей, и начиналась жуткая свалка. Они рвали друг дружку на части. И мы принимались палить в самую кучу, которая копошилась бурой пятнистой шерстью и кровавым мясом … Тогда эти твари на пару дней исчезали…»
Это черным по белому проступило на их гиеньих мордах еще там, в Каламине и Медвежьей пещере, после первых вылазок и переходов. «Мы сбежим при первой возможности»…
Их мерзкие физиономии, как лужи с протухшей водой, отражали их пакостное нутро трусов и предателей. После дезертирства Рокабадо и Барреро, после первой стычки с войсками, в которой погиб Блондин, мы хотели расправы. Пинарес и Фредди Маймура требовали расстрелять солдат, взятых в плен. Чтобы они не привели армейские патрули по нашему следу. Но Фернандо приказал всех отпустить. И так мы поступали. Всегда. И тогда Инти поддержал командира.
Но когда в этих «камбах», наконец, окончательно вызрел предатель, Инти сам стал настаивать: «С ними надо что-то сделать!..» И многие его поддерживали. Кто-то, тот же Маймура, Антонио Хименес по прозвищу Просфора, вслух говорили о том, что лучше их расстрелять, чем тратить на них еду.
Но Фернандо был против. Один. «Они идут с нами…» – эти слова командира тогда перевесили всё, в горячности произнесенное нами. И ответ командира на запальчивые доводы Маймуры был спокойно-категоричным:
– У каждого из нас своя дорога. Ходи своими путями и не спеши прерывать чужой путь. Делай, что должно, а время покажет, суждено ли тебе превозмочь и стать человеком…
Они шли с нами в одной цепочке, делили с нами еду и тепло у костра. Но черви уже точили изнутри их гнилые души…
Они остались там, в отряде Хоакина, чтобы сделать своё черное дело. Уго Сильва, по прозвищу Чинголо, и Эусебио Тапиа, две гиены, ночью, украдкой покинувшие своих обреченных товарищей. Они безоглядно ломились сквозь джунгли, но запах больной человеческой плоти неотступно преследовал, гнался за ними по пятам, заставляя трепетать их звериные ноздри… А потом они визжали под коваными сапогами полковника Реке Терана, покрывая деревянные полы следственных кабинетов кровавой пеной. И они пообещали. И то, с каким сладостным старанием они взялись выполнять обещанное, свидетельствовало об одном: кованые сапоги Терана всего лишь «помогли» этим признаниям вырваться из самых глубин их нутра, зловонного и гнилого.
И они вернулись. И привели с собой солдат и рейнджеров, натасканных янки на поиск окровавленных партизанских следов. Сильва привел эту свору к пещерам. Ко всем четырем, где мы так старательно и надежно укрыли боеприпасы, оружие и консервы. Там были спрятаны лекарства, в том числе ампулы и таблетки против астмы Фернандо. Там лежали документы, пленки и фотографии членов отряда. И снимки Фернандо.
Мне никогда не забыть тот день, когда мы слушали по радио новость об этом. Мы ничего не ели в тот день. И не пили. «Черный день», – прохрипел Фернандо, выключив транзистор. Каково ему было сознавать, что теперь он остается один на один с болезнью, которая уже сомкнула у него на горле свои костлявые пальцы? Но мы не догадывались, что у чёрного бывают оттенки, и что крайняя степень черного – пустота…
А пустота уже начала сочиться. Они уже взяли след, и сельва всё теснее сжимала свои удушающие тиски вокруг отряда Хоакина.
Онорато, пожалуй, был одним из немногих крестьян в «Красной зоне», чьё расположение мы заслужили. За всё время пребывания там. А ведь именно на кампесинос и рассчитывал Фернандо. В первую очередь. Наша герилья призвана была зажечь их сердца, заставить проснуться их погруженное в сон сознание. Но сплошным, непроницаемым для свежего воздуха одеялом покрывала их головы душная сельва. Наш призыв, нам казалось, тонет в этой зеленой трясине, не рождая ни эха, ни отзвука. Так нам казалось тогда. Но фантомы и призраки не есть что-то сверхъестественное для не спавших, не евших, не пивших на протяжении нескольких суток подряд…
Но Оронато можно было доверять. Так мы думали. Так нам казалось. И деваться нам было некуда. В первый раз мы с ним повстречались еще в начале тренировочного похода. Мы тогда под проливным ливнем, не прекращающимся вторую неделю, сумели переправиться через Рио-Гранде. Командир тогда очень радовался.
– Мы, наконец-то, пересекли Иордан, – смеялся он, мокрый до нитки, но не унывающий.
Тогда ещё все были живы… Сан-Луис, Пачо, Бенхамин и Карлос… Мы смеялись вместе со своим командиром: ещё бы, мы выдержали первое серьезное испытание, преодолев эту жуткую реку – неукротимые массы глинисто-бурой воды, несущей в своих бурунах вырванные с корнем деревья и туши животных… Тогда, между Рио-Гранде и Масикури мы и повстречали хижину Рохаса. Дождь лил, не переставая, и командир сказал нам:
– А, может, мы вышли из вод всемирного потопа? А этот крестьянин – голубь с веткой в клюве.
На нем была простая рубаха из грубого полотна, чистая и свежая. И он, действительно, напомнил мне голубя. Такой же безразлично-воркующий. От порога на нас с оскаленными пастями кинулись лохматые злобные псы. Все приостановились, и Коэльо вскинул винтовку. И только Фернандо, шедший впереди всех, и впереди Онорато, не сбавил шаг.
Как ни в чем не бывало, он подошел к собакам, а они уже виляли хвостами. Наклонившись, он потрепал их по загривку – сначала одну, а потом вторую. Удивительно, как животные любили Фернандо…
Признаюсь, эта сцена произвела на всех сильное впечатление. А больше других – на крестьянина. Не только бесстрашие командира. Вовсе нет… Ещё что-то…
Моро дал его младшему сыну, совсем еще малышу, порошок от глистов. А старший, рахитичный подросток, мучился от гноящейся раны – следа от удара лошадиным копытом. Доктор обработал ее дезинфицирующим раствором и сделал мальчику перевязку. Мы купили у Рохаса продукты и мясо, и он проводил нас и показал тропинку в сторону Масикури. И согласился и впредь помогать нам.
Уже потом, когда Баррьентос выпустил в джунгли своих цепных псов, натасканных инструкторами-янки, всех крестьян, проживавших в «Красной зоне», без разбора, подвергли допросам. Их избивали, под пытками требуя рассказать о сотрудничестве с партизанами. Всех, без разбора. В их числе – и Онорато. Через него несколько раз пропускали электрический ток, и его белая полотняная рубаха стала красной от крови, без остановки текшей из разбитого рта и носа. Но Рохас ничего не сказал армейским полковникам о том дождливом февральском дне, когда к нему в дом пришел высокий бородатый человек и злые косматые псы Рохаса ластились к армейским ботинкам этого человека, словно двухмесячные щенки. Он молчал и лишь отрицательно мотал головой.
И тогда в одиночную камеру избитого, забитого кампесино пришел человек. В начале Рохас принял его за ангела – так он был чисто одет и так от него душисто пахло. Ногти его сияли чистотой и ни одна соринка не смела коснуться его блестящих от бриолина, зачесанных назад иссиня-черных волос. Назвался Феликсом Родригесом, говорил с кубинским акцентом, но оказался неизмеримо всесильнее ангела.
Он был янки. Речь его походила на его ногти – такая же гладкая, блестящая, без единой царапинки. И лилась она сладко, как мед. Никто и никогда не обещал Онорато такого. Янки положил свою белую, холеную ладонь прямо на окровавленное плечо крестьянина и, глядя ему прямо в глаза, предложил три тысячи долларов США. И ещё он предложил ранчо в Штатах, во Флориде. И Оронато сможет выехать туда вместе с семьей.
Если бы только деньги. Но это «ранчо… Флорида… вместе с семьёй» неотступным эхом звучало в оглохших от собственных воплей ушах Рохаса. И он согласился…
Вило Акунья приказал остановиться и сделать привал. Хотя вряд ли кто-нибудь из девяти, оставшихся в арьергарде, расслышал приказ командира. Слишком слабо прозвучал его голос. За бесконечные недели переходов по джунглям они научились без слов определять, когда Хоакин окончательно выбивался из сил. Это и означало привал.
Фредди Маймура, будто и не чувствуя страшной усталости, тут же с готовностью помог Тане снять рюкзак и, усадив девушку на свой вещмешок, принялся натягивать её гамак. Таня, будто забытая под деревом тряпичная кукла, так и застыла в том положении, в котором оставили ее бережные руки Маймуры. Они не говорили ни слова, будто экономили силы. И над всем отрядом повисла привычная тягучая пелена мертвой тишины. Наконец Хоакин собрал в себе силы, чтобы произнести:
– До хижины Рохаса рукой подать. Мы дошли… Теперь всё будет хорошо…
Он повторил это «теперь всё будет хорошо» несколько раз подряд и, наконец, словно очнувшись, закончил:
– Надо выйти в разведку. Одолеть эти чёртовы пятьсот метров…
– Не поминай чёрта, Хоакин, – откликнулся Густаво Мачин.
Хоакин не ответил. У него не осталось сил на пререкания. В дозор вызвались пойти Мачин и Фредди Маймура…
Оронато Рохас встретил их невдалеке от своей хижины. На его лице – выдубленном ветром и солнцем, испещренном морщинами до цвета жареного кофе, – цвела улыбка. На его сухое, жилистое тело была надета белая полотняная рубаха. Он дал Мачину еду и согласился утром отвести отряд к близлежащему броду. «Там перейдёте реку, как посуху», – улыбнувшись, произнес Онорато.
Брод Йесо… По нему Рио-Гранде можно было перейти, как посуху.
Мачин и Маймура не стали заходить в дом. Псы остервенело кидались на партизан, грозя сорваться с привязи. «А помнишь, как эти зверюги ластились к командиру?» – горько усмехнувшись, сказал Мачин своему товарищу, кивая на пасти, брызжущие злобной пеной. Маймура как-то странно взглянул на него. Как затравленный зверь. «Но сейчас с нами нет командира…» – произнес он.
А в хижине, затаив дыхание, сжимая винтовки и глядя широко распахнутыми глазами в такие же, округлившиеся от ужаса зрачки детишек Рохаса, сидели солдаты из армейского патруля… Так сидели они, окаменев от страха, до тех пор, пока партизаны не удалились. И всё это время колокольными звонами в их барабанных перепонках отдавался неистовый лай собак.
Когда Онорато явился в лагерь, гамаки ещё не свернули. В предутренних сумерках его белая рубашка мелькала в чаще, словно мертвенно-бледная тень призрака. Но в лагере его встретили, как спасителя. Даже несколько окликов – радостных, но слабых и приглушённых, – прозвучало в ответ на приветствие кампесино.
– Мир вам! – произнес Онорато.
Почти никто не спал. Несмотря на страшную усталость, свалившую всех накануне. Малярия, босые ноги, покрытые незаживающими кроваво-гнойными ранами, простудная лихорадка, истощение, жажда терзали каждого, не давали уснуть. Почти каждый мучился животом после горячей пищи, приготовленной на ужин из принесенных Густаво Мачином и Фредди Маймурой продуктов.
К партизанской стоянке друга-проводника привел Исраэль Рейес. «Вставайте! Вставайте! – приговаривал темнокожий гигант, не скрывая радости. – Вставайте, Онорато пришел!» Он как раз стоял на часах в предутреннее время. Это он заметил мелькавшее среди черных стволов белёсое пятно, это он окликнул идущего тихим шёпотом, от которого лицо кампесино стало таким же белым, как его рубаха. Крестьянин увидел, как черный ствол дерева разделился надвое и заговорил. «Вот духи леса пришли наказать меня за предательство», – подумал крестьянин, и рубаха его вмиг стала мокрой от холодного пота. Но тут белозубая улыбка, ослепительная даже в предутренней полумгле, прорезала черный ствол. И кампесино, перекрестившись, понял, что это всего лишь один из партизан – высокий, чернокожий. «Идем», – добродушно произнес он с каким-то странным, похожим на бразильский, акцентом.
Рохас простодушно улыбался, стоя среди партизан. Он как раз вспоминал, как только что его напугал этот здоровенный негр.
Партизаны, кто со стоном, кто с ворчанием, кто с немой гримасой боли, выбирались из своих гамаков-колыбелей. Вся фигура проводника, одетого в белую рубаху, выражала терпение и готовность помочь, и стоны сменились бодрыми возгласами и репликами. Партизанам казалось, что улыбка на простодушном лице кампесино – это луч спасения, которое ждет их впереди, на том берегу Рио-Гранде. Это отсвет другой, лучезарной улыбки, принадлежащей их командиру. И там, на том берегу, они обязательно встретятся, и снова станут единым целым – ядром Национально-освободительной армии Боливии под командованием Фернандо…
Неуловимая перемена произошла в сельве. Поначалу еле заметный, но, чем далее, тем более настойчивый и густой, солнечный свет просочился сквозь заросли, потёк по глянцу листвы, вспыхивая розовато-оранжевыми отблесками. Солнце вставало!
Рассветные патрули, пробившись к поляне золотыми косыми лучами, как по мановению волшебной палочки, всколыхнули в партизанах новый прилив тихой, подсознательной радости.
– Разбудите Кастильо! Он дрыхнет, как младенец!