— Меняем на чулки, — торопливо сказала она и, осторожно оттянув борт жакетки, показала небольшой графинчик — пузатенький, с заостренной пробочкой. Я заволновалась — он в точности такой, какой был у нас дома под уксусом, а потом разбился, и мама очень жалела о нем. Привезти бы его сейчас домой, показать Борьке! Но… чулки… Их же не снимешь, неудобно, да и холодно. Ведь октябрь уже.
— Может, рейтузы есть? — настаивала женщина.
Я смутилась, отрицательно покачала головой и отошла к своему вагону.
— Меняем? — ухватила меня за рукав другая и позвякала посудой.
Я энергично затрясла головой и поспешила к подножке. Возле нее Тамара из корзинки выкладывала в большую кастрюлю рюмки и считала:
— Тридцать шесть… тридцать семь… сорок…
«Зачем ей столько?» — удивилась я, но спрашивать не стала, потому что все еще сердилась на Тамару.
В купе дядя Федя выставлял на стол шесть рюмочек и такой же, как тот, пузатенький графинчик.
— Они не всегда бывают, — сказал он мне. — Сам-то я непьющий, но для дома, для гостей надо. Мало ли кто придет… и так и далее.
Я взяла в руки графинчик, открыла его и понюхала.
— Ничем пока не пахнет, — рассмеялся дядя Федя.
А мне показалось, что пахнет уксусом. И мама, повязав платье посудным полотенцем, стряпает пельмени. И мы с Борькой сидим рядом и помогаем. Борька выдумывает, с чем бы сделать счастливый пельмень — с перцем или с угольком? «Лучше с тестом, — советует мама, — ведь говорят, что его надо обязательно съесть, иначе счастье не сбудется».
— Таня, голубушка, что с тобой? — прижал к себе мою голову дядя Федя. — Да что это ты, право… Выпей-ка водички… Ну, ну…
Потом мы с ним долго сидели, и я рассказывала ему о маме.
— И совсем это не правда насчет счастливого пельменя! — с горечью воскликнула я.
— Конечно, неправда, — откликнулся дядя Федя. — Люди их для своей утехи выдумали. А только и неплохо это. Сядет человек за стол и думает: а вдруг да мне счастливый пельмень достанется? И интерес у него появляется и оживление. А уж если попадется пельмень с углем или еще с чем, — вот уж и обрадуется, вот уж и расхвастается. И всему застолью от этого весело.
— Я даже не помню, когда в последний раз ела пельмени… Война началась, а вскоре и мама умерла…
Дядя Федя поспешно встал.
— И в самом деле… Чего это мы с тобой заладили — пельмени да пельмени? Давай-ка спроворим чего поесть.
На этот раз мы жарили кусок свинины. Дядя Федя разжег вагонную топку, бросил в нее две пластинки толстого железа, а когда они раскалились, достал одну и поставил на нее сковородку. Мясо зашипело, стало подпрыгивать, фыркать. Потом он нарезал картошки. Когда пластинка остывала, он доставал из топки другую.
— А у нас с Борькой есть маленькая свиная шкурка, — рассказывала я дяде Феде, сидя с ним на корточках в тамбуре.
— Ну и что вы с этой шкуркой делаете?
— Смазываем сковородку, чтоб не прилипало.
— Чего не прилипало?
— Оладьи из мороженой картошки. Очень вкусные! Один раз потеряли шкурку, так, можно сказать, ничего не получилось. Все пристало… и вообще не так вкусно было.
— Да-а, — покачал головой дядя Федя. — Не красно, выходит, вы живете.
— Да, — согласилась я, — неважно. И соседка наша тетя Саня — тоже. У нее еще Мишка маленький есть, так ей совсем трудно. Из Орла они к нам приехали, эвакуированные.
Я вспомнила своего соседа — четырехлетнего Мишку.
Однажды принесла ему тетя Саня в интернат овсяной каши.
— А хлебца? — спрашивает Мишка.
— Хлебца нет, сынок, поешь вот кашку.
— Хлебца-то нет, так хоть бы пирожков постряпали, — обиделся Мишка.
Из-за Мишки и из-за того, что я ничего не вкладывала в этот вкусный обед, мне было не по себе за нашим откидным столиком. Дядя Федя нарезал хлеба, очистил и раздавил ладонью большую луковицу — вкуснее, когда она раздавлена, — разделил на куски мясо и сказал:
— Садись, бери вилку, хлеб…
Но со мной творилось что-то непонятное. Кусок буквально застревал в горле. Мне казалось, что я вот-вот заплачу.
— Граждане пассажиры, начинаем концерт граммофонной записи!
Только бы он не завел баркаролу!
неслось из репродуктора.
— Чего это Витька к нам не заходит? — пожал плечами дядя Федя. — Он, обычное дело, между концертами у меня сидел. В «козла» мы с ним играли… и так и далее…
В двери заглянула Клава. Дядя Федя задвигался на скамейке, стараясь освободить ей местечко.
Я подвинулась в уголок, и Клава присела на краешек.
— Может, поешь? — кивнул дядя Федя на сковородку. — У меня вон Таня совсем плохо обедала.
— Спасибо, Федор Тимофеевич, поели мы с Тамарой.
Ярко-красное солнце осветило купе. Я выглянула в окно и залюбовалась. Все было освещено необыкновенным светом — небольшие холмы, покрытые пожухлой травой, редкие рощицы с пожелтевшей листвой. Деревенька затерялась в этих просторах. Возле нее змейкой изогнулась речка. Солнце окунулось в ее неглубокие воды, и речка порозовела от радости.
— И не подумаешь, что октябрь, — проговорил дядя Федя. — До чего светлый денек!
Клава привстала со скамейки.
— Это место очень хорошее, — сказала она. — И еще одно будет. Поезд там идет высоко, дух захватывает. И тоже речка, только большая, а за ней селение. Домики будто взбежали на горку. До чего красиво глядеть!
Она легко передохнула и продолжала задумчиво:
— Вот в книжках такие виды описывают. Прочитаешь и… ну, просто удивительно даже! Как ровно сама на поляне какой побывала, или в лесу, или на речке…
— Да, — согласно кивнул дядя Федя. — Иные очень хорошо описывают. — И, вздохнув, добавил: — Грамотные…
8.
Прошла вторая ночь обратного пути, наступил день, и вот уже сумерки. Завтра мы будем дома. Интересно, придет Борька встречать меня? А вдруг он в командировке?
— Приде-е-ет, — уверенно сказал дядя Федя и спросил: — Он у тебя сколько классов прошел?
— Да он ведь уже в пединституте на литературном факультете учился.
— А потом, значит, с мамашей вашей случилось…
— Да. Он уже на втором курсе был. А когда случилось, начал работу искать, потому что я осталась у него на иждивении.
— Как-то хоть на фронт не угадал, — сочувственно сказал дядя Федя.
— Нельзя ему, — покачала я головой. — У него легкие слабые и зрение плохое. Он бы пош-е-ел!
— Двадцать годков ему?
— Ага.
— Немного тебя и постарше-то.
— У-у-у! Он серьезный! — воскликнула я. — Он такой серьезный, что ужас!
И неожиданно для себя выдала дяде Феде Борькины секреты.
— У него есть такая толстая тетрадка, он туда записывает мысли, высказывания всякие.
— Свои, что ли?
— И свои и чужие. Ну, скажем, Гоголя, Пушкина, Руссо там… Гегеля. Очень умные мысли попадаются.
— Это он для чего же так записывает? — поинтересовался дядя Федя.
— Так он же писателем будет! — вмиг выдала я самую главную тайну: — Но ты никому не говори — это пока секрет. Он даже мне только намекнул, но я сразу догадалась.
Дядя Федя кивнул понимающе.
— У него ужас как много записано! — без опаски продолжала я, почувствовав, что дядя Федя — могила, никому не скажет. — Услышит какой-нибудь разговор в трамвае — в тетрадку, смешную фамилию встретит — например, Золотопуп или Шанюшкина — туда же.
Дядя Федя слушал с большим интересом, и это меня вдохновляло.
— У него и стихи есть! Я многие наизусть помню.
— И стихи пишет? — уважительно поцокал языком дядя Федя.
— Уже три тетради! — похлопала я по дяди Фединой руке. — Вот, например. Но только эти очень грустные, это ему еще семнадцать лет было, и он хворал.
Я замолчала, взволнованная воспоминаниями о тяжелой Борькиной болезни, о тех тревожных днях, когда мы с мамой не отходили от его постели.
— Он чуть не умер у нас тогда, — шепотом сказала я и заметила, что и дядя Федя разволновался.
— Слава богу, что обошлось, — сказал он и добавил: — Складно как сочиняет!
— Ой, дядя Федя! А знаешь, какой конец у этого стихотворения? Я его никому-никому не читаю, а тебе прочитаю. Хочешь?
— Давай…
У меня мурашки побежали по коже, я приложила ладони к щекам и, до конца выдохнув, смотрела на дядю Федю. Что он скажет после этого?
Дядя Федя тоже глядел на меня. Потом, продолжая думать, отвел глаза в окошко и, наконец, проговорил серьезно:
— Ну, это уж он лишку хватил… Мать, наверно, растревожил, да и себя.
— И меня тоже!
— Вот я и говорю — лишку хватил. Ни к чему это… и так и далее…
Мы помолчали.
— Да-а-а, — снова задумчиво заговорил дядя Федя. — Совсем парнишкой был и так хорошо сочинял, а теперь, выходит, еще лучше пишет.
— Конечно! — воскликнула я. — Только он сейчас не пишет.
— Что ж он так? — быстро и, как мне показалось, с сожалением спросил дядя Федя.
— Да я же говорю, он собирает материал для романа, — поглядев на двери, тихо объяснила я. — Он прозаиком хочет быть.
— А про что роман-то?
— Про жизнь!
Дядя Федя задумался и долго молчал. А потом спросил:
— Про свою, что ли?
— И про свою, и про чужую.
Дядя Федя с сомнением покачал головой.
— Молод уж больно. Откуда ему жизнь-то знать?
— Так он ведь не сразу начнет писать, пока материал не насобирает — не сядет. Может, еще целый год пройдет.