Сколько самолето-рейсов за два дня сделано сюда, в Кара-Суй, — одному богу известно! Наехало нас видимо-невидимо: «кабешники», заводские бригады монтажников, разное начальство. Двухэтажную гостиницу на «тридцатке» забили до отказа — раскладушки поставили прямо в коридорах, позднее стали селить в солдатской казарме. Столовая трещала от напора посетителей.
С утра до поздней ночи крутились, не останавливаясь, жернова антенн. Люди облепили аппаратурные шкафы — пальцем ткнуть негде. Замеряли параметры, подстраивали схемы, заменяли детали, узлы, целые панели и блоки.
Дирижировали наш шеф и неулыбчивый главный представитель от промышленности (звать его Иван Степанович). Установка простая: если нужно — менять целые панели, блоки, не задерживаться, время дорого.
Инженер-подполковник Шуга, начальник радиотехнической команды, ходит от одного места к другому, мрачно роняет: «Э-э, батенька, вы не того…» И, выставив перед собой длинный сухой указательный палец, погрозит — недоволен.
Жмем на все педали: шестого мая начнутся облеты станции наведения ракет, то бишь нашей «Катуни», по программе заводских испытаний. Позднее — первые пуски ракет совместно с «Катунью». Как-то все будет, как проявит она себя, как ракеты, весь комплекс? На старте, на «лугу», наши коллеги тоже жмут. К совместной работе мы должны прийти одновременно.
Приехал генерал Сергеев, один из военных столпов будущих ракетных войск. Высокий, на узком лице большой нос с горбинкой, будто лезвие садового ножа, а улыбнется — видно: добр, умен. Впрочем, не верь эмоциям: ты — кандидат наук, человек сухих технических правил…
Собрали в «банкобусе» десятка полтора военных и штатских. Вопрос Сергеев поставил прямо: что надо делать, чтобы подготовить войска к эксплуатации комплекса? Показалось смешно: о чем думать — яичко еще в курочке! Но потом понял: не так уж это глупо — есть резон.
Сначала молчали: вопрос застал врасплох. И тогда генерал сам стал развивать мысли. Понял лишний раз: толковый.
Развязались и у нас языки.
Он знал, что теперь долго не уснет. Будет ворочаться с боку на бок, а перед глазами неотступной чередой, как полосатые ограничительные дорожные столбики, сменяясь в неизменной последовательности, поползут картины прошлого. Невольный разговор о Вале разбередил давнюю, неутихающую душевную рану, более чувствительную, чем если бы вдруг сразу заныли действительные — на шее, под правой лопаткой, в ноге, где еще сидел «жучок» — осколок, подарочек шестиствольного миномета…
Он знал — нервное напряжение отступит, сменится спокойствием, как только ему откроется в первый раз будущая работа. Эту черту в себе он давно подметил: станет грызть и грызть любую работу, при любой нагрузке — у него хватит сил. И ту, физическую, боль он вынес бы, вытерпел, сцепив зубы, если надо, сжавшись мускулами. Да, мог бы. Но тут все похоже на казнь по древнему способу — капля за каплей на темя… Он не мог видеть страданий близкого человека, жены, сознавать бессилие против неизбежной и, как сказал ему врач, медленно прогрессирующей болезни. Да, когда ему предложили перевод сюда, в Москву, он, конечно же, подумал о Вале, о том, какие возможности сулил ей этот перевод. Потом, дома, когда она расплакалась в постели, он, прочитав в ее вопросе тоску и отчаяние обреченного человека, впервые испытал не только боль и жалость, но и какую-то внезапную досаду. Он и сейчас не мог бы объяснить, чем она, эта досада, была в точности вызвана. Понял: она, утопающая, не верит в соломинку! Пожалуй, именно этим самым неверием — неверием в свое будущее, в исцеление, но и в него, Алексея, которому, в конце концов — она это знает, — невмоготу от нее, и была вызвана досада… «Ты ведь, правда, будешь меня лечить?» И неожиданные слезы… Нервная разрядка? Нет, он не мог ошибиться, расценив их как недоверие к нему. Но разве давал он ей какой-нибудь повод к тому? Так почему же?.. Однако вспомнил, что он действительно, согласившись на перевод, раньше все же подумал не о ней, а о себе, своем будущем. Поняв тогда с запозданием, после ее слез, каким, наверное, несдержанно-радостным было его лицо, когда явился домой, он, закипая, спросил: почему она не верит ему? А дальше, еще больше злясь на себя — не так, как хотел бы, и не то говорит, — уже понес «под гору», наговорил: у нее женская логика и что она вообще стала нетерпимо подозрительной… Валя перестала плакать, подняла голову с подушки, уставилась заплаканными глазами на него, молча, с удивлением и кроткой укоризной. Он не выносил этого взгляда, осекся. И хотя потом, все три дня до его отъезда сюда, в Москву, они старались делать вид, что ничего не произошло, но, кажется, не только он, Алексей, но и Валя поняла — лопнула какая-то из невидимых нитей, связывавших их.
А в день отъезда Алексей, придя со службы, обнаружил за кухонным шкафом бутылку. В ней оставалось чуть меньше половины, а дверь в комнату Вали была заперта изнутри на ключ…
Он лежал, закрыв глаза, вытянув руки вдоль туловища, чувствуя, что левая одеревенела от неудобного положения — покалывали мелкие иголки. Он выпростал руку, подставил струе прохладного воздуха из открытого окна. Мысли были в Кара-Суе, дома, с которым всегда его связывали и радости, и огорчения, и тревоги…
Да, Костя вспомнил случай, когда почти всем курсом искали Валю. Но нашел ее сам Алексей, нашел случайно, уже потеряв надежду, забредя к знаменитому «конному» рынку, который всегда удивлял его этим странным названием. Он был здесь однажды вместе с Валей, и его тогда потрясла разноголосица толкучки. На рынке, говорили, можно было в те послевоенные годы купить все, даже птичье молоко и ордена.
У Алексея тогда от толчеи и духоты разболелась голова, он потянул Валю к пивной у выхода с рынка — выпить кружку пива. Но, открыв дверь, с омерзением отшатнулся. По пивной носились жирные мухи, за грязными круглыми столиками восседали шоферы, базарные торговцы; дородная буфетчица в грязном халате, со съеденной на губах помадой переругивалась с кем-то из посетителей. Под стеклянной стойкой лежали банки рыбных консервов, на тарелках рядками хамса. Посетитель двигал по прилавку тарелкой с хамсой, требуя поменять, как он выражался, «хор Пятницкого»…
Алексей потянул Валю назад — сразу отпала охота пить.
А на этот раз он снова подходил к пивной. Она все так же глядела на рынок мутными оконцами.
Возле пивной вдоль забора приткнулись грузовые машины — порожние и груженые, закрытые брезентом, обтянутые поверху крест-накрест канатами, припорошенные пылью, — видно, проделали немалый путь.
Перед ступеньками пивной Алексей на секунду задержался в нерешительности — у него уже не было никакой надежды разыскать Валю — и неизвестно почему подумал: «Неужели ей не противно было бы зайти сюда?..» Но в этот момент дверь распахнулась, пропустив вместе с волной сизого дыма двоих в телогрейках — они о чем-то раздраженно переругивались, — и Алексей в узкий просвет увидел в глубине пивной, почти у самой стойки, за столиком ее… Трое или четверо мужчин сидели рядом. Алексей не разглядел, сколько их было, ни тогда, когда, отбросив нерешительность, устремился вперед по грязным, скрипучим ступенькам, ни тогда, когда оказался возле жены. Мужчины громко говорили. Среди тарелок с остатками еды, ширпотребовских алюминиевых вилок, граненых стаканов возвышались две бутылки — одна пустая, другая ополовиненная. В стакане перед Валей, лаково поблескивая, вздрагивало пиво, когда кто-либо из мужчин наваливался на край стола или опускал тяжелую руку. Один из них — лица его не было видно — мотал сникшей, с рыжеватыми рассыпавшимися волосами головой, скрипел зубами. За расстегнутой, без пуговиц, хлопчатобумажной гимнастеркой проглядывала татуированная грудь. Левый рукав был пустым — безвольно свисал с плеча. Валя, склонившись к этому человеку, что-то говорила. Волосы у нее растрепались, глаза блестели. Она не могла равнодушно видеть инвалидов, а выпив, становилась слезливо-чувствительной и особенно сердобольной к ним.
Алексей молча остановился около нее.
Так было уже не раз: увидев его, она пыталась встать из-за стола, на пьяном лице появлялось жалкое подобие улыбки, она покорно заплетающимся языком просила: «Уведи, Алеша, уведи меня отсюда».
Он помог ей встать, сосед поднял голову, уставился на Алексея белесыми глазами. Алексей повел жену под руку к выходу, чувствуя на себе взгляды, слыша позади смешок, ядовитые словечки. Разбитной блондинистый парень, «зеленыш», как отметил Алексей, в распахнутом полупальто сидевший у выхода, нагловато крикнул:
— Эй, майор, чего уводишь милашку?! Пусть посидит с нами! — И кому-то подмигнул.
Остановиться, сказать ему, «зеленышу», что́ он во всем смыслит. Знает он, что такое — война? Например, Зееловские высоты? Ходить по нескольку раз в атаку? Поток раненых — легких и тяжелых… И что такое хирургическая сестра передового санбата? Операции — днем и ночью, морфий, спирт? Где режут руки, ноги, перекраивают, сшивают?.. И — кровь, кровь… Да, да, война одних уносила в окопе, сразу, другие умирали от ран позднее — через день, месяц, годы… Одни страдают долго, до могилы, от физических ран, другие… Да, у нее другая рана… «Валя, Валя, только больше не надо, не надо так!» — «Не буду, не буду, Алеша!.. Ладно. Но ведь ты туда, на Зееловские?.. Я боюсь за тебя, за всех… Мне страшно! Закрою глаза — и колесом: руки, ноги, кровь… Мензурка, всего мензурка спирту — легче, Алеша!..»
Сколько он был в этом забытье, остолбенело замерев? Верно, секунды. Нет, этому блондинчику явно не пришлось воевать… Да и кто тут тебя поймет? Людям чаще события видятся внешние, а в глубь их заглянуть им не всегда дано…
Ему повезло: подкатило такси — редкость в областном городе, да еще на окраине, — и он усадил Валю. Шофер довез быстро, но не удержался, обернувшись, осклабился, показав желтые зубы:
— Подгуляла? Бывает!
Алексей молча расплатился. А она все пыталась объяснить:
— Понимаешь, Алеша, с войны… Он без руки. А как ему — грузчиком-то?
Дома Валя в таких случаях становилась до навязчивости мягкой к девочкам, часто плакала, обнимая и лаская дочерей, порывалась что-то им рассказать, давнее и, видно, трогательное, но подступали слезы, она вяло, неуклюже взмахивала рукой, будто перебитым крылом, и умолкала. Через минуту снова усаживала девочек на диван и заплетающимся языком начинала: «А вот мы с папой…»
Алексей с болью и содроганием наблюдал за тем, как относились к матери дочери: Марина, подстриженная, с белым бантом, прямая и открытая по характеру, нервничала, старалась увильнуть от материнских ласк; в ее движениях, во взгляде отец читал не жалость, что мог бы предположить и что ему казалось естественным, а брезгливость. Полная и добродушная Катя, с русой косой, ластилась к матери, обнимала, но Алексей догадывался: дочь делала это по своему уступчивому, жалостливому характеру. И хотя он пытался не раз говорить себе, что девочки уже взрослые — старшей девятый, младшей — восьмой — и они все понимают, но в такие минуты почему-то злился на них. Да, злился: они должны бы относиться к матери без оскорбительной жалости и брезгливости. Злился на себя, потому что не мог, не умел объяснить им, своим детям, как и тому парню в буфете и шоферу такси, то большое, главное, человеческую какую-то тайну, что одному дает силы для взлета, другого толкает в пропасть… Или всегда так было и будет: человек сам идет к своему концу?..
Он уходил в комнату, чтобы не видеть, как на его глазах совершалось падение человека. Падение любимого человека. Садился к столу, стискивал ладонями голову…
На другой день она обычно долго не появлялась, была не только физически больной — под глазами синеватые отеки, известковой бледностью отливала кожа, пальцы рук с натруженными веточками вен мелко, будто в них пропускали токи высокой частоты, дрожали, — но и была жалкой, виноватой.
Он не напоминал ей, старался делать вид, что ничего не произошло. Ничего.
И все-таки, как ни прячь, шила в мешке не утаишь. Подобно страусу, спрятав голову в песок, обманываешь сам себя. Для нее, Вали, выходит, нет уже в этом секрета? У женщин ведь интуиция развита тоньше. Сколько еще уготовано в жизни подобных испытаний?..
Нет, в сторону эти мысли! В сторону!.. Он знал — это было его хорошим качеством: умение заставить себя переключиться — об этом не думай, думай вот о том… Военная жизнь, служба научили его. Он попробовал и сейчас настроить себя на размышления о том, что ему предстояло. Попробовал представить, как встретят его будущие товарищи. Какие они — те, с кем теперь придется рука об руку работать; кто он и какой этот Василин и какие у него с генералом Сергеевым отношения? Да и сам Сергеев? Тот ли он, молодой подполковник, командующий артиллерией дивизии? Срок прошел немалый с тех пор, как виделись в последний раз.
Подполковник Сергеев носился по дивизионам, не ведал покоя и сна, мог пригубить чарку; но узнать человека — не чарку выпить: пуд соли надо съесть. У него была привычка: неожиданно, днем и ночью, появляться в подразделениях. Только позвонят с огневой — был начарт, пошел к соседям, на какую-нибудь «Березу», а он, глядишь, сваливается, будто с неба, в окопчик передового наблюдательного пункта и сначала — к окулярам замаскированной веточками перископической буссоли, покрутит влево-вправо. А уже после оторвется: «Что нового, «Камелия»?» Это — позывной дивизиона. Он так и обращался чаще по позывным.
Алексей не мог сдержать улыбки всякий раз, когда видел начарта и его ординарца Ваську: впереди, почти не пригибаясь, под пулями, минами, шагал, выбрасывая негнущиеся ноги, Сергеев, позади упорно семенил, стиснув губы, низкорослый ординарец. У подполковника ТТ не в кобуре — засунут прямо за офицерский ремень без портупеи. У Васьки неизменно два автомата: наш ППШ и трофейный; грудь перепоясывают, совсем как у революционных матросов, крест-накрест ремни: брезентовый от ППШ и черный, лакированной кожи, от трофейного. В вещмешке ординарца за спиной железно позвякивают диски и рожки — никаких продуктов и прочих «непотребных» вещей там найти нельзя. Зато, появляясь на огневой позиции и зная, что теперь подполковник в безопасности, Васька оставлял его, отыскивал старшину, коротко и твердо бросал: «Корми начарта».
И вот опять судьба сводила с Сергеевым — с тем ли? — в одном городе, на одном деле…
Сонная тягота сковала тело; веки закрывались сами, и разлепить их становилось все труднее. Было уже поздно. Алексею не надо даже смотреть на часы, чтобы понять: часа три ночи. В комнате хозяев безмятежная тишина. Где-то тонко, торопливо тикали настольные часы, рыжий треугольник зарева над городом, видневшийся в окно, помутнел, размылся — перед рассветом. Алексей снова подумал о доме, дочерях. Как они там? И опять увиделась Валя: «Ты ведь правда будешь меня лечить? Там, в Москве?»
Удивительно, что сейчас это воспоминание не вызвало знакомого раздражения: возможно, долгие раздумья о предстоящей работе, которая представлялась смутно, неопределенно, мысли о генерале Сергееве размягчили его, успокоили, и с этим успокоением, смыкая отяжелевшие непослушные веки, успел подумать: «Что ж, сколько бы ни выпало тех испытаний на мою долю, готов к ним, и, конечно же, Валя, ты можешь быть спокойной!»
Проснулся Фурашов в этот день рано: праздники окончились, начинались необходимые и, кто знает, приятные или нет, представления по новой службе. И как он ни успокаивал себя — что может вообще-то быть? — пытался даже шутить: «дальше Кушки не пошлют, меньше взвода не дадут», но, едва разлепил глаза, подумал: «Как-то все получится?»
Накануне, весь второй майский день, они с Коськиным бродили по городу, вдоль Москвы-реки, любовались с Каменного моста быстрыми белыми теплоходами, заглянули в Пушкинский музей на выставку восточного искусства, как в шутку сказал Костя, «досыта хряпнули культуры». Вернулись поздно. Лена вместе с детьми сначала была с ними, но, погуляв в парке Горького, увела детей домой.
А они побывали во многих уголках Москвы, ездили в метро — всюду толпились праздничные, веселые люди. У Киевского вокзала, на площади, образовался круг: подгулявшие загородники выделывали трепака, пели озорные частушки под гармошку чубатого парня. На Покровской радиальной линии метро помощник машиниста объявлял станции врастяжку, с выкрутасами: «С-смолэнская», «Э-эррбатская», и они с Костей смеялись, повторяя за ним: «Э-эррбатская». От огромного города, переполненных людьми улиц, нескончаемых потоков машин и непривычных впечатлений Алексей устал, чувствовал себя разбитым. Но сейчас, после ночи непробудного сна, встал свежим и бодрым.
Быстро одевшись и думая, что все еще спят, Алексей хотел тихонько проскользнуть на кухню, но, откинув портьеру, увидел Костю.
Входная дверь была распахнута, Костя стоял на лестничной площадке, голый по пояс, в полосатых пижамных брюках.
— Проснулся? — спросил он, тяжело дыша. — Тогда присоединяйся: зарядимся!
— Это ты умно поступаешь, — похвалил Алексей, становясь рядом. — А я, признаться, после академии занимался зарядкой от случая к случаю.
— На моей работенке иначе нельзя: чем журналист толще, тем портфель его тоньше. Имей в виду, тебя почти такая же работенка ждет!
Когда они, умывшись после зарядки, вернулись в комнату, на столе уже стоял завтрак. От сковородки шел вкусный дух яичницы с колбасой. Лена нарезала батон.
— Садитесь, мужчины, завтракать, — сказала она. — У нас, Алеша, две очереди: сначала — папа, потом — нерабочая половина. Но самая требовательная…
Разговор за столом вертелся вокруг представления Алексея, хотя Костя старался перевести его на другие темы.
— Не знаю, как у меня получится на новом месте, еще никогда так не волновался, — признался Алексей.
— Ты это брось! — Отхлебнув кофе, Костя насупился. — Держись козырем! Там не один Василин. Есть и другие. Есть старик Янов, маршал, мудрейший человек! Наверняка понравится. А Сергеев? Он ведь к той же епархии относится. А вот Бутаков — тоже наш общий знакомый… Добраться бы до него! — Костя хитровато сощурился и, заметив, что Фурашов закончил свой кофе, предложил: — Будем собираться?
Костя прошел в спальню. Алексей слышал, как он дважды чмокнул губами — целовал детей. Потом вышел вместе с Леной, уложил в уже потрепанный портфель тапочки, спортивную форму, полотенце.
— Согласно приказу министра, сегодня — спортзал. Режемся через день в волейбол!
— Обедать обоих жду. Слышите, Алеша? — предупредила Лена. — Не вздумайте куда-нибудь заходить.
Солнце, весеннее, яркое, поднялось над домами, жгучий свет дроблено плеснул отраженными зайчиками от лужиц на асфальте. Алексей, выйдя из подъезда, зажмурился. Небо было голубым, чистым, воздух щекотал ноздри свежестью, влагой. Под арочным кирпичным въездом в соседний дом намывалась сизарка, стоя розовыми лапками прямо в луже, нахохлившись и кося с оранжевыми окружьями бусинки глаз, приседала, окатывая себя каскадом сверкающих брызг. Невидимый под сводом арки, утробно, зазывно стонал самец.
Обгоняя друзей, спешили на работу люди — в это утро сосредоточенные, деловые. На троллейбусной остановке за углом вытянулся по тротуару извилистый хвост очереди. Коськин встал в конец ее. Алексей решил идти пешком: до набережной не так далеко.
— Ну, ни пуха ни пера! — Костя стиснул руку товарища. — Смотри — сразу после разговора звони. И обещание Лене помни!..
До казарм, где помещалось управление кадров, Фурашов добрался раньше времени: еще оставалось минут десять, и он прошелся по довольно глухой улочке. Старинные казармы, желтые, глухие, с бойничного типа оконцами, занимали целый квартал.
Бренчали звонками битком набитые в этот утренний час трамваи, огибая словно игрушечную церквушку, ярко раскрашенною, усеянную золотыми маковками с крестами.
Постояв и поглазев на улицу, Фурашов наконец прошел под сводчатые ворота — тут пахло сыростью веков, — у полосатой будки показал часовому документы и без труда отыскал во дворе невысокий домик. Когда-то в нем, вероятно, жил с семьей полковой командир каких-нибудь кирасир или драгун.
Комнат в домике оказалось много. Алексея водил по их запутанному лабиринту юркий подполковник, встретивший у входа; он распахивал двери, заглядывал в кабинеты, спрашивая то одного, то другого, представлял кому-то Фурашова, называя его на «ты», точно знал его давно и был на короткой ноге. Потом вручил ему какие-то бланки и, наконец кивнув на рядок стульев у двери — здесь уже ждал с десяток офицеров, — бросил: «Посиди!» — и скрылся с кожаной папкой за дверью. Фурашов только успел присесть — подполковник распахнул дверь и с удивившей Алексея вежливостью и серьезностью, уже на «вы», пригласил: «Прошу вас, товарищ инженер-подполковник Фурашов!»
В небольшом уютном кабинете за столом сидел полный, с белым лицом генерал. Алексей догадался: Панеев, начальник управления кадров. На лакированном зеркальном столе ничего лишнего: массивный чернильный прибор с башней Кремля, отточенные разноцветные карандаши. Перед генералом лежало, как сразу заметил Фурашов, его личное дело. Не больно удачная фотография — в мундире. Вспомнил — фотографировался там, в Кара-Суе, на полигоне, больше года назад, когда присвоили инженер-подполковника…
Генерал расписался на бумаге, отодвинул ее к краю стола и поднял глаза на Фурашова — немигающие, проницательные. Алексей стоял на ковровой красно-зеленой дорожке, мелькнула мысль: сейчас начнутся расспросы. Генерал, не спуская с Алексея глаз, не шевельнулся, будто был прикован, проговорил негромко:
— Вы идете в центральный аппарат… Почетно и ответственно! Желаю успехов.
Алексей стоял, не сообразив, что все кончилось, — ждал расспросов, возможно каверзных. И увидел: знакомый подполковник моргал, показывал на дверь.
Невольно усмехнувшись, Алексей четко повернулся на ковровой дорожке.
Подполковник прикрыл за собой дверь.
— Все! Уф! — он облегченно выдохнул. — С шефом сегодня — загадка. Кому спасибо, не знаю. Ты… в рубашке родился?
— Мать не сказала.
— Зубастый! Ну… держи бумаги. Давай прямо в управление. Пропуск заказан. — Он хлопнул каменной ладонью по спине Фурашова.
В бюро пропусков, вдоль длинной, застекленной стенки, к многочисленным окошечкам тянулись хвосты-очереди посетителей. Но Фурашова, когда он обратился в справочное окошко, пригласили в особый закуток, где выдавали постоянные и временные пропуска.
Подполковник-кадровик появился точно из-под земли. Фурашов даже оторопел, так это было неожиданно.
— Все готово? Пошли! К генералу Василину. Представлю и — в дамки! Маршалу бы Янову надо, да нету сейчас старика…
Они вышли из бюро пропусков, обогнули дом и с торца вошли в подъезд.
Большая комната заставлена столами. Только за двумя из них сидели два старших офицера, склонившись над тетрадями. Черные дерматиновые папки, одинаковые, ровно близнецы, лежали возле каждого. Остальные столы пустовали.
Подполковник попрощался с Фурашовым, когда вышли от Василина, сказал «Бывай!» и исчез так же быстро и неожиданно, как и появился тогда, в бюро пропусков. Алексея в эту комнату привел полковник Танков, начальник группы, его теперешний начальник. Он показал на крайний от двери стол:
— Устраивайтесь. После доклада вернусь, поговорим. — И вышел.
От переднего стола повернулся подполковник — лицо смуглое, суховато-морщинистое, непропорционально маленькое.
— Нашего полку прибыло. Еще один канцелярский советник первого класса…
— Не пугай, Адамыч! — отозвался крепыш майор за столом напротив. — Слышал, его другая судьба ждет — новой техникой будет заниматься, не то что мы…
— Не пугаю. Он не ребенок, чтоб сказок бояться. Люблю реальное восприятие вещей — стол столом видеть.
— Свежие силы, — продолжал майор. — На смену старому умирающему роду войск приходит новый здоровяк ребенок… Генерал Сергеев считает, этот ребенок за два-три года богатырем станет.
— Свежие силы, — повторил подполковник. — Голос у него ровный, без интонации, равнодушный и ленивый. — Инъекции жизни, как говорят медики.
— Твоя эра закатилась, Адамыч.
Адамыч помолчал, сидя вполоборота на стуле.
— Я не против инъекций, — сказал он. — Десять лет в аппарате. Одиннадцатый пошел, а я, как говорят, — столоначальник. Сколько тетрадей исписал, папок износил! Тоже был инъекцией.
— Не пугай, говорю, Адамыч! Как-никак Четвертый этаж, — майор подмигнул, — чего доброго, еще бросится… Нервы у вас не слабые? Вижу, досталось… — Он кивнул на шею, на шрам, проглянувший из-под воротника кителя Фурашова.
Подполковник примолк, с прищуром, спокойно разглядывая Фурашова, будто только сейчас увидел его и желал понять, неторопливо, обстоятельно, кто это перед ним и что он собою представляет.
— Маршал Янов принимал? — спросил он.
— Нет, маршал куда-то уехал.
— Ясно! — подхватил майор. — Он или в Кара-Суе, или, как по Маяковскому, на заседании «АБВГДЕЖЗИКОМА». Светлая голова!
Подполковник пропустил мимо ушей эти слова, спокойно сказал: