Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Рукопись, найденная в ванне. Высокий замок. Маска. - Стани́слав Ге́рман Лем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Протокол.

— Какой протокол? Признание? Меня оговорили еще раз?

— Нет. Это просто описание — и застенографированные высказывания, ничего больше. Подпишите.

— А если я откажусь? — не глядя на него, бросил я. Медленно уселся на стул. В голове лопались тягучие, липкие нити боли.

— Это только формальность.

— Нет.

— Хорошо.

Он собрал бумаги со стола, сложил их, засунул в карман мундира, застегнул пуговицы сутаны и — на моих глазах — снова стал всего лишь священником. Потом посмотрел на меня, словно ожидая чего-то.

— Вы сидели там все это время? — спросил я, пряча лицо в ладони. После водки остался какой-то мутный осадок во рту, в горле, во всем теле.

— Да.

— А не душно было? — сказал я, не поднимая головы.

— Нет, — спокойно ответил он. — Там есть кондиционер.

— Рад за вас.

Я был так разбит, что не стал говорить, что я о нем думаю. Левая нога стала тихонько дрожать. Я не обращал на нее внимания, сидел, уткнувшись лицом в ладони.

— Я хочу рассказать тебе, что тут произошло, — произнес он негромко, склонившись надо мной. Выдержал паузу; но так как я не отзывался и даже не шевельнулся — только нога дрожала непроизвольно, как заведенный механизм, — продолжил: — Эта «шутка» была финалом борьбы Баррана с Семприаком. Ты должен был решить ее исход. Аспирант играл роль, отведенную ему Барраном. Делюжу предназначалась лишь роль свидетеля. Барран устроил все на свой страх vf риск и искал кого-нибудь, кто подошел бы для этой игры. О тебе он узнал, должно быть, от доктора, который его лечит. Больше мне ничего не известно.

— Лжешь, — тихо сказал я сквозь сложенные руки.

— Да, лгу, — повторил он, как эхо. — Почему? Это была самочинная интрига Баррана. Делюж, однако, уведомил о ней Секцию. Будучи приобщена к другим документам — без ведома Баррана, по доносу Делюжа, — интрига стала частью делопроизводства Секции. Об этом знали только ее начальник и я, посланный им, чтобы запротоколировать все, что здесь произойдет. Так это выглядит в первом приближении. Но аспирант сделал нечто непредусмотренное: выходя, постучал в шкаф. Стало быть, знал, что я там. Из присутствующих обо мне не знал никто. Аспирант не мог получить такого приказа от начальника Секции, так как не подчинен ему. А значит — как указывает этот стук, — он действовал по приказу откуда-то сверху. Тем самым он вел двойную игру: перед Барраном, своим начальником, делал вид, будто подслушивает, а в то же время через голову Баррана контактировал с каким-то более высоким начальством. С какой целью ему велели постучать? Я должен был запротоколировать все, а значит, и стук. Начальник Секции, прочитав мой рапорт, поймет, что не следует начинать дисциплинарное разбирательство об участии аспиранта в интриге, затеянной Барраном, ведь аспирант, постучав в шкаф, дал понять, что уполномочен более высоким начальством, выполняет официальный приказ, а не пособничает Баррану в его самовольной интриге. Итак, операция проводилась на трех уровнях сразу: как игра Баррана против Семприака, как дело «Барран, Семприак и другие», контролируемое, при моем посредничестве, Секцией по личному приказу начальника, и наконец как дело еще более высокого порядка, в котором аспиранта можно не брать в расчет, ибо за ним стоит уже кто-то не из Секции, а из Отдела.

Но и это еще не все. Почему Отдел, вместо того чтобы связаться с Секцией, пошел таким окольным путем — о своем участии в деле известил лишь стуком в шкаф? Тут вторично выходит на сцену Барран. Быть может, то, что Семприаку и Делюжу он выдавал за свою собственную, самочинную затею, на самом деле было согласовано с Отделом, а целью так называемой интриги была не победа над Семприаком в научном споре о достоинствах операции «Луковица», но полное уничтожение Семприака, а может быть, и других участников пирушки. Для этого надо было узнать, кто из них нарушит главную заповедь благонадежности и не напишет доноса о происках Баррана. Итак, проверка на благонадежность — четвертый, совершенно новый аспект дела. Есть и пятый, ведь доносов, по всему, было два: профессора Делюжа — в Секцию, и аспиранта —- в Отдел (иначе Отдел не мог бы приказать ему стукнуть в шкаф).

Но сейчас меня больше интересует донос Делюжа. По уставу операция находилась в компетенции Отдела, и аспирант поступил правильно, донеся именно туда. Вместе с тем, уж кто-кто, а профессор Деяюж хорошо знал, что делает. Раз он написал донос именно в Секцию, а не в Отдел, значит, так ему было велено. Выходит, он просто-напросто выполнил приказ сверху — разумеется, приказ Отдела. Для чего это было нужно Отделу? Ведь он уже задействовал сразу двоих —* Баррана и аспиранта. Зачем понадобился третий? Чтобы проверить, как Секция поступит с доносом, попавшим к ней не по уставу? Но Секция все равно переправила бы его в Отдел — так она и поступила, одновременно послав на место своего человека, то есть меня. Как бы то ни было — Деяюж тоже оказывается агентом Отдела. Стало быть, единственным человеком, который, отвечая на брошенный Барраном вызов, действовал самостоятельно, был Семприак. Заметь, однако: он пытался тебя предостеречь, намекнуть, что знает о фиктивности всей этой сцены и что искренние, как тебе казалось, советы и излияния Баррана — всего лишь хитроумный ход, «подставка». Так вот: влиять каким-либо образом на твое конечное решение, в том числе — подавать любые предостерегающие знаки, строжайше запрещалось правилами игры, а я эти правила знаю из доноса Делюжа. Выходит, Семприак, показывая тебе подставку, нарушил правила. Зачем? Чтобы выиграть? Нет — такой выигрыш не был бы, конечно, засчитан. Впрочем, ты в своем ослеплении не оценил важности знаков, которые тебе подавали… Во всяком случае, крематору не было никакого смысла предостерегать тебя, заведомо отказываясь от выигрыша. И все же он это сделал, как бы назло себе самому. Зачем? Разумеется, затем, чтобы дать понять Баррану, что фиктивный характер интриги, подстроенной Барраном вместе с Отделом, для него вовсе не тайна. А узнать об этом он мог только от начальства. Значит, все присутствовавшие (кроме меня, но я сидел в шкафу) были подосланы Отделом…

— Я — нет…

— Ты тоже! Чай был переслащен!

— Что, что?

— Чай, которым тебя приводили в чувство, был переслащен, ты весь стал липкий и вынужден был согласиться на купанье; тогда у тебя забрали одежду, ты надел купальный халат, а от халата недалеко уже до пижамы; впрочем, доктор ни за что не решился бы подсунуть тебя Баррану на свой страх и риск! Доктор подчиняется Отделу, ergo, ты, как и все остальные, был здесь человеком Отдела. Тебе понятно, что это значит?

— Нет…

— Нет? Поскольку Семприак, показав тарелку, лишил себя возможности выиграть, никакого поединка не было. Раз и он, и те двое были фигурами одной и той же стороны, значит, второй не существовало вообще! Жестокий розыгрыш, затеянный Барраном, в действительности был устроен самим Отделом!! Вижу, ты мне не веришь…

— Нет.

— Ну конечно! С чего бы? Как это, думаешь ты, Отдел, могущественный Отдел устраивает какие-то розыгрыши? Проказы? Этого не может быть — тут кроется какой-то глубокий смысл… Но хотел подшутить над тобой лишь Барран, а не Отдел — тот посмеялся над всеми! Странная шутка? Это как посмотреть. Обычно, не видя смысла в чем-либо изумительно совершенном, мы усмехаемся. Другое дело, если это крайне велико… Взять хоть бы Солнце с его скрученными как папильотки протуберанцами или галактику со всем болтающимся по ней мусором — разве не похожа она на скособоченную карусель? А метагалактика с ее космами? Можно ли всерьез позволить себе уходить в бесконечность? А ералаш созвездий! Но разве ты видел хоть одну карикатуру на Солнце или галактику? Нет, над ними мы смеяться побаиваемся, а то еще окажется, что насмешка эта не наша, а над нами… И вот мы делаем вид, будто ведать не ведаем о том, что Космос неразборчив в средствах; впрочем, мы говорим: 'он таков, каков есть, он есть все, а все не может быть шуткой, ведь это нечто колоссальное, невообразимо громадное, а значит, это — всерьез… Ах, громадность — до чего же мы ее чтим! Даже дерьмо, если соорудить из него гору, вершина которой скрывается в облаках, вызывает в нас уважение и легкую дрожь в коленках. Так что не буду настаивать, что это был розыгрыш. Да и тебе бы хотелось, чтобы это было всерьез, верно? Думать, что пытают тебя между делом, что никто твоих страданий не наблюдает, пусть даже с дьявольской усмешкой, что никто их, в сущности, не хотел и они никому не интересны, — было бы для тебя нестерпимо. Конечно, лучше уж тайна, чем бессмыслица. В тайне ты можешь поместить что угодно, и прежде всего — надежду… Вот, пожалуй, и все. Добавлю только, что, говоря об Отделе, я упростил картину. Нити ведут к нему, но на нем не кончаются, а идут дальше, захватывают все Здание. Это оно было автором «розыгрыша». Оно или, если угодно, никто… Вот теперь ты знаешь все…

— Я знаю одно: ты сказал лишь то, что тебе было велено…

— Если я начну возражать, ты не поверишь, и правильно сделаешь: я ведь и сам не знаю, правду я говорю или нет…

— Ты? Как ты можешь не знать?

— После всего, что ты от меня услышал, ты мог быть подогадливей. Я — если ты это имеешь в виду — не получил такого приказа, но, может быть, его получил мой начальник и выбрал меня — по приказу, а не вопреки ему. Слушай: я не знаю, что такое Здание. Может быть, Барран не лгал. Может быть, обе переплетенные намертво разведки действительно поглотили друг друга. Может быть, это безумие не людей, но организации; которая, чрезмерно разросшись, где-то далеко-далеко наткнулась на собственные ответвления, вгрызлась в них, вернулась к собственной сердцевине и теперь точит сама себя и разъедает все глубже. Может быть, то, другое Здание не существует вообще… разве только как оправдание самоедства…

— Кто ты?

— Священник, ты же знаешь.

— Священник? И ты это мне говоришь? Ты выдал меня Эрмсу! Зачем ты носишь сутану? Чтобы скрыть мундир!!

— А зачем ты носишь тело? Чтобы скрыть скелет? Ну почему ты не хочешь понять? Ведь я ничего не утаиваю. Да, я выдал тебя… Я выдал тебя, но тут все только видимость — даже измена, даже преступление; всеведение — тоже, оно не только невозможно, но и не нужно, раз достаточно его имитации, фантома, сотканного из доносов, намеков, бормотанья во сне, клочков, выловленных из клоаки, перископов… Не всеведение важно, но вера в него…

«Наверно, они не хотели, чтобы он сказал и это тоже…» — успел я подумать, а он, бледнея, продолжал шипящим, словно от ненависти, шепотом:

— Ты все еще веришь в мудрость Здания!!! Ну как мне тебя убедить? Ты видел главнокомандующих? Это тупые, бородавчатые, глухие стариканы-склеротики на вершине пирамиды, и всё… Взгляни!

Он достал из кармана камешек, отшлифованный от долгого ношения в брюках и поворачивания в пальцах, блестящий, с одного конца крапчатый, как яичко.

— Видишь? Дурацкий камушек! Взгляни на эти глупые крапинки… На эту дырочку… Но возьми миллион, триллион таких камушков, и пространство окружит их, налетит ветер, упадут на них лучи звезд, и из кучи выползет — совершенство… Кто дал приказ звездам? Кто?! Точно так и Здание…

— Ты хочешь сказать, что Здание — это Природа?

— Нет! Между ними нет ничего общего, за одним исключением: то и другое совершенно. О, ты думал, что заточен в лабиринте зла, что все тут имеет значение, что кража планов — ритуал, поэтому Здание уничтожает их, упраздняет и снова творит, все больше и больше, чтобы больше уничтожать, — и это казалось тебе мудростью зла… Вот ты и вытворял умственные кульбиты, и плясал, полагая, что пляшешь под Высшую Дудку; ты себя самого рад был согнуть в отмычку, в крюк своей же погибели, в знак, который поможет тебе решить уравнение кошмара, но это не так! Слышишь? Нет ни плана, ни уравнения, ни ключа, ничего — есть только Здание. Есть — только — Здание…

— Здание? — повторил я, чувствуя, что волосы у меня встают дыбом.

— Здание, — как эхо, подкрепил он мой страх. Он тоже дрожал в<^ем телом. — Это не мудрость, а всего лишь слепое, вездесущее совершенство, самочинно возникшее; оно не в людях, хотя состоит из людей, — оно вышло из междулюдья. Слышишь? Людское зло мелковато, ущербно, а тут возникла громада… Горы пота! Моря урины! Гром агонии, миллионо-грудый хрип! Дерьмо столетий — опора! Тут ты можешь утонуть в людях, можешь удавиться ими, исчезнуть в людской пустыне, так-то, брат! Взгляни-ка: люди, не переставая помешивать чай, ненароком разорвут тебя на куски и, болтая о пустяках, ковыряя в зубах, будут мало-помалу мурыжить твой труп и чай на нем заваривать… и станешь ты безволосой, затрепанной куклой, тряпкой, желтой погремушкой, мусорным совком в грязных слезах, брошенным в угол… Так действует самородное совершенство — не мудрость! Мудрость — это ты, ты сам, или — вдвоем! Ты и этот другой, а меж вами — мост праведных молний из глаз в глаза…

То, что он говорил, бледный как смерть, обливаясь потом, казалось мне все более знакомым. Я уже слышал что-то похожее. Вдруг я вспомнил: то же самое он проповедовал с амвона; и там было о людях, которые чем-то там давятся, и о зле как о дьяволе… а брат Персвазий сказал, что проповедь была провокацией, что отец Орфини провоцировал…

— Как я могу верить? — сказал я с мукой в голосе.

Он задрожал.

— Слушай!! — кричал он шепотом. — Ты разве не видишь: то, что на одном уровне будет беседой или шуткой, на другом оказывается дисциплинарным проступком, на третьем — сведением счетов между Отделами, а если ты потянешь эту ниточку дальше, она растворится у тебя в руках, след впитается в стены, ведь всякий след тут ведет во все стороны сразу!!

— А ты это понимаешь?

— Понимаю, что же тут непонятного. Измена необходима, но Здание существует для того, чтобы сделать ее невозможной, значит, надо сделать невозможной необходимость. Как? Уничтожая истину. Измена становится тщетной, если истина всякий раз оборачивается одной из масок лжи. Поэтому тут нет места ничему, что было бы твоим собственным, — ни последовательному отчаянию, ни добротному, толковому преступлению, которое сделало бы тебя по-настоящему виноватым, заклеймило раз навсегда. Слушай! Давай сговоримся! Устроим заговор, тайный союз! И тем самым освободимся!!

— Ты с ума сошел!

— Нет! Если мы поверим друг другу — спасемся. Я верну тебе тебя, а ты отдашь мне меня. Только так мы станем свободными!!

— Нас схватят!

— Возможно. Что ж — тем более мы должны это сделать. Веруя в неудачу с первой минуты, мы искупим друг друга! Я буду умирать за- тебя, ты —за меня, и уж это-то будет истинным, уж этого они не подделают, ты понимаешь?! Ты будешь распят с разбойником и негодяем, потому что я негодяй! Да! Мне приказали втянуть тебя в заговор… Я провокатор…

— Что?! Что ты сказал?!

— Так ты и теперь… и теперь еще не понимаешь? Я священник, и потому провокатор! Здесь священник только как провокатор может сказать то, что я тебе говорил!! Мне приказали в убеждении, что ты согласишься…

— Опомнясь! Как я могу согласиться?!

— У тебя нет иного выхода. Так они полагают. И это правда. У тебя уже нет сил. Сегодня ты обвинил невинного человека, кбторый тебе сочувствовал, ведь Барран — так ты, во всяком случае, думал — сочувствовал тебе, а ведь ты его выдал, значит, ты дашь согласие, не сегодня, так завтра, не мне, так кому-то другому. Но тоща ты согласишься лишь потому, что к этому вынудит тебя Здание, и лишь по видимости, принимая навязанную игру. Сделай иначе! Согласись на самом деле, в душе решись, сразу, взаправду, и тогда внутри Провокации родится у нас Истина…

— Но тебе ведь придется написать рапорт и выдать меня, потому что я с тобой сговорился!

— Ну конечно, я тебя выдам! А они примут это за видимость конспирации, за вынужденный заговор, решат, что ты согласился лгать и носить шутовскую маску, которую мне приказано было натянуть тебе на лицо; но ты, решившись на это вольною волей, своим хотением* все видя и все до конца понимая, заполнишь пустоту содержанием, и заговор, задуманный Зданием как Провокация, облечется во Плоть. Согласен?

Я молчал.

— Отказываешься? — Голос у него задрожал, по щеке скатилась слеза. Он сердито смахнул ее. — Не обращай внимания, это просто так… по привычке…

Я сидел, не переставая трясти ногой, не видя его, даже не слыша, словно меня опять окружали ряды белых коридоров, белых дверей, — обокраденный, лишенный всего, что могло быть моим. И, все еще видя перед глазами мертвенный блеск лабиринта, слыша в ушах его размеренный ход, сказал:

— Согласен.

Лицо его прорезала молния. Наполовину отвернувшись, он вытер платком лоб и щеки.

— Теперь ты будешь бояться, что я предам тебя на самом деле, — произнес он наконец, — но тут ничего не поделаешь. Слушай: любые клятвы, присяги, обещания тут бесполезны, поэтому — сегодня уже ничего. Никаких условных знаков. Они нас все равно не спасут. Оружием нашим будет явность заговора, явность, в которую никто не поверит. Теперь я донесу обо всем своему начальнику. Веди себя как обычно — делай все то же, что делал до сих пор…

— Так что же — идти в Журнал корреспонденции?

— А ты бы пошел?

— Пожалуй, нет.

— Тогда не иди. Лучше ступай отдохни, наберись сил… Завтра после обёда, на седьмом этаже, рядом с лифтом, между кариатидами, тебя будет ждать Второй…

— Второй?

— То есть я. Двое — так мы будем себя называть.

— Я буду Первым?

— Да. Теперь я уйду. Было бы подозрительно, если бы наш разговор затянулся.

— Погоди! Что мне говорить, если меня возьмут в оборот прежде нашей завтрашней встречи?

— Что хочешь.

— Я Moiy тебя выдать?

— Разумеется. Ведь о заговоре будет известно, но только как о мнимом. Ты был в себе не…

Он не договорил.

— А ты?

— Я тоже. Хватит. Разорвем этот заколдованный круг. Помни: мы спасемся сообща, искупим друг друга, даже если погибнем. Прощай.

Я уже не отвечал. Он вышел стремительным шагом, и воздух, приведенный в движение его уходом, еще какое-то время обвевал мне лицо.

«Он идет, чтобы предать меня — для видимости. Но как я могу знать, что только для видимости?» — подумал я, однако эта мысль оставила меня совершенно равнодушным. Я встал. Хотел что-то сказать, но не смог, потому что никого не было. Я закашлял, намеренно громко, чтобы услышать себя. Эхо не прозвучало. Приоткрыв дверь, я заглянул в соседнюю комнату. Она была пуста, лишь на столе медленно, как стрелки часов, обращались катушки магнитофона. Я снял их, порвал ленту на мелкие части, распихал по карманам и пошел в ванную.

 XIII

Меня разбудил вой водопроводных труб. Открыв глаза, я в первый раз заметил, что потолок ванной покрыт алебастровым барельефом, белым, чистым, со сценой из жизни в раю. Адам и Ева подглядывали из-за дерева, змей затаился на ветке, высунув голову из-за круглой Евиной ягодицы, ангел за тучкой строчил какой-то длинный донос — почти в точности, как рассказывал Барран. Барран! Я сел на полу, сон как рукой сняло. Перед тем как заснуть, я стащил с себя все, а полотенце, которое я себе подстелил, не защищало от холода кафельных плиток. Я был какой-то окостенелый, жесткий, словно уже затвердевал после смерти, и ожил лишь под струями горячей воды. Выйдя из ванны, подошел к зеркалу. Я не удивился бы, увидев там старческое лицо: вчерашний день казался мне какой-то пучиной времени, всосавшей все мои силы, как будто свою жизнь я уже прожил и осталась мне лишь глупая песенка, услышанная от профессора, — я все повторял ее во время купания:

«Смысл Зданья — в Антизданье, Антизданья — в Зданье! Аминь!»

Машинально я напевал ее и теперь, и осознал это, лишь увидев, как шевелятся в зеркале мои губы. Нет, я вовсе не постарел, должно быть, это просто похмелье; только в пьяном виде я мог принять предложение отца Орфини. Заговор — Бог ты мой! Он н я — два заговорщика или, попросту, Двое!!

Нет, лучше уж петь; напевал я на всякий случай вполголоса, хотя ванная была пуста, да и снаружи не доносилось ни звука. Я уже. привык есть редко и в самое неподходящее время — впрочем, после вчерашней попойки о еде не хотелось и думать, так что я только прополоскал рот теплой, с привкусом разогревшегося металла водой и вышел.

Лишь садясь в лифт, я сообразил — как видно, я еще не пришел в себя после всех этих передряг, — что понятия не имею, куда идти. Я жаждал покоя и решил, что всего разумней будет присоединиться в какой-нибудь достаточно большой группе. Тогда я попаду на какое-нибудь собрание или заседание и смогу, не слишком бросаясь в глаза, поразмышлять спокойно, не будучи узником ванной, — одиночество в ней уже вселяло в меня отвращение.

Как назло, навстречу попадались лишь отдельные офицеры, к которым я не мог присоединиться, не привлекая к себе внимания. Так я прошел порядочную часть шестого, потом седьмого этажа, наконец поехал на девятый, где, если меня не обманывала память, по одной стороне главного коридора рад дверей обрывался, заставляя предположить существование какого-то большого зала за этой глухой стеной. Однако сегодня коридор был совершенно пуст. Добрых десять минут я слонялся у предполагаемого зала, но никто так и не появился; устав ждать, я решился войти.

Я оказался, похоже, в боковой части большого музея. В полумраке, на вощеном паркете, светились рады длинных застекленных витрин. Улочка, которую они образовывали, заворачивала, но блики света на темных стенах показывали, что она тянется дальше. За стеклами на прозрачных полках лежали ладони, — одни ладони, обрезанные у запястий, чаще всего по две, натуральной величины, натурального цвета, пожалуй, даже чересчур натурального: воспроизводилась не только матовость кожи н отлив ногтей, но и волоски на тыльной стороне ладони. Они застыли в невообразимом множестве поз, словно замершие раз и навсегда персонажи какого-то мертвого театра, помещенного под стекло. Я решил сначала обойти всю коллекцию, а после вернуться к особенно удачным экспонатам. Времени у меня было довольно. Я проходил мимо молитвенных и шулерских жестов, мимо кулаков, побелевших от гнева, ладоней отчаявшихся и торжествующих, мимо вызовов, категорических отказов, благословений, раздаваемых старческими пальцами, нищенских просьб, бесстыдных предложений и воровства; тут, грациозно сжавшись, расцветала за стеклом доверчивая, почти улыбающаяся наивность, рядом зияла утрата, там сжала кисти материнская тревога; темная улочка ярко освещенных витрин петляла, я все шел и шел по ней, останавливаясь, чтобы лучше оценить какую-нибудь буколическую, сыгранную одним только жестом сцену, а найдя ее слишком слащавой, двигался дальше; во мне пробуждался ценитель; я уже с одного взгляда схватывал выставленный в витрине жест, осуждал его за аффектацию или недостаточную выразительность и отходил; впрочем, останавливался я все реже, утомление и скука уже давали о себе знать, я выискивал экспонаты потруднее, позагадочнее — и вдруг заметил, что создатели экспозиции, должно быть, хотели того же: в следующих секциях извилистого коридора жесты были все скупее, все сдержаннее, мало того — значения стали раздваиваться…

Не было уже простецких угроз, кулаков, назойливости — от трогательной раскрытости пальцев веяло подвохом, в розовом ореоле, похожем на пламя свечи, очерчивался сведенный скрытой судорогой мизинец — он куда-то указывал? — с пробудившимся вновь интересом, как опытный дегустатор, я пробовал на вкус какую-то будто бы братскую торжественность, от которой невесть почему отскочил в сторону полусогнутый средний палец, словно показывая на кого-то у меня за спиной; в воздухе, который поглаживали, трогали, хватали мертвые пальцы, таилось мошенничество, одна какая-нибудь деталь выворачивала наизнанку замкнутый в стеклянном шкафчике жест, лес пальцев тянулся, лепился к стеклам, ладони, пуритански соприкасаясь тыльной стороной, подавали друг другу условные знаки из-за стеклянных витрин, от стены до стены… Тут проказничал толстый большой палец, там все ребячески кувыркалось, и вдруг, в приступе беззаботной веселости, косточкой, кончиком ногтя, подушечкой, фалангой, из рук в руки они начинали передавать какую-то весть — указывать — тыкать — в меня!!

Я шел все быстрее, почти бежал — тучи рук реяли то высоко, то низко, сгрудившись на стеклянных пластинах, вонзаясь пальцами в воздух, скрючившись белыми трупиками, от них рябило в глазах. «Где же это? — думал я. — Как же это? Почему столько рук? Зачем это? На что? Ведь это бессмысленно! Это сумбур! Какой-то нелепый музей! Я все принимаю на свой счет! Выйти отсюда! Выйти…»

Вдруг из темноты вынырнул несущийся прямо на меня человек с трепещущими пятнами света и тени на лбу, на лице, с разинутым словно в истерическом крике ртом, без глаз, в последнюю минуту я успел остановиться, выставив руки и ударившись ими о холодную, гладкую, вертикальную поверхность зеркала.

Я замер — а сзади затаилась мрачная, расчлененная на аквариумы глубь, глухая, абсолютно мертвая, застывшая тысячью растопыриваний, судорожных сжатий, жестов похабных и омерзительных, — восковые и багрово-красные, жилистые руки безумия. Я прижался лбом к холодной поверхности, чтобы только не видеть их.

Тогда зеркальная плита дрогнула, поддавшись, и пропустила меня. Это была плоскость двери, обычной двери, под нажимом она открылась. Я стоял в маленькой комнатке, почти что клетушке, скупо, словно из бережливости, освещенной двумя лампочками. Сидевший за столом человек, верней, человечишка, в пиджаке в полоску не смотрел на меня — он стриг себе ногти, приблизив их (из-за близорукости?) к самому носу, опершись локтями на стопку бумаги.

— Пожалуйста, отдохните, — сказал он, не поднимая глаз. — Стул там, в углу. Это полотенце снимите с него. Слепит глаза? Ничего, пройдет. Подождите минутку.

— Я тороплюсь, — бесцветно сказал я. — Где у вас выход?

— Торопитесь? Я все же попросил бы вас отдохнуть. Напишете что-нибудь?

— Простите?

Он исступленно пилил кончик ногтя.



Поделиться книгой:



Регистрация