— А у вас есть… э… отделение для нервнобольных? — внезапно спросил я.
Он моргнул за своими очками.
— Ну, разумеется, есть, — ответил он снисходительно, — есть у вас и душевная больничка, но всего на несколько коек… Вас это интересует? Ну что ж, говорят, устами безумца балакает дух эпохи, дескать, это концентрированное extractiim miilenii[7], но в этом много преувеличения… хотя, если бы вы пожелали предпринять какие-то наблюдения, исследования, — я вовсе не против, ведь вам не обязательно так быстро нас покидать…
— Так я должен остаться?!
— Это было бы желательно, разумеется, на какое-то время. Хотя, конечно, я ни в коей мере вас не задерживаю.
— Вы подозреваете у меня?.. — спросил я спокойно.
Он вскочил. Ямочки бесследно исчезли.
— Да что вы! Никоим образом! Вы просто перетрудились, переутомились!! В доказательство я готов провести вас туда, ad altarem mente captorum[8]. Правда, теперь там лишь горстка пациентов, случаи, скорее, банальные, к примеру, Catatonia Provocativa[9], ну, и разные там остаточные маниакальные идеи, нервные тики, навязчивое зырканье, агентурное раздвоение личности, мкогоразведочная дрожь — все это классические и в общем-то скучные случаи, — тараторил он без умолку, — с недавнего времени мы имеем один любопытный трехперсонный синдром, редкий казус, так называемая folle en trois — тройственное сопряжение, Dreieiniger Wahnsinn или The Compound Madness в терминологии заграничных авторов: двое без устали разоблачают друг друга, а третий кусает себе руки и ноги, чтобы оставаться нейтральным. Так что у него — вы понимаете? — reservatio mentaUs[10], только с осложнениями… Да. Кроме того, вас, возможно, заинтересует mania autopersecutoria, то есть мания самодопрапгавания, — больной подвергает себя перекрестному допросу, случается, сорок часов подряд, до глубокого обморока… Ну, и под конец, в качестве курьеза, — аутокряпсия…
— Да? — бросил я равнодушно,
— Больной спрятался в собственном теле, — пояснял доктор, зарумянившись от возбуждения, — и редуцировал свое самоощущение настолько, что считает себя молоточком — есть такая косточка в ухе, — а все остальное, все части тела, считает подосланными… Увы, теперь я не моту сопровождать вас… у меня обход в другом отделении… но вам все равно придется подождать, пока сестра принесет одежду. Может быть, тем временем посмотрите мою библиотеку? Чуть-чуть потерпите… извините великодушно…
Я стоял возле кресла, выпрямившись; мне было не по себе в этом слишком широком купальном халате с его слишком игривой расцветкой. Врач протянул мне теплую, сильную, хотя и пухлую, ладонь я сказал:
— Все будет хорошо. Поменьше предубеждений, побольше простоты, мужества — и все будет хорошо, вот увидите.
— Благодарю, — пробормотал я.
Улыбнувшись еще раз, он от дверей сделал ободряющий жест и вышел. Я ждал, стоя, но сестры все не было; я вернулся к столу и стал разглядывать череп. Он как-то особенно широко улыбался — полным набором длинных белых зубов. Я взял его в руки, почти бессознательно, и несколько раз щелкнул его нижней челюстью, устроенной на пружинках. С боков, на висках, имелись привинченные крючочки — весь верх, ровно отпиленный, снимался как крышка. Я не стал откидывать крючочки — такой, как есть, законченный, шаровидный, он был мне как-то больше по душе. Должно быть, его вываривали необычайно старательно —он сиял, словно покрытый тончайшим слоем жира, но блеск этот был сухим. Склизкость я почувствовал бы на ощупь.
Очень красиво выглядели бахромчато сцепленные между собой, точно сходящиеся теменные кости черепного свода. А основание, если его перевернуть, слегка напоминало лунный пейзаж — множество больших и малых костистых бугорков и брешей, остроконечных выступов, а посредине, там, где череп скрепляется с позвоночником, — обнесенная валом, большая, как кратер, дыра. «Интересно, где его позвоночник», — подумал я и сел перед ним, широко расставив, на столе локти. Сестры все еще не было.
Я думал о том и о сем — об одном человеке, который, как я слышал, заболел скелетом, своим собственным скелетом, то есть ужасно боялся его, не говорил о нем и даже старался не прикасаться к себе, чтобы не наткнуться под мягкой оболочкой на твердость, ожидающую освобождения; о том, что скелет для нас — символ смерти, плакатное предостережение, и ничего больше; раньше, столетья назад, в анатомических атласах скелеты не стояли в неестественно напряженной позе, по стойке «смирно», но изображались в позициях, полных жизни: одни плясали, другие, слегка скрестив берцовые кости, опираясь на костяную ладонь, углом локтя касались саркофага и внимательно или печально смотрели глазницами на наблюдателя; я помню даже гравюру с изображением двух любящихся — один из них был явно смущен!
Но этот череп был вполне современным — он прямо-таки сиял чистотой, абсолютно гигиеничный, вымытый; необычайно стройные баллюстрадки скуловых костей образовывали что-то вроде маленького балкончика под каждой глазницей, зияющая дыра вместо носа слегка обескураживала, но только как некий изъян, неретушированное увечье, зато в улыбке совершенно не ощущалось отсутствие губ, вообще отсутствие чего бы то ни было, она побуждала задуматься. Я поднял его, покачал в руке, кость весила немало, я постучал по ней согнутым пальцем и вдруг, быстро, зажмурившись, поднес к носу. В первую минуту я ощутил только пыль, невинную, щекочущую, однако в ней извилисто промелькнул какой-то следок, что-то там было — еще ближе, и, когда ноздри коснулись холодной поверхности, я резко втянул воздух — ну да! ну да! запах, верней, запашок, еще раз, и — о, измена!!!
Дохнуло гнилью, выдававшей неправедное происхождение черепа. Я вынюхивал, словно пьяный, убийство, которое таилось за стройной бледно-желтой изысканностью, кровавую дыру, которая ей предшествовала; понюхал еще раз: блеск, опрятность, белизна — все было обманом. Что за мерзость! Я еще раз принюхался — жадно, со страхом, — бросил череп на стол и принялся судорожно вытирать губы, нос, пальцы краем купального халата, а меня уже снова тянуло к нему, да как еще тянуло…
Вошла сестра — без стука — со старательно сложенным, отутюженным, словно новым, костюмом, положила его вместе с рубашкой на стол, возле черепа. Я поблагодарил. Она чопорно кивнула и вышла.
XI
Я одевался в ванной, при полуоткрытых дверях, а так как дверь комнаты тоже была приоткрыта, через короткий, пустой коридорчик мог в любую минуту увидеть костяную голову. «Красавица ты моя!» — думал я. Я мог бы всматриваться в нее часами, такое это было блаженное омерзение, возбуждающее и отвратительное после того, что я в ней обнаружил. Даже какой-то испуг пробирал, не перед черепом, разумеется, а перед собою самим — ну чего я в нем такого доискивался? Подумаешь, вываренная до блеска кость, костища. Что меня к ней так притягивало, почему я смотрел туда и даже снова принюхивался, со все возрастающим омерзением, не в силах оторваться? Гибель того человека, из которого ее вынули? Но ведь он не имел ничего общего с этой своей посмертной несерьезностью пресс-папье, да, впрочем, он совершенно меня не заботил. Непонятное дело; во всяком случае, я уже лучше понимал, почему прежде, в очень давние времена, пили из оправленных в серебро черепов. Они придавали вину особый вкус. Я.еще долго бы так размышлял, но через коридорчик услышал скрип второй двери врачебного кабинета — она вела в главный коридор. Я прикрыл дверь ванной, быстро застегнул последнюю пуговицу, проверил в зеркале лицо и медленно, неуверенно выглянул наружу.
В комнате были двое в цветных пижамах.
Один, с неоднородно рыжими волосами, словно бы крашеными и местами выцветшими, стоял спиной ко мне, и, скривив голову набок, читал заглавия на корешках книг; второй, приземистый, с припухшими веками цвета крепкого чая, сидел за столиком напротив черепа и говорил:
— Хватит. Кончай. Ты уже наизусть это знаешь.
Я вошел в кабинет. Сидящий бегло взглянул на меня. Шея у него была белая и обвисшая, в противоположность смуглому, какому-то изношенному лицу.
— Сыграем? — предложил он, доставая из кармана свекольного цвета пижамы маленькую кружечку; он открутил ее крышку, и на стол посыпались игральные кости.
— Не знаю, на что, — засомневался я.
— Ну, как обычно, на звезды… Кто выигрывает, тот называет, идет?
Он уже с грохотом мешал кости.
Я промолчал. Он бросил кости и посчитал очки: одиннадцать.
— Теперь ваш черед, коллега.
Он протянул мне кружечку. Я встряхнул ее и бросил кости — выпали две двойки и четверка.
— Моя взяла! — довольно сказал он. — Тогда… пускай будет Маллинфлор! Не хуже любой другой!
На этот раз выпало тринадцать.
— Эх, одного очка не хватило. — Он криво усмехнулся.
Я бросил кости, не мешая. Две четверки и шестерка.
— Ого, —- сказал он. — Слушаем.
— Не знаю, — буркнул я.
— Ну, смелей!
— Адмирадьера…
— Высоко целите! Ладно, теперь я…
Он выкинул семь. Очередь была за мной. Выпали две пятерки, третья кость скатилась со стола и полетела прямо к ногам мужчины, который, все еще стоя спиной к нам, разглядывал библиотеку.
— Что там, крематор? — спросил, не двигаясь с места, мой партнер.
— Шестерка, — бросил тот, едва взглянув вниз.
— Везунчик! — Сидящий показал скверные зубы. — Ну? Называйте!
— Звезда… — начал я.
— Да нет же! Шестнадцать!! Целая система!
— Система? Система… Златоокого Старичка, — вырвалось у меня.
Мне показалось, он как-то по-особому глянул на меня, веко у него дрожало, как мотылек; между тем к нам подошел тот, второй, и сказал:
— Прячьте это, доктор идет, нет смысла играть.
Говорил он слегка заикаясь, лицо у него было как у старой белки, с выступающими резцами, рыжими, как кисточка, усиками я бесцветными глазами в окружении глубоких» как шрамы, морщин.
— Мы незнакомы. Разрешите? — Он подал мне руку. — Семприак, старший крематор.
Я пробормотал свое имя. Сидящий спросил:
— И где же этот твой доктор?
Он все еще тряс костяной кружечкой.
— Сейчас придет. Вы на амбулаторном лечении?
— Да, — ответил я.
— Мы тоже. Прямо со службы сюда, чтобы времени зря не терять. Известное удобство в этом есть, ничего не скажешь. У вас зеркальца не найдется?
— Перестань, — вмешался сидящий, но Семприак не обращал на него внимания.
— Кажется, где-то должно быть. — Я ощупал карманы и протянул ему маленькое квадратное зеркальце из полированного никеля, немного уже исцарапанное и потемневшее от ношения в кармане.
Он внимательно осмотрел себя в нем, ощерил перед зеркальцем гнилые зубы и стал строить гримасу за гримасой, словно хотел уловить самое отвратительное, что было в его лице.
— Гм… гм… — произнес он с удовлетворением. — Трупус. Давненько я так не старился! Физия мерзопакостная!
— Вас это радует?
— Еще бы! Увидеть я его не увижу, так по крайней мере…
— Кого не увидите?
— Ах да, вы же не знаете. Брата. Брат у меня есть, близнец, послан с Миссией, нескоро его увижу, а он у меня в печенках сидит, так хоть в зеркальце на горе его нагляжусь. Зуб времени, скажу я вам…
— Перестань, — повторил толстый, уже с более явным оттенком неудовольствия.
Я пригляделся к обоим. Семприак, хоть и маленький, щуплый, чем-то напоминал того, второго; они походили друг на друга, как два разных, но одинаково изношенных костюма, выглядели чиновниками, состарившимися за конторским столом: то, что в одном ссохлось и сморщилось, в другом обвисло, помялось, пошло складками. Семприак, как видно, старался держать марку: потрогал свой рыжий ус оттопыренным мизинцем с длинным ногтем, машинально потянулся поправить воротничок, но рука соскользнула по сморщенной голой шее, ведь он был в пижаме — зеленой, цвета травы, с серебряной нитью.
— Так вы на лечении, а? — попробовал он возобновить прерванный разговор. — Чудесно, чудесно… хе-хе… чего только не делает человек ради здоровья.
— Сыграем? — спросил в нос толстяк.
— Фи! В кости? — выдохнул крематор через усы. — Дешевка… Придумай что поинтереснее.
Кто-то заглянул в комнату сквозь щель неплотно, закрытой двери. Блеснул глаз и исчез.
— Ну конечно, Барран. Вечно он должен по-своему, — пробурчал игрок в кости.
Дверь открылась. Шаркая, вошел высокий, необычайно худой — того и гляди сломается — человек в полосатой пижаме, через левую руку он перекинул костюм, в правой держал распухший портфель, из которого торчал термос. Нос выдавался крутым изломом, словно стилет; ему вторил угловатый кадык. В блеклых, бесцветных, слезящихся глазах застыло выражение отрешенной задумчивости, которое странно не вязалось с его живостью, — уже с порога он закричал:
— Привет, коллега, привет! Доктор не скоро пожалует! Вызван к начальству, хей-ля-ля!
— А что? Приступ? — равнодушно спросил толстяк.
— Что-то там было. Оползание мыслей, хе-хе. Мы бы со скуки здесь умерли, пока дождались. Пошли, все готово! Блеск!
— Барран. Конечно. Попойка. Снова попойка, — недовольно ворчал толстяк, но уже поднимался со стула.
Крематор потрогал усики.
— А что, мы будем одни?
— Одни. Еще аспиранток — за хозяина дома, подливала, хе-хе, молодой, юркий. Батарея готова! Пошли!
Я переступил с ноги на ногу, рассчитывая устраниться, но новопришедший слезливыми глазами уставился на меня.
— Коллега? Новичок? — быстро заговорил он ломающимся голосом.— О, сколь нам будет приятно! Вливание, хе-хе, маленький заливантус! Просим покорнейше с нами!
Моих отговорок они не слушали; я был взят под руки, между свекольной пижамой и фиолетовой, и мы, под уговоры и препирательства — я все еще слабо протестовал, — вышли в коридор, верней, коридорчик, казавшийся еще теснее оттого, что половина дверей была открыта наружу. Плотный любитель игры в кости, идя впереди, сыпал ударами направо и налево, двери захлопывались, и их стук, разносясь по всему этажу, сопутствовал нашему и без того слишком шумному шествию. Одна из дверей, захлопнувшись, распахнулась опять, и за нею открылся зал, полный старых женщин в салопиках, вуальках и длинных халатах. Меня обдал их сварливый, сливающийся в одно целое гомон.
— А это что? — спросил я, пораженный. Мы уже шли дальше.
— Склады, — отозвался шедший за нами крематор. — Там — кладовые теток. Туда, туда, — он тыкал меня пальцем в спину. Я чувствовал вульгарный запах его бриллиантина, смешанный с запахом чернил и мыла.
В толстяка, который шел во главе, вселился новый дух. Он уже не шел, шествовал — размахивал руками, посвистывал, перед последней дверью одернул пижаму, точно это был фрак, элегантно кашлянул и с размаху распахнул обе створки, так что дверная ручка выскользнула у него из пальцев.
— Милости просим в наши низкие, нижайшие хоромы!
С минуту мы церемонничали у двери, пропуская друг друга. Среди голых стен — только ближайший угол был занят большим старомодным шкафом — стоял большой круглый стол под белоснежной скатертью, заставленный бутылками с блестящими головками и блюдами с едой; напротив, в глубине, у сваленных в кучу деревянных стульев, какие можно видеть в летних ресторанах, хлопотал молодой человек с необычайно густой шевелюрой, тоже в пижаме; он расставлял пронзительно скрипящие стулья, отбрасывая самые шаткие. Толстяк бросился помогать, а худой инициатор этого необычного торжества, по имени, если я не. ошибся, Барран, скрестив на труди руки, словно вождь на холме перед битвой, охватил взором все, что нес на себе стол.
— Простите, — сказал кто-то сбоку.
Я пропустил улыбающегося молодого человека; под мышками и в обеих руках он нес бутылки вина. Избавившись от ноши, он вернулся, чтобы представиться.
— Клаппершланг. — Он с уважением пожал мне руку. — Аспирант… со вчерашнего дня… — добавил он и внезапно покраснел.
Я улыбнулся ему. Был он не старше двадцати лет. Густые волосы чернели над бледным лбом, опускаясь спереди ниже ушей острыми прядями, похожими на брелочки.
— Коллеги! По местам, прошу вас! — возвестил, потирая руки, Барран.
Мы еще не уселись как следует на опасно поскрипывающих стульях, а он уже умело наполнил рюмки и с жадной усмешкой, которая сдвинула его лицо влево, поднял свою.
— Господа!! Зданье!!
— Аминь!! — грянуло как из одной груди. Мы чокнулись и выпили. Спиртное какого-то незнакомого мне вкуса медленным пламенем горело в груди. Барран снова налил всем, понюхал рюмку, причмокнул, крикнул: — По второй!! — и выпил залпом. Крематор, развалившись на стуле, занялся бутербродами и мастерски выплевывал огуречные семечки, стараясь попасть в тарелку молодого человека. Барран все подливал. Мне сделалось жарко. Я не чувствовал выпитого, а только вместе со всем, что было вокруг, погружался в густую, сверкающую, дрожащую жидкость. Не успевали наполнить рюмки, как уже надо1 было опустошать их — словно им не терпелось, словно в любую минуту что-то могло прервать эту столь внезапно затеянную пирушху. Странным казалось мне и необычайное оживление этих людей — после немногих рюмок.
— Что это за торт? Провансальский? — спрашивал с набитым ртом толстяк.
— Хе-хе… провокантский, — ответил ему Барран.
Крематор заливался смехом, нес что попало; пересуды, остроты, пьяные прибаутки летали в воздухе.