— Твое здорровье, Барранина. И твое, тррупист!! — ревел толстяк.
— Танатофилия — это влечение к смерти, а не к мертвым, невежда! — отбрил его крематор.
Разговор вскоре стал невозможен. Даже крики терялись в общем хаосе. Тост следовал за тостом, здравица за здравицей, я пил тем охотней, что остроты и шутки пирующих казались мне до невозможности пошлыми, и я запивал собственное отвращение и брезгливость; Барран визжал фальцетом и под свое истошное пение изображал шагающими по салфетке, плотоядно выгнутыми пальцами танец поднабравшейся пары; крематор то глушил водку стаканами, то швырял целыми огурцами в молодого человека, который почти не пробовал уклониться, а толстяк ревел словно буйвол:
— Пей-гуляй! Эхма!!
— Гуляй!
— Эй, пей!! — визгом отвечали ему остальные.
В конце концов он вскочил со стула, зашатался, сорвал с головы парик и, швырнув его оземь, заявил, сверкая потной, внезапно обнажившейся лысиной:
— Гулять так гулять! Коллеги! Играем в ловушки!
— В ловушки!
— Нет, в загадки!
— Хи-хи! Ха-ха! — ржали они наперебой.
— Ну, за дружбу нашу, братья! За счастливый этот пляс!! — кричал, целуя себя в руку, крематор.
— А я за успех… ле… лечения… за доктора… други любимые! Не забывай о док… торе.!! — стонал Барран.
— Жалко, нету девиц… мы бы уж поплясали…
— Эх! Девицы! Эх! Грех! Сладости-прелести!
— Маршируют шпики, ма-а-арши-и-иру-у-уют!! — выл, не обращая ни на кого внимания, толстяк. 'Вдруг осекся, икнул, обвел нас перекошенным глазом и облизнулся, показывая острый, маленький, девчоночий какой-то язык.
«Что я тут делаю? — думал я с ужасом. — До чего омерзительно это чиновничье, заурядное пьянство восьмого разряда… Как они тужатся, пытаясь блеснуть…»
— Го… спода!! За ключника! За при… вратника нашего! Виват крематор! Виват гулянция!! — тоненьким голосом кричал кто-то из-под стола.
— Да, да! Да здравствует!
— Рюмочкой его!
— Стопочкой!
— Веревочкой!
— Корочкой!! — верещал нестройный хор.
Жалко мне становилось молодого человека — до чего ж по-кабацки они его спаивали, доливая без перерыву! Толстяк с набухшей, багровой, словно готовой лопнуть лысиной — только его дряблая шея ненатурально белела — звякнул ложечкой о стакан, а когда это не помогло, трахнул бутылкой об пол. При звоне разбитого стекла мгновенно стало тихо, и он попытался, опершись о стол, произнести речь, но захлебнулся булькающим смехом и трясущимися руками стал делать знаки собутыльникам, призывая их подождать; наконец заорал во всю глотку:
— Гулянция! Застольная игра! Загадки!!!
— Идет! — рявкнули они. — Взять его! Ату! Кто первый?!
заливался Барран.
— Господа… Братия милая… — силился перекричать его толстяк. — Номер первый: кто — видел инструкцию?
Ответом был залп смеха. Я задрожал, глядя на подскакивающие туловища, разинутые пасти; крематор и молодой человек всхлипывали, наконец аспирант пискнул:
— Кукиш с маслом!
И снова рюмки в неуверенных руках сошлись со стеклянным звоном. Умиленный крематор уже и внутренние стороны своих ладоней осыпал страстными поцелуями, Барран, сидевший рядом со мной, плеснул себе, водку в горло — при этом краешек рюмки врезался ему в нос, и тот остался вдавленным посередине. Он этого даже не заметил. «Должно быть, из воска», — подумал я, но мне было как-то все равно. Толстяк, которому становилось все жарче, обнажился до половины, накинув пижамную куртку на плечи, и сидел, сверкая потом на густых волосах, жирный и отвратительный; наконец он отстегнул и уши.
— Потому что праздник, праздник шпионажа! Праздник шпионажа! — вдруг запели на два голоса Барран и молодой человек, голубые глаза которого блуждали уже совершенно безумно. Крематор оторвал губы от собственных рук и присоединился к поющим:
— И хватаешь документы! И читаешь документы! И глотаешь документы!!!
— Господа-а-а… угаданция номер два: что такое супружество?! — гудел пакостно раздетый апоплектик. Он походил на волосатую женщину. — Наименьшая шпионская ячейка, — ответил он сам себе, потому что никто его не слушал.
Красные, орущие лица покачивались перед глазами. Мне казалось, что Барран, прядая ушами, подает какие-то знаки крематору, но это мне, должно быть, привиделось: оба были слишком навеселе. Семприак вдруг схватил чужую рюмку, опустошил ее, швырнул об пол и встал. Водка пополам со слюной стекала по рыжим усам.
— Ну и красавчик! — кричали ему. — Господа! Внимание! Обличье высшего разряда! Повышение ему, повышение!
— Молчать!!! — запищал, страшно бледнея, крематор.
Он покачивался, не мог отыскать равновесия — широко расставленными руками оперся о стол, прокашлялся и, щеря беличьи зубы, с лицом, ослепленным слезами, затянул:
— О юность моя! О детство святое и ты, дом мой родимый! Где вы?! Где я, прежний, прадавний… Где маленькие мои ручонки с пальчиками розовенькими, крохотными, с ноготочками сладостными… ни одного не осталось! Ни одного… Прощайте… Плюю… нет: блюю…
— Перестань!! — резко бросил Барран. Он что-то вынюхивал своим плоским, огромным носом. Смерил глазами молодого человека, сидевшего рядом, и, приложив к его рту полную бутылку, зашипел: — Ты не слушай, что он говорит! — и придержал его голову.
Бутылка быстро опустошалась. Бульканье, которое издавал пьющий, было единственным звуком в наступившей вдруг мертвой тишине. Крематор, с прищуренными глазами наблюдавший за снижением уровня жидкости, кашлянул и продолжил:
— Ужель отвечаю я за ручищу мою неуклюжую? За носище? За пальчище мой? За зубище? За скотство мое? Вот я пред вами, изнасилованный бытием…
Он умолк: что-то вдруг изменилось. Худой, вынимая опорожненную бутылку изо рта юнца, который обмяк у него на руках, произнес трезвым, спокойным голосом:
— Хватит.
— Э? — буркнул апоплектик. Наклонился над полулежащим, оттянул у него поочередно веки и заглянул в зрачки. Похоже, осмотр его удовлетворил, и он небрежно отпустил тело; оно со стуком скатилось под стол, и вскоре оттуда послышался тяжелый, норовистый храп.
Тогда крематор сел, добросовестно отер лоб и лицо платочком, поправил усы; прочие тоже зашевелились, закашляли, засуетились…
Я смотрел вокруг, не веря своим глазам- Краска сходила с их лиц, они откладывали на тарелки брови, родинки, и, что еще удивительнее, глаза у них просветлели, лбы поумнели, с лиц улетучился чиновничий разгул. Худой (я по-прежнему называл его так, хотя его щеки порядочно округлились) пододвинулся ко мне вместе со стулом и, светски улыбаясь, сказал вполголоса:
— Надеюсь, вы простите нам этот маскарад. Дело в высшей степени неприятное — но тут виновата vis maior[11]. Поверьте, ни одному из нас это не дается легко. Человек, даже только изображая скотину, непременно отчасти и сам оскотинится…
— А потом расскотинится! — бросил крематор через стол. Он с явной брезгливостью разглядывал собственные руки.
Я не мог выговорить ни слова. Худой оперся о мой стул. Из-под пижамы высунулись манжеты вечерней рубашки.
— Оподление и расподление, — сказал он, — таков вечный ритм истории, раскачиванье над бездной… — Он поднял голову. — Вот теперь вы будете нашим гостем: в собрании, быть может, слишком академическом — в собрании абстрак-торов, если можно так выразиться…
— Простите, как? — пробормотал я, все еще не в состоянии опомниться после столь неожиданной перемены.
— А так… ведь мы, собственно, профессора… Вот это профессор Делюж, — он показал на толстяка, который, не без труда вытащив храпящего из-под стула, прислонил его к стенке. Под расстегнутой пижамой виднелся офицерский мундир мнимого аспиранта.
— Делюж, видите ли, возглавляет кафедру обоих проникновений.
— Обоих?..
— Да. Агентуристика и провокаторика… В качестве маскировщика не имеет себе равных… Кто как не он закамуфлировал половину звезд в Галактике?
— Барран! Это служебная тайна! — полушутливо бросил толстый профессор. Приведя в порядок одежду, он взял бутылку минеральной воды и обильно окропил ею лысину.
— Тайна? Теперь? — усмехнулся Барран.
— Точно ли он без сознания? — спросил крематор, обхватив лицо руками, словно пересиливая водочный угар.
— Действительно, этот молокосос слишком храпит, — добавил я, начиная понимать, что все это время они пытались споить переодетого в пижаму офицера.
— Какой он молокосос? Да он вам в отцы годится… — прошипел толстый профессор. Он бережно вытирал лысину, одновременно попивая из стакана минеральную воду.
— Делюжу можете верить, это старый практик, — усмехался мне Барран. С этими словами он поднял свисавшую почти до пола скатерть, и я увидел, что апоплексичность ученого кончается сразу за ее краем.
— Псевдоножки, — заметил он в ответ на мой ошеломленный взгляд. — Практичная вещь, в самый раз для подобных оказий…
— Значит, вы тут… все… профессора? — промямлил я. Я не был, к сожалению, трезв.
— За исключением нашего коллеги крематора. Ну, а его специальность внеотдельская, — произнес добродушно Барран. — В качестве начальника кадаврологического семинара и смотрителя коллекции — custodia eius cremationi similis[12] — он заседает в ученом совете.
— Ах… значит, господин Семприак все же крематор? Я полагал, что он…
— Притворяется? Нет. Он, — Барран кивнул головой туда, откуда доносился скрипучий храп, — как-никак разбирается в этом. Нелегкое это искусство…
— Не жалуйся, Барран, сегодня у нас получилось совсем неплохо, — сказал толстый профессор, отодвигая стакан. — Иной раз, скажу я вам, полночи приходится о шпиках-вете-ранах басни травить, об агентурах старинных, о доблестных лазутчиках, о когтистых лапах разведки <и тут не обходится без тайных маникюристических песен), о сидении на губе, о губотрясах секретных, о шпионизме заморском, прежде чем от него отделаемся. Ну, а зимой за разговорами этими еще и дрова в камине должны полыхать… коды поем, шифрушки… от окон дует, ну и, конечно, всегда простужаюсь…
Он недовольно пожал плечами.
— А как же… — отозвался крематор. Он выпрямил спину и все с тем же будто беличьим лицом, с которого, однако, улетучилось выражение казенного отупения, язвительно скривившись, затянул: — Мы, шпионы забубенные!
— Ключник, кончай, слышать этого не могу! — передернулся профессор Делюж.
— Ключник? — переспросил я.
— Вас удивляет, что мы зовем Семприака ключником? Ну что ж, хоть мы и профессора, но есть у нас прозвища еще со студенческих лет, корпорантских… Делюжа корпоранты окрестили хамелеоном… а ключником или привратником его называют потому, что он, в некотором роде, приставлен ко вратам Здания, у которых есть лишь одна, обращенная к нам сторона…
Я не был уверен, что правильно понял его, но не смел расспрашивать дальше, поэтому отозвался не сразу, а лишь после продолжительной паузы:
— А можно узнать, какая у вас специальность?
— Почему бы и нет? Я преподаватель зданиеведения, а кроме того, веду семинар по десемантизации, ну, малость еще копаюсь в разведывательной статистике — всякие там агентуралии, шифроматика, но это скорее хобби.
— Истинное совершенство похвал не боится, — вмешался Делюж. — Чтобы вы знали, профессор Барран — создатель теории глубокого проникновения, а его казуистика измены и прагматика изменничества рассматривает длинные серии триплетов и квинтуплетов, которые многим новичкам и не снились… Ну, а теперь к оружию, коллеги, к оружию! Nunc est bibendum![13]
С этими словами он взял откупоренную крематором бутылку.
— Как же так… — спросил я растерянно, — снова пить?
— А вы не желаете? Жаль… зачем же мы тут собрались?
— Да, но… мы уже столько выпили… Вы меня извините, однако…
— Ничего, ничего. То не считается. Это был, понимаете ли, отвлекающий маневр, — снисходительно разъяснил толстый профессор. — Впрочем, теперь — никакой водки. Коньячок, мягкое винцо, настоечки и все такое. Мозговые извилины надо прополоскать, чтобы лучше скользили…
— Ну, разве что так…
Бутылка начала кружить по столу. Благоговейно вкушаемый благородный напиток быстро поднимал настроение собравшихся, слепса подпорченное недавними происшествиями. Из завязавшегося разговора я узнал, что профессор Барран занимается, среди прочего, эллинистикой.
— Эллинистика? Такая отвлеченная дисциплина? — спросил я.
— Отвлеченная? Да что вы! А троянский конь, положивший начало криптохиппике?! А разоблачение Цирцеи Одиссеем?! А музыкальная маскировка сирен?! А изобличение пеньем и пляской, а Парки, а агентурный лебедь Зевса?!
— Кстати, — спросил Семприак, — вы знаете оперу «Cadaveria rusticana»?[14]
— Her.
— Эллинистика — наша сокровищница! — тянул свое, не обращая внимания на крематора, Барран.
— Действительно… — согласился я. — А чем, позвольте спросить, занимается дисциплина, избранная господином профессором? Эта… десемантизация… простите, но я, по невежеству…
— Да за что же тут извиняться? Речь, видите ли, идет о сущности… Что такое наше бытие, как не вечное круговращение пшиков? Подглядыванье Природы…' Спекулятором, кстати, в древнем Риме называли и ученого-исследователя, и пшиона-лазутчика, ибо ученый есть шпион par excellence и par force[15], это агент Человечества в лоне Бытия…
Он налил. Мы чокнулись.
— Вы удивлены? Что ж, это qualitas occulta[16] человека с самых давних времен. Средневековье знало шпикарни, именовавшиеся также шпионарниками… В других языках имеется «шпик», «эспион», «эспионизм» — художественное течение, весьме любопытное… на фресках можно увидеть длинные парящие ленты — на этих лентах ангелы строчили доносы… «Разведчик» и «ведун» происходят от одного корня: оба проникают в самую сердцевину вещей. Далее: «шпик» отсылает к «пику» — вершине, а так же к «пике», намекая на разум, который оттачивается и становится все острее в борьбе с природой, — ну, и тут же мы имеем слово «suspectus» — подозреваемый… суспеккланцибилистический… но о чем это я говорил? Коньячок мне путает карты… Ах да! Моя дисциплина. Так вот, дорогой мой, я только что говорил «значит» и «означает» — следовательно, мы подошли к значениям… а с ними надо поосторожнее! Человек с незапамятных времен только и делал, что наделял значением — камни, черепа, солнце, других людей, а наделяя значениями, создавал одно бытие за другим — такие как загробная жизнь, тотемы, культы, всевозможные мифы, испарения теплые и кислые, легенды, любовь к отечеству, несуществование, — так оно и шло; придаваемый смысл регулировал человеческую жизнь, был материалом, дном и рамкой, но вместе с тем и ловушкой, ограничением! Значения старились, отмирали, но следующему поколению не казалась потерянной жизнь предшествующего, которое распиналось ради несуществующих богов, клялось философским камнем, вампирами и флогистоном… Наслаивание, дозревание и истлевание значений считали естественным процессом, семантической эволюцией, пока не грянуло открытие, величайшее в истории, — впрочем, теперь этот эпитет опошлился, обесценился, теперь любую новую бомбу так называют, но вы должны мне поверить — пусть даже благодаря коньяку… Ага, ваше здоровье…
Он налил. Мы выпили.
— Итак? — сказал Барран, задумчиво улыбаясь и поправляя нос. — На чем же мы остановились? Десемантизация! Да! Это просто, очень просто: это лишение значений…
— То есть как? — глуповато спросил я и умолк, сконфуженный. Он этого не заметил.
— Со значениями надо покончить! — твердо пояснил Барран. — История и так связала нас по рукам и ногам, заклеив все толстой корой толкований, значений, мистификаций; поэтому я не лущу атомы, не потрошу звезды, но последовательно, постепенно, тщательно и всесторонне вычитаю изо всего Смысл.