— Эй, дорогая аяш-джан! Отведай-ка самсы из моих рук! — суетился узбек, протягивая Батийне пирожок. — Денег не возьму! Бери, аяш-джан, чтоб дорога твоя была счастливой!
Батийна замялась, со всех сторон ее уговаривали:
— Берн, молодка, бери! Само счастье плывет тебе в руки!
— Э, дитя мое, раз тебе послано судьбой, отказываться нельзя.
— Возьми, возьми! — сказала Анархон, передавая Батийне завернутую в бумагу самсу.
Фаэтоны, проехав до конца улицы и обогнув поворот, вступили на большак. Музыка гремела громче прежнего. Зарысили пары лошадей, закачались повозки.
Люди не спеша расходились.
Чем дальше продвигалась крытая телега, то громыхая по жесткой каменистой дороге, то увязая в сыпучем песке, тем беспокойнее Батийна уносилась куда-то всеми своими мыслями. Словно долговечная шелковая нить, протянутая по земле, все манила, звала ее в горы… Впервые в жизни она едет в далекий путь, да еще в какой путь! Не сравнить с тем, когда женщина, навьючив на коня полный гостинцев куржун, отправлялась в гости к родственникам или к почтенным сватам и свахам. Нет, это путь к столице новорожденного государства, путь к освобождению! Впервые Батийна передвигается в крытой телеге и впервые от имени женщин аила, что неотлучно веками жались в женской половине юрты, гнули спину у очага, над домашним ткацким станком или латая рванье.
Когда прогневила свою свекровь и возила в лютую стужу лед с реки, то было на верблюдах или на быках. Когда же, не выдержав мучительных обид, бежала от издевок или когда меняли кочевье, тогда приходилось седлать коней.
На четырехколесных телегах, она видела, ездили городские иноязычные люди. В своих кепи с козырьками или в широкополых шляпах они казались горцам слабыми, малоприспособленными существами. Если семьи городских богатеев изредка забредали в дальние аилы, то жители смотрели на них с жалостливым удивленьем. Какие они все нежные, хрупкие, словно выросшие в тени цветы! Пожалуй, где им перевалить за гору на конях. Глядишь, дунет ветерок, и разлетятся они, как пушинки одуванчика.
В глуши Карасаза, где она росла, горожане появлялись от случая к случаю. Да и Батийне, привязанной к своему аилу, как кайберены[15] к горам, не приходилось далеко уезжать.
Чем дальше от родных мест, тем ощутимее нарастало в Батийне ожидание чего-то нового, зовущего вперед, и вместе с тем не давало ей покоя чувство неопределенности, в котором она еще не могла разобраться. Пошли незнакомые края, земная красота понемногу становилась иной, и люди на пути встречались, каких ее деды и прадеды, наверное, не видели. И крохотное, с просяное зернышко, горьковатое чувство скованности растравляло сердце. Даже собственная одежда казалась в тягость. У себя в аиле Батийна ловко вскакивала на малообъезженных ретивых скакунов, а сейчас, слезая с арбы или взбираясь на нее, то и дело наступала на подол своего широкого платья, и ноги беспомощно путались.
— Что за мученье эта гремящая арба. Как вы, горожане, терпите такое? — сердилась Батийна.
Татарка Рабийга смотрела на нее насмешливыми глазами: «Ну и длинные же платья у этих степных женщин».
А Анархон, сидевшая рядом, без стеснения отпустила шуточку:
— Эх ты, неотесанная киргизка!.. Сперва подбери подол, потом взбирайся и наступай ногами на оглоблю!
Батийна не обиделась. «И правда, неотесанная. Росла-то я в горах…» Но проходили дни, все новые края, все новые слова узнавали женщины, запросто общаясь и привыкая друг к другу. В какой-то момент шутливое слово Анархон — неотесанная киргизка — показалось обидным Батийне. «Как она смеет?.. Ишь, сама без просыпу спит, а себя очень высоко ставит. Расхвасталась, что она, мол, городская, привычная-де ездить на телеге… Будь Москва поближе, разве стала бы я унижаться перед этими четырьмя колесами, до чего же они осточертели мне своим несмолкаемым скрипом. Вскочила бы на каурого со звездой во лбу да скакала бы днем и ночью, остановилась бы попасти конька на зеленой лужайке да плеснуть студеной воды на лицо и давно бы примчала туда. Еще посмотрела бы, какая из тебя горе-всадница… Даже самые лихие ваши джигиты слабо держатся в седле…»
Батийна в голос напустилась на Анархон, словно стояла на берегу бурной реки:
— Значит, я неотесанная? Что ж, правда, я спустилась с гор. А в тех горах — все богатства земли!.. Это вершины мира — слышала? Просторные долины, благоухающие цветы, бурливые певучие реки, вольные кайберены — все, все в наших горах! Посмотрела бы ты оттуда, вон с той, покрытой ледником белой вершины, вниз: кругом хребты и склоны, тысячами красок переливаются ущелья, лощины и ложбины, долины рек, под коврами цветов все волнуется, все дышит благоуханьем!..
Узбечка Анархон пошла на попятную, видя, как распалилась Батийна:
— Ну довольно. Ваши горы останутся с вами!
Еще вертелось у нее на языке: «Живи себе со своими вшами, серошубая киргизбаевская баба», по сказать это Анархон не осмелилась. Одно дело в своем кругу высказывать без оглядки все, что придет на ум, а тут с чужими женщинами, да еще разноязычными… Анархон стала осмотрительней. И даже подосадовала на себя, что невзначай вырвалось у нее оскорбительное словечко. Будто она, горожанка Анархон, выхвалялась перед приехавшей из глуши Батийной.
Батийна не могла долго успокоиться: на оскорбление надо ответить оскорблением, унижением на унижение. Упрямая, как настоящая жительница горного захолустья, она донимала Анархон колкостями:
— Не очень-то заносись передо мной! Сама ты, сартовская жена, целый день сидишь взаперти в четырех степах, закутаешься в свой чапан и глядишь в единственную дыру!..
— Прикуси лучше свой язык, Батийна, я не сартовская жена… — не выдержала Анархон.
Батийна, громко смеясь, провела пальцем по своей щеке.
— Айрёк, айрёк![16] Ты сартовская жена, айрёк!
Анархон выругалась непристойным словом. Батийна, откинув голову, продолжала передразнивать Анархон:
— Айрёк, сартовская жена, айрёк!..
Видя, как женщины унижали одна другую, Рабийга сказала примирительно:
— О, аллах… Хоть бы ты унялась, что ли, Батийна…
Батийна мигом обернулась к ней:
— Вы что, татарка и сартовская жена, решили вместе навалиться на меня, раз вы городские?! Ведь сообща едем по этой дороге: благодарите Ленина, что он добыл свободу всем нам, угнетенным женщинам Востока… Одна называет меня неотесанной, а другая с усмешкой будто подтверждает — верно, мол, это… Если вы городские, так вам можно измываться над людьми горного аила? Если горы плохи, по-вашему, то вы не давайте киргизам, выросшим в горах, своих овец и лошадей, чтоб они их откармливали! Не пейте молока коров, которых пасут киргизы!
Рабийга хотела поскорее примирить Анархон и Батийну.
— Э-эй, аллах… Крепко же вы обиделись…
— Как мне не обижаться? — прервала ее Батийна. — Не успела я и рта раскрыть, как вы назвали меня «неотесанной киргизкой». Как бы вам показалось, если б я вас обозвала жалкими призраками, что заживо похоронили себя в серой конуре с четырьмя стенами? Думаете, горожане свалились с неба, а люди из глуши слеплены из глины? Все мы зачаты отцами да рождены матерями. Ни один человек не выше другого.
Батийна мысленно признавала, что горожане гораздо разбитнне и смышленее безграмотных людей из глуши. Батийна подметила это отличие городских людей — ловкость, изворотливость, присущую и молодым и старым расчетливость. Она почувствовала себя ущемленной, как только оказалась на городской улице, когда рыжая девчонка со взлохмаченными волосами пугнула ее копя. «Дети и те, наверное, не считают нас за людей», — подумала она про себя. Даже дома у Копыловой Батийна чувствовала себя неловко. На улице и когда бродила по рынку, она обратила внимание, что люди из аилов суетливо озираются по сторонам, громко между собой разговаривают. А горожане — те подчеркивают свое превосходство перед людьми из глуши.
И Батийна с досадой подумала: «Люди у нас ходят в серых шубах, в грубых домотканых брюках. Неужели наш народ так уж беден или мы не умеем жить? Почему бы нам не воспользоваться благами и радостями, какими пользуются городские жители? Смотри, лавочник торгует в своей лавке, чайханщик готовит свои дымящиеся манты… Женщины и девушки гуляют по улицам, нарядившись в шелка. А мужчины восседают в трашманке…»
Словно скрытный человек, который всегда смотрит на тебя, улыбаясь, город еще не повернулся к Батийне своими теневыми сторонами.
Надо видеть кожевников, когда длинными железными щипцами они тащат кожу из деревянных чанов с закваской. Ногти у всех пожелтели, глаза расширились, смотрят с тоской. Работают полуголые, семь потов с них сходит.
А кузнецы, что днем и ночью раздувают мехи и стучат кувалдами о наковальню!
Батийне казалось, что люди здесь катаются, словно сыр в масле. Подростки, что в харчевнях топят печи и таскают воду, и те вроде сыты и беспечны. Город — полная чаша. «Не то что манты, паши дети и голую джарму видят редко. Допоздна слоняются голодные, с босыми кровоточащими ногами, с болячками на щеках и сухими потрескавшимися губами. А этот мальчик, что таскает воду в чайхане, всегда возле еды. От одного сладкого духа мант и плова он сытеет».
Уже несколько дней четыре женщины трясутся на одной арбе. Единственно сарткалмычку Ракийму Батийна считает ровней себе. Сарткалмыки — малочисленный народ. Они тоже кочевые люди, живут в юртах.
Ракийма больше отмалчивалась, но тут заерзала на месте и, словно отгоняя назойливую муху, помахала шершавой натруженной рукой:
— Зачем же поносить каждого и всякого неотесанным?..
Батийна почувствовала поддержку: свояк свояка видит издалека.
— Что верно, то верно, Ракийма-эже. Ведь мы не обзываем всех горожан мясниками-ростовщиками?
Анархон, явно недовольная собой за неосторожно оброненное слово, бормотнула себе под нос:
— Язык у меня непутевый, зачесался, видно, на мою беду!
Рабийга опять попыталась внести дух примирения в разгоревшиеся страсти.
— Ничего, по-моему, плохого нет в слове «неотесанная».
Батийна вскипела сильнее прежнего:
— Ты, Рабийга, брось свои штучки… Неотесанный — значит бестолковый человек, не способный ни на что! А мой парод совсем не такой. Мой народ — смелый, проворный, он ловко джигитует на конях, состязаясь с ветром! А послушать наших мудрецов — любо-дорого! Народ сберег в своей памяти сказания о древних богатырях, мелодии у нас звучны, а песни печальны. Народ наш богат сыновьями, скромными в мирное время, но отважными и ловкими в бою. Никто не потерпит, если назвать неотесанным народ, который и овцы не обидит…
Рабийга подумала про себя: «Да, нехорошо это», — но, не выдав своей досады, удивленно хлопнула себя по бедру:
— Зачем же вы на шутку-то обиделись, а?
Батийна, только что готовая сцепиться со всяким, кто оскорбит честь ее народа, почувствовала неловкость по мере того, как распря остывала. «Будь она неладна, моя горячность. Наверное, я показала свою неучтивость. Затараторила… будто пшеницу жарила в казане над земляным очагом. За кого эти женщины приняли меня?..»
Батийна похлопала Анархон по плечу и сказала:
— Ничего, сартовская жена. У киргизов есть поговорка: «Молодцы не узнают друг друга, пока не схватятся». Раз ты называешь меня неотесанной, наверное, так и есть. Росли-то мы в горах. Давай-ка лучше сократим наш долгий путь: споем с вами да сказки порасскажем.
Девушки помолчали.
Батийна затянула куйген[17] собственного сочинения, песню, посвященную когда-то Абылу.
Подруги подзадоривали певицу то улыбкой, то одобрительными возгласами.
«Да, в этой грустной песне есть обжигающий сердце огонь любви…»
Батийна мелодично закончила свой куйген, и Рабийга тотчас спросила:
— Скажи, Батийна, Абыл жив сейчас? Где он?
У Батийны на глаза навернулись слезы, она кивнула головой и сказала неопределенно:
— Абылжан жив и не жив, Рабийга…
Кто знает, проходила ли раньше по этой дороге подобная арба о четырех скрипучих колесах? Дорога не слишком узкая, но и не так, чтоб широкая, и вдоль нее не видно поселений. Одиноко трясется крытая брезентом арба по серой, изрезанной холмами степи. Арба то исчезает в зарослях чия — он стеной растет вдоль дороги, — то втягивается в ущелье, то за скалистым выступом катится вниз вдоль мутной речки.
Время от времени возница остановится у родника с прозрачно-чистой водой и поит коней.
Дорога не утомляла Батийну. Женщина из глухого аила, знавшая одну свою долину, до слез переволновалась при виде новой местности: «Я не пожалею сложить голову за новую власть, давшую мне увидеть все это!» Почти на каждом шагу она видела нечто особое. И в том, как люди по-разному одеты. «В наших краях носят тебетей с широкой оторочкой и высоким верхом. А тут, оказывается, тебетей с узкой оторочкой, с низким стеганым верхом… Редко кто тут ездит на коне без попоны. Наверное, оттого, что жарко…»
Приподняв нижний край брезента, Батийна неотрывно обозревает окрестные места, хоть порой ее тянет ко сну, не пропустит случая расспросить встречных, без робости на шутку отшутится, на смех отзовется смехом и насмешкой на насмешку.
«Будет что порассказать землякам, когда вернусь домой. Непременно поинтересуются: «Э, Батийна, что интересного видела в пути?» Но про ссору с Анархон лучше промолчу — незачем людей огорчать».
Анархон редко когда выходила за высокие огораживающие ее двор стены. Закрыв наглухо лицо паранджой, шла на цыпочках, держалась прямо, словно свеча, не оглядываясь, и на почтительном расстоянии от мужчин. Анархон, чье белое лицо, черные брови, черные глаза, чей тонкий прямой нос были под паранджой, должна была немедля отскочить в сторону, перепрыгнуть через арык и тут же скрыться, пробираясь осторожными, неслышными шажками, словно горная куропатка вдоль стены, как только навстречу ей случится мулла или джигит в красивой, уж очень складно сидящей на его голове шапке с оторочкой из куньего меха или же какой купец в шелковом халате, перепоясанном расшитым атласным платком.
Мужчины вслед восклицали: «Ой, какая красавица!..» Эта робкая, пугливая, похожая на выросший в тени хрупкий цветок женщина, знавшая одни лишь хлопоты на женской половине, строго соблюдавшая правила ичкери[18], не смевшая ни словом перечить мужу, ехала в дальний путь. Не по своей воле отпустил ее муж, новые законы вынудили. За то, что Анархон сбросила паранджу и избрана делегаткой от имени узбекских женщин города, ее поносили самыми похабными словами близкие родственники, соседи по улице и вовсе незнакомые люди, особенно богатые, перекупщики. Ладно бы мужчины, — обидно, что даже почтенные старухи, которые весь век страдали в ич-кери, и те возненавидели Анархон, проклинали ее на чем свет стоит:
«Чтоб тебе до вечера не дожить! Проглотить свою собственную голову, проклятая шлюха! Да есть ли у неё муж?! Почему он не распорет ей живот и не выбросит на улицу труп этой потаскухи, посмевшей сбросить паранджу и выставившей свое лицо напоказ мужчинам?»
Одно то, что Анархон отправилась в путь вместе с другими женщинами-делегатками, избежав пока острого кинжала своего «обесчещенного» мужа, — одно это было великой переменой после жестокой борьбы, которая еще далеко не закончилась.
Порой Анархон пронзала жгучая боль, она подолгу не рассасывалась, застревала в сердце заледенелым комочком. Иногда Анархон вздрагивала, словно человек, увидевший внезапно ядовитую змею, но, стесняясь своих спутниц, застенчиво успокаивала себя: «О боже, чего я так пугаюсь?» Хотя хорошо понимала, чего боялась: мужниного гнева, страх перед которым испокон веков отбрасывал тень на лицо женщины и безжалостно ограничивал ее волю.
«Что я сделаю, если наши милые старухи нарекут меня шлюхой, когда вернусь домой? А что, если Тургунбай зарежет меня? О, не ошиблась ли я, боже?»
Анархон, терзаясь от стыда, вспомнила, как обидела Батийну. Эта «неотесанная» киргизка, выросшая в горах, никогда не закрывала свое лицо паранджой. Более того, киргизская женщина управляет кочевкой, сидя на коне наряду с мужчинами. Почтенные старухи, усевшись на холмике рядом с почтенными аксакалами, совместно решают важные дела. Иногда киргизские женщины распоряжаются не только своими мужьями, даже всем аилом или даже целым родом. Киргизские девушки состязаются с парнями в скачке на конях. А на поминках или тоях самые сильные, смелые из женщин выходят, надев кожаные брюки и приторочив к седлу свои корпече[19], на поединок с мужчинами. Бесспорно и то, что Батийна может, когда вернется домой, собрать своих аильчан и рассказать им, что видела и слышала в пути.
«А что ждет меня?» — невольно задумывалась Анархон.
Ракийма, гораздо старше и степеннее своих спутниц, держалась тихо-спокойно, словно отбившаяся от отары коза.
«Дай бог вернуться домой живой и здоровой, поцеловать своих детей, порадовать их кое-какой обновой».
Перед глазами Ракиймы то и дело вставала ее комолая черная корова.
«Сумеют ли без меня подоить корову? Ой, боже, как бы не вскочила какая болячка на вымени, как бы оно не ссохлось!»
А Рабийга, которая могла вскочить и спрыгнуть с арбы на ходу, разговаривала громко и весело, заразительно смеясь, и чувствовала себя запросто с русскими. Когда она говорила с возницей, трудно было сказать, русская она или татарка. Оба при этом размахивали руками, оба бормотали на совершенно непонятном языке.
Батийну то смех разбирал, то досада, что вот она, как глухонемая, ничего не понимает: «Правду, оказывается, говорит Анархон, что мы, сидя вечно в своих юртах, остались темными незнайками, отстали от женщин других народов. Почему мне было не научиться по-русски, тогда бы я сказала: «Оставайся ты хоть трижды капыром[20], только удели мне долю от своего калача!»
Прошло более месяца, как Батийна со своими подругами находится в пути, если считать и те дни, когда останавливались в Токмоке, Пишпеке, чтоб дать отдых коням. Бесконечной извилистой лентой тянется дорога вдоль Великих гор, то продираясь сквозь заросли чия, то переваливая через хребты или выходя на равнину.
Гремят копыта на жестких такырах, скрипят, подпрыгивая, брички. Испуганно поднимает голову задремавшая Анархон: «Ой-е, где конец пути? Боже, как она далеко, Москва…» Наверное, еще больше, чем Анархон, осточертела дорога Батийне: «Чем маяться в этой тряской, скрипучей арбе, куда бы лучше скакать на коне!»
Когда ветер дул в лицо, пыль еще не так донимала их. Но когда он дул в спину, густые облака накрывали арбу, заполняя ее удушливым туманом и ослепляя путниц. Не в силах продохнуть, Батийна закашлялась, прикрыв рот и нос платком. «Ох уж эти бабы, не умеющие ездить на коне!.. — подумала она с тоской. — Мы с Ракиймой мучаемся из-за этих слабозадых баб!! Если б они могли ездить верхом, мы не глотали бы пыль сейчас. Сама власть, которая выбрала нас делегатками, посадила бы нас на отборных коней. Четыре коня для четырех баб всегда бы нашлось. Что бы мне в канткоме сказать: поедем, мол, лучше на конях. Получили бы бумажку с печатью: разрешается, мол, таким-то… ехать на конях, отобранных в байских табунах. Не задыхались бы в арбе, а скакали на отборных конях во весь опор, отпустив поводья, а заскучали б немного, поборолись бы меж собой, поразвлекались и сами бы не заметили, как доскакали б до светлоликой Москвы…»
И Батийна, измученная дорожной тряской и изнурительной пыльной жарой, цепким кобчиком накинулась на своих подруг, вымещая на них свою досаду:
— Называете меня отсталой женщиной, серой киргизкой, а сами лучше бы научились ездить верхом. Не пришлось бы тогда глотать пыль, как сейчас, и хлопать глазами, точно суслики в норе.
Подруги не смогли сдержать невольного смеха.
Впрочем, замечание киргизки, до того никуда не ездившей дальше родного аила, показалось им по-своему уместным и справедливым. Теперь уже ни Анархон, ни Рабийга не чувствуют своего превосходства. Ни одна из них не пускалась в столь длинный путь, не видела столь больших городов. Хоть Анархон родилась и выросла в городе, она сейчас тоже настороженноиспуганно оглядывалась по сторонам.
Эта женщина, которая вынуждена была с малых лет заслонять свое белое лицо темным воротом чапана, теперь сбросила паранджу… Но долговечна ли эта свобода, озарившая лицо Анархон? Может, это всего лишь манящее видение, которому суждено погаснуть, словно вспыхнувшая на миг молния, и тогда бедная женщина опять обречена мучиться и страдать… Даже во сне не покидают Анархон эти тревоги…
Качаясь, подремывая в бричке, она вздрогнула, разбуженная страшным сновидением…
…Идет она, неся под мышкой зеркало из крепкого толстого стекла, идет без паранджи, с открытым лицом. Вдруг из-за угла неожиданно выскакивает муж Тургунбай: «О-о… подлая шлюха! Не смей осквернять мой священный дом!» С трясущейся бородой и налитыми кровью глазами, Тургунбай зарычал, замахнулся. Над головой Анархон навис ржавый топор с кривым топорищем. «Дорогой мой муж! Что случилось?» Анархон раскинула руки, отскочила в сторону. В это время из-под мышки у нее выпало зеркало и вдребезги разбилось о камень. Но вместо осколков стекла задымился на полу рассыпанный из большой чаши плов. Вне себя от огорчения и досады, Анархон жалобно посмотрела на мужа и развела руками: «Как же теперь быть, душа моя, муж мой? Этим пловом я хотела угостить тебя…»
Тургунбай тотчас преобразился, отшвырнув в сторону топор, опустился на колени и стал горстями собирать с пола рассыпанный плов. Никакой это не плов, а вязкая темно-бурая грязь, в которой он перепачкал руки… Тургунбай, словно разочарованный ребенок, залился горькими слезами. И сразу обессилел. Подняв на жену умоляющий взгляд, он что-то пробовал сказать. Но голос его не дошел до Анархон…
А что, если этот сон — предчувствие беды? Бедная Анархон встревожилась. В её ушах стоял голос мужа: «Домулла[21] Насуха сказал мне: «Если не убьешь свою жену, которую ждет огонь ада, забудь дорогу в мечеть!» Скажи, жена, как мне быть?»
Она простодушно верила, что сны сбываются, что сны вещие, и эта вера лишила Анархон покоя. Она не могла спать, ее донимали тревожные раздумья. Красивое лицо ее бледнело, в руках и ногах появилась дрожь. Она никому не рассказала о привидевшемся ей сне. Вся сжалась, терзаясь втихомолку от подруг.