«Молодец ты, Казакова! Тебе надо попасть в город. Поучиться в медресе, — говорил ей Якименко, мешая русские слова с киргизскими. — Иначе глаза у тебя не раскроются на обман баев и всяких шайтанов. Я поставил в известность кантком: Казакова Батийна первая из женщин в долине Карасаз, которая вступила в партию большевиков».
Батийна живо вообразила Якова Степановича, как он глядит на нее с высоты своего огромного роста и, как всегда, добродушно улыбается. «Эх, встретился б нам большой Жашке, уж он бы, наверное, нашел бы, где нам переночевать».
Чем дальше углублялись в город, квартал за кварталом, тем растерянней они себя чувствовали. Улицы пошли оживленные, многолюдные. Подпрыгивая на мягких рессорах, проносились фаэтоны. О, как вольготно чувствовали себя в городе нарядно одетые женщины! Но киргизских женщин не видно было, — все иноязычные. «Боже мой, — подумала Батийна, — настанет ли время, когда женщины в глухих наших аплах, что жмутся сейчас у земляных очагов, будут ходить так же вольно, никого не остерегаясь».
Батийна смотрела на них с удивлением и завистью. Она даже забылась немного и, казалось, вот-вот выпустит из рук поводья и чумбур.
Спутник предупредил её, стеганув камчой своего коня:
— Не зевай, Батийна, недолго и собьет какой-нибудь спесивый байбача в трашманке[7].
Расспрашивая у прохожих, сворачивая с улицы на улицу, только под вечер Батийна со своим спутником подъехали к голубому зданию на углу. Первое, что поразило и восхитило Батийну, — это были большие светлые окна со ставнями, высокое крыльцо и не то семь, не то восемь ступеней. Здание было крыто зеленого цвета железом, на карнизе под крышей — вырезанные узоры вроде воробьиных лапок.
«Вот он, кантком», — сказал первый встречный. Она не сразу сообразила, что надо слезать с коня и, поднявшись по ступенькам, войти в здание. Батийна продолжала любоваться его красотой. В ее глазах, в глазах женщины, впервые приехавшей из глухого аила в город, светился восторг: «Боже ты мой, ведь бывают, оказывается, на свете такие вот красивые дома с такими большими окнами!»
— На, Батиш, подержи! — Провожатый протянул ей чумбур лошади, которую он водил, и, желая показать, что он все-таки мужчина, перескочил через небольшой арык. Конь зафыркал, пятясь. «Да иди же ты! Окно это тебя не проглотит!» — пришпорил коня провожатый и хотел было заглянуть в окно, вытянув шею, как вдруг оно распахнулось, и оттуда выглянул белолицый джигит с черными курчавыми волосами.
— Ой, аке, вы что, прямо на коне хотите въехать к нам, а? — засмеялся джигит.
— Сынок, где тут канселар[8], называемый канткомом. Не найдем никак, — вздрогнув от неожиданности, робко спросил провожатый.
— Привяжите своих коней вон туда, к коновязи, да заходите!
Провожатый махнул рукой так, словно собирал разбредшееся стадо, и сказал:
— Ой, сынок, у меня к канткому дела никакого нет. Но вот эту женщину вы сами вызывали. Она есть та самая Батийна — дочь Казака, которая среди женщин рода карасаз первой стала балшайбеком[9], первая у нас надев красную косынку. Я привел ее к вам живой, невредимой. А я, пока базар не разошелся, куплю коням сена да поищу, где мне переночевать…
Джигит улыбнулся и кивнул головой:
— Э, аке, поезжайте себе, если такое дело. О товарище Казаковой мы сами позаботимся.
«Это хорошо, что новая власть заботится о бедняках. Но некрасиво мужчине носить длинные волосы», — неодобрительно подумала Батийна о джигите.
И как-то сразу поникла, устав с дороги.
Отворилась дверь, и вслед за джигитом стремительно шагнула молодая русская женщина с красной косынкой на голове. Она была в кожаной куртке, в черной юбке из толстого сукна и в сапогах. Диковинней всего показалась Батийне ее юбка: «Чудно, что за одежда на женщине? Не то платье, не то чапан. Как только она ходит в этом, бедняжка?..»
Русская женщина улыбнулась Батийне, поздоровалась, как с давнишней знакомой.
— Казакова? Дай руку, дорогая. Будем знакомы.
— Познакомьтесь с ней, аяш, — вставил джигит. — Она работает у нас в женотделе. Валентина Копылова…
Но Копылова прервала его:
— Ладно, товарищ Акимканов, мы сами познакомимся… Правда? А сейчас пойдем ко мне домой.
И, не дав Батийне опомниться, повела её вверх по улице.
В эти минуты Батийна не отдавала себе отчета в том, что именно сейчас осуществляется ее заветная мечта побыть в городе, походить по улицам, поговорить с людьми разных национальностей.
Особенно она была ошеломлена тем, что, попав впервые в город, очутилась дома у русской женщины. Здесь все было ей в диковинку. Обстановка совсем не похожа на ту, которую до сих пор видела и знала Батийна. «Может, сюда свиное мясо положено?» — насторожилась она, когда подали незнакомую еду с какими-то листьями, зеленью.
Внимание Батийны привлекло красивое изображение в почетном углу. Каково же было ее удивление, когда мать Копыловой встала лицом к изображению и стала совершать непонятные ей движения, прикладывая сложенные вместе три пальца правой руки то ко лбу, то к плечам.
«А, вот как молятся, — догадалась Батийна, поглядывая на старуху краешком глаз. — Интересно!»
Копылова, которая только что потчевала Батийну с таким радушием, будто встретила давнюю подругу, повела ее в другую комнату и показала на кровать:
— Иди сюда, Батийна. Спать надо! Да ты не бойся! А на старушку внимания не обращай, все они такие. У нас с тобой совсем другое дело! Надо выспаться как следует. Завтра узнаешь, зачем тебя вызвали сюда и куда потом поедешь. А пока спи!
Она покрутила колесико лампы и показала, как надо регулировать фитиль.
— Если захочешь прибавить света, повернешь вот так.
«В ханском дворце тесно, а в родной лачуге — просторно», — вспомнилась поговорка Батийне. Долго не могла она заснуть в чистой просторной комнате на мягкой упругой кровати. Стоило шевельнуться, как ее сразу подкидывало, словно кто-то снизу тряс руками. И сон уходил, в голову лезли разные мысли.
Батийна бесшумно слезла с кровати и перенесла постель на пол. Встав на колени, вывернула фитиль. Комната осветилась ярче. Батийна легла и уставилась глазами в керосиновую лампу, горевшую на подставке возле стола. Ручка у красивой лампы блестела, стекло было невероятно прозрачно. Тонкий язычок ее пламени едва заметно колыхался, и она совсем не чадила, подобно кара чираку[10].
«Боже мой… Была я дочерью охотника, он никогда из нищеты не вылезал, попала потом в юрту к баю и прислуживала ему, не зная другой жизни, кроме нудных домашних забот. Ни у кого в юрте не полыхал такой яркий свет, который и горит-то без дров. Сколько себя помню, зябла я в серой трухлявой юрте, где изо всех дыр задувал ветер».
Перевалило за полночь, а сон все не шел. Бархатно-темное небо за окном было усеяно несметными жемчугами.
Чем больше привыкали глаза к яркому свету, тем уютней и любопытней становилась комната. Батийна разглядела на круглом столике в углу медную статуэтку, которую еще с вечера показывала ей Валентина Копылова. Оказывается, это батыр, старинный храбрец, который защитил русских людей от чужеземных врагов.
«Эх, разве мало было у киргизов древних батыров? Ну хотя бы взять Манаса великодушного да хитроумного Бакая, о которых поют в сказаниях. Или бесстрашные тигрицы во всем женском роду — Каныкей и Джаныл-мирза».
С картинки на простенке между окон на Батийну смотрит еще совсем юный джигит с едва пробивающимися черными усиками и гордой осанкой, как бы спрашивая: «Видишь меня, молодка?» О нем Копылова сказала Батийне: «Великий русский поэт, или акын, по-вашему, он оставил много книг, хотя погиб совсем молодым».
«О создатель, разве мало было у нашего народа сладкоголосых певцов, что заливались, как соловьи, да красноречивых мудрецов? Впрочем, отец, когда заводил свои рассказы, сидя почти неподвижно у земляного очага, часто обращался к певцам незапамятных времен… «Э, жеребята мои, — говорил он, — запоминайте драгоценные слова ваших дедов, которые исстари переходят из уст в уста. Потом расскажете своим детям. Положено, чтоб каждый помнил своих предков, ценил, почитал их…» Но почему наши горцы, которые умеют так чтить своих прародителей, не научились этому мастерству? Эх, если б осталось изображение хоть одного из наших предков!..»
Но тут ее внимание отвлекла картинка, висевшая над шкафом между дверью и передним углом комнаты.
Тихо, почти незаметно струится речка. У самой ее кромки колышется осока, да еще какие-то кусты. Веет легкий ветерок. Из леса вьется едва-едва различимая тропинка. На берегу, обхватив руками колени и опустив голову, сидит босая, простоволосая девушка. Распущенные волосы, словно струп воды, стекают вниз к земле.
Батийна даже рот раскрыла, глядя на нее. «Осока, похожая на ту, что колышется здесь над рекой, растет и у нас на Черных болотах… Видно, девушку давит тяжелое горе. Бедняжка, муж ли ее побил, разлучили с любимым или злая байбиче обругала. Боже мой, и другие народы, оказывается, такие же, как и мы, горемыки».
Батийна неотрывно смотрела на картинку, полная жалости к девушке. Да и та девушка, казалось, смотрела на Батийну своими задумчивыми, полными тоски глазами: «Эй, молодуха, киргизушка моя, ты что так смотришь на меня? Оставь, дорогая, меня, лучше ложись спать!» Но девушка все молчит, глядит тоскливыми глазами…
Вспомнив, что пережила сама, Батийна неожиданно для себя подумала:
«Эх, если б кто-нибудь нарисовал меня в то время, когда я по Бёлётуннскому ущелью вела верблюдов с навьюченными на них льдом или когда стояла, привязанная к столбу после злополучного своего побега, сейчас бы я целовала ему руки, благодарила бы изо всех сил. Если б кто нарисовал меня, когда я мыкала горе, у многих бы висела такая вот картинка обо мне…»
Батийна, которую уже одолевал сон, почти внятно шепнула:
— Эй, девушка, не надо так горевать!..
Тонкий, трепещущий, словно струна комуза, полный грусти голос коснулся ее сердца: «Спи, молодка, спи, дорогая. Тебе предстоит далекий путь!»
Батийна бодро поднялась, хотя спала очень мало. Ни ржания жеребят, как в аиле, ни блеяния овец. Где-то прокудахтала наседка. На улице громыхали арбы…
«Вишь, в городе и звуки свои», — подумала Батийна, направляясь в умывальную. Валентина Копылова причесывалась у зеркала.
Надежда Сергеевна, — она хлопотала на кухне, бормоча что-то себе под нос и время от времени обращаясь к дочери с вопросами, — успела накрыть на стол. Стояли полные тарелки аккуратно нарезанного белого хлеба, сладкого печенья, похожего на только что народившийся месяц, пышный пирог. Она не решалась сразу есть, — нет ли чего запретного? Даже обрадовалась, когда, отведав кусочек пирога, почувствовала вкус яблока: «Слава богу, не поганое кушанье», — и отломила кусок побольше. Поела немного меда, варенья, творога и вдоволь напилась крепкого чая.
Батийна не осмелилась произнести слово благодарности с поднятыми вверх руками, как у себя в аиле, мельком посмотрела на Валентину улыбающимися глазами и сказала:
— Наелась я, рахмат, Капылоп!
Валентина Копылова, — в ее повадках было что-то мужское, резковатое, — рассмеялась громко и хлопнула Батийну по плечу:
— Называй меня по имени: Вален-тина!
Словно школьник, которому не дается урок, Батийна повторила вслед:
— Бален-тина?!
— Да, Валентина.
И, выходя из дому на улицу, Батийна продолжала повторять про себя: «Валентина, Валентина…»
Батийна понемногу обвыкала. Улица уже не так настораживала. Казалось, кругом притихло. Даже на самом дальнем конце улицы увидишь пробежавшую кошку.
Жители называли, правда, свой заштатный городишко, где жили тысяч двенадцать человек, большим городом. Но он мало чем отличался от кыштака: одни торговали в ларьках, другие сеяли хлеб на окраине города, третьи спекулировали сырой кожей, а свой скот отдавали сельским киргизам на содержание; один был чиновником в какой-нибудь канцелярии, другой — попом, а третий — ростовщиком, который из кожи вон лез, чтоб любыми неправедными путями нажить богатство.
Народ был разный: и жестянщик, с утра до вечера стучащий молотком по железу, и сапожник, забивающий березовые шпильки в подошвы, и бакалейщик, который томится от зари до зари, разложив на лавке всякую мелочь, вплоть до старой рухляди, доставшейся, может быть, в наследство от далеких предков, и брадобрей, под развесистой осиной натачивающий бритву на сыромятном ремне. Не в пример родному аилу Батийны, городок этот с его разношерстным народом, промышляющим всякого рода ремеслом, казался Батийне беспрерывно кипящим котлом, или, говоря иначе, вечно суетящимся, сложным миром, где хитрые ловкачи стараются обвести простаков.
Аил в ее представлении — нечто вроде отстоявшегося в чаше молока с нетронутым слоем сливок. В аиле мужчины, выехав утром на коне, целый день не слезают с седла, коротая время за разговорами, вечером спокойно возвращаются домой, словно в мире ничего не произошло и не происходит, потом, мирно посидев за едой, тихо ложатся спать. А тех, кто отжил свой срок, провожают с почетом и свято чтят память ушедших. Откушают мяса, попьют бульона на поминках, воздев руки к небу, пожелают добра на том свете покойнику и степенно погладят свои бороды. И эти покладистые аильчане казались Батийне честнее, справедливее шустрых горожан. В этом мнении Батийна утвердилась особенно после того, как потолкалась на скотопригонном базаре.
Батийна условилась со своим провожатым встретиться там, чтобы продать подаренную Качыке кобылу. С превеликим трудом удалось Батийне найти в базарной сутолоке своего провожатого, который держал в поводу рослую жирную кобылу. Не успела подойти к нему Батийна, как набежали два молодчика и схватили лошадь за чумбур — они, мол, купят ее. Один из них был помоложе, да и одет почище.
— Я сказал, сколько стоит ваша лошадь. Ни одной копейки не прибавлю, — отрезал он и отошел в сторону.
А второй — здоровенный толстяк с красным лицом — был похож на торговца мясом. Пощупав кобыле загривок, он сказал:
— Ва-а, жирная лошадка, добрая. Казы у нее будет в два пальца. И мясо ее как казы, — назвал свою цену и потянул чумбур к, себе. — Э-э, аке-а! Соглашайтесь, если вправду хотите продать свою лошадь. Я даю больше, чем она стоит. Если заупрямитесь, потом пожалеете, а скотина ваша станет поганой!
Толстяк напирал так нахраписто, что Батийна в конце концов отдала ему лошадь по дешевке. Женщина едва выбралась из кипящего котлом рынка, обливаясь потом, и посмотрела на своего спутника с видом человека, выдержавшего жестокое испытание.
— Не приведи бог пережить еще раз такое. Страшнее толстяка, купившего у нас лошадь, тот, черный, курносый, что стоял рядом. Он сунул руку с деньгами мне прямо в рукав. И шепчет: «Отдай кобылу, на свое счастье отдай!»
Спутник Батийны вскинул жиденькую бороденку и, вытирая пот со лба мерлушковой оторочкой тебетея, деловито сказал:
— Не удивляйся, молодка! Где-где, а на рынке поневоле будешь шустрым, иначе копейки не заработаешь…
— Пропади они пропадом, эти далдалчи![11] Прямо из рук рвут…
Почему-то Батийна представила на миг своего Алымбая. «О несчастный… Тут бы его вмиг окрутили… Такой неуклюжий, простодушный. Приведи он сюда, этот мой простак, продавать свою скотину, все бы у него выманили задаром наглые пройдохи!»
Потолкавшись на суматошном базаре, Батийна как бы разглядела город изнутри и раскусила одну из его скрытых тайн. «Тут скоро научишься распознавать всяких надувал и плутов, чтоб им, окаянным… Кто обжигался, небось знает, как жгуч огонь, кто мерз, знает, как колюч мороз. Эх, будь я сейчас грамотна или какое ремесло было б у меня в руках…»
Попрощавшись со своим провожатым в харчевне, где они поели манты и попили чаю, Батийна зашагала в кантком. Она почувствовала себя одиноко, словно путник, у которого сбежал конь посреди безлюдной пустыни.
Батийна почти бегом отмахала квартала два, настороженно оглядываясь по — сторонам, но вскоре одернула себя: «Куда так спешить, аж задохнулась. Чего, собственно, бояться? Валентина предупредила, что мы отправляемся через три дня. «Хорошо-о! — сказала Валентина. — Теперь ты, Батийна, поедешь в Москву. Своими глазами увидишь Ульянова-Ленина, Сам Ульянов-Ленин подаст руку страждущим женщинам Востока. Угнетенные женщины всех народов соберутся на большой мажлис[12], сам Ленин будет держать перед ними речь, укажет, какой дорогой идти, даст совет, как нам жить!» Чего же мне бояться? Интересно, где соберется такая большая сходка разных народов в великом городе? — Батийна представила себе невероятно — просторное помещение, похожее на огромный сарай. — Интересно, кто туда от киргизов поедет? И от других народов? Как я там встречусь с ними? Будет забавно, если все будем хлопать глазами, не понимая друг друга… Горе мне, если не пойму, что скажет Ленин. Возвращаться тогда с разбитой надеждой, не достигнув своих целей и своих желаний. О боже, за что ты оставил наш народ без ученья и знания ремесла…"
Как и предполагала Батийна, отправляли ее не одну. Жители города вышли провожать четырех делегаток — ее, Батийну, киргизку, узбечку Анархон, татарку Рабийгу и сарткалмычку из Каракольско-Нарынского кантона Ракийму.
Проводы вылились в праздничное торжество. Пароконные фаэтоны стояли наготове перед зданием канткома. Загремела, забухала музыка, фаэтоны — в каждом одна делегатка — неторопливо поплыли, мягко и упруго покачиваясь в сопровождении конных красноармейцев в серых шинелях, выстроившихся в колонну по четыре. Обе стороны улицы моментально заполнились народом. Аксакалы с окладистыми бородами смотрели на это шествие, сурово насупив брови, женщины, напротив, были радостно-оживленны. Одни растрогались до того, что кончиками платка утирали слезы, другие указывали друг другу то на Батийну, то на остальных делегаток, кивая им головой.
— Ах, как хорошо, какие они счастливые! В большой город едут!..
— Да-а, много кое-чего они увидят там!
— Ойё-ёй… смотри, красиво как одета киргизушка!
— Они тоже по-своему одеваются хорошо…
— А что удивительного? Народ есть народ!
Кто-то недовольно сморщился и одернул женщин:
— Подумаешь, намотала себе на голову черт-те сколько кисеи и расселась, как под котлом, а что тут красивого?
— Зато к ней это прекрасно идет, дорогая. Смотри, какой у нее нарядный передник! А как на ней сидит бешмет, а подвески на косах! У каждого народа свои достоинства! Свои понятные и дорогие ему обычаи! А кое-кому, может, не нравится, что русские женщины ходят в желтых полушубках…
— Да-а, верно!
Народ все прибывал, запруживая улицу, — и конные и пешие. Аильчане, потолкавшись на базаре, спешили сюда поглазеть, галдели, сбившись в отдельную кучку, словно находились на козлодрании или готовились на полном скаку хватать монеты с земли.
Иные джигиты, подъехав вплотную к фаэтонам, громко переговаривались между собой:
— Слышали, что это представительницы от женщин и что они, говорят, поедут в большой город Москву, получат свободу из рук самого Ленина.
— А что это значит?
— Разве не знаешь? Добиваются, чтоб можно было выходить замуж без калыма, чтоб гонять мужчин с ведрами за водой…
— И еще ходят слухи, будто накажут тех, кто содержит токол. А стариков, кто поженился на молоденьких, сошлют в Шыбыр.
— Катись отсюда подальше со своими предсказаниями…
Много было шуток, смеху, подковырок. Казалось, все жители города высыпали на улицу.
Тощий дунганин, на тонких журавлиных ногах, в коротенькой душегрейке из китайского тика и с черным калпаком на голове, посаженным вроде деревянной чашки донышком вверх, и тот наблюдал за шествием, стоя под высоким тополем и держа на плече коромысло с висевшими на обоих концах чашами для ашлянфу[13]. Не понять было, удивлялся ли он или радовался. Глядя на шествие, дунганин с жиденькими усиками и тонкими пучками бороды по обе стороны длинного подбородка сощуривал узенькие щелки глаз. Люди толкались, задевая его коромысло, и никто не сказал: «Ой, расплеснете его ашлянфу!» Озорные босоногие мальчишки сновали взад и вперед, протискиваясь меж ногами взрослых.
Высокий узбек в просторных бязевых штанах и бязевой рубашке, подпоясанной вышитым платком, с подвешенным ножом в изящных ножнах, торговал самсой[14], обходя городские улицы с поставленной на голову чашей в белой скатерти, «Горячий самса, жирный самса! Оближется тот, кто его поел, и тот, кто еще не поел!» Оказалось, что это был муж одной из делегаток — Анархон.