— Итак, что я должен делать? — спросил Грегори с несколько показным рвением. Он вытянулся, глядя на старого человека, который поднялся с кресла.
— Мы должны обсудить планы на будущее. На ближайшее будущее. Жду вас в Скотленд-Ярде завтра утром.
— Как в прошлый раз, в десять? — В голосе Грегори звучала скрытая ирония.
— Да. Вы придете? — будто невзначай спросил Шеппард. Они стояли и смотрели друг на друга. Губы Грегори дрогнули, но он ничего не сказал. Шагнул к дверям. Он уже повернулся спиною к Шеппарду и взялся за ручку, но все еще чувствовал на себе его невозмутимый, спокойный взгляд. И, уже открывая дверь, бросил через плечо:
— Я приду!
Мы допускаем возможность некоей неудовлетворенности читателей, не обнаруживших, дочитав роман до конца, истинной развязки, которая распутала бы узлы туго закрученного сюжета, державшего их на протяжении повествования в неослабевающем напряжении. В самом деле, не мог ведь умный и талантливый автор просто-напросто сыграть с нами в итоге шутку, сочинив нечто вроде псевдодетектива? И как же в конце концов расшифровывается эта история о непонятных случаях квазивоскресения покойников, о бравом инспекторе Грегори, не верящем в чудеса, и подозрительном статистике Скиссе, которому приходят в голову нетривиальные аналогии и теории?
Ответов, на наш взгляд, может быть несколько. Можно, скажем, трактовать этот роман как своеобразную попытку полемики с самим жанром классического детектива. Допустим, что автор задался целью продемонстрировать читателю самый механизм возбуждения интереса к фабуле: он помещает героев в таинственно-мглисто-туманную атмосферу ночного Лондона, ведет его по скверно освещенным улицам, переулкам, дворам и интерьерам, заставляет настораживаться от загадочных звуков, шорохов и скрипов, наблюдать кошмарные сцены перемещения покойников. А потом оставляет один на один с неразрешенной загадкой, словно говоря ему: цель — ничто, движение — все.
Правда, в таком случае поединок с жанром оканчивается не в пользу экспериментатора: показать устройство инструмента еще не значит воспользоваться им по назначению. Ни один футбольный болельщик не откажется смотреть матч только потому, что ему показали, как надувают футбольный мяч.
Другим объяснением могло бы служить желание автора привить читателю вкус к парадоксальному прочтению характеров персонажей и их конфликта. При таком подходе окажется, что наш бравый, честный, неутомимый Грегори; с которым каждый любитель детектива мгновенно идентифицирует самого себя, — всего-навсего недалекий партнер гениального ученого Скисса (вроде доктора Ватсона при Шерлоке Холмсе), а задача автора заключалась в том, чтобы продемонстрировать извечное противостояние приземленно-агрессивного обыденного сознания и трагически-непостижимого научного мышления.
Но, может быть, дело и не в этом. Может быть, автор и не думал писать криминальный роман. А просто еще тогда, в 1959 году, воспользовался его атрибутикой, как оболочкой, упаковкой, капсулой, в которую поместил (и заставил нас проглотить) драгоценную, спасительную для человечества идею о необходимости примирения здравого смысла и гениального откровения. Нам даже кажется, что в этом примирении Станислав Лем видит непременное условие выживания человечества в эпоху атомной и экологической угрозы.
Так, может, стоило закручивать тугую спираль псевдокриминального романа, чтобы, раскрутившись, она выстрелила в читателя одной-единственной мыслью: "Договоренность любой ценой".
Эдуард Лимонов
Коньяк "НАПОЛЕОН"
Моисей Бородатых выполнил свое обещание. В августе 1979 года я стал корректором в "Русском деле". Однако знакомым я гордо сообщил, что работаю журналистом. Мне хотелось, чтобы дела мои выглядели лучше, чем они были. "Журналист" звучало благороднее, чем "корректор".
По утрам Елена лишь на мгновение открывала глаза, чтобы тотчас их закрыть. Я покидал душную спальню, зажигал свет в ванной, наскоро умывался, брился (обычно порезав подбородок) и облачался в серый костюм, белую рубашку и широкий галстук. Костюм и несколько галстуков я привез из России. За полгода жизни в Соединенных Штатах я сумел приобрести себе лишь туфли из пластика за 4 доллара 99 центов. Несколько минут я с удовольствием лицезрел журналиста Лимонова в ванном зеркале на фоне клеенки. Клеенка в мелкие, синие с фиолетинкой цветочки свисала с потолка и позволяла принимать душ, стоя на полу в ванной. Затем журналист, вполне удовлетворенный отражением журналиста, уходил в кухню, где в полной безнаказанности действовали на местности орды тараканов.
В очередной раз в жизни я играл новую роль. Соорудив моментальную яичницу и усевшись за кухонный стол, я с упоением начал перечитывать статью, написанную мной накануне вечером. Статью я намеревался показать "боссу". Будучи в душе актером и романтиком, я, конечно же, немедленно стал называть Моисея "боссом". "Босс" платил мне за статью 20 долларов. Я утешал себя тем, что первый литературный гонорар Набокова в Америке был пять долларов.
Перед уходом, уже с ключами в руке, я вернулся поглядеть на Елену. Она спала, перекатившись к шкафу с одеждой. На матрасиках, которые днем служили нам диваном, а ночью раскладывались в постель. Голова Елены была обмотана простыней, и жена моя, приоткрыв рот, дышала в щель. Поборов желание поцеловать жену — я боялся ее разбудить: разбуженная, она превращалась в фурию, — я сладко улыбнулся и, отступая, осторожно вышел.
Написав "сладко улыбнулся", я подумал, что, кажется, сморозил не то. Как бы там ни было, на лице моем отразилось умиление созданием, лежавшим на матрасиках: рот открыт, два передних кроликовых зуба обнажены… Уже тогда создание гнуснейшим образом грешило и не заслуживало умиления, но, боже мой, разве мы умиляемся добродетели? Мы умиляемся черт знает чему, но не добродетели. При слове "добродетель" я представляю себе длинноносую, желтокожую уродину-жердь в форме Армии Спасения. Шляпка, колокольчик и банка со щелью для пожертвований… Щель для пожертвований по ассоциации могла бы завести меня очень далеко, читатель, но отправимся, оставив спящую Елену, вслед за журналистом на работу по открыточным местам Нью-Йорка, мимо самого подножия "Эмпайр", при взгляде на который свалится шляпа и захрустит шея…
Мы были бедны, и я экономил: вышел с Лексингтон-авеню на широкую, с двусторонним движением Тридцать четвертую и похилял пешком на Вест-Сайд. Газета "Русское дело" в дополнение ко всем ее романтически-экзотическим качествам (русская газета в Нью-Йорке!!!) помещалась на Пятьдесят шестой улице у самого Бродвея. Ты, читатель, сидя в Москве, Вологде, Новосибирске, Париже, Антонии или Курбевуа-сюр-Сен, представляешь себе Бродвей битком набитым опереточными гангстерами, девушками в стиле Мерилин Монро, подозрительными китайцами, звездами шоу-бизнеса, да? На деле ни хрена интересного на пересечении Пятьдесят шестой и Бродвея не было. Захолустная улочка, как в маленьком украинском городке, — растрескавшийся асфальт, толстый слой пыли вдоль обочин… Нью-Йорк вообще умеет удивительно быстро распадаться и, если его запустить, как это и было в период большой депрессии 1974–1977 годов, превращается в скопище мелких провинциальных польско-украинско-еврейских местечек.
Я протопал по Тридцать четвертой до Больших универмагов, парадизов для бедных, куда в этот ранний час муравьиной лавиной вливались служащие, и свернул по Бродвею на север. Оставалось пересечь двадцать две улицы. Я взглянул на часы на башне "Мэйси" и заторопился.
Следует сказать, что лишь обременительный комплекс неполноценности заставлял эмигрантскую газету начинать работу в такую рань. Ее сотрудники могли преспокойно нежиться в постелях по крайней мере до полудня. Дело в том, что новости газета перепечатывала из нью-йоркских газет, просто переводя их на русский язык. Любая новость всегда была несвежей, опаздывала к русскому читателю не меньше чем на сутки, так что два-три часа дела не меняли. К тому же большинство подписчиков "Русского дела" получали газету второй или третьей американской почтовой скоростью. Так что опоздание на пару дней было обычным явлением.
На углу Пятьдесят четвертой и Бродвея располагался базар готового платья, где можно было купить массу дерьма за мизерное количество долларов и даже центов. Когда я простучал мимо него подошвами, базар уже разметал свои лотки и выкатывал вешалки с брюками, пиджаками и платьями. Наша газета была родной сестрой этого базара. Мы продавали несвежие, устаревшие новости, базар — сделанную черт знает из какой химической гадости одежду. (В августе в жару эти изделия вдруг стали издавать подозрительно острый бензинно-керосинный запах, и мне казалось, что, если температура повысится еще на пяток градусов, они растают и стекут с вешалок, оставив после себя лишь вонючие лужи на асфальте.) Я вспомнил, как в Советском Союзе в шестидесятые годы вдруг стали модными синтетические вещи. Весело и дружно советское население стало платить бешеные деньги за рубашки, моментально тающие в том месте, куда попала искра от сигареты, предпочитая их добротным хлопковым советским одеяниям. Много позднее от жены мультимиллионера я узнал, что мультимиллионеры носят на себе исключительно хлопок и шерсть. Советский массовый человек, дурак, как и все массовые, не пожелал одеваться, как мультимиллионер, но предпочел нацепить на себя негритянскую бедность. Человечество вообще удивительно легко подчиняется общим глупым маниям, а здравый смысл посещает толпы раз в столетие.
Миновав незначительные заведения Пятьдесят шестой улицы (даже вспомнить нечего! Разве что зал с подержанными автомобилями на самом углу Пятьдесят шестой и Бродвея), я подошел к дому, где гнездилась наша газета. Потянул на себя старую металлическую дверь… Газета гудела, как машинный зал большого парохода. Линотипы — четыре допотопных зверя — были установлены в цокольном этаже и сотрясали здание. Впрочем, все четыре никогда не работали: какой-нибудь постоянно выходил из строя. Лязг, скрежет, огонь напоминали о кузницах прошлого века.
Потрудившись в "Русском деле", я вынес оттуда циничное и неколебимое недоверие к прессе, к информации, которой нас кормят ежедневно. Я совершенно серьезно считаю, что, если бы журналисты мира, не оповещая свои правительства, сговорились кормить человечество старыми, годичной давности новостями, никто бы этого не заметил. Да и кто может проверить свежесть новостей? Иной раз, глядя на экран парижского теле, я вдруг замечаю трюки в стиле "Русского дела": шиит с "Калашниковым" в руках, перебегающий бейрутскую улицу якобы вчера — я помню, у меня отличная зрительная память, — уже перебегал ее четыре месяца назад по другому поводу. Сверхсовременное средство информации, ТВ, на деле унизительным образом зависимо от комментария, от сопроводительного голоса, каковой обычно сообщает нам мифологические глупости. Вся сложность мира сводится к выбранному произвольно визуальному имиджу. "СССР" — показывают всегда военный парад, несмотря на то что военные парады бывают в Москве два раза в год, а остальные 363 дня обходятся без военных парадов. Даже баран после года лицезрения военных парадов (три четверти любой информации о Советском Союзе по ТВ, оставшаяся четверть — открыточный обход камерой Кремля) навеки убеждается в том, что Советский Союз — опасная милитаристская страна. После этого народный мыслитель бежит к стене ближайшего здания и выписывает на ней жирно: "СССР = СС".
По грязной лестнице, крытой линолеумом (пластиковые подошвы пластиково стучат о линолеум), я бегу наверх. Останавливаюсь на секунду на лестничной площадке у красной корявой дверки, ведущей в архив "Русского дела", и на одном дыхании взлетаю на второй с половиной американский этаж в редакцию.
Длинная, во весь срез здания, комната окрашена (множество лет тому назад) в слабо-зеленый индустриальный цвет. Самый светлый кусок ее — у двух окон — отделен от основного помещения перегородками и скрывает в себе кабинет редактора и клетушку замредактора. (Собственно, кабинет редактора тоже клетушка, но в ней помещаются четверо, а в замредакторской — двое.) Перегородки не до потолка, и потому любое сказанное в "кабинетах" слово попадает в зал. Самые важные свои дела Моисей Бородатых решал не в редакции, а в итальянском ресторанчике на соседней улице. Он не доверял своим служащим.
Тогда я еще не имел жизненного опыта, и отношение мое к миру было куда более доверчивым, романтичным и восторженным. Входя в редакцию, я с удовольствием вдыхал скверный прокуренный воздух. Я чувствовал себя Хемингуэем, входящим в "Канзас-сити стар", или Генри Миллером, начинающим трудовой день в парижском здании "Чикаго трибюн", посему газетный гнилой воздух мне нравился. По утрам в этом воздухе даже плавал некий ароматный дымок — запах трубки старого русского интеллигента Соломона Захаровича Плоцкого. Соломон Захарович, ответственный за первую страницу газеты, то есть за несвежие новости, развернув "Нью-Йорк таймс" и зажав трубку в зубах, уже стучал по клавишам старого "ундервуда". Работал он очередями. Выбив одну очередь, он вдвигался в "Нью-Йорк таймс" на вертящемся старом кресле на колесиках. Выдувал клуб дыма. Шарил правой рукой где-то на краю стола. Нащупывал бумажный стакан с кофе. Нес стакан ко рту. Иногда он опрокидывал стакан ищущей рукой, и тогда кофе быстро полз по металлической крышке, грозя залить "Нью-Йорк таймс". Бухгалтерша газеты, старая дама с папиросой, низкорослая и толстая (к слову сказать, добрая женщина, похожая на уличную гадалку), срывалась в таких случаях с места и с губкой в руках бросалась спасать "Нью-Йорк таймс".
Я абсолютно убежден, читатель, что мы все играем выбранные нами роли. Там, в редакции "Русского дела", сотрудники были невероятно кинематографичными. Каждый являл собой тип, и какой выразительный и резкий! Может быть, насмотрелись фильмов? Черт его знает… Соломон Захарович и бухгалтерша прекрасно и органично вписались бы в число третьестепенных персонажей фильма "Гражданин Кейн". Моисей Бородатых, "босс", увы, не походил на Кейна в исполнении Орсона Уэллса: нос баллоном, брюшко на коротеньких ножках, выпучивающиеся далеко из орбит глаза. Впрочем, на Кейна не похожи ни Руперт Мердок, ни Херст. Однако Бородатых был живуч, изворотлив и по-своему талантлив. Он прожил бурную жизнь и, если бы не война, возможно, достиг бы большего, чем владение "Русским делом". Прежде чем пришвартоваться в Соединенных Штатах и стать вначале страховым агентом, а затем сотрудником, совладельцем и владельцем "Дела", Бородатых занимался журналистикой во Франции. Сам батька Махно одарил Моисея вниманием и якобы упрашивал написать о нем книгу. Батька хотел, чтобы маленький Моисей изменил его имидж, убрал ненужные батьке черты юдофоба и изобразил бы его идейным анархистом, каковым он как будто бы и был. Побитым батькам верить трудно.
— А Махно правда не был антисемитом, Моисей Яковлевич?
Бородатых подернул плечами и этак подхмыкнул.
— Я познакомился с Махно незадолго до его смерти. Он очень бедствовал в Париже с молодой женой и маленьким сыном. Батька утверждал, что хитрые большевики очернили его, представляя антисемитом намеренно, дабы переманить на свою сторону еврейские массы, активно принимавшие участие в революции. Что там действительно происходило на территории, где действовала его армия, восстановить было невозможно. Царил хаос и мода на взаимные кровопускания. Я лично не сомневаюсь, что большевикам было выгодно представить его антисемитом. Возможно также, что отдельные банды, они же отряды батьки, не отказывали себе в удовольствии погромить еврейское местечко. Украинцы, знаете, известные антисемиты. А вы ведь украинец, Лимонов? Ведь ваша настоящая фамилия — украинская, Савченко?
— Савенко, Моисей Яковлевич!
— И в вас совсем нет еврейской крови, да?
— Нет, Моисей Яковлевич.
— Хм. А как же вы выехали?
— Я же вам рассказывал, Моисей Яковлевич.
— Да-да, рассказывали, припоминаю. Жаль-жаль, такой симпатичный юноша — и в нем нет еврейской крови. Слушайте… — он понизил голос, — может быть, вы по советской привычке, знаете, боитесь признаться?
— Ну что вы, Моисей Яковлевич, я бы вам сказал.
— Жаль-жаль.
Я припомнил, как несколько лет назад, в Москве, грузная тетка, похожая на ведьму из советского фильма для детей, писательница Муза Павлова, прижав меня к стене кухни и прикрыв дверь, шептала: "Совсем-совсем нет еврейской крови? Вы уверены? Может быть, ваша бабушка была еврейкой?" Писательница была очень разочарована, что нет искомой крови. Вечером я, хохоча, описал Елене этот эпизод на писательской кухне. Изобразил в лицах. Она тоже расхохоталась. Нам было непонятно, зачем Музе понадобилось, чтобы я принадлежал к славной нации. Подискутировав немного на эту тему, мы с Еленой решили, что следует гордиться, если они решили раскопать в тебе еврея. Значит, по их мнению, я достоин быть евреем. Очевидно, и по мнению Моисея Бородатых я был достоин. Однако быть евреем на берегах Гудзона куда более выгодно, чем на берегах Москвы-реки. В ту эпоху мне приходилось иногда сожалеть, что я не "джуиш" (еврей,
— День добрый, Эдуард Вениаминович!
Юрий Сергеевич Сречинский — худые руки, рубашка с рукавами до локтей, галстук, высокая военная стрижка полубокс, вертикальные морщины — вышел из зам редакторской клетки. У него уже был тогда рак, но сотрудники газеты еще об этом не знали. Сам он уже знал. В газету он являлся раньше всех и покидал ее позже всех. Как и Моисей Бородатых, Сречинский переместился в Соединенные Штаты с Европейского континента, из Франции, но, в отличие от "босса", после войны. Войну 'он закончил полковником французской армии. За храбрость французское правительство предложило ему почетное французское гражданство, каковое он гордо отверг, желая навсегда остаться русским. Мы, вновь прибывшие, мечтавшие о любом гражданстве, пусть республики Тринидад и Тобаго, циничные современные советские, не понимали его чопорного старомодного национализма.
— День добрый, Юрий Сергеевич.
Я уже уселся на корректорский стул и получил от бухгалтерши стаканчик кофе. Я любил эти утренние, еще нерабочие 15–20 минут, когда пахло табаком Соломона Захаровича и бухгалтерша, зажав сигарету в зубах, приготавливала кофе.
— Как ваше ничего? — ласково спросил Сречинский, остановившись у корректорского стола. Помимо моей воли и жестокого молодого разума, я испытывал к замредактора не совсем понятную мне симпатию. Я даже подозревал, что и он является моим таинственным доброжелателем. Дело в том, что каждую неделю Моисей выдавал мне аккуратный конвертик с двадцатидолларовой бумажкой. "Один из почитателей вашего журналистского таланта, желающий остаться неизвестным", — объявил "босс", выдавая конвертик в первый раз.
— Это вы, Моисей Яковлевич, сознайтесь? — спросил я, взяв конверт.
— Ну вот еще. Зачем? Я плачу вам зарплату. Если бы я хотел вам помочь, я бы прибавил вам жалованья.
"Босс" был прав.
— Но кто это может быть?
— Я не знаю. Спросите у Юрия Сергеевича, это, кажется, его приятель.
— Да, я знаю этого господина, — улыбаясь, признался Сречинский. — Но он настоятельно просил меня не сообщать вам его имени.
— Но почему?
— Он так хочет. Не желает вас стеснять.
Сейчас у меня нет сомнений, что моим таинственным благодетелем был Юрий Сергеевич. Потому что с его смертью поступление конвертиков прекратилось.
Как мое ничего? Юрий Сергеевич пользовался старомодными церемониальными выражениями прошлого века. Он говорил "батенька", называл всех без исключения по имени-отчеству.
— Не могли бы вы, Эдуард Вениаминович, посмотреть вот эту статейку? И скажите мне, пожалуйста, что вы о ней думаете?
Он часто спрашивал меня, что я думаю о той или иной статье. О подавляющем большинстве статей я думал плохо. У газеты было всего несколько профессиональных корреспондентов, и лучшим среди них был, бесспорно, "босс". Основная же масса статей поступала от дилетантов. Особенно плодовитой была последняя эмиграция. Тогда этот поток лишь набирал силу. (Своего пика графоманское бумагомарание достигло позже, через несколько лет.) Плюс старики второй — послевоенной — массовой волны эмиграции высылали нам свои антикоммунистические творения. Рукописи обеих эмиграций были ужасающе безграмотны и стилистически, и орфографически. Идеи, обсуждавшиеся в рукописях (и попадавшие в конце концов на страницы "Русского дела"), были фантастичны и часто просто безумны. Полемика друг с другом была основным занятием наших корреспондентов. Чаще всего они не сходились во мнениях о том, как следует разделить СССР. Безжалостные радикалы (обыкновенно евреи) предлагали оставить от СССР только Московскую область. Люди второй эмиграции (обычно бывшие солдаты и офицеры армии Власова) с обидой доказывали, что территории украинцев и белорусов следует включить в Новую Россию (она будет основана на месте СССР). Вся эта склеротическая или осатаневшая от самого факта, что оказалась за границей, публика с величайшим рвением делила шкуру неубитого медведя, забывая, что вот уже около шестидесяти лет самые сильные в мире охотники не могут ухлопать именно этого медведя…
— С удовольствием посмотрю, Юрий Сергеевич.
Глядя в бумаги, Сречинский ушел к себе в клетушку. Дверь с лестницы отворилась, и вошел старик Мартынов, седой и высокий. "Русское дело" снимало у Мартынова здание. Сам Мартынов ("Книгоиздательство и книжный склад А. Мартынова") проживал на третьем этаже, в помещении, до такой степени забитом старыми книгами, что оно казалось сценической площадкой для съемки фильма "Фауст", не хватало только летучих мышей.
— Здравствуйте, господа! Кофейком не побалуете? Что-то случилось с моей электроплиткой.
Пока бухгалтерша баловала старика кофейком, последовала целая серия вступлений сотрудников редакции на территорию. Последней вступила Нина Рогочинская, большеротая брюнетка, достигшая полной зрелости и начинающая перезревать ("наша красавица", — называл ее Моисей), заведовавшая в газете отделом подписки.
— Здравствуйте, господа! — Послышалось шелестение плаща. Сняв плащ, Рогочинская поместила свое крупное завидное тело в металлическое кресло и хрипло выдохнула: — Опять не выспалась! Голова болит, кош-маар!
— Хотите аспирину? — спросила бухгалтерша от своего стола. Интересно, замечали ли они сами, что каждое утро повторяют одни и те же фразы: "Голова болит… Хотите аспирину?" Рогочинская ни разу не пришла в редакцию с ясной головой. Неужели она действительно упрямо и целеустремленно ведет бессонную ночную жизнь и никогда не высыпается? Или считает хорошим тоном делать вид, что ведет такую жизнь? Порфирий (и как он умудряется все знать?) говорил мне, что Рогочинская соревнуется со своей младшей сестрой Татьяной. Татьяна будто бы отбила однажды у Рогочинской мужика, и с тех пор под внешне дружественными отношениями сестер пылают жаром страсти. Каждая хочет победить соперницу в секс-соревновании.
Господин Милеруд, пишущий под псевдонимом Ильин, — сначала зонтик, затем рука с папкой и газетами, пиджак букле, очки, — возникает в двери. Благодаря тому, что господин Ильин получил повышение по службе — стал редактором, — я попал в корректоры. Всезнающий Порфирий сообщил мне, что в прежней советской жизни Милеруд был журналистом и членом партии. Может быть, именно по этой причине он на всякий случай чрезвычайно любезен со всеми, даже со мной.
— Хотите чашечку кофе? Очень интересную книжечку получил я вчера, хотите посмотреть, Эдуард?
Теперь уже стучало несколько пишущих машинок. К Соломону Захаровичу присоединилась Анна Зиновьевна. Она берет новости из "Нью-Йорк пост". Несколько раз в месяц случается так, что они не могут друг с другом столковаться и переводят одну и ту же новость. Свежеприехавшая Анна Зиновьевна
— Хэлло, ледис энд джентльмен! — Мясистый седовласый юноша — Евгений Вайнштейн, наш завтипографией — вошел, увы, с пачкой корректуры в уже измазанных типографской краской руках. В отличие от других "русско-дельцев", Вайнштейн вставляет в речь английские фразы. Ясно, что человек выше остальных и желает принадлежать к культуре страны, в которой издается газета. — А где второй лодырь? — спрашивает меня Вайнштейн, указывая на пустующий стул номер два у корректорского стола. — Опаздывает? Как обычно.
Вайнштейн был владельцем части акций газеты и посему справедливо считал себя вправе командовать. Я лично относился к нему иронически. Для меня он был технарем из провинциальной Польши. Простой человек Вайнштейн. Появился в Соединенных Штатах еще ребенком. В юности я работал с такими на заводах и стройках Украины. Он был мне понятен, как яйцо, и у нас были неплохие отношения. К тому же, увидав однажды мою Елену — она пришла в редакцию за ключом от квартиры, — Вайнштейн проникся ко мне уважением. Механизм в его черепной коробке, очевидно, сработал таким образом: "раз этот парень в очках имеет в постели такую женщину, значит, он чего-то стоит".
— Прочти немедленно, Моисей сказал, чтоб сегодня поставил это в номер.
Вайнштейн положил на стол гранки. Я брезгливо поворошил бумаги, ища начало. "Колонка редактора". Ну что ж, творения "босса" интереснее произведений бывшего советского офицера Корякова, где антикоммунизм смешан с любовью к гастрономии. И уж, без сомнения, логичнее написанных в припадке белой горячки статей об изобразительном искусстве алкоголика Привалишина. Господин Привалишин — грузный здоровенный старик-клошар, вечно дрожащий с похмелья, сизолицый и вонючий, — часто вторгается в редакцию, чтобы выклянчить у кого-нибудь доллар на опохмелку. Он наш специальный "арт-корреспондент" (по искусству,
Я углубился в "Колонку редактора". Моисей мог бы свободно стать в свое время американским журналистом. Сейчас ему под семьдесят, уже поздно, конечно. Он мыслит ясно и ясно излагает мысли. Почему он предпочел стать владельцем эмигрантской газеты? Не хватило силы воли? Не хватило амбиций? Хотя газета приносит ему хорошие деньги. Тираж четырехстраничной малютки (как две капли воды похожей на "Правду", от формата до шрифтов) — 35 тысяч. Очень неплохой тираж даже для американской газеты. В киосках Нью-Йорка ньюспейпермены (продавцы газет,
Дверь отворилась, и с газетой в руке — затемненные очки, несколько виноватый, но независимый вид — эдаким джентльменом-шпионом проскользнул внутрь Алька. Мой напарник и друг Александр Львовский. Он вплыл в кресло, выхватил из моей пачки одну полосу, выдернул из кармана ручку, поправил галстук и только после этого, улыбаясь, прошептал:
— Гуд морнинг (доброе утро,
— На ваше счастье, дорогой, "босса" еще нет. Но Вайнштейн уже закатывался. А вы вчера опять поддавали?
— Посетил Кони-Айленд с семьей и друзьями. Всего лишь.
— Надеюсь, семья осталась жива после посещения Кони-Айленда?
— Ребенок был в полном восторге. Жена хохотала как безумная, вися вниз головой. У них там, знаете, есть колесо, которое вдруг останавливается на некоторое время, именно в тот момент, когда вы висите вниз головой. Останавливается лишь на несколько секунд, но вы-то, если крутитесь первый раз, этого не знаете… Крики ужаса, дети, взрослые, все орут, а когда колесо опять трогается, раздается всеобщий дикий смех. Между нами говоря, американские развлечения диковаты…
— Особенно если выпить до этого бутылку водки…
— Ну не бутылку, не преувеличивайте, Эдуард Вениаминович…
— Ага, мистер Львовский! Изволили явиться? — Вайнштейн вышел из клетки замредактора и остановился у корректорского стола. — Скоро вы будете являться в редакцию только за чеком.
— Было бы весьма желательно являться только за чеком. Господин Вайнштейн, сколько раз я вас просил, не забывайте, пожалуйста, здороваться со мной, прежде чем вступать в беседу.
— Будь я на месте Моисея, вы бы у меня поговорили, Львовский…
— Слушайте, господин Вайнштейн, кончайте вашу демагогию, пожалуйста. Мы, корректоры, когда-нибудь задерживали выпуск газеты? Вы бы лучше навели порядок в типографии. Что там у вас творится, а? Вчера опять потеряли оригинал статьи… Пьете вы там, что ли?
— Слушайте, Львовский…
Но закончить фразу Вайнштейну не удалось. Вошел наш "босс" в шляпе, сером макинтоше и черных очках, с таким брезгливым и циничным выражением лица, словно он был главой синдиката "Мёрдер Инкорпорейтед" ("Платные убийства",
— Здравствуйте, господа! Соломон Захарович, вы слышали сегодняшнее радио?
Соломон Захарович, вынув по такому случаю трубку изо рта, развернулся вместе со стулом.
— Нет, Моисей Яковлевич, а что такое?
— Зайдите ко мне в кабинет, я вам объясню, в чем дело. Только дайте мне закончить с этим господином…
"Босс", снимая на ходу плащ, прошел к себе в кабинет. Любавич, стуча лаковыми башмаками по стуку было похоже, что подошвы кожаные, — проследовал за ним. На нас, рабов капитала, раб религии даже не взглянул.
— Любите пейсатых, Эдуард Вениаминович? — Львовский хихикнул.
— Ну, пока Моисей жив, хрен он им позволит. Он здесь хозяин. Мани он, да, возьмет, даже у полоумных старушек, отчего не взять, но поиметь его всем любавичам вместе, во главе с их главным раввином, не под силу. Моисей хитер, как Экклесиаст.
— Эй, горе-литераторы! — окликнул нас забытый всеми Вайнштейн. — Между прочим, сегодня мой день рождения. Ребята из типографии организуют выпивку и закуску. Сдадим газету, пожалуйста, вэлкам (прошу,
Алька вскочил и, схватив черную от краски мускулистую ручищу Вайнштейна, сильно сжал ее.
— С днем рождения, господин Вайнштейн! Поздравляю вас. Сколько же вам годков стукнуло?
— Сколько надо…
— Охотно придем, — сказал я. — Купить чего-нибудь выпить?
— Алкоголя достаточно, но, если хотите нажраться совсем до беспамятства, купите чего-нибудь. Но чтоб завтра утром не опаздывать.