Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: «Помещичья правда». Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII—первой половине XIХ века - Татьяна Александровна Литвинова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сам текст работы Магочия в части «Украина в Российской империи» также не слишком перегружен сюжетами по социально-экономической истории, которые к тому же персонологически почти не насыщены. Но главное, что в этой новейшей синтезе закрепились традиционные для народнической украинской историографии положения: о полном бесправии крестьянства первой половины XIX века, которое, «кроме права на собственные орудия труда», не имело никаких прав, о крепостных как о «живом движимом имуществе», «стоившем меньше, чем скот» и т. п.[454] Все это показывает, что зарубежная украинистика так же далека от современного крестьяноведения, как и «материковая», что исследования по истории крестьянства не только не ведутся, но и не пересматриваются в той своей части, где «осели» давно сложившиеся представления[455]. Не говорю уже о том, что стереотипы касательно украинской крепостнической действительности в значительной степени были построены на примерах из русской истории, на основе, скорее, нелучшей научной продукции, поскольку в качественных исследованиях даже советских русистов 1970–1980‐х годов картинка уже значительно уточнялась и более ярко раскрашивалась. Нечего и говорить о современной российской историографии крестьянской проблематики, точнее — зарубежной русистике, обращение к которой в поисках нового образа крестьянского вопроса оказалось наиболее оправданным и плодотворным.

Разумеется, я не ставила себе такой дерзкой задачи, как обзор современной российской историографии проблемы, особенно с учетом вышеупомянутого сюжетного ее разнообразия. Тем более что довольно солидные историографические очерки уже представлены современными специалистами, например Ю. А. Тихоновым, В. Я. Гросулом, в монографиях которых проанализировано большинство значимых (в том числе и появившихся в недавнее время) исследований по истории российского крестьянства, сельского хозяйства, помещичьей и крестьянской усадьбы, проблем социального взаимодействия, основ бытования крепостного права и феодальных порядков, формирования гражданского общества и его взаимоотношений с властью и т. п.[456]

Учитывая эти обзоры и постановку тем в целом ряде историографизированных исследований ученых-русистов, отмечу только некоторые важные, с моей точки зрения, изменения в разработке крестьянского вопроса. Причем еще раз подчеркну положение о сохранении преемственности в исследовании социально-экономической истории при существенном обновлении подходов и оценок, что произошло как благодаря формированию «единой историографии России»[457], т. е. поиску точек соприкосновения между российскими и зарубежными, преимущественно американскими, русистами, так и благодаря ориентации вчерашних советских исследователей на достижения и подходы мировой гуманитаристики.

Уже в начале 1990‐х годов теоретический семинар по аграрной истории под руководством В. П. Данилова ознаменовал ориентацию российских историков на достижения зарубежного крестьяноведения. Первые заседания были посвящены обсуждению работ ведущих специалистов в этой области — Дж. Скотта и Т. Шанина. А материалы и выступления участников семинара почти сразу же публиковались[458]. Новации в крестьяноведении касались и изучения особенностей социального взаимодействия, в том числе и между крестьянством и дворянством. В частности, Л. В. Милов уже в ходе обсуждения концепции Шанина, обращая внимание на специфику влияния природно-географического и климатического факторов на экономики Западной и Восточной Европы, отмечал необходимость учета, кроме эксплуататорской, и страховой функции помещичьего хозяйства, разрыв с которым крестьянского хозяйства в пореформенный период во многом объясняет резкую пауперизацию бывших крепостных[459].

Потребность в обновлении, конечно, не означает, что историографическая инерция не давала себя знать. В частности, «История крестьянства России с древнейших времен до 1917 г.», третий том которой появился в 1993 году, еще не претерпела серьезных изменений. Кстати, здесь еще содержались и разделы о крестьянах Украины, написанные во вполне традиционном для советской историографии духе[460]. Но материалы многочисленных крестьяноведческих конференций уже в начале 2000‐х годов демонстрировали переход в новое качество и значительное расширение сюжетно-тематического спектра исследований[461]. В контексте данной темы важно, что российские историки считали необходимым с помощью обновления теоретико-методологической и источниковой основы освободиться от предубеждения против самостоятельности крестьянской экономики и возможности специфической крестьянской аграрной эволюции, отказаться от характерного для предыдущей традиции взгляда на аграрное развитие «как на постоянное приготовление деревни к революции», акцентировали внимание на изучении хозяйственного этоса, духовной жизни главных участников аграрных отношений[462].

Значительные изменения произошли и в изучении истории российского дворянства. Здесь, так же как и в крестьяноведении, важны были пересмотр предыдущих оценок и тематическое расширение. Причем историки все чаще стремились отойти от образа «эксплуататора» и не забывать, что

великая русская культура, которая стала национальной культурой и дала Фонвизина и Державина, Радищева и Новикова, Пушкина и декабристов, Лермонтова и Чаадаева и которая составила базу для Гоголя, Герцена, славянофилов, Толстого и Тютчева, была дворянской культурой (выделено автором цитаты. — Т. Л.). Из истории нельзя вычеркнуть ничего. Слишком дорого приходится за это расплачиваться[463].

С. О. Шмидт в предисловии к сборнику материалов В. О. Ключевского также призывал

отказаться от категоричности некоторых расхожих мнений, основанных на восприятии образности художественной литературы без учета степени метафоричности обличительного стиля ее. Хотя выявлено в архивах множество фактов, убеждающих в дикой жестокости и диком же бескультурье помещиков-крепостников (вспомним пушкинское определение — «барство дикое»), не следует забывать о том, что «недоросль» Митрофанушка был ровесником и Карамзина, и тех, в чьих семьях выросли будущие герои «Евгения Онегина» и «Войны и мира». В серьезных научных трудах не дóлжно ограничиваться тенденциозно одноцветным изображением провинциальных помещиков последней четверти XVIII в. лишь как Скотининых и Простаковых; как и во второй четверти XIX в., не все походили на героев гоголевских «Мертвых душ»[464].

Начав с синтеза предыдущих достижений[465], российские ученые постепенно перешли к тотальному «наступлению» на социальную элиту. История дворянства стала неотъемлемой составляющей многочисленных междисциплинарных «интеллигентоведческих» конференций в различных городах России[466]. Как результат — каждый желающий может найти в интернете довольно обширные «дворянские» библиографии. Но в свете сюжетов этой книги особенно отмечу интерес к изучению психологии дворянства, «мира мыслей», социокультурных представлений, жизненного уклада — бытовых условий, образования, традиций, развлечений, т. е. того, что формировало поведение, мировоззрение различных представителей этого сословия. Причем в центре внимания оказалось не только столичное, но и провинциальное дворянство, не только аристократия, но также мелкое и среднее усадебное панство. Поток работ по истории социального взаимодействия дворянства и крестьянства, консолидации дворянской элиты, формирования коллективного самосознания, групповых интересов элиты, групповых идентичностей становился все более мощным. Историки, применяя современный методологический инструментарий, не только провели ревизию историографической традиции, но и значительно расширили проблемно-тематическое поле и источниковую базу исследований[467], пытаясь синтезировать макро- и микроисторические подходы, разные взгляды на историю — как на закономерный саморазвивающийся процесс и как на своеобразие и неповторимость отдельных этапов, моментов, личностей[468].

Все это подтолкнуло к осознанию бесперспективности попыток понять ценностные ориентации экономического мышления дворянства, мотивы его хозяйственной деятельности, уровень развития самосознания помещика только через его принадлежность к сословию земле- и душевладельцев. Также важно, что именно в контексте истории дворянства ставятся под сомнение традиционные взгляды на характер социального взаимодействия, выявляются факторы, препятствовавшие «возникновению представления об абсолютной зависимости крестьянского мира от феодала и в сознании податного сословия, и в сознании дворянства»[469]. Замечу, что свой вклад на этом направлении внесли и некоторые современные украинские историки, чьи работы скорее можно вписать в контекст российской историографии[470].

Если в начале 2000‐х годов среди работ современных русистов в области элитологии штудии правового и историко-культурного характера преобладали над социально-экономическими, то сейчас можно говорить об изменении ситуации, в том числе и в изучении проблемы сосуществования вотчинного и крестьянского хозяйств[471]. Правда, до полной гармонии пока далеко, поскольку помещичье хозяйство все еще исследовано гораздо скромнее. Это касается разработки не только таких аспектов, как урожайность хлеба, динамика дворянского предпринимательства, состояние помещичьего бюджета, но и способов обеспечения хозяйства рабочей силой и ее использования[472]. В связи с этим естественной выглядит и переоценка крепостного права. Не последняя роль здесь принадлежит и пересмотру устоявшихся определений исторической эпохи, от чего в значительной мере зависит и исследовательский взгляд на ее содержание, на отдельные события и персоналии[473]. Во всяком случае, современные русисты внесли серьезное разнообразие в «рисунок силового поля эпохи» [474]XVIII–XIX веков.

Важной для темы книги представляется предлагаемая историками трактовка социальной и экономической политики Екатерины II и Николая I, ведь именно с ними традиционно ассоциировалось укрепление крепостнической системы. Однако сейчас в первую очередь с этими монархами связывают и начало формирования гражданского общества в России, и постановку, упрочение идеи эмансипации. Анализ стереотипов относительно екатерининской политики достаточно подробно проведен А. Б. Каменским. Полемизируя или соглашаясь с предшественниками и своими современниками, историк дал довольно обоснованное изложение различных сюжетов проблемы, среди которых лишь кратко отмечу важные для данного контекста, поскольку более подробно буду останавливаться на этом в дальнейшем. Во-первых, правление Екатерины II Каменский считает «эпохой внутриполитической стабильности, не означавшей застоя», а императрицу — «одним из самых удачливых русских реформаторов». Ее реформы «носили созидательный, а не разрушительный характер»[475]. Во-вторых, в оценках «малороссийских дел» историк лаконичен. Относительно позиций «украинской» элиты по крестьянскому вопросу в Законодательной комиссии он придерживается расхожего положения: «…казачья верхушка… стремилась обрести равные права с русскими помещиками». В-третьих, крестьянский вопрос, которому Екатерина II уделяла много внимания, выходит у Каменского за рамки крепостнических отношений. В частности, он пространно обсуждает намерения Екатерины II предоставить жалованную грамоту и государственным крестьянам — «свободным сельским жителям». Солидаризируясь с Д. Гриффитсом и отрицая мнение О. А. Омельченко, согласно которому «установление правового статуса других сословий было подчинено… задаче охранения господствующего положения дворянства», Каменский настаивает на том, что вопрос все же надо рассматривать как стремление создать в России характерное для Нового времени регулярное государство с сословной структурой[476].

Существенной коррекции подверглись и оценки царствования Николая I, на которое предлагается посмотреть как на сложную и противоречивую эпоху, когда было много сделано для народного образования, технического прогресса, науки, журналистики, литературы, созданы различные благотворительные организации, общества, образовательные, научные учреждения[477]. Именно Николаю I ставится в заслугу последовательное воспитание в обществе уважения к закону, большая кодификационная работа, налаживание системы подготовки юристов, внедрение юридической специализации в университетах, что способствовало распространению идеи о высоком призвании служения правосудию[478]. Различные ракурсы, точки обзора той или иной эпохи в целом не могли не сказаться и на восприятии отдельных явлений, событий, персоналий. Так, взгляд на Россию как на «периферию» миросистемы позволил Б. Ю. Кагарлицкому, демонстрируя возможности «единой историографии России», по-другому оценить и реформаторскую деятельность правительств, и состояние российской экономики в дореформенный период, и причины ликвидации крепостного права, что стало, по его мнению, не результатом внутреннего кризиса «помещичье-плантаторского хозяйства», а следствием давления на него извне[479].

В контексте переоценки различных эпох российской истории, переосмысления деятельности того или иного монарха, и самостоятельная проблема реформ в России приобретала для исследователей, еще в разгар перестройки, особое значение[480]. В первую очередь это касается реформ 1860–1870‐х годов, перекличка с которыми явно начинает чувствоваться в публикациях конца 1980‐х — начала 1990‐х. Уже в статье Л. Г. Захаровой 1989 года[481] просматриваются параллели с современностью: термины «гласность» и «демократизация» применительно к предреформенным годам становятся здесь одними из ключевых. Но главное — признанный историк реформы на уже хорошо известном материале расставила такие акценты, которые существенно подрывали основы закрепленного в советской историографии образа событий рубежа 1850–1860‐х годов. Реформа 1861 года снова становилась «Великой», ставилась под сомнение роль крестьянских движений в ее подготовке и проведении, по-другому определялась «расстановка сил» перед 19 февраля, реформа была переворотом «сверху», и Александру II в ней отводилось почетное первое место[482]. Здесь расшатывалось и мнение о продворянском характере реформы: она была тяжелой не только для крестьян, «но в некоторой степени и для дворянства». Единственным «победителем» теперь называлось государство, вышедшее из кризиса обновленным и укрепившимся. Также признавалось, что дворянские депутаты в губернских комитетах, «независимо от позиций» (курсив мой), «одинаково энергично нападали на присвоенную себе государственной властью роль арбитра в делах сословий». Это в данном случае особенно важно, ведь подобные замечания давали возможность посмотреть на «противников» эмансипации под другим углом зрения: не противодействия, а положительного влияния, что вело не только к изменению акцентов, но и к расширению персонологического ряда. Точнее — к включению и так называемых «олигархов», «аристократов-конституционалистов», «реакционеров» в «поколение реформаторов». Правда, такой взгляд на реформу не исключал существования и других оценок[483].

Более развернуто уже высказанные, да и другие, положения были озвучены Захаровой на международной конференции 1989 года (материалы которой вышли отдельной книгой), а также в иных статьях[484], что имело решающее значение для дальнейшего изучения проблемы. На страницах «конференционного» сборника получили трибуну не только российские, но и известные зарубежные ученые — «отцы», «дети», «внуки» американской русистики[485], английские, австралийские историки — А. Дж. Рибер, Э. Глисон, Э. Кимбэлл, Д. Филд, С. Хок, П. Готрелл, Д. Крисчн, которые хорошо знали не только советскую, но и мировую историографическую традицию, архивные ресурсы обсуждаемой темы. Здесь по-другому прозвучали уже хорошо известные сюжеты, обращалось внимание на темы, обойденные советской исторической наукой, а также почти в каждой статье подводился историографический итог изучения отдельных аспектов. Обобщающий обзор историографии был представлен Э. Глисоном, остановившимся и на основных противоречиях между марксистской и немарксистской, в первую очередь американской, школами в изучении Великих реформ. Устранение противоречий он считал необходимым для формирования «единой историографии России». На это «работали» и проблемно-историографические обзоры достижений зарубежной историографии, многочисленные русскоязычные публикации трудов ученых разных стран по истории российского имперского периода, международные научные форумы[486]. Синтез подходов и результаты сотрудничества вскоре начали четко себя обнаруживать, в том числе и через индекс ссылок, хотя «проблема отчуждения и изоляции еще сохраняет свою остроту»[487].

В 2005 году Л. Г. Захарова подвела своеобразный итог изучения реформ как советскими, российскими, так и зарубежными учеными, одновременно представив собственное ви́дение сложных, спорных и недостаточно решенных в историографии проблем[488]. Подчеркну наиболее важные и принципиальные выводы известного историка, сделанные с широкой опорой на штудии нерусскоязычных специалистов. Во-первых, термин «Великие реформы» признается как наиболее точный. Во-вторых, солидаризируясь с западными историками (Д. Филдом, Т. Эммонсом, Д. Байрау)[489], Лариса Георгиевна снова поставила под сомнение в качестве причины ликвидации крепостного права рост крестьянских движений и правомерность концепта «революционная ситуация». Центральному правительству, и прежде всего Александру II, отводится первостепенное значение. В-третьих, автор, сославшись на точку зрения П. Б. Струве, Б. Н. Миронова, обобщение послевоенной историографии вопроса Э. Глисоном, а также на мнение П. Готрелла [490]относительно совпадения реформ с экономическим подъемом в государстве, подчеркнула отсутствие единства в вопросе объективных социально-экономических предпосылок ликвидации крепостного права и призвала не торопиться с окончательными выводами. В-четвертых, Захаровой не был поддержан тезис о проведении реформы в интересах дворянства. На основе новых исследований, в частности С. Хока[491], подвергнуто критике представление о грабительском характере реформы, которое ранее во многом базировалось на ошибочных методиках обработки статистических данных. И последнее: анализируя труды Б. Линкольна, Т. Эммонса и других[492], историк как на важные предпосылки указала также на институциональные реформы Александра I, на накопленный в первой половине XIX века опыт обсуждения крестьянского вопроса и на наличие кадров, людей, готовых взять на себя грандиозный труд по преобразованию России. Итак, опять говорилось о необходимости учитывать «человеческий фактор», поскольку двигателем реформ был «слой прогрессивно мыслящих, интеллигентных людей, объединенных общностью взглядов и задач», который начал складываться «в недрах бюрократического аппарата николаевского царствования в 1830‐е и особенно 1840‐е гг.».

Нерешенных и недостаточно раскрытых проблем Великих реформ также было названо Захаровой немало. Главное — это акцент на необходимости такого изучения вопроса о предпосылках ликвидации крепостного права, при котором использовались бы данные о макро- и микроуровне социально-экономического развития предреформенных десятилетий, в том числе и в региональном измерении[493]. Кстати, еще в 1998 году Захарова обращала внимание на важность проблемы «центр и регионы»[494]. Особое значение приобретает утверждение, что пристального внимания историков потребует «жизнь самих деятелей Великих реформ и реальные обстоятельства, в которых они творили». Причем изучать это нужно, прислушиваясь к терминам, понятиям, которые они употребляли, к их восприятию действительности, чтобы «избежать той прямолинейности в оценках Великих реформ, которая заметна в историографии»[495]. Еще раз это подчеркнуто Захаровой во вступительной части к переизданию ее известной монографии «Самодержавие и отмена крепостного права в России»[496].

К сожалению, историографические рефлексии по поводу Великих реформ мало что непосредственно добавляют к выяснению возможных изменений образа крестьянского вопроса. Это в полной мере касается и реплик, звучавших в ходе различных юбилейных конференций, посвященных 150-летию акта 19 февраля, продемонстрировавших исключительное внимание исследователей к политико-правовой составляющей реформ, к личности Александра II — центральной фигуры «выставочных» докладов[497]. Однако акценты на необходимости обновления проблематики в историографии Крестьянской реформы[498], заметные новации именно в этой области, новый образ реформы, создававшийся в том числе и с помощью компаративистских исследований[499], не могли, я думаю, не сказаться и на такой важной ее составляющей, как крестьянский вопрос. Ведь как раз в контексте анализа реформ, законотворческой деятельности имперской власти к нему чаще всего обращались русисты. Но, поскольку рефлексии по поводу структуры понятия у них практически отсутствуют, именно сюжеты, которым уделялось внимание в историографических обзорах и конкретно-исторических исследованиях, помогли воссозданию образа и структуры крестьянского вопроса.

Одна из немногих последних попыток привлечь к этому внимание специалистов принадлежит И. В. Ружицкой. Подчеркивая отсутствие единства в содержательном наполнении понятия «крестьянский вопрос» при общем достаточно частом его использовании, она солидаризировалась с А. Н. Долгих. Для Ружицкой крестьянский вопрос — это прежде всего правительственная деятельность в области крестьянского законодательства и его реализации, охватывающая несколько направлений, которые рассматриваются как стороны или составляющие крестьянского вопроса: меры по запрету отчуждения крестьян без земли и земли без крестьян, решение проблемы дворовых, вопрос о способах освобождения крестьян, деятельность правительства по ограничению власти помещиков над крепостными, ставшая основной при разработке крестьянского вопроса в царствование Николая I[500]. Таким образом, все сводится исключительно к проблеме эмансипации.

Однако рецензия Ружицкой на двухтомник Долгих, названный одной из немногих за последнее время монографических работ по крестьянской проблематике первой половины XIX века, структура рецензируемого текста, сюжеты других работ Аркадия Наумовича и его докторская диссертация все же свидетельствуют о более масштабном подходе к проблеме[501]. Речь как будто идет в первую очередь о политике российского самодержавия в крестьянском вопросе. Но, соблюдая традицию, заложенную В. И. Семевским, Долгих скрупулезно исследовал (это рецензенткой поддерживается и вменяется ему в заслугу) не только меры правительств Павла I, Александра I, Николая I, но также политику и законодательство в отношении всех категорий крестьян (а не одних лишь помещичьих), помещичьи и государственные повинности крепостного населения. Кроме того, историк ввел в оборот и проанализировал большое количество дворянских проектов эмансипации, что позволило поставить под сомнение существующие в историографии представления по многим аспектам проблемы, в том числе и о нежелании большинства дворян отпускать крепостных на свободу, да еще и с землей. А изданные Долгих сборники источников[502] только подтверждают осознание неразрывного единства крестьянского вопроса, дворянского сообщества, «общества» и власти, притом и с учетом идеологической составляющей, — ведь здесь в первую очередь представлены именно дворянские проекты решения дела. Стоит также обратить внимание на такой вывод изысканий Долгих, как наличие последовательного поворота в политике и законодательстве самодержавия в сторону смягчения крестьянского вопроса и даже в сторону постановки проблемы крестьянской эмансипации с конца XVIII века[503].

В то же время провозглашаемая российскими историками настоятельная внутренняя потребность обновления в историографии истории России середины XIX века выводила и на такие сюжетные узлы, как «аристократическая оппозиция» Великим реформам, проблема консервативно-бюрократического реформаторства, «дворянской олигархии», политическое самосознание дворянства, его сословная программа аграрных преобразований и другие, тесно связанные с крестьянским вопросом. При этом внимание обращалось и на «прогрессивных» людей, и на «консерваторов», в дебатах с которыми нарабатывались и навыки коллективного решения важных для страны проблем, и конкретное содержание реформы[504]. Следовательно, можно говорить о возвращении «крестьянскому вопросу» дворянской составляющей.

И все же об истории социального взаимодействия, в частности, дворян-помещиков и зависимых крестьян российские ученые говорят как о сравнительно «молодой» теме[505]. Одним из тех немногих российских историков, кто еще с 1970‐х годов начал ее разрабатывать и обратил внимание на дворянскую усадьбу как на важный элемент экономики и культуры крепостнической эпохи, называют Ю. А. Тихонова, чья монография «Дворянская усадьба и крестьянский двор в России XVII–XVIII вв.: сосуществование и противостояние» считается одной из лучших новейших книг по истории России[506]. В данном контексте она вызывает интерес не только тем, что в ней помещичье имение рассматривается с точки зрения «взаимозависимости и противоположности, единства и разобщенности усадьбы и крестьянских дворов»[507], но и пространным историографическим обзором. Включенные в него историографические сюжеты-темы фактически отражают представление о возможной аналитической модели исследования дворянско-крестьянского взаимодействия и шире — аграрной истории. Здесь в полемическом тоне проанализированы главным образом наиболее фундаментальные и новейшие труды по истории ключевых моментов аграрного строя России XVII–XVIII веков, дворянской усадьбы, становления крепостного права, его бытования, крепостнических порядков, крестьянской общины, экономического и социального положения, ментальности и психологии крестьянства, модернизации сельского хозяйства, взаимодействия вотчинного и крепостного хозяйств, а также источниковедческие разработки по истории помещичьих архивов, в первую очередь вотчинной документации.

С точки зрения выработки аналитической структуры крестьянского вопроса довольно показательным для современной историографической ситуации и информативным оказалось данное М. Д. Долбиловым одно из последних словарных определений понятия «аграрный вопрос». Другие современные интерпретации этого понятия, интересные сами по себе, я не рассматриваю, поскольку они не помогают решить поставленную в данном случае задачу или требуют слишком широких толкований[508]. Долбиловым аграрный вопрос трактуется как «комплекс идей, представлений, концепций, программ, связанных с решением таких проблем, как крепостное право, огромный демографический перевес деревни над городом, полярность социально-экономической структуры в деревне, социокультурная отчужденность крестьянства от остальных сословий и власти, экономическая и финансовая несбалансированность аграрного и промышленного развития, господство экстенсивных способов ведения хозяйства, колонизация окраинных территорий Российской империи»[509]. Отмечу, что понятия «аграрный вопрос» и «крестьянский вопрос» автор употребляет почти как синонимы. Правда, определенное хронологическое их разграничение («аграрный вопрос» вышел за традиционные рамки «крестьянского вопроса» после 1861 года, термин «аграрный вопрос» впервые получил распространение в конце 1870‐х — начале 1880‐х годов в либеральной прессе и программных документах революционных народников) ставит это под сомнение. Не объясняя специально, что имеется в виду под «традиционными рамками», Долбилов фактически датировал «крестьянский вопрос» 1760–1860‐ми годами, а содержательно — свел к «проблеме крепостного права», гласное обсуждение которой до 1857 года было ограничено.

Вместе с тем напоминание Михаилом Дмитриевичем о существовании еще с конца XVIII века аболиционистской (эмансипаторской) и патерналистской (в терминологии эпохи — связанной с попечительством, попечением) тенденций в «аграрном вопросе», кажется, несколько противоречит невольно определенным «традиционным рамкам», а также утверждению об «ограничении гласности». Ведь, во всяком случае, патерналисты, за которыми признаются существенный вклад в развитие «аграрного вопроса» и функция серьезного конструктивного противовеса эмансипаторскому течению, еще до 1857 года обнародовали свои позиции, причем не только в рукописной, но и в печатной форме. Именно патерналисты, как считает Долбилов, засвидетельствовали формирование у целого ряда предприимчивых и образованных земле- и душевладельцев убеждений о цивилизаторском влиянии помещика на крестьян, о необходимости в связи с этим организации рационального хозяйства. В «программе» этого направления сохранение крепостного права, по мнению историка, было не самоцелью, а лишь необходимым условием проведения мероприятий, направленных на подъем агрокультуры, агрономическое совершенствование, устранение негативных сторон общинного землепользования и даже его постепенное разрушение. Таким образом, можно говорить не только о морально-идейной стороне дела, но даже о доминировании социально-экономической составляющей крестьянского вопроса, особенно на начальных этапах. Важно также, что на примере «Русской правды» П. И. Пестеля Долбилов говорит и об опыте сочетания аболиционистской и патерналистской моделей, о государственном патернализме. Иными словами, «аграрный вопрос» и в дореформенный период не ограничивался только крепостническими отношениями. Как его составляющая воспринимается и «дворянский вопрос», который, по мнению историка, вышел на первый план после реформы 1861 года[510].

Итак, на современном этапе не только увеличивается уровень интенсивности изучения «крестьянского вопроса», но и происходит усложнение его структуры, точнее — возвращение ее к «нормальности» «прижизненного» образа, но на новом уровне. Восстановление в конкретно-исторических исследованиях многослойности крестьянского вопроса (идейная, социальная, экономическая, политико-правовая, морально-этическая, психологическая, педагогическая, персонологические составляющие) фактически дает основания говорить о возможности нового синтеза проблемы, о выходе на уровень «новой аграрной истории». При этом именно та составляющая, которую стоит отнести к интеллектуальной истории, — мысль — является почвой для изучения и других разнообразных аспектов того, что можно назвать «новой интеллектуальной историей», где «крестьянский» вопрос приобретает зримые черты «дворянско-помещичьего». Как это выглядит на конкретно-содержательном и проблемно (предметно-)историографическом уровне, покажут следующие разделы. Здесь же замечу только, что «крестьянский вопрос» в узком смысле, т. е. в его идеологической плоскости, будет включать рефлексии как в рамках аболиционистской, так и в рамках патерналистской модели. Примеров для этого, кроме «Русской правды», можно найти достаточно.

ГЛАВА 3. РЕЦЕПЦИЯ «КРЕСТЬЯНСКОГО ВОПРОСА» В КРУГУ ЛЕВОБЕРЕЖНОГО ДВОРЯНСТВА НА РУБЕЖЕ XVIII–XIX ВЕКОВ

Дворянство, утверждают дворяне, это посредник между монархом и народом.

Да, в той же мере, в какой гончая — посредник между охотником и зайцами.

Н. Шамфор [511]

В украинской историографии возникновение и актуализация «крестьянского вопроса», начиная с А. Ф. Кистяковского, традиционно связываются с наступлением только что сложившейся новой социальной элиты[512] на личную свободу посполитых и рядовых казаков, которое «получило свое выражение прежде всего в прикреплении их к земле и ограничении (позднее — отмене) свободных переходов»[513]. Итак, на первый план выдвигался, по определению В. А. Мякотина, «частный вопрос» в рамках проблемы, изучение которого только и могло приблизить к пониманию «истинных источников образования крепостного права в гетманской Малороссии»[514]. Специфика этого вопроса была обусловлена особенностями социально-экономической практики Гетманщины, практики, которая вырабатывалась самой жизнью, на разных уровнях, всеми фигурантами поземельных, экономических отношений без исключения. И только переход проблемы на уровень высшей местной власти вывел ее за пределы приватных дел, в плоскость более широкого общественного обсуждения.

Этот момент историки определяли по-разному. В частности, Мякотин относил его к концу 1720‐х годов[515], но большинство исследователей — к периоду гетманства К. Разумовского[516]. Итак, на первый взгляд может показаться, что речь должна идти не о рецепции, а о хронологическом совпадении в постановке крестьянского вопроса на малороссийском и на общероссийском уровнях и, в таком случае, об изменении временны́х границ не только данного раздела, но и работы в целом. Однако для этого следует сначала посмотреть на содержание «крестьянского вопроса» тогда, когда малороссийское общество еще не было втянуто в имперскую систему, когда его элита еще не приобрела очертаний дворянства, более того, когда еще не были в полном объеме оформлены сословные права даже русской знати, закрепленные «Жалованной грамотой», а в Гетманщине сохранялись традиционные привилегии, которыми пользовалась только шляхта и казацкая старшина. Иными словами, необходимо понять, какой вид и в персонологическом, и в коллективном измерениях имел «крестьянский вопрос» на старте «борьбы за закрепощение» и какое место занимал среди неотложных «нужд» левобережного дворянства.

ОТ «МУЖИЦКОГО» К «КРЕСТЬЯНСКОМУ» ВОПРОСУ: СПЕЦИФИКА СОЦИАЛЬНЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ ДВОРЯНСТВА ЛЕВОБЕРЕЖНОЙ УКРАИНЫ

В отечественной историографии, как правило, упоминаются три случая, когда элита Малороссии, рассчитывая на ответную реакцию российского правительства, публично высказывалась по поводу волнующих ее проблем. Первый (связанный с так называемым Глуховским съездом 1763 года, речью на нем Г. А. Полетики и «Прошением» шляхетства и старшины к Екатерине II 1764 года) и второй (известный по «наказам» депутатам и по дебатам во время работы Комиссии по составлению нового Уложения 1767–1774 годов) неоднократно рассматривались в исторической литературе[517], поскольку еще в XIX веке для этого были созданы определенные источниковые предпосылки[518]. Без сомнения, наиболее широко «сословные нужды и желания» шляхты были очерчены в работе И. В. Теличенко. Однако сам автор, «предоставляя будущим, более искусным и умелым, исследователям заняться изучением народного самосознания», ставил перед собой достаточно скромную цель и ограничивался лишь «сведением и группировкой сословных нужд и желаний малороссов»[519]. Попутно замечу, что, несмотря на авторскую скромность, труд этот до сих пор остается во многом непревзойденным.

Третий случай приходится на 1801 год и связан с изменениями на российском престоле, составлением вследствие них дворянством Малороссийской губернии коллективного «прошения», известного под названием «Записка господам Депутатам, избранным от Дворян Малороссийской Губернии, для принесения Его Императорскому Величеству, Александру Павловичу, всеподданнейшей благодарности за всемилостивейшее возстановление и утверждение Дворянской Грамоты во всей ея силе, и о нуждах, от всех Поветов изъясненных и в общем собрании к уважению принятых»[520], или «Записка 1801 года о нуждах малороссийского дворянства»[521]. Она лишь вскользь упоминается историками, как правило — с достаточно тенденциозными, хотя и полярными, оценками.

Все эти события требуют специального внимания, поскольку выработанные в ходе них документы и озвученные персональные «программы» так или иначе касаются предмета данного исследования. Помимо прочего, они позволяют прояснить проблему преемственности в «идеологии» крестьянского вопроса.

Значение Глуховского съезда (рады) 1763 года в жизни общества Левобережной Украины и единодушие, которое царило на этом довольно многолюдном собрании, неоднократно отмечались в литературе. Именно тогда было наглядно продемонстрировано, что к началу 1760‐х годов в Гетманщине сложилась собственная элита, которая не только осознавала необходимость перестройки всех сфер жизни края, но и была способна сформулировать свою общественно-политическую программу, как бы в противовес той, что осенью 1763 года представлялась Екатерине II Г. Н. Тепловым и где звучал тот же мотив реформирования, только с имперских, централизаторских позиций[522].

Анализ Д. П. Миллером списков присутствующих в Глухове представителей полков и сотен дал ему возможность утверждать, что

участники <…> если не все, то большинство, — были люди интеллигентные. Полковники и полковая старшина пеклись в то время почти исключительно из лиц штудированных; о бунчуковых товарищах, этом в своем роде «знатном» малороссийском дворянстве, уже и говорить нечего, даже сотники — и те были выбраны из числа «надежнейших», то есть таких, которые имели достаточное понятие о силе и важности прав малороссийских. Все эти лица, уже по одному своему служебному положению, должны были иметь солидное знакомство с предметом, бывшим целью собрания (судебная реформа. — Т. Л.). Многие из них, кроме того, хорошо знали историю своей родины[523].

Широкий круг вопросов, поднятых во время собрания, не оставляет сомнений и в осведомленности этого общества с социально-экономической ситуацией, которая рассматривалась с точки зрения интересов всех социальных групп.

«Программа будущих действий», как считал Миллер, а вслед за ним и другие историки[524], а также тон собранию были заданы выступлением, известным под названием «Речь „О поправлении состояния“ Малороссии»[525]. Она была произнесена Григорием Андреевичем Полетикой[526], личность которого не требует детального представления[527]. Через несколько лет он фактически оказался лидером депутации от Малороссии в Большом собрании Комиссии по составлению нового Уложения.

«Малорусская интеллигенция» — так называл А. М. Лазаревский присутствующих на Глуховском съезде 1763 года, повторяя за Миллером и определение «украинская интеллигенция»[528]. Подобное можно было бы сказать, причем не только в связи с отстаиванием автономии, и в отношении депутатов от Левобережья в Комиссии по составлению нового Уложения, независимо от социального представительства. Вообще, думаю, что именно эти два случая «коллективного волеизъявления» позволяют говорить не только о завершении кристаллизации новой шляхетской идентичности, на что обращал внимание Зенон Когут[529], но и о сформированности «домодерной» нации в Малороссии. Итак, стоит хотя бы бегло обратиться к материалам, выработанным в 1760‐е годы под углом зрения «крестьянского вопроса». Тем более что в научной литературе, несмотря на небольшое количество высказываний по этому поводу, можно встретить довольно разные оценки[530].

Среди выделенных Когутом трех основных тем «Глуховской программы» «крестьянского вопроса» нет[531]. Он не волновал элиту в это время, как наглядно свидетельствуют таблицы, составленные историком на основе анализа шляхетских наказов депутатам в Екатерининскую комиссию[532]. В период работы Большого собрания в 1767–1768 годах, как отмечали исследователи, малороссийская делегация, руководствуясь убеждением об особом статусе своего края, который уже имеет вполне приличные законы, не была слишком активной в обсуждении общих проблем[533], в том числе касательно положения крестьян. В истории украинской общественно-экономической мысли все случаи высказываний по этому поводу зафиксированы, позиции каждого оратора определены. Г. А. Полетика, З. М. Забила, Г. И. Божич, А. И. Кондратьев, В. Боярский и другие отнесены к «реакционерам-крепостникам», А. Маслов, Г. Коробьин, Я. П. Козельский — к представителям «просветительской идеи», А. Алейников — к «последовательным критикам крепостничества»[534], хотя он выступал не против института крепостничества, а только против его распространения на Слобожанщине и Гетманщине.

Не вдаваясь в пространные рассуждения о таких оценках, замечу лишь, что анализ взглядов того или иного депутата осуществлялся исследователями без учета, во-первых, региональной специфики (не только в пределах Украины, но и на уровне «Украина — Россия»), а во-вторых, сословности представительства в Законодательной комиссии. Но наиболее важно то, что историки, независимо от собственных методологических подходов, не акцентировали внимание на том, что депутаты от украинских регионов, во всяком случае от Гетманщины, не могли в тот период «освоить» «крестьянский вопрос» в его общероссийском измерении: вопрос этот для «украинских»[535] депутатов еще не был полностью «крестьянским», поскольку большинство из них было не очень хорошо знакомо с практикой российского крепостничества, имея дело не с «крепостными крестьянами», а с «мужиками», «посполитыми», «подданными», «людьми». Эти нюансы, за которыми кроется не просто терминологическая проблема, не учитывались при изучении взглядов «украинских» депутатов в Екатерининской комиссии. В связи с этим выскажу одно предположение, прежде чем перейти к рассмотрению позиций «шестидесятников».

Считаю, что одним из показателей «усвоения» малороссийским дворянством «крестьянского вопроса» в общероссийском варианте и, соответственно, роли помещика-душевладельца может быть как раз использование термина «крестьяне»[536] в отношении своих подданных. Не претендуя на полноту картины, приведу ряд примеров, которые помогут понять, когда же это произошло. Правда, нужно учитывать и индивидуальные особенности того или иного героя.

В «Правах, по которым судится малороссийский народ» 1743 года, которые хотя и не были введены в действие, но, по признанию историков, отражали особенности судебно-правовой практики в Гетманщине, встречаются «посполитые», «подданные», «люди», а понятие «крестьяне» отсутствует, что хорошо видно из детального перечня предметов в «реестре» разделов, артикулов, статей[537]. И в публичных, и в частных записках, письмах известного в то время знатока права, Г. А. Полетики, это слово также почти не встречается. Чаще он употреблял обозначение «мужики», «люди», иногда — «подданные». Понятие «крепостной» используется, кажется, только в письме от 15 сентября 1777 года[538]. Это не значит, что малороссийские помещики не имели дела с крепостными. Более того, покупка людей была известна еще в первой половине XVIII века, о чем в 1838 году писал А. М. Маркович. «Владельцы» приобретали крепостных людей, преимущественно дворовых, покупая их у великорусских помещиков или из обращенных в христианство малолетних пленных татар, калмыков. «Во время Персидской войны, — заметил он в примечании, — в 1725 году дворяне покупали у Яицких казаков Татарчуков (так называли в Малороссии горские народы) за 7, 13 и 15 рублей»[539].

В 1928 году Ольга Грушевская, отметив, что «история крепостничества в Украине имеет достаточно моментов не вполне ясных» и пытаясь прояснить их на основе архивных источников, остановилась на нескольких эпизодах, раскрывающих механизмы попадания крепостных в Гетманщину. Один из них — это путешествия в 30‐х годах XVIII века мелких смоленских шляхтичей, которые наезжали сюда за более дешевым хлебом и одновременно привозили своих крепостных для одного из помещиков, несмотря на то что российским правительством было запрещено принимать великорусских крестьян[540] в Малороссии. Сюда же, переходя с места на место в поисках работы и попрошайничая, самовольно прибывали и собственно крепостные «с бедной Смоленщины», надеясь «найти здесь работу и остаться на долгое время у зажиточных хозяев». Именно по отношению к таким, завезенным или пришлым крепостным, как считала исследовательница, «помещики могли себе позволить больше, чем по отношению к коренному украинскому крестьянству Гетманщины»[541]. Однако представленные Грушевской материалы, несмотря на замечания о «проторенной» дороге для смоленских шляхтичей, не производят впечатления массовости явления. Разумеется, историк только подняла завесу над проблемой. К сожалению, заложенные шурфы фактически так и остались неразработанными, а вопрос, насколько такая практика приобретения «иностранных» крепостных была распространена, — окончательно не выясненным. И все же в отношении этой категории людей малороссы долго употребляли понятие «крестьянин»[542].

Определенные объяснения по поводу терминологии, которым трудно не доверять, мы находим у А. Ф. Шафонского, автора одного из лучших топографических описаний второй половины XVIII века[543]. В «Черниговского наместничества топографическом описании», составленном в 1786 году, он сообщал:

Мужики в Малой России до сего назывались посполитые люди. Польское слово посполитый (здесь и далее в цитате курсив Шафонского. — Т. Л.) значит вообще общенародный. <…> Под названием Речи Посполитой Польской разумеется все благородное общество. Человек посполитый значит особенно простолюдина, или простонародного, то есть земледельца, владению какому принадлежащего. Был в Малой России еще род посполитых людей, или мужиков, которые суседи, или подсуседки, назывались. К сему рода жителей принадлежали такие, которые, не имея своей земли и своего двора, по прежнему обыкновению от одного владельца к другому переходили и проживали в его особом дворе, за то некоторые в работе оказывали послушание. Порядочные и достаточные владельцы определяли им пахотныя и другия земли, делая их настоящими земледельцами и хозяевами, привязывали к неподвижной и основательной жизни, и тогда уже они назывались грунтовые мужики[544].

В «Словаре малорусской старины», составленном в 1808 году В. Я. Ломиковским на основе изданного в Петербурге в 1803–1806 годах труда Н. М. Яновского «Новый словотолкователь, расположенный в алфавитном порядке», слово «посполитый» означало:

Разночинец, простолюдин, мужик, не дворянин. В Малороссии и бывшей Польше, по древнему онаго слова знаменованию, значит человека общественнаго или принадлежащего к обществу, какого бы он ни был звания, включая дворянство. Впоследствии под именем посполитого разум. токмо селянина, пахаря или третий род от государственных жителей[545].

Следовательно, и здесь «крестьян» нет, хотя позже в текстах Ломиковского, так же как и у Шафонского, они появятся[546].

В письмах 1790 года П. С. Милорадовича к сыну Григорию фигурируют «мужики», «люди», «служитель твой»[547]. У Ф. О. Туманского упоминаются только «селяне», «поселяне», «земледельцы». А. М. Маркович, описывая особенности общественной жизни Гетманщины середины XVIII века, довольно четко различал: «…поселяне, жившие в помещичьих селениях, имели право переходить с места на место, приобретать свою землю и назывались не крестьянами, а подданными»[548]. В. В. Тарновский — старший в «Записке о собственных крестьянских землях в Полтавской и Черниговской губерниях» писал: «Малороссийские крестьяне до укрепления за помещиками назывались посполитыми людьми, пользовались правом свободного перехода и приобретали землю в собственность наравне с лицами других сословий»[549]. Один из лучших знатоков социально-правовой практики Гетманщины, Н. П. Василенко, сделал близкое терминологическое замечание: «Для посполитых тех местностей, которые были розданы и находились в частном владении старшины, употреблялось часто название подданные (выделено автором цитаты. — Т. Л.)»[550].

Подобное наблюдалось даже в первые десятилетия XIX века. Например, В. Г. Полетика понятия «крестьянин» не употреблял. В его переписке, вотчинных распоряжениях, «Завещании» 1821 года упоминаются «мужики», «люди», когда речь идет о крестьянах, а также «дворовые», «дворовые люди», «слуги», «служители»[551]. Кстати, то же можно сказать не только о малороссийских помещиках. Один из биографов В. Н. Каразина, этого «первого эмансипатора из украинских помещиков», обратил внимание на отношение к понятию «крестьянин», высказанное в письме к слободско-украинскому губернатору И. И. Бахтину 30 января 1810 года: «Я избегаю имени „крестьянин“, котораго мы по справедливости чуждаться должны, ибо оно есть наследие от татар, некогда тиранов наших: это уничижительная печать, положенная ими на чело наших предков: „христианин“ или „крестьянин“ и „раб“ значило у них (татар. — Примеч. ред.) одно и то же. Нам ли увековечивать этот синоним»[552].

Но, включившись в обсуждение общероссийских проблем, Василий Назарович — наверное, чтобы быть понятым, — наряду с терминами «народ», «поселяне», «люди», «земледельцы», начал упоминать и «крестьян» (например, при обсуждении указа от 23 мая 1816 года об эстляндских крестьянах, где, впрочем, использовал это слово только раз[553]).

Схожее отношение мы видим и у В. В. Капниста. Довольно пространно он рассуждал на эту тему в письме к А. Н. Голицыну от 4 марта 1817 года[554], где выражал «чистосердечно относящуюся к общественной пользе мысль» и искал поддержки министра народного просвещения. «Звание крестьянина, присвоенное общеполезнейшей части народа», было в глазах Капниста еще более унизительным, чем «раб», и заслуживало лишь того, чтобы его ликвидировать, так как именно с ним связана «память постыдного рабства нашего под игом неверных». Не соглашаясь с теми, кто считал, что дело не в словах, а в позорной сути явления, и подкрепляя свои убеждения упоминанием о последствиях ликвидации Екатериной II наименования «раб», Капнист прибегал к таким лингвистическим аргументам:

Да исчезнет и название крестьянства (здесь и далее выделено автором цитаты. — Т. Л.), постыдное в нынешнем значении его для каждого правоверного и просвещенного россиянина. Оно ввелось во время порабощения отечества нашего татарами. Варвары сии признавали нас рабами своими и название христианин сделалось у них однозначительно с рабом. Так древле имя покоренных гуннами, аварами и другими народами славян, испорченное греческим произношением, составило у готфов и у франков название склава и эсклава, означающее раба. Память владычества татар погибла с шумом, а древнейший памятник господствования их над нами еще и поныне существует!

Вместо этого он предлагал: «Название[м] подданный можно весьма прилично и истинно заменить название крестьянина». (Тут автор письма сделал примечание: «Сколь слово душа в сем случае неприлично, объяснять перед вами было бы еще неприличнее».) Относительно Малороссии отмечалось, что здесь первое понятие

до сих пор общеупотребительно; и хотя с 1782 года, с присвоением крепостного права, введено в ревизских сказках ненавистное название крестьянин, но весьма редко произносится; и только малое число неблагомыслящих владельцев обращают во зло означающую оное личную зависимость подданных[555].

Если же учесть терминологические замечания современных российских историков об отсутствии в то время конфликта между понятиями «подданный» и «гражданин»[556], такие предложения Капниста можно воспринимать как стремление включить крестьянство в иерархию «гражданского общества», как это последнее понималось в эпоху Просвещения.

И все же «неблагомыслящих владельцев» становилось все больше, и в многочисленных бумагах левобережного дворянства термины «крестьяне», «крепостные» впоследствии практически вытеснили все другие понятия, что косвенно свидетельствует об усвоении новой социальной идентичности дворянина-помещика, который мог включиться в обсуждение именно «крестьянского», а не «посполитского» или «мужицкого» вопроса, как это было в 1760‐е годы. Правда, и тогда уже начало проявляться своеобразное «раздвоение», что довольно хорошо видно из материалов Екатерининской комиссии, в частности на примере Я. П. Козельского-депутата[557]. Хотя его взгляды неоднократно анализировались в разные времена исследователями, мимо их внимания прошел, во-первых, терминологический плюрализм, а во-вторых, то, что депутат, формально представляя Новороссийский край, свои предложения касательно крестьянства, скорее всего, формулировал на основе собственного малороссийского опыта. Причем, как ни странно, понятия, применяемые для обозначения крестьянства, имели ярко выраженный «региональный» уровень и «общий».

Говоря о крае, в котором находились его имения (повторюсь — «в самых местах украинских», т. е. южномалороссийских), и о его «народе», который «из малого какого-либо себе неудовольствия склонен к ежечасному с места на место переходу», Козельский, употреблял понятия «мужики», «подданные». Одновременно депутат выделял «внутренних крестьян»[558]. Как известно, он выступал против сохранения любой региональной специфики в империи в целом, поэтому, «помогая главному правительству»[559], сознательно или подсознательно, специально не подчеркивая этого, вносил свои предложения, фактически «списанные» с малороссийских реалий[560]: право собственности для крестьян на движимое имущество (в Гетманщине это не ставилось под сомнение и гораздо позже); отмежевание крестьянам земельных наделов[561] (это также делалось при создании слобод, не говоря уже о «займанщине», которая еще с XVII века была одной из форм приобретения земельной собственности в ходе колонизации Левобережья, во всяком случае его южной части[562]); наследственное пользование землями (традиция, которая не подлежала сомнению у левобережных помещиков даже в середине XIX века[563]); двухдневная работа на помещика (именно такой размер «обычного послушенства» зафиксирован в универсале Мазепы от 28 ноября 1701 года[564]).

Итак, включившись в обсуждение проблемы «внутренних крестьян» в общегосударственном масштабе, Козельский вышел за пределы «мужицкого вопроса»[565]. Депутаты же от шляхты малороссийских полков пока оставались в рамках последнего. И если и выражали «мнения» по поводу «крестьянского вопроса», то преимущественно для того, чтобы, как нежинский шляхетский представитель Гавриил Божич, подчеркнуть в ответ слободскому казацкому депутату Андрею Алейникову, что Гетманщина не Слобожанщина, что надо понимать ее специфику. А относительно крестьян — «у малороссийских помещиков русские крепостные люди своим жребием довольны»[566]. Единственное, что из предложений Козельского могло бы волновать шляхтичей-малороссов, — это проблема ограничения крестьянских, точнее мужицких, переходов. Но и ее они в Законодательной комиссии не поднимали, в отличие от, скажем, слободско-украинских депутатов.

Объяснения З. Когута по этому поводу не вполне удовлетворяют: «Отказ украинской делегации, контролируемой украинскими землевладельцами, рассматривать вопрос о дальнейших ограничениях переходов крестьян или введении российского типа крепостного права в Гетманщине свидетельствовал об их опасениях, что любое вмешательство России в дела Гетманщины, даже выгодное для правящей шляхты, может привести к отмене украинской автономии»[567]. Не удовлетворяют не только потому, что историк как-то неосторожно обошелся и с «украинскими землевладельцами» (ими в то время, кроме шляхты и старшины, были и казаки, и города, представители которых единодушно поддерживали шляхетских депутатов даже там, где этого можно было бы и не делать), и с «правящей шляхтой» (как с формальной точки зрения, так и в реальности власть все еще принадлежала военному «сословию», и, напомню, петиция 1764 года подавалась Екатерине II от имени старшины и шляхты). Вообще, думаю, дело здесь не в «крестьянском вопросе» как таковом. Тем более если учитывать специфическое его понимание и наличие более актуальных социально-экономических проблем у малороссийского общества в целом и у его верхушки в частности, что демонстрируют и составленные Когутом, уже упомянутые таблицы.

Возможно, в отношении некоторых опасений ученый и прав, тем более что определенный опыт у малороссов уже был. Вряд ли, правда, вопрос о мужицких переходах привел к ликвидации должности гетмана и учреждению Малороссийской коллегии. Поэтому все же остается непонятным: почему еще несколько лет назад, во время Глуховского собрания, элита не боялась об этом говорить, а в Законодательной комиссии испугалась?[568] Неужели депутаты четко осознавали, что участие в обсуждении в Большом собрании именно вопроса о прикреплении крестьян могло вызвать резкие реакции императрицы? Скорее, их можно было бы ожидать в ответ на коллективную петицию, обращенную к Екатерине II. Ведь «Прошение малороссийских депутатов во время составления Уложения (1768)»[569] по своему содержанию и тональности было не менее категоричным в отстаивании традиционных прав и привилегий, чем «Прошение» 1764 года. К тому же этот своеобразный наказ Екатерине II, который, кстати, не производит впечатления страха со стороны делегации от Гетманщины, подавался с подписями большинства депутатов, независимо от сословного представительства, а не только от «украинских землевладельцев», «правящей шляхты»[570]. Думаю, вряд ли сейчас можно дать однозначное объяснение взглядам и поступкам депутации от Левобережья. И все же, чтобы попробовать хотя бы сколько-нибудь с этим разобраться, возвращусь к позициям одного из ее лидеров, вдохновителя и составителя «Прошения» 1768 года.

Как уже говорилось, Г. А. Полетика и в современной украинской историографии, несмотря на возвеличивание его автономистских устремлений, фигурирует в первую очередь как идеолог шляхетства и, соответственно, борец за его сословные интересы, среди которых социально-экономические играют не последнюю роль. Сейчас не время опровергать или ставить под сомнение устоявшиеся представления. Оставлю это на будущее. А вот на «крепостнических» позициях стоит остановиться.

Известно, что в разных записках публично-делового характера Г. А. Полетика неоднократно выступал за сохранение прав и вольностей шляхты, казачества, мещанства, духовенства[571]. Очевидно, отсутствие в этом перечне «чинов» крестьянства (поспольства) стало одним из оснований отнести его к числу крепостников. Тем более что в текстах Григория Андреевича можно найти цитаты, которые это проиллюстрируют. Например, в речи «О поправлении состояния» Малороссии на Глуховском съезде, возмущаясь тем, что «мужики наши приобрели самоволия <…> свободно из места на место бродят <…> безвозбранно вписываются в казаки <…> бежат в Польшу, выходят на великороссийские земли, а от сего у нас умаляется земледелие, неисправно плотятся общенародные подати и прочие безчисленные происходят непорядки», он прямо предлагал «просить о запрещении им свободного перехода»[572]. Подобное прозвучало и в таком документе, как «Прошение малороссийскаго шляхетства и старшины» к Екатерине II в 1764 году, в пункте под названием «О непереходе с места на место и о невписывании в казаки малороссийских мужиков»[573].

Несколько позже, понимая, что «как Российские, так еще больше Малороссийские, помещики бóльшую нужду имеют в мужиках и их работах, нежели [в] землях», Г. А. Полетика все же выступил против предложения Малороссийской коллегии[574] «закрепить» людей. В «Возражении» на «Наставление Малороссийской коллегии господину ж депутату Дмитрию Наталину» он писал: «Легко можно разставить нумеры, но опасно только то, чтоб одни нумеры да остались, а людей не будет. Представляемыя же от Коллегии средства, чтоб уходящих сыскивать всеми мерами, наказывать, посылать на поселение и на каторгу, сколь насильственные суть, столь и бесполезныя; ибо сие народа, близ границ живущего, не удержит. Поймают одного, а десять уйдет»[575].

Надо учесть, что это говорилось уже после принятия российским правительством той программы освоения юга империи, которая известна как «Высочайше конфирмованный план о раздаче в Новороссийской губернии казенных земель к их заселению» или так называемый «Мельгуновский штат», «План 1764 года»[576]. Этим документом как будто открывались колонизационные шлюзы, что приближало Гетманщину к региону официальной колонизации и непосредственно затрагивало интересы помещиков. И все же в такой ситуации Г. А. Полетика понимал, что «лучше <…> оградить государство благоденствием, а не стражею, то народ и без того в пределах своих останется».

Почему Полетика так резко изменил свою публичную позицию относительно мужицких переходов, сказать трудно. Из прямых высказываний по этому поводу можно вспомнить его возражения на четвертый пункт «Наставления» Малороссийской коллегии, где Григорий Андреевич указывал на негативный опыт подушной переписи 1764 года и особенно Генерального описания Малороссии, начавшегося в 1765 году. Уже вследствие первой из этих переписей — нефискальной, организованной К. Разумовским, — «невероятно в какой страх и уныние пришел… Малороссийский народ и чрезвычайно начал бежать в Польшу и в Татарскую землю и селиться на тамошних землях». Румянцевская же опись предусматривала, как считалось в народе, «…не только переписать души, дворы и хаты, но обмерять земли, лесы и всякия угодия, описать скот, в прудах рыбу и прочее», что только усилило страх и «умножило побеги»[577].

Возможно, на взглядах Г. А. Полетики также сказалось то содержательное и идейное направление, которое получил крестьянский вопрос в начале его публичного обсуждения, что обычно связывают с первым конкурсом, объявленным ВЭО в ответ на вопросы от неизвестного автора. Хотя тот и скрылся за инициалами «ИЕ», историки единодушно признают в нем саму императрицу, которая таким образом и задала тон рассмотрению важной проблемы. Современные российские специалисты считают, что в 60‐е годы XVIII века в России даже предложения об освобождении крестьян не выглядели крамолой. Так же на этот предмет смотрела и императрица, не скрывавшая своих либеральных взглядов[578]. В 1765 году Екатерину II интересовало: «В чем состоит или состоять должно, для твердого распространения земледельства, имение и наследие хлебопашца?», а в 1766‐м — «Может ли крестьянин иметь в собственности землю или движимое имение?»[579]. Григорий Андреевич мог не знать содержания вопросов, хотя они уже стали поводом для дискуссии и вызвали довольно резкую реакцию его хорошего знакомого, поэта и драматурга А. П. Сумарокова, о чем писал еще В. И. Семевский[580]. Но вряд ли петербургскому малороссу была неизвестна формулировка конкурсной задачи ВЭО 1766 года: «Что полезнее для общества, чтоб крестьянин имел в собственности землю или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое имение простираться должны?», которую взялись решать как российские, так и зарубежные интеллектуалы.

Инспектор над классами Морского кадетского шляхетского корпуса, автор его образовательно-воспитательной программы[581], руководитель типографии этого заведения, под чьим «смотрением» в ней издавалась разнообразная продукция[582], известный в то время знаток древней церковной и светской истории, советами которого пользовались Г. Ф. Миллер, М. М. Щербатов, А. Л. Шлёцер, собиратель рукописей, старопечатных книг[583] — Г. А. Полетика находился в центре интеллектуальной жизни Петербурга. И хотя он не был членом ВЭО, а все же не мог не читать его изданий, поскольку знакомился со всей печатной продукцией, появлявшейся в столице и за ее пределами, не только для пополнения собственной библиотеки, но и для отправки друзьям, приятелям — заказчикам из Малороссии. Итак, первые книги «Трудов ВЭО»[584] не могли пройти мимо внимания Полетики. Правда, его подход к работе в Законодательной комиссии к тому времени уже выкристаллизовался. Однако и до этого ему могли быть известны позиции как участников конкурса[585], так и неконкурсантов, высказывавшихся по крестьянскому вопросу.

Основания для такого предположения дает участие Г. Ф. Миллера (с которым Григорий Андреевич был довольно близок) в ознакомлении Екатерины II с идеями лифляндского пастора, немца Иоганна Георга Эйзена. Как утверждал английский русист Роджер Бартлетт, Эйзен, который с 1750 года и до самой смерти выступал и боролся на практике за наделение крестьян земельной собственностью и за их освобождение, благодаря официальному историографу получил на личной аудиенции в 1763 году возможность представить свои предложения императрице, а в 1764–1766 годах воплощать их в жизнь в имении графа Г. Г. Орлова в Ропше[586].

В 1764 году в петербургском немецкоязычном журнале Sammlung russischer Geschichte, издаваемом Г. Ф. Миллером, появилась — по мнению Л. А. Лооне, с ведома Екатерины II[587] — анонимная статья Эйзена о крепостном праве в Лифляндии[588], статья, которую считают первой в России открытой критикой крепостного права[589]. Трудно представить, чтобы Г. А. Полетика, хорошо владевший немецким языком и плотно общавшийся с Миллером, не познакомился с проектами лютеранского пастора, а возможно, и с ним самим. Мог следить Григорий Андреевич и за «мнениями при дворе», и за крестьянскими делами в других регионах империи, например в Лифляндии[590]. Да и влияние «Наказа» Екатерины II Большому собранию, текста, в котором императрица коснулась «деликатной проблемы крепостного права и неволи»[591], также нельзя исключать, хотя, по мнению Н. И. Павленко, в этом документе позиция императрицы по крепостному праву озвучена довольно глухо и невыразительно и именно крестьянский вопрос разработан намного слабее других[592].

Следует также отметить, что «Возражение» Полетики, скорее всего, было написано в 1768 году, когда широкая образованная публика уже могла читать произведения победителей конкурса ВЭО, в частности Беарде-де-Л’Абея, Вельнера, Мека, Граслена. По мнению Исабель де Мадариаги, сам факт издания на русском языке работы Беарде-де-Л’Абея в период заседаний Уложенной комиссии позволяет увидеть в этом очерке санкционированное верховной властью обвинение против антигуманной системы крепостного права как таковой[593]. И проницательный депутат лубенского шляхетства мог это учесть, возражая Малороссийской коллегии.

И все же, какие именно из соображений конкурсантов были Полетике этически, эстетически и идейно близки, достоверно не известно. Возможно, что под влиянием новых столичных веяний у него возник интерес к крестьянской проблеме в ракурсе, обозначенном деятельностью ВЭО[594], и более рельефно проявились противоречия между идеалами и социально-экономической практикой, что и подтолкнуло его занять в Законодательной комиссии именно такую позицию[595]. И все же это только предположения.

Однако тексты свидетельствуют, что Григорий Андреевич не рассматривал крестьян как товар. Он был противником крепостного рабства и свое отрицательное отношение к продаже людей неоднократно высказывал в письмах к жене. Но, осознавая себя малороссийским помещиком, ответственным за землю, которой владеет и которая в то же время является одним из богатств общества, он считал необходимым найти формы, способы законодательного урегулирования отношений между землевладельцами и земледельцами. Работа крестьянская — это труд осевшего человека, поэтому в данном вопросе интерес культурного помещика вступал в противоречие с духом, ментальностью казацкой вольницы тех социальных групп, которые имели свою правду и не мыслили в масштабах общей пользы.

Г. А. Полетика чувствовал себя ответственным и за людей, мужиков, сидевших на его земле, которые доверились ему и были вверены его попечению. В полетикинских бумагах нередко встречаются документы, демонстрирующие попытки помочь подданным, отстоять их интересы, особенно в экстремальных ситуациях. Например, после пожара, от которого пострадало его село, Григорий Андреевич в письме к жене от 25 июня 1784 года писал: «Весьма мне печально было уведомление ваше в сгорении Чеховки <…> Вы весьма хорошо сделали, что дали им леса на избы из повалы и уволили от пригонки. Человеколюбие требует в таких случаях с потерею своего людям помогать». И далее хозяин давал помещичье-родительские распоряжения жене и управляющему, дабы уладить дело и предотвратить в дальнейшем подобные несчастья:

1) Чтобы наставить всех, и сгоревших, и несгоревших, мужиков вывозить для сгоревших изб толокою, но без потчивания горелки, а так, как бы за пригон[596]; 2) велеть им дворы непременно строить не по-прежнему, но отступая друг от друга гораздо далее и не менее как 15, а по крайней мере 30 сажен. Избы чтобы были все на улицу выстроены, другое строение внутри, а овины позади огородов, в самом конце. Наилучший по таковому строению образец и чертеж есть в указной Петра Великого книге, который может сыскать Ситников, и потому велите им строиться, и отнюдь, пожалуйте, не дайте им своей (т. е. их собственной. — Примеч. ред.) воли, чтоб по своему обычаю и тесноте строились[597].

Во время Русско-турецкой войны Полетика, пользуясь хорошим знакомством с П. А. Румянцевым, обратился к нему за помощью в защите своих мужиков от произвола военных. Согласно ордеру фельдмаршала в имения Григория Андреевича в 1771 году была отправлена специальная команда, и он из Глухова письмом благодарил за «милостиво пожалованную в деревню мою залогу»[598]. В то же время Полетика считал необходимым преподать «Наставление Ряжского пехотного полку подпрапорщику Огроновичу», руководителю этой команды[599]. В соответствии с «Наставлением» предполагалось защищать крестьян[600] от подразделений, проходивших или проезжавших в места боевых действий, от незаконного отъема фуража, провианта и следить, чтобы брали только определенное указами, «без излишества, за наличные деньги по торговой цене». Огронович также должен был следить, чтобы у полетикинских крестьян не забирали больше, чем у крестьян других помещиков, доносить обо всех фактах вымогательства или «обид» его людям и т. п.

Пока что трудно сказать, свидетельствуют ли эти примеры о формировании «антагонистически-патрональной системы» (Л. В. Милов) в Гетманщине или являются результатом «человеколюбия» отдельно взятой особы. Но нет сомнений, что землевладельцы Левобережья, озабоченные проблемой рабочих рук, уже во второй половине XVIII века, наряду со стремлением получить ренту в любой форме, должны были поддерживать каждое крестьянское хозяйство, прибегать к различным мерам по борьбе с бедностью, к которым Милов относил, например, «прогрессивный» принцип определения повинностей, помещичьи займы крестьянам натурой (зерном, скотом, птицей), организацию хлебных магазинов, помощь погорельцам, запрет разделения крестьянских семей, дворов, контроль за крестьянскими хозяйствами, регулирование брачных отношений и т. п. Конечно, историк соглашался с предшественниками, оценивая эти приемы как «режим грубой и суровой эксплуатации крестьянина» в эпоху крепостничества, но одновременно призывал избегать упрощенного восприятия их как произвола, не допускать односторонности в понимании особенностей социального взаимодействия, которые были одним из компенсаторных механизмов выживания всего общества в целом в условиях традиционного хозяйствования в зоне рискованного земледелия Восточной Европы[601].

И. Я. Каганов на основе анализа полетикинской переписки сделал вывод о «поразительных контрастах» во взглядах этого «просвещенного крепостника». Исследователя удивляло, что «депутат Комиссии, обещавший стремиться к тому, чтобы не было „воздыхающего во отечестве“, считал возможным оторвать детей своих крепостных от родителей и называл „отговорками“ протесты разлучаемых!»[602]

В качестве примера историк приводил ставшую довольно расхожей цитату из письма Г. А. Полетики жене, где звучала просьба отобрать способных мальчиков для обучения различным специальностям в Петербурге[603]. Кстати, здесь можно было бы привести и другую цитату: посоветовавшись с управляющим, Григорий Андреевич просит «из Николаевских и из Коровинских мужичьих детей, сирот и великосемейных, набрать и отдать в учение нашим мастеровым, ибо мне хочется, чтоб в каждом селе были тоже мастеровые, что и в Юдинове, почему и следует из каждого села взять столько хлопцев, сколько мастеровых»[604].

Отношение Полетики к своим подданным можно определить как патернализм. И с этой точки зрения «контрасты» представляются не такими уж впечатляющими, поскольку батюшка-помещик только тогда хорош, когда заботится о благе всего хозяйства в целом, благо подданных рассматривается сквозь призму «что такое хорошо, что такое плохо». «Хорошо» — это типичное поверхностно-просветительское. Логика его такова: образование, обучение несет свет, дать образование меньшему ближнему своему — это благо для него и моральный поступок для того, кто дает. Это в конечном счете обоюдовыгодно[605]. Однако, кажется, дело здесь не только в образовании, но и в произволе по отношению к родителям этих детей. Между тем специфика патрональных отношений, связанная в значительной степени с традицией «осаждения слобод», предусматривала и право помещика на поселенцев, которое определялось фактом заботы о них, а не юридическими актами. Поскольку помещик вкладывал средства в хозяйство своих людей, он, таким образом, получал право вмешиваться не только в его организацию, но и в их личную жизнь.

При этом просветители а-ля Полетика могли не учитывать того факта, что образование для людей, стоящих на нижних ступеньках социальной лестницы, в условиях структурированности общества, является путем не только к свету, но и к осознанию своего «рабства», путем к напряжению и конфликтам. Правда, у Григория Андреевича были все основания в какой-то степени надеяться на благотворность такого пути для мужиков и казаков, поскольку в Гетманщине в то время формально не было крепостного права. Дилемма, которая возникла и формировалась в XVIII веке, — путь к прогрессу лежит через совершенствование человека или через совершенствование макроструктур — остается открытой и по сей день. История России конца XVIII — первой половины XIX века, до ликвидации крепостного права включительно, знает много примеров трагической судьбы людей — выходцев из крепостных, которые из‐за капризов фортуны получали образование, учились с помощью помещиков или отдельных меценатов искусствам, наукам, что в конечном счете становилось основой для глубокого внутреннего психологического или социального конфликта. Такая судьба постигла и многих выдающихся деятелей культуры и науки.

В то же время, как законник, Г. А. Полетика стремился соблюдать и новые предписания, которые, согласно ревизии 1764 года и введенному «рублевому окладу», должны были осваиваться населением Гетманщины. В частности, с этого времени к традиционным формам ответственности дворянина за своих людей прилагалась и ответственность за уплату государственных налогов приписанными в его селах мужиками, хотя запись в ревизию за помещиком не имела той же юридической силы, что и «крепость». Конечно, это не могло быть усвоено мгновенно. К тому же всегда находились помещики, которые с удовольствием принимали беглых. Вот и начинались судебные разбирательства, длительная переписка, споры. В 1782 году Григорий Андреевич подал в нижний земский суд Погарского уезда очередное «доношение», которое в подробностях раскрывает суть проблемы. Оказывается, не всегда выполнялись судебные предписания, бесполезными были уговоры заседателей суда, лица, принимавшие людей без внимания к «месту прописки», не спешили или вовсе отказывались их возвращать[606]. Кстати, А. М. Лазаревский на многих примерах показал, что в Малороссии порядка с крестьянскими переходами не было[607]. Вот и возникает вопрос: разве панам удалось бы самостоятельно, без указа 1783 года справиться с проблемой? Да и так ли уж неправ в этом случае был А. П. Шликевич?

В определенной степени характер отношений Полетики с подданными, мужиками, раскрывается на основании текста его завещания (от 20 ноября 1784 года), в десятом пункте которого он писал: «Что ж касается до людей наших, бывших вольных, а ныне к нам в ревизию добровольно записавшихся, то об оных прошу и советую жене моей, чтоб она, кто из них пожелает отойти, дала им отпускныя с тем, чтоб они записывались в ревизию, где пожелают, а из нашей выключены были, ибо таковое им от меня обещание дано и грешно будет не додержать им слова»[608].

Законник, юрист в обществе, которому пока были нужны не столько юристы, сколько «стряпчие»[609], Г. А. Полетика не мог не соблюдать в точности не только новые предписания верховной власти, изменившие характер социальных отношений на Левобережье, но и свои договоренности с крестьянами, базировавшиеся на традиции. И все же, думаю, подход этого неординарного человека к новым общественным реалиям, постепенно оформлявшимся в крае под влиянием ревизии 1782 года и царского указа 3 мая 1783 года, не был исключительным. Подобные «договорные» отношения, вероятно, возникали и между другими помещиками и их мужиками.

Указ 3 мая 1783 года, несмотря на то что в нем о крепостном праве прямо не говорилось, в отечественной исторической науке по вполне понятным причинам оценивался резко отрицательно. Не вдаваясь в историографические подробности, отмечу лишь, что в современной русистике существуют различные, в том числе и более сдержанные, оценки как данного документа, так и социальной политики Екатерины II вообще, довольно подробно, о чем уже говорилось, обобщенные А. Б. Каменским. К тому же в недавних исследованиях ставится под сомнение целый ряд стереотипов, в частности об «узаконенном произволе помещика»[610]

полном бесправии крепостных крестьян[611] и др.

Задавшись вопросом, входила ли борьба с крепостным правом в политическую программу Екатерины II, ответ, как и большинство историков, Каменский стал искать, анализируя документы, отражающие взгляды императрицы на проблему. Разбирая детально текст и контекст каждого указа, манифеста, историк пытался понять смысл, вкладываемый в них автором. Так, реальное содержание сенатского указа 17 января 1765 года, предоставлявшего помещикам право высылать крестьян в Сибирь, было, как считал историк, непонятным в то время для императрицы и воспринималось ею как экономическое мероприятие[612]. Сенатский указ 22 августа 1767 года, запрещающий крестьянам подавать жалобы на помещиков непосредственно в руки монарха, только повторял норму, существовавшую еще с XVII века. Это была реакция Екатерины II на большое количество жалоб, поданных во время ее путешествия по Волге весной того же года[613]. Отмечу, что эти указы, разумеется, не касались Левобережной Украины. Но украинские историки обычно обращают на них внимание и в контексте отечественного прошлого.

На материалах Законодательной комиссии и последующей затем законотворческой деятельности Екатерины II Каменский показал новации во взглядах на крестьянскую проблему, отразившиеся в появлении в документах категории «свободные крестьяне», в стремлении решения в пользу крестьян важных для того времени вопросов о собственности на движимое имущество и их праве жаловаться на своих помещиков. Существенным, с его точки зрения, был и сам факт регламентации владельческих прав, которым подчеркивался «далеко не безусловный характер помещичьей власти над крестьянами»[614]. В монарших проектах также фиксировалось право крепостных владеть движимым имуществом. Определенные намерения правительства идти в таком направлении подтверждают и законодательные акты 80‐х годов XVIII века. В частности, Каменский поддержал точку зрения Р. Бартлетта, согласно которой вопрос о владении душами был обойден и в Манифесте 28 июня 1782 года (за дворянством закреплялось право собственности на землю, недра, фабрики, заводы, снимались запреты на использование лесов), и в Жалованной грамоте дворянству[615].

Итак, историк пришел к выводу, что в стране не существовало положительного законодательства, в котором четко было бы записано монопольное право дворянства на «крещеную собственность» и определялись бы его собственнические права[616]. Стремления дворянства решить эту проблему в екатерининское время оказались безрезультатными. В бумагах, вышедших из-под пера императрицы, прямо не говорилось о праве владеть крепостными душами, в связи с чем историк писал:

Таким образом, можно заключить, что Екатерина II, несмотря на давление на нее со стороны дворянства, не пошла на создание позитивного законодательства, закреплявшего исключительное право дворян на владение «крещеной собственностью». По сути дела, крепостное право по-прежнему регулировалось в основном казуальным законодательством, не охватывавшим все сферы, и обычным правом, а потому в определенной мере носило внеправовой характер. В то же время само явление крепостничества не могло не развиваться под влиянием изменений в хозяйственной жизни страны и целого ряда других факторов. И развивалось оно, несомненно, в сторону усиления крепостного гнета[617].

В отношении акта 3 мая 1783 года Каменский, вслед за Д. Гриффитсом, отмечал, что этот указ, хотя и противоречил убеждениям императрицы и данным в инструкции П. А. Румянцеву установкам, являлся не социальным, а административным и фискальным и был вызван осложнениями финансовой ситуации в связи с возможной войной с Турцией[618]. Его последствия — это уже другой вопрос. Но насколько быстро они проявились, увидим далее. Пока же можно предположить, что в данном документе могли видеть в малороссийском обществе тот же смысл, какой вкладывался в него, в трактовке современных русистов, Екатериной II[619]. Именно это, думаю, прочитывается и в упомянутом завещании Г. А. Полетики. К тому же, если говорить о свободе передвижения в России, то она не была предусмотрена ни для одного сословия, за исключением дворянства[620].

Несколько иным могло быть отношение к так называемым дворовым, о которых уже в Екатерининской комиссии вели споры слободские и левобережные депутаты. К сожалению, в украинской историографии невозможно найти ответ на вопрос: что же собой представляла эта категория на территории Левобережья? Вообще малые социальные и социопрофессиональные группы Гетманщины только начинают заново, после исследований конца XIX — начала XX века, интересовать украинских ученых, в поле зрения которых попадают такие категории казачества, как «куриньчики», «стрельцы», «протекциянты» (протекцианты), «дворяне», «казаки в подданстве», «казаки в поспольстве» и др.[621] Но чем по крайней мере некоторые из них отличались (или нет) от тех же дворовых — можно только догадываться. Не помогает пониманию и попытка представить микросоциумы неказацкого населения Полтавского полка в начале XVIII века на основе переписных книг, где также упоминаются «протекцианты», различные группы «подданных», «подсоседки посполитые», которые освобождались от выполнения так называемых «общенародных повинностей»[622].

Теперь же важно отметить, что в пункте восемнадцатом «Возражения» Г. А. Полетики упоминались не только «дворовые», но и «вольные и невольные люди, наследные и на землях владельческих селящиеся мужики», которые, очевидно, различались и тем, «как одних принимать и добровольно увольнять, а другим каким образом самовольная отлучка почитается в преступление»[623]. Вероятно, эти категории существовали давно. С. В. Думин, исследуя крестьянство западнорусских земель в речьпосполитский период, преимущественно на материалах первой половины XVII века, выделял и очерчивал статус, обязанности, льготы «подданных» (сельскохозяйственный люд населенных имений независимо от повинностей и имущественного состояния), «старожилых крестьян», «слободчиков», «загородников», «халупников», «коморников», «бобылей». А вот насчет дворовых историк лишь отметил: «Известные автору источники не сохранили данных о положении дворовых, имевшихся во многих имениях. Очевидно, жили в господских домах»[624].

О том, что дворовые, дворня были известны в Гетманщине по крайней мере в середине XVIII века, свидетельствуют источники мемуарного характера. В частности, А. М. Маркович в «Малороссийской свадьбе»[625] писал: «Но дворня была: домоправитель, поверенный, комнатные служители, кучеры, охотники, трубач, бояре, т. е. верховые, которые во время поездок полковника скакали впереди, и проч. Сверх того, домовой священник и дьячок». Здесь же отмечалось, что отношение к дворовым в старые времена, т. е. в середине XVIII века, было другим: «Дворовые люди лучшие имели, как и всегда и везде, преимущество перед другими, но в то время они пользовались почестию, которая после вышла из обычая». Те из них, кто поведением и заслугами добился уважения, «пользовались правом обедать за одним столом с панами»[626]. Вероятно, количество дворовых могло зависеть от ранга и состояния старшины. Но, например, В. И. Маркович, принадлежавший к числу зажиточных помещиков Полтавщины второй половины XVIII века, среди дворни имел одних только «поварят» тридцать человек[627]. В конце XVIII века дворовые также подавались в бега и сами возвращались к своим хозяевам, что, видимо, было обычным делом. П. С. Милорадович в письме к сыну Григорию в 1790 году спокойно писал: «…служитель твой… было от тебя бежал, а после сам возвратился»[628].

Кажется, именно в отношениях с дворовыми скорее всего могли усваиваться новые формы взаимоотношений, навеянные в том числе и знакомством с российской практикой. Во всяком случае, к такому мнению подталкивает один из (пока что) эксклюзивных документов, представляющий собой образец более четкой регламентации обязанностей дворовых на российский манер. Речь идет о написанной Г. А. Полетикой инструкции «Должности дворовых людей»[629]. Документ этот, безусловно, необходимо рассматривать в контексте эпохи, а его автора следует поместить в один ряд с составителями подобных материалов — П. А. Румянцевым, Григорием и Владимиром Орловыми, М. М. Щербатовым и другими, с большинством из которых Григорий Андреевич был хорошо знаком, поэтому их влияние не стоит исключать. Содержательно наказ Полетики приближается к соответствующим разделам «Учреждения» П. А. Румянцева (оно уже упоминалось в части примечаний), с той лишь разницей, что рекомендации последнего адресовались в первую очередь дворовым, так называемым «деловым людям», работавшим в приусадебном хозяйстве, а не домашней прислуге, ближе всего стоявшей к хозяину и, как правило, проходившей специальную выучку. Не исключено, что Григорий Андреевич хорошо знал инструкции А. Т. Болотова и П. И. Рычкова, опубликованные в 1770 году ВЭО в качестве образцовых.

Наставления дворовым были написаны Полетикой вскоре после окончательного выхода в 1773 году в отставку и возвращения из столицы на родину. Поэтому интересно, что — при всей той патриархальности жизни и социального взаимодействия в Гетманщине конца XVIII — начала XIX века, которая с ностальгией вспоминалась еще в середине XIX века, — данная инструкция достаточно ярко свидетельствует о начале медленной инкорпорации левобережного панства в российское культурно-хозяйственное пространство. Вместо «домоправителя» здесь уже фигурирует «дворецкий», вместо «комнатных служителей» — «лакей». Нет характерных для полковничьего быта[630], каким он был в гетманские времена, «трубачей», «бояр»[631], «охотников» и др. Подробно расписанные обязанности каждого «должностного лица» (кроме названных дворецкого и пяти лакеев, это повара, кучеры, форейторы, садовники, сторожа) свидетельствуют, насколько усвоены были этим петербургским малороссом нормы именно дворянского образа жизни. Разумеется, здесь уже не шло речи об обедах дворни за одним столом с хозяином. Более того, дистанция между ним и «людьми» подчеркивалась приказом обращаться к панам по любому поводу только через дворецкого, который, кстати, должен сам, «без доклада Господскаго», определять и наказания за непослушание, небрежность и дерзость[632].

Трудно сказать, было ли составление данной инструкции просто своеобразной данью моде, несколько запоздалой реакцией на конкурс ВЭО или действительно стремлением перенести стандарты столичной жизни на родную почву. Остается под вопросом и то, насколько рекомендации этого документа реально исполнялись. Можно лишь предположить, что Григорий Андреевич, как человек, выступающий за соблюдение правил и законов, требовал того же и от подданных. Но, кроме данного документа, в других полетикинских бумагах, в том числе и в письмах к приказчику, нет и намека на ужесточение требований, на наказания за невыполнение распоряжений. Наоборот, прослеживается понимание даже особенностей характеров людей, что учитывалось и при назначении их на те или иные работы либо должности. Таким образом, «Должности дворовых» были скорее не чем иным, как «внешним» примером, возможно, на рубеже XVIII–XIX веков еще мало усвоенным. Во всяком случае, в объемных сборниках наказов, в частности у А. С. Сулимы, также одного из образованных малороссов того времени, долгое время проживавшего в Петербурге и Москве[633], встречаются только краткие указания касательно этой категории подданных — вроде: «Смотри, Дмитрюшка, чтоб из дворовых никто не был празден; естьли (т. е. если. — Примеч. ред.) нет господского дела, пусть для себя работает всяк»[634]. Но, пожалуй, стоит учитывать и замечания таких знатоков народного быта, как В. В. Тарновский, который относительно позднего периода Гетманщины и начала постгетманского времени отмечал: «Огромная дворня проводила жизнь в безпечном изобилии, при совершенной безотчетности»[635]. К сожалению, недостаток исследований на эту тему пока не позволяет более уверенно говорить о характере взаимоотношений помещиков и дворовых, статусе и положении последних в конце XVIII века.



Поделиться книгой:



Регистрация