Историография начиналась с упоминания работы И. Д. Беляева «Крестьяне на Руси»[249], впервые опубликованной в славянофильской «Русской беседе» в 1859 году[250]. Именно Беляева авторы предисловия называли пионером в изучении крестьянства и основателем юридической, или указной, теории происхождения крепостного права в России. В то же время довольно пространно толковались основы дискуссии между «юристами» и В. О. Ключевским вместе с его последователями, которые происхождение крепостного права передвинули из государственной в сферу частноправовых отношений[251]. Тем самым проблема генезиса крепостного права органично включалась в исследование крестьянского вопроса. Непосредственно причастным к изучению истории крестьян считался и А. В. Романович-Славатинский со своим «Дворянством в России». Таким образом, дворянская составляющая, несмотря на тенденции к предвзятому освещению истории этого сословия, не выпадала из крестьянского вопроса.
В контексте моей темы особенно важно присутствие в «Великой реформе» «украинских» материалов. Уже в историографическом сюжете редакционной статьи были отмечены достижения в разработке истории крепостного права и крестьянства Малороссии в трудах А. М. Лазаревского, В. А. Мякотина, В. А. Барвинского. Таким путем фактически закреплялось выделение этого потока из общероссийского историографического контекста, а также была заложена традиция начинать историю проблемы с исследований именно этих авторов.
В основной части крестьянский вопрос в украинских регионах был представлен исследованиями Н. П. Василенко[252], в которых, с одной стороны, подчеркивался пока недостаточный уровень разработки истории крестьянства, крепостного права, с другой — подытоживалось сделанное. Правда, здесь историк несколько повторялся, ведь по этому поводу он уже высказывался, и неоднократно. В частности, в 1894 году он не только назвал Лазаревского лидером одного из направлений в изучении истории Малороссии, но и предложил, хотя и краткую, историографию крестьянского вопроса в регионе[253]. Еще раз на эту тему Василенко писал в 1903 году — в мемориальном очерке памяти Лазаревского и в 1908‐м — в предисловии ко второму изданию работы последнего «Малороссийские посполитые крестьяне»[254]. Будущий академик не только охарактеризовал значение трудов Лазаревского для изучения слабо разработанной истории Украины в целом и «двух главнейших малорусских сословий»[255], подчеркивая высокую научную ценность этих исследований, но и проанализировал позиции по вопросу о генезисе крепостного права в Малороссии, занимаемые А. Ф. Кистяковским, Н. И. Костомаровым, И. В. Теличенко, А. П. Шликевичем, В. А. Мякотиным, И. В. Лучицким, даже Г. Ф. Карповым, что снимает необходимость подробно останавливаться на этом. Обращу внимание лишь на несколько моментов, важных в контексте формирования историографических стереотипов.
Историки второй половины XIX — начала XX века, рассматривая историю Левобережной Украины как составляющую общероссийской и одновременно неустанно подчеркивая ее социально-экономическую, социально-правовую специфику, в вопросе происхождения крепостного права не имели единодушия. Здесь фактически сложилась ситуация, несколько подобная той, что имела место в русской историографии с ее дискуссией на эту тему. В 1862 году А. Ф. Кистяковский высказал мнение, согласно которому крепостное право в крае вполне естественно вытекало из особых, искаженных украинских общественных отношений, возникших вследствие событий середины XVII века. Российскому же правительству оставалось только утвердить существующее в реалиях, что и было сделано указом от 3 мая 1783 года. Независимо от Кистяковского, в первом издании «Малороссийских посполитых крестьян» (1866) эту концепцию на широком материале проиллюстрировал Лазаревский. Со временем ее развили Мякотин и Барвинский. Василенко же закрепил данную точку зрения в историографии, а также настаивал, говоря о Лазаревском, что она «должна быть признана единственно правильной в научном отношении». К тем же, чьи позиции соответственно оказывались «ненаучными», причислялись сторонники «указной» теории, по которой решающая роль во введении крепостного права принадлежала центральному правительству. Первенство здесь отводилось Костомарову, который в «Мазепе и мазепинцах» высказался по этому поводу «наиболее полно и решительно», и его последователям, Шликевичу и Теличенко[256].
Костомаров, которому Василенко отдавал лидерство в исследовании «внешней» истории Украины, ее громких, героических страниц и персоналий, специально крестьянский вопрос не исследовал, но касался его неоднократно — в связи с историей не только Гетманщины, но и предыдущего периода. В контексте «обвинений» со стороны Василенко обращу внимание на позицию Костомарова относительно роли Люблинской унии в закрепощении Польшей украинских крестьян. Полемизируя с Н. Д. Иванишевым и М. В. Юзефовичем в рецензии на книгу «Архива Юго-Западной России»[257], посвященную постановлениям дворянских провинциальных сеймиков, он высказал довольно нетипичное для тогдашнего украинского историка мнение — что закрепощение на украинских землях было следствием не «внешнего» вмешательства, связанного с поляками, а внутренних отношений, в том числе действий местной социальной верхушки еще в литовские времена[258]. (Кстати, о глубокой укорененности крепостного права в Малороссии писал и Г. Ф. Карпов[259].) Фактически Костомаров здесь сближался с позициями Лазаревского, только по поводу другого времени. Интересно, что в отношении литовско-польского периода сам Василенко придерживался «указной» концепции и связывал распространение крепостного права в Украине с Люблинской унией. А в Левобережной Малороссии прикрепление крестьян стало «результатом всего хода внутренней жизни». Указ от 3 мая 1783 года только юридически оформил этот процесс[260].
Относительно А. П. Шликевича и И. В. Теличенко отмечу, что их позиции так и остались на долгое время маргинальными в украинской историографии. Возможно, рассуждения Василенко сыграли здесь не последнюю роль. Во всяком случае, в его текстах из «Великой реформы» фамилии этих историков не упоминались. И если Теличенко, благодаря целому ряду работ, забыт не был, то Шликевич фактически ушел в историографическое небытие. Идейный пафос его позиции касательно указа от 3 мая 1783 года актуализируется разве что в современном общественном дискурсе и неонароднической историографии — как негативное, даже враждебное, отношение части моих соотечественников к Екатерине II, с которой и связывают закрепощение миллионов украинских крестьян. Лазаревский же и сейчас остается «одним из лучших знатоков гетманской Малороссии», таким, с чьей смертью, как писал Василенко, «в малорусской историографии образовался пробел, который, трудно даже представить, когда будет заполнен»[261]. Показательно также, что, усиливая выставленные высокие оценки историку Гетманщины, Василенко солидаризировался и с мнением В. А. Мякотина о состоянии разработки «внутренней», социальной истории, представлявшейся «темным лабиринтом запутанных вопросов», из которых лишь незначительная часть решена в литературе, бóльшая же — едва поставлена[262].
Замечу, что, несмотря на определенные достижения, неразработанной осталась и проблема, выдвинутая Лазаревским на заседании Общества Нестора-летописца, которое было посвящено сорокалетию Крестьянской реформы, и имеющая особую значимость в контексте данной книги, — история освобождения крестьян от крепостной зависимости[263]. Ученый предложил для коллективной работы программу, в которой первой из трех стояла задача исследовать деятельность губернских комитетов по обустройству быта крепостных крестьян. Последняя «хотя и не имела практических результатов, но <…> важна для истории в том отношении, что в ней выразилось отношение помещиков к вопросу»[264].
Итак, Лазаревский фактически первым из украинских историков поставил в научной плоскости проблему «дворянство и крестьянский вопрос». Насколько далека от ее решения была в тот момент украинская историография, свидетельствует перечень сформулированных источниковедческих задач, среди которых и составление библиографического указателя «для отметки в нем всех печатных источников как для истории крестьян вообще, так и [для] их истории освобождения в частности»[265]. Как видим, здесь крестьянский вопрос, по сравнению с «программой» В. И. Межова, понимался значительно у́же. Но даже определенный Лазаревским объем задач выполнен не был. В 1912 году Н. П. Василенко на заседании Общества Нестора-летописца фактически одним из первых представил краткую историю реформы 1861 года в Черниговской и Полтавской губерниях[266]. В том же году П. Я. Дорошенко, хотя и написал наиболее обширный на тот момент очерк истории крепостного права и Крестьянской реформы в Черниговской губернии, сознательно себя ограничил: «Я не имею времени останавливаться на весьма интересных частностях работ Черниговского Комитета; это может служить задачей специального исследования»[267]. По сути, она остается нереализованной до сих пор.
Достаточно высокий уровень историографической рефлексии составителей «Великой реформы» подтверждает также фиксация слабо разработанных или обойденных исследовательским вниманием сюжетов. Это может рассматриваться как своеобразная постановка задач на будущее. К неосвещенным темам относились характер крепостного права, помещичье хозяйство XVII века, петровская эпоха в истории крепостного права, история крестьянства XIX века, в том числе государственных крестьян. Отмечалась и потребность более широкого использования уже опубликованных источников, разработки материалов частных архивов, необходимость изучения каждого помещичьего хозяйства отдельно, без чего невозможно воссоздать полную картину экономического развития страны накануне 1861 года. В то же время высказывалось одобрение в адрес работы В. И. Семевского, в которой «с исчерпывающей полнотою изучено отношение русского общества к крепостному праву»[268], т. е., если учесть замечания Ключевского относительно ограниченности подхода Семевского, фактически можно говорить о внимании только к одному из аспектов крестьянского вопроса. Безусловно, специфика юбилейного издания исключала перенасыщение статей дискуссиями с возможными оппонентами, перегрузку справочным аппаратом, отсылками к предшественникам, что позволяет представить не источниковую основу в полной мере, а лишь частично уровень осведомленности авторов с литературой и т. п. Однако в данном случае это не так важно. Главное — чтó именно закрепилось из предшествующей традиции и какие новые идейные и сюжетные доминанты появились.
Содержащиеся в шести томах статьи показывают и осознание историками единства дворянско-крестьянского дела[269], и значительное внимание к исторической составляющей крестьянского вопроса, и включение в него проблем не только крепостных, но и других категорий крестьян, военных поселян, и наличие традиционных тем — крестьянский быт, повинности, крестьянское движение. Одновременно здесь появились и сюжеты, которых, разумеется, не стоит искать в указателе Межова, — «масонство и крепостное право», «декабристы и крестьянский вопрос», «петрашевцы и крестьянский вопрос». В четвертом томе хотя и продолжалось рассмотрение того, как крестьянский вопрос осваивался литературно-художественными средствами, но подавляющее большинство работ было посвящено критическому, сатирическому отражению крепостнических «реалий»[270] в произведениях Т. Г. Шевченко, Н. А. Некрасова, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. Г. Чернышевского, в «Колоколе» А. И. Герцена. Воспоминания также преимущественно касались «темных» эпизодов. «Персонологическая» часть пятого тома фактически канонизировала ряд реформаторов, среди которых, кроме сановных лиц, нашлось место только для «прогрессивных» деятелей — Я. А. Соловьева, Н. А. Милютина, Н. П. Семенова, Ю. Ф. Самарина, К. Д. Кавелина, П. П. Семенова-Тян-Шанского, В. А. Черкасского. Был определен и круг «крепостников», куда попали и те, кто непосредственно «мешал» бюрократам-реформаторам, и «противники» идеи аболиционизма — от А. Т. Болотова и П. И. Рычкова до Д. П. Трощинского и В. Н. Каразина вместе с большинством дворянства[271].
Очевидно, это стало результатом утверждения взгляда на дворянство как на предателей «народных начал», как на врагов народа, — взгляда, который, по мнению Ключевского, еще в середине XIX века был лишь одним из альтернативных. Теперь же дворянство воспринималось в качестве «нароста на народном теле, вредного в практическом отношении и бесполезного в научном»[272]. Такой подход, считал историк, содержал в себе много погрешностей, и прежде всего физиологическую: «Нарост, хотя и нарост, остается органической частью живого существа, которая принимает участие в жизни организма, и даже иногда более сильное, чем нормальная часть организма»[273].
По мнению Ключевского, эта «аристофобия» именно на рубеже XIX–XX веков и привела к свержению еще недавних авторитетов с пьедестала. В частности, это ярко проявилось в случае с Н. М. Карамзиным: широкое празднование его столетнего юбилея подтолкнуло «либерально-демократическую» общественность «обличать», «видеть в нем не деятеля русской культуры прошедшей эпохи, а живого представителя враждебного лагеря», как писал Ю. М. Лотман, достаточно точно раскрывая механизм «либерального» мышления в исторической науке. Тот механизм, для которого характерно не стремление понять позицию персонажа прошлых эпох, а отношение к нему как к ученику, отвечающему на поставленные вопросы и получающему удовлетворительную или неудовлетворительную оценку — в зависимости от совпадения ответа с ожиданиями со стороны историка-учителя. Печальным, но характерным примером такого подхода Лотман считал анализ общественно-литературной позиции Карамзина известным историком литературы А. Н. Пыпиным в монографии «Общественное движение в России при Александре I» (1908): «Обычно академически объективный Пыпин излагает воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонятно, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сентиментальными фразами душу крепостника, презирающего народ, сумел ввести в заблуждение целое поколение передовых литераторов, видевших в нем своего рода моральный эталон»[274].
На страницах «Великой реформы» подобную оценку Карамзину, во взглядах которого «в конечном итоге отлились идеалы крепостнической части общества», дал М. В. Довнар-Запольский: «…сентиментальная идиллия в теории, в литературных произведениях и жестокая действительность на практике в связи с настойчивой защитой сохранения этого института (крепостного права. —
Если же сравнить провозглашенные в предисловии к «Великой реформе» (в качестве еще не решенных) задачи и «программу» Межова, можно увидеть, что постановка проблемы во всей «прижизненной» полноте в юбилейном издании не просматривается, хотя ряд содержательных черт предыдущего образа крестьянского вопроса и сохранился. Кажется, сам Межов своим выделением «
Исчезла и характерная для «прижизненного» периода дискуссионность[276], появилось определенное единообразие в оценках крепостного права, результатов Крестьянской реформы, действий правительства, роли представителей различных идейных платформ. Если в «прижизненной» фазе сосуществовали и критика, и апологетика крепостного права, на страницах печатных изданий высказывались как те, кто выбирал темные краски, так и сторонники ярких цветов, то «Великая реформа» уже «отказывала» не только апологетам, но и тем, кто пытался посмотреть на дореформенный период как на вполне нормальное время с точки зрения экономического развития общества. Например, П. Б. Струве, акцентировавший экономическую состоятельность крепостнической системы до реформы 1861 года включительно, хотя и упоминался во вступительной статье к первому тому, но с критическими замечаниями, пока не слишком жесткими, за создание не совсем точной картины хозяйства России XIX века[277].
Итак, как видим, «нормальности» дореформенной эпохи уже забылись, «эксцентричности» же закрепились, и признаки сна, о котором говорил Ключевский, превратившись в новый канон, почти полностью переходили в следующий собственно историографический период. В связи с этим не удержусь от одного замечания. Сегодня историки считают хорошим тоном размахивать антисоветской историографической дубинкой, часто забывая, что советская историография во многом оказалась весьма чувствительна к своим предшественникам. Однозначная и слишком обобщающая критика крепостного права, беспредельное возложение опалы на дворянство, жесткая идеологическая заданность позиций тех или иных деятелей, ведущая роль революционно-демократического направления в освободительном движении, даже крестьянское движение, влияние западноевропейского Просвещения и экономических идей как главные причины постановки и решения крестьянского вопроса не были полностью выдумкой советской историографии, которой навязывают все родовые пятна отечественной исторической науки. Когда, например, современный российский исследователь П. В. Акульшин пишет, что с 1930‐х годов утвердилось мнение об А. Т. Болотове как о жестоком помещике-крепостнике[278], хочется напомнить, что такой образ уже был начертан М. В. Довнар-Запольским в «Великой реформе». Советские же историки лишь придали ему несколько карикатурных черт мелкого трусливого вымогателя. Иными словами, в оценках крестьянского вопроса в широком смысле понятия советская историография сохраняла преемственность с предыдущим периодом. Разрыв же наметился на рубеже XIX–XX веков. А
Этот историографический период носит переходный характер. Замечу, что с точки зрения логики познавательного процесса в конце XIX — начале XX века относительно крестьянского вопроса сложились все предпосылки для выхода его на уровень научно-исторического познания. Но коррективы вносила логика конкретики самой истории — ветер истории был сильнее, чем ветер историографии. Во время революции 1905–1907 годов и Столыпинской реформы интерес к крестьянскому вопросу резко возрастал[279], то же наблюдалось и после 1917 года. Историографический итог в изучении проблемы был подведен и очерками украинских историков, свидетельствовавшими как о проблемно-тематическом распаде крестьянского вопроса и о приоритетности отдельных его составляющих, так и о начале размежевания либеральной народнической, украинской национальной, марксистской исторической науки, что осложнялось выделением «государственного» направления и так называемой диаспорной историографии.
Историками исторической науки уже много сказано об особенностях «сосуществования» историографий в этот период[280], когда рядом со старыми возникали новые центры, сохранялось многообразие взглядов и подходов, когда, как писал Я. Д. Исаевич, даже после того, как сопротивление академиков было сломлено и Академию наук преобразовали во вполне зависимое от ЦК компартии учреждение, в ней оставались ученые, пытавшиеся культивировать старые академические традиции[281]. Поэтому отмечу лишь, что, независимо от идейных и методологических ориентаций историков, вопросам, которые поднимались, например, А. М. Лазаревским, В. А. Барвинским, В. А. Мякотиным в конце XIX — начале XX века, теперь оставалось все меньше места.
Современные украинские историки исторической науки определяют 1920‐е годы как период «настоящего взлета историографических исследований»[282]. А среди значительного объема такой продукции называют прежде всего работы Д. И. Дорошенко, Д. И. Багалея, О. Ю. Гермайзе. Следовательно, именно они в значительной степени представляют историко-историографическую ситуацию того времени, в том числе в вопросах сохранения научной преемственности, появления возможных разрывов, различий, изменения оценок наследия предшественников, расстановки акцентов. Уже в известной работе Дорошенко 1923 года Лазаревский, хотя и признавался «лучшим у нас знатоком старой Гетманщины», получил упреки за «как будто умышленное отыскание темных сторон ее жизни», за отсутствие «необходимой связи с целым общим ходом исторического процесса», за «односторонность освещения гетманского периода нашей истории, особенно в том, что касается отдельных его деятелей и вообще казацкой старшины»[283].
Региональные штудии Лазаревского мало корреспондировали с только что выстраивавшимся украинским «большим нарративом», а его научные убеждения не соответствовали идеологии «государственной» историографии, хотя основной вывод историка относительно генезиса крепостного права был воспринят фактически без обсуждения.
«Большое оживление национальной украинской жизни», как писал Дорошенко, «потребность в синтетическом курсе украинской истории и вообще в популяризации сведений о прошлом родного края» — все это определяло новые приоритеты, среди которых, если судить по последним разделам «Обзора украинской историографии» («Огляд української історіографії»), крестьянский вопрос передвигался на второй план. Обобщая по регионально-хронологически-тематическому принципу результаты научной работы конца XIX века, в числе исследователей «внутренней жизни Левобережной Украины» Дорошенко назвал А. М. Лазаревского, Д. П. Миллера, О. И. Левицкого, И. В. Теличенко, И. В. Лучицкого, Н. В. Стороженко, Н. П. Василенко, В. А. Мякотина, неравномерно распределив между ними внимание. Анализируя же достижения украинской историографии первых десятилетий XX века, он отметил немного работ по истории хозяйства, социально-экономических отношений, различных социальных групп Левобережной Украины-Гетманщины, вспомнив Г. А. Максимовича и более продолжительно остановившись на нескольких ранних трудах М. Е. Слабченко и рецензиях на них Василенко. Показательно, что история XIX века вообще не попала в поле зрения Дорошенко.
В 1928 году Д. И. Багалей, чье первенство в создании обобщающих трудов по истории украинской исторической науки бесспорно[284], в ряде подразделов «Историографического вступления» к «Очерку истории Украины на социально-экономической основе» («Нарис історії України на соціально-економічному ґрунті») не только дал общую оценку дореволюционной украинской историографии, но и подвел черту достижениям в исследовании отечественной истории за 1917–1927 годы. Среди ошибок старой историографии было названо недостаточное изучение истории Гетманщины. Вместе с тем отмечались «огромные последствия <…> которые здесь дал А. М. Лазаревский». Пренебрежение недавним прошлым («дальше Гетманщины историки Украины почти не шли») ученый объяснял существующими представлениями о конце украинской истории после ликвидации традиционных казацких структур. Основной же пробел дореволюционной исторической науки, по мнению Багалея, заключался в недооценке социально-экономического фактора. Достижения историков «народнической ориентации», понятно, не отрицались, но ошибочность их подходов в изучении «экономического благосостояния» украинского крестьянства, мещанства, казачества заключалась в выборе — в качестве «идеологической основы» исследований — национального, а не социально-экономического момента[285].
Представив за «топографическим принципом» «общий библиографический обзор» работ пооктябрьского десятилетия, Багалей как достижение назвал интерес к новейшей истории Украины, «приспособление к трудам по украинской истории марксистской методы» и, перечислив целый ряд имен, в специальном подразделе «Марксистські праці з історії України» («Марксистские труды по истории Украины») дал довольно пространную характеристику творчества М. И. Яворского, М. Е. Слабченко, А. П. Оглоблина, О. Ю. Гермайзе, которые будто бы лучше разобрались в особенностях новой методологии. Однако если в этой работе для академика марксизм «выступал лишь одной из многих теорий исторического процесса, абстрактной схемой»[286], то в последнем историографическом труде все было несколько иначе.
Непропорционально большое место, по мнению В. В. Кравченко, Багалей уделил работам Слабченко[287]. В контексте нашей темы именно это особенно важно. И не только потому, что перед нами одна из немногих сравнительно обширных рецензий на труды последнего, но и ввиду возможности представить позиции самого рецензента, которые вскоре испытают метаморфозы, отражая стремительные изменения историографической ситуации рубежа 1920–1930‐х годов. Пространно характеризуя «Матеріали до економічно-соціальної історії України XIX ст.», отмечая их пионерский характер, достоинства и слабые места, ценной чертой этого труда Багалей назвал фактическое содержание, достаточно органично связанное с марксистскими объяснениями и собственными выводами автора, к которым тот подходил осторожно, обосновывая их на фактах[288]. Показательно, что в этой «достаточно удачной попытке новейшей украинской истории в
С точки зрения историографической преемственности важно отметить, что одесский профессор в этом произведении Багалея представлен не только как исследователь Новейшей истории Украины, смело взявшийся за малоразработанное поле истории XIX века. По количеству работ и по «научной энергии» он представлен как, в сущности, продолжатель А. М. Лазаревского, как «главный исследователь истории Левобережной Украины», «большой эрудит и знаток печатных источников по истории Гетманщины»[290], синтезировавший накопленное в области экономической, социальной истории. В «Историографическом вступлении» («Iсторіографічний вступ») Багалей назвал и значительный круг имен, в том числе «старых» историков — И. А. Линниченко, Н. Ф. Сумцова, Г. А. Максимовича и др. Их уже не будут упоминать молодые коллеги академика, историографические работы которых демонстрируют начало разрыва между «старой» историографией и новыми направлениями украинской исторической науки в исследовании социальной истории.
В 1929 году коротко подытожил достижения украинской исторической науки за десятилетие О. Ю. Гермайзе. По мнению Багалея, его марксистские взгляды были очень выразительными и здесь он уступал только М. И. Яворскому[291]. Гермайзе уделил значительное внимание идейно-организационному переформатированию украинской исторической науки. Основные доминанты, определявшие его взгляд, — проявление учеными «новых интересов», а именно отношение к украинскому движению[292] и к «идее материалистической социологии». Важным был и языковой фактор. Эти критерии оставляли без внимания «направление А. М. Лазаревского». Подчеркнув, что «эпоха частных героических усилий одиноких исследователей и общественной инициативы небольших кружков навеки умерла вместе с победой революции», и приветствуя приход «эпохи организованного, планируемого государством и им поддерживаемого труда», Гермайзе, как и Багалей[293], кратко остановился на институциональных сдвигах, в первую очередь — новых, поскольку, по его мнению, университеты не откликнулись на вызовы времени[294], а также на отдельных направлениях, среди которых новым считал интерес к общественным и революционным движениям, экономической истории, особенно XIX века.
К сожалению, краткий очерк не позволяет понять, насколько в указанных отраслях были представлены проблемы крестьянского вопроса. Но важно, что Гермайзе остановился на работах М. Е. Слабченко, свидетельствовавших о растущем интересе к экономической истории XIX века. Однако, оценивая грандиозность поставленной тем задачи — «дать экономическую историю Украины за последние 300–400 лет», взяться «за освещение почти неразработанной истории XIX века», — Гермайзе подчеркнул лишь начальный характер работ профессора, которые тогда могли только «удовлетворить жгучую потребность у нас иметь курс социально-экономической истории нового времени, а не быть попыткой полного исследования экономической истории Украины»[295]. Еще одной новацией 1920‐х годов Гермайзе считал переход украинских историков на марксистские позиции. Причем он довольно четко указал и на момент перехода, и на влияние «внешнего» фактора — государства, начавшего формулировать заказ: «Только во вторую половину этого десятилетия, когда утихла понемногу буря социального соревнования и советское государство получило возможность больше внимания уделить культурному фронту и научной работе, началась систематическая и более организованная работа украинских историков. За это время все же только положены основы, расчищены пути, поставлены задачи»[296].
Какими виделись эти задачи в изучении крестьянского вопроса, позволяет понять опубликованная также в 1929 году статья С. В. Глушко[297], который вместе с Гермайзе занимался организационной работой по обеспечению деятельности исторической секции Всеукраинской академии наук, трудился на Научно-исследовательской кафедре М. С. Грушевского и вскоре подвергся репрессиям[298]. Эта статья является, по сути, первым специальным очерком историографии крестьянского вопроса и дает возможность конкретнее представить изменение его проблемно-тематического и регионально-хронологического измерений.
В историографическом обзоре, скорее похожем на библиографический, Глушко остановился «только на
Прояснению этого служит и авторское определение основного понятия — «крестьянский вопрос», — с чем чрезвычайно редко приходится встречаться. К тому же Глушко не только непосредственно обратился к историографическому анализу «разных течений в украинской научной литературе», но и намеренно, по его признанию, остановился на характеристике социально-экономического и политико-правового положения крестьян после реформы 1861 года. Этот обширный, как для историографической работы, сюжет, где довольно схематично и упрощенно описано пореформенное украинское крестьянство, был привлечен для демонстрации сюжетно-тематических новаций последних десяти лет: главное внимание историков остановилось на экономическом состоянии крестьянства[299]. Таким образом, Глушко четко зафиксировал изменения в структуре крестьянского вопроса. Авторской же дефиницией в самом начале статьи была определена еще одна приоритетная его составляющая: «Под крестьянским вопросом надо понимать весь тот комплекс социально-экономических и политических притязаний, которые ставили широкие массы сельского населения перед властвующими сословиями, для обеспечения нормальных условий своего существования, а также весь этот процесс неустанной, систематической борьбы за реализацию тех притязаний»[300].
Итак, если на «прижизненном» этапе формирования историографического образа улучшение положения крестьян определялось в первую очередь как дело правительства и дворянства, а в «мемориальной» фазе — «демократов» (А. Герцен, Н. Чернышевский и др.), то историки 1920‐х годов считали это делом самих угнетенных. Очевидно, реальное масштабное подключение больших масс крестьян к конкретному решению аграрного вопроса, особенно в годы революции и Гражданской войны, не могло не быть перенесено на исторические исследования. В то же время важно отметить, что из‐за направления проблемы в такое русло исключалось осознание единства крестьянского и дворянского, крестьянско-помещичьего вопроса. Широкий спектр социальных отношений переводился в конфронтационную плоскость, поскольку «давней мечтой» крестьянства, извечным стремлением, представлялось «уничтожение господина и раздел его земли»[301].
К концу первого историографического периода, который начался бурей 1905 года и завершился, как считал О. Гермайзе, ее успокоением в середине 1920‐х годов, фокус исследовательского внимания явно переместился в сторону истории крестьянства, и преимущественно истории крестьянских движений, форм эксплуатации, форм классовой борьбы. На периферию внимания уходили сюжеты, связанные с усилиями правительства развязать сложный социальный узел, реформа 1861 года из «Великой» превращалась в «так называемую великую» и оценивалась как ничего крестьянам не давшая, а только поставившая крестьянскую проблему «во весь рост». Крестьянство же представлялось исключительно той категорией, что до революции 1917 года «постоянно находилась в Украине под гнетом господствующих сословий», была лишь объектом эксплуатации, почвой, «на которой буйным цветом росло благосостояние сначала дворянина-крепостника, а дальше, с изменением экономических условий, и буржуазии»[302]. Причем крестьянство изображалось без каких-либо региональных и групповых различий — как целостное сообщество, чья жизнь была просто невыносимой и только ухудшалась. Страдальческий, «лакримозный» образ украинского крестьянства прочно укоренился в историографии.
Глушко, хотя и не определял в качестве критерия отбора работ для анализа «партийную», марксистскую принадлежность авторов, фактически продемонстрировал и усвоение, и утверждение основных постулатов новой методологии. В марксистской же историографии, которая, по замечаниям Багалея и Гермайзе, во второй половине 1920‐х годов начинала доминировать в украинской исторической науке, предпочтение, при сохранении определенной степени преемственности в оценках, отдавалось лишь отдельным составляющим крестьянского вопроса — экономической истории крестьянства и его классовой борьбе для достижения «давней мечты». На обочине, как специальная, оставалась дворянская составляющая проблемы. Поэтому из поля зрения историографа выпали исследования П. Клепацкого, В. Дубровского, Е. Лазаревской и других, где осознание целостности проблемы еще сохранялось.
ФОРМИРОВАНИЕ НАУЧНО-ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИХ ДИСКУРСОВ КРЕСТЬЯНСКОГО ВОПРОСА
Взгляды же на крестьянский вопрос у представителей разных историографий могли совпадать. Но принципиальные разногласия не давали возможности договориться. Например, в украинской диаспорной и в советской историографии восприятие крестьянства было почти одинаковым, в целом соответствуя духу народнической традиции. Поэтому для данного периода в качестве маркера могут выступать не столько методологические позиции, сколько принадлежность к тому или иному историографическому потоку. При этом внешний фактор остается доминантным и определяет водораздел в историографии проблемы. В таком смысле конец 1920‐х годов формально не отличается от конца 1980‐х. И все же в пределах периода можно выделить ряд этапов — в соответствии с динамикой идейно-политической ситуации в СССР.
Конец 1920‐х — первую половину 1940‐х годов можно условно назвать этапом сегрегации, геттизации («гетто» не в негативном смысле), поскольку именно в это время расхождения с ведущими тенденциями европейской науки получили логическое завершение в практически полной изоляции советской историографии от мировой[304]. В значительной степени это было связано и с утверждением новой методологии. С точки зрения «внешних» подходов данный этап, особенно рубеж 1920–1930‐х годов, может рассматриваться и как начало марксистской историографии не только в идейном, но и в функциональном смысле[305]. Отныне марксизм, одна из многих теорий исторического процесса, превратился, причем не столько в результате идейной борьбы, в единственно возможную теорию, с обязательным ее усвоением. Помимо прочих, важным фактором влияния на историографическую ситуацию, думаю, стала публикация первых собраний сочинений Ленина, Г. В. Плеханова, появление лемковского издания произведений А. И. Герцена. Рубежным годом для отечественной исторической науки считается 1929‐й, год первой Всесоюзной конференции историков-марксистов, на которой «…общий с другими странами процесс развития исторического знания в СССР, в частности Украине… оказался прерван, был положен конец плюрализму мнений»[306]. Это не могло бы произойти без «внешних» толчков, перечислению которых уже уделено достаточно много внимания. Вмешательство партийных органов было вполне закономерно, если учесть распространение в исторической науке догматизма, вульгаризации, шаблонности мышления[307].
Официальной доминантой исторического сознания в это время стало гиперкритическое отношение к дореволюционному прошлому, в том числе и историографическому. Советские историки должны были наглядно продемонстрировать, что российская история с древнейших времен вполне укладывается в марксистскую теорию социально-экономических формаций и вся пронизана классовой борьбой трудового народа с поработителями. Поэтому приоритетными направлениями становились социально-экономическая история и история революционного движения в России, которые должны были образовать идеологический каркас «новой» исторической науки[308]. Акцентируя на этом внимание, историки-марксисты таким образом отодвигали в тень целый ряд ключевых тем российской истории. Началось замалчивание истории нобилитета. Марксистский режим, по словам Э. Глисона, был «изначально не расположен уделять много внимания политической истории побежденного класса»[309]. Политическая история приобретала гротескный характер, либерализм подвергался осмеиванию. Даже любимые темы, связанные с историей рабочего класса, крестьянства, революционного движения, так идеализировались, что обычно искривлялась сама сущность исторического явления[310].
Перед украинскими историками в условиях централизованного планирования научно-исследовательской работы возникла необходимость тематической переориентации, отказа от исследования целого ряда проблем, встала задача вписывания отечественной истории в «своеобразие» российского прошлого в соответствии с концепциями, разработанными ведущими «официальными» историками. Например, специалисты по социально-экономической истории Украины, без оговорок о местной специфике, взяли на вооружение закрепленную в науке усилиями Б. Д. Грекова[311] марксистскую концепцию генезиса и развития феодализма в России. Однако драматизм ситуации в украинской историографии заключался в глубоком разрыве с предыдущей историографической традицией, в потере преемственности, чему способствовало «идеологическое наступление против буржуазной идеологии», начатое в сентябре 1929 года Всеукраинским совещанием по делам науки[312], что происходило не без участия «старых» авторитетных историков.
Достаточно яркая тому иллюстрация — труд Д. И. Багалея «Нарис (Очерк. —
О каких выводах шла речь, трудно сказать. Ведь главный из них, о генезисе крепостного права, Багалей уже не поддерживал. Если раньше концепция Лазаревского относительно происхождения крепостного права казалась Багалею новой и верной[320], то на рубеже 1920–1930‐х годов она уже «абсолютно не удовлетворяет, потому что здесь не сказано, что в России крепостничество появилось гораздо раньше пол[овины] XVII века»[321]. Итак, «схема образования крепостных отношений», предложенная Лазаревским, теперь воспринималась Багалеем как «слишком, так сказать, элементарная и на сегодняшний день полностью не удовлетворяющая, поскольку не имеет под собой твердой социальной базы, не раскрывая в основном ни роли украинской старшины, ни роли дворянского централизованного правительства»[322].
В «Очерке» отрицалось и народничество Лазаревского, которому не прощалась свобода от политики, скептическое отношение «к национальным украинским организациям» (т. е. к «Старой громаде»), то, что он «резко выступал против национального пыла, пережитков национальной романтики», «сторонился сколько-нибудь ясной и наглядной увязки своих исторических исследований с теми общественными и политическими вопросами и движениями, которые волновали современное общество»[323].
Отныне Лазаревский превратился в представителя дворянско-буржуазных украинских историков, «малоросса», «идеологически был связан с дворянством и буржуазией, которые поддерживали самодержавие». В исследованиях руководствовался якобы исключительно классовыми дворянскими интересами[324].
Отличались у Багалея оценки наследия «главного историка Гетманщины» и в области истории элиты. Нарекания вызвала идеализация «украинского дворянства», признание «малороссийского дворянства» «почти единственной силой в обществе», «недопустимо широкие» рассказы «о всех его представителях», что объяснялось классовым дворянским подходом. Книгам Лазаревского не хватало «важнейшего для пролетарского читателя — …оценки исторических явлений со стороны пролетариата того времени и беднейшего крестьянства»[325]. При этом труды последователей «шефа» — В. А. Мякотина и В. А. Барвинского — были просто квалифицированы как «явно враждебные марксизму»[326].
Итак, на рубеже 1920–1930‐х годов народническое направление исторической науки и ее безусловный лидер в исследовании Левобережной Украины приобрели новое историографическое качество. Они вписывались в суперсинкретичный поток украинской националистической историографии. Таким путем украинские советские историки не просто отказывались от наследия предшественников. В тех условиях маркировка, выставленная Лазаревскому и его направлению, фактически превращалась в клеймо, что автоматически выводило их из историографического оборота, образуя в нем пропасть и заставляя искать новые континуитеты. Трансформации историографического образа историка Гетманщины и поднятой им проблематики, в свою очередь, влияли и на изменения в структуре крестьянского вопроса.
Вместе с тем, несмотря на новые методологические предписания и необходимость работать в русле сталинской концепции истории, такой прерывности у российских историков, думаю, не произошло. Хотя советской историографии и была чужда сама мысль о научной преемственности, тем не менее еще многие десятилетия после революции, пока жили или имели возможность работать историки «старой формации», «традиция давала о себе знать, сказываясь в достаточно высоком профессионализме и общей культуре, в работах высокого научного уровня, в частности в области медиевистики»[327]. А. Я. Гуревич считал, что русская школа аграрной истории Средневековья, частично изменяя свои общие подходы и перестраивая исследовательскую методику, просуществовала до 1950–1960‐х годов[328].
Не выпадали из обоймы достижений российских ученых и произведения их дореволюционных предшественников. В. О. Ключевский, один из трех «богатырей российской науки истории в XIX в.», «оставался неизменно популярным на протяжении почти всего следующего, XX столетия»[329]. М. М. Сафонов, анализируя курс лекций С. Б. Окуня по истории СССР, изданный в 1939 году и знаменовавший становление марксистской концепции внутренней политики российского правительства начала XIX века, также отметил не только опору историка на подходы М. Н. Покровского и А. Е. Преснякова, но и попытку «использовать всю сумму фактов, накопленных дореволюционными историками различных направлений»[330]. Б. Ю. Кагарлицкий вообще считает, что после разгрома «школы Покровского» советская историческая наука в основном вернулась к традиционным концепциям исследователей XIX века, лишь украсив их цитатами из Маркса, Ленина и Сталина[331].
В значительной степени заслуга сохранения преемственности признается за Н. Л. Рубинштейном[332], «Русская историография»[333] которого и до сих пор удерживает статус одного из самых фундаментальных историко-историографических исследований. Книга, достойная «первого ряда историографической классики», была опубликована в 1941 году и стала первым общим курсом российской историографии, подготовленным в послеоктябрьский период[334]. Здесь было представлено творчество выдающихся российских историков — от В. Н. Татищева до Г. В. Плеханова, Н. А. Рожкова и многих других. Несмотря на резкую критику, развернувшуюся уже в конце 1940‐х годов, особенно во время кампании «по борьбе с космополитизмом», историографическая концепция Рубинштейна в целом закрепилась в советской исторической науке и нашла отражение в других историко-историографических трудах, в том числе и украинских авторов.
Учитывая историографическое значение титанического труда Н. Л. Рубинштейна, в контексте данной темы следует выделить ряд моментов: 1) концепции социально-экономической истории наиболее ярких выразителей «народнической», «буржуазной» историографии, в частности «либерально-народнического» направления, «буржуазного экономизма», «легального марксизма», «экономического материализма», не отождествлявшегося с марксизмом, были довольно основательно проанализированы; 2) поскольку проблемно-историографический принцип не был доминирующим, элементы крестьянского вопроса «растворились» в ходе анализа специфики того или иного течения, направления, школы; 3) работы В. И. Семевского и его школы по истории крестьянства и в то время сохраняли видное место в историографии вопроса; 4) не упоминая Ключевского, Рубинштейн фактически повторил его оценки наследия Семевского, добавив тезис об истории в конкретном развитии классовых противоречий; 5) линия историографической эволюции проблемы проводилась Рубинштейном от Семевского к его ученице И. И. Игнатович, которая, в отличие от учителя, отказалась от «общей постановки крестьянского вопроса» и в своих трудах перешла к истории крестьянства и крестьянских движений; 6) украинский историографический материал не попал в поле зрения Рубинштейна, специальный раздел, посвященный Н. И. Костомарову, касался преимущественно изучения им русской истории.
Итак, этот анализ не только суммировал, но и определял новые приоритеты. Главное — изучение идеологического аспекта крестьянского вопроса начиналось с В. И. Семевского. Полнота его трудов, как считал Рубинштейн, в значительной степени освобождала историка от «повторения проделанной автором работы, от обращения к использованным им источникам». Советским историкам оставалось только поставить проблему в контекст классовой борьбы, а анализ позиций авторов тех проектов решения крестьянского вопроса, что уже введены в оборот, провести с точки зрения классовых интересов и того практического смысла, который в эти проекты вкладывался. Историю идеи необходимо было рассматривать с точки зрения общественного движения[335]. Возражая против ограничения Семевским крестьянского вопроса проблемой эмансипации, Рубинштейн сам фактически «растворял» данный вопрос в истории крестьянства и истории общественной мысли, где приоритет оставался на стороне истории социальных движений. Такой подход и направил исследовательское внимание в указанное русло.
Украинские историки на этом этапе историографических трудов не писали. Как отмечал В. Г. Сарбей, ни Институт истории, ни Институт истории Украины не занимались специальной исследовательской работой в области историографии. Основные усилия этих учреждений были направлены на подготовку обобщающих работ по истории Украинской ССР[336], к чему подталкивали и отказ от концепции М. С. Грушевского, и необходимость вписать украинскую историю в общегосударственный контекст. Поэтому, как выглядело восприятие наследия предшественников украинскими советскими специалистами по социально-экономической истории, можно представить на основе историографического вступления к монографии И. А. Гуржия, которая (вместе с работами Т. Журавлевой, А. Пономарева, Е. Черкасской, И. Шульги) знаменовала восстановление исследований социально-экономической истории дореформенной эпохи, но уже на следующем этапе, ограниченном с учетом историографической традиции серединой 1940‐х — серединой 1950‐х годов[337]. Современные историографы также отмечают, что именно с этого времени для украинской науки и культуры настали «особенно драматические дни». С постановлением ЦК компартии (большевиков) Украины от 1947 года «О политических ошибках и неудовлетворительной работе Института истории Украины Академии наук УССР» связывается очередной раунд «уничтожающей критики „старых“ работ» (т. е. обобщающих курсов, созданных К. Гуслистым, Н. Супруненко, Ф. Ястребовым, Н. Петровским и др.) и изъятие их из библиотек[338].
Вместе с тем именно в послевоенный период советское руководство пыталось поддерживать положительный имидж страны. Истории здесь отводилась не последняя роль. Как считают историки, не только в условиях шовинистического разгула 1940‐х — начала 1950‐х годов, но и в последующем пропаганда беспокоилась о придании историческому облику Российской империи цивилизованно-европейского вида и привлекательных черт[339]. Россия теперь должна была восприниматься не как «тюрьма народов», а как «родина слонов». Побочным результатом этого стала возможность некоторой ревизии — «реабилитации» если не политики царской власти и господствующего сословия, то по крайней мере отдельных его представителей. Это позволило расширить круг «прогрессивных деятелей». Например, А. Т. Болотов уже трактовался не как ярый крепостник, а как естествоиспытатель, представитель передовой отечественной агрономической науки[340]. Смягчались и определения ряда общественно-политических направлений, в частности славянофильства, расширились возможности для работы в архивах и т. д.[341] Итак, с конца 1940‐х годов, вопреки потрясению, которое в очередной раз перенесла историческая наука от борьбы с «безродными космополитами» и «буржуазными националистами»[342], закладывались основы для изменения историографической ситуации в целом.
Докторская диссертация (1953) и монография (1954) И. А. Гуржия «Розклад феодально-кріпосницької системи в сільському господарстві України першої половини XIX ст.» («Разложение феодально-крепостнической системы в сельском хозяйстве Украины первой половины XIX в.») — этот труд выбивался из общего потока работ украинских историков того времени не только своей проблематикой, но и исключительно пространным историографическим очерком, который дает возможность понять направление историко-историографической мысли в украинской исторической науке. В конкретно-исторической части труда вернулся в научный оборот крестьянский вопрос, которому посвящен особый подраздел. Однако он фигурировал не как самостоятельная проблема, а как составляющая концепта кризиса и разложения феодально-крепостнической системы. Именно под таким углом зрения рассматривалась история дореформенного периода. История же крестьянского вопроса фактически отождествлялась с историей крестьянства[343].
Гуржий подверг анализу наследие российских и украинских «буржуазных историков», ученых «из лагеря народников», и в первую очередь Семевского, оценивая его, хотя и без ссылки, по Н. Л. Рубинштейну. Были упомянуты и «легальные марксисты» — П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановский, а также их последователи. Упреки им делались на основе ленинских статей, с неоднократным рефреном об ошибочном понимании процесса разложения феодально-крепостнической системы, недооценке решающего значения антикрепостнической борьбы. Но если русскую историографию Гуржий критиковал довольно спокойно, то в отношении украинской был непримирим, употребляя довольно резкие высказывания, оценки, характеристики. Весь удар приняли на себя за украинских историков М. Е. Слабченко и А. П. Оглоблин, которые «специализировались главным образом на фальсификации вопросов истории экономики»[344]. В историографическом очерке Гуржий совсем не упомянул А. М. Лазаревского и его последователей, хотя в работах, не имевших широкого историографического резонанса, иногда прямо ссылался на его труды, а также на некоторых других «буржуазных» историков[345]. Итак, новыми ориентирами для украинских ученых теперь стали работы П. И. Лященко, Н. М. Дружинина, С. Г. Струмилина, П. А. Хромова[346]. Изменяться такая ситуация будет только на следующем этапе — середина 1950‐х — начало 1970‐х годов, — когда начнет понемногу восстанавливаться связь с народнической историографией.
Выделение этого этапа, так же как и внеисториографические факторы, его определяющие, не требует объяснений. Об этом уже достаточно много сказано историками исторической науки. Напомню лишь, что во времена относительной либерализации научно-организационная зависимость украинских историков от Москвы, от «центра» не только не ослабела, но даже увеличилась[347]. Хотя этот период и определяется иногда как историографический «микроренессанс», все же, думаю, научные ориентиры украинских историков того времени формировались преимущественно не в результате осознания потребностей разработки тех или иных проблем отечественной истории, а партийными постановлениями, рекомендациями центральных академических институтов и «официальных» историков[348]. Поэтому, несмотря на попытки современных историографов выделить группу «непровластно настроенных историков в УССР», «фрондирующих украинских исследователей», «нонконформистов»[349] (хотя это и вступает в противоречие с конкретными биографиями[350]), мы видим все более тесную корреляцию между научными результатами украинских ученых и «указаниями» сверху. Более того, создается впечатление, что украинская историография прочно закрепилась в фарватере российской, все больше превращаясь в провинциальную. Украинские историки уже не ставили самостоятельных исследовательских задач, хотя бы в виде создания новых обобщающих курсов, а только успевали реагировать на критику и отвечать на столичные научные инициативы, подбирая местный материал для иллюстрации тех или иных концепций общегосударственного значения.
Историографическим началом этого этапа можно считать две статьи-передовицы, важные в контексте данной темы, которые появились в 1955 году в «Вопросах истории». Ими, с одной стороны, подводился итог уже сделанному в области истории украинского народа и истории общественной мысли, а с другой — представлялось ви́дение перспектив дальнейших исследований. Констатации и установки подобных статей воспринимались как ориентир и руководство к действию.
Статья-призыв «За глубокое научное изучение истории украинского народа»[351] фактически стала первым после длительного перерыва осмыслением состояния развития украинской исторической науки. Настойчивое подчеркивание «слабостей» украинской советской историографии было призвано изменить ситуацию. В данном контексте важными представляются нарекания по поводу невысокого уровня историографической проработки исследований, по поводу невнимания к источникам (в том числе и опубликованным) и отсутствия их критических обзоров[352]. По сути, прозвучал призыв, наряду с углублением критики буржуазно-националистической историографии, восстанавливать преемственность и прекращать практику игнорирования работ Н. И. Костомарова, В. Б. Антоновича, Д. И. Багалея, А. Я. Ефименко, А. М. Лазаревского, М. А. Максимовича. В перечне приоритетных сюжетов крестьянский вопрос в этой «передовице» не назывался, очевидно частично растворившись в важной для изучения социально-экономической истории Украины.
Украинские историки оказались весьма чувствительными и к тематическим определениям, и к советам ликвидировать элементы перестраховки, продемонстрировать настоящую научную смелость. «Передовица» обсуждалась на заседании Ученого совета Института истории 17 октября 1955 года, по результатам чего была подготовлена подробная информация о принятых мерах и планах отделов Института. Несколько позже появились рекомендации со стороны координационной комиссии по истории при Академии наук Украинской ССР (АН УССР)[353]. Результатом этого стали статьи в основанном в 1957 году издании «Український історичний журнал», монографии об историках, в том числе и о Лазаревском, где он снова определялся как «выдающийся»[354], обобщающие работы по украинской историографии, а также ряд конкретно-исторических исследований, в первую очередь по предложенной «центром» проблематике.
Передовица девятого номера «Вопросов истории» за тот же 1955 год[355], которую историки исторической науки считают этапной вехой развития советской историографии отечественной общественно-политической мысли и одновременно отправной точкой ее «оттепелевых» трансформаций[356], была посвящена анализу состояния разработки истории общественной мысли. Подытоживая достижения, здесь отмечали рост интереса к этому направлению в целом, плодотворную работу по изданию источников, в частности произведений Н. Г. Чернышевского, В. Г. Белинского, А. И. Герцена, Н. А. Добролюбова, очередных томов материалов серии «Восстание декабристов», завершение третьего тома «Дела петрашевцев». В то же время много места уделялось анализу недостатков и начертанию программы дальнейших исследований. В перечне наиболее актуальных тем-задач близких к проблемам данной книги не оказалось, поскольку история общественной мысли приводилась в жесткое соответствие ленинской схеме русского освободительного движения. Но важно отметить, что в данном случае все же шла речь о необходимости глубокого исследования взглядов не только выдающихся «прогрессивных» русских мыслителей, но и менее известных представителей общественной мысли различных идейных течений, в том числе «консервативной и реакционной идеологий». Хотя это и было нужно лишь для раскрытия их «негативной сущности», все же увеличивались возможности смягчения оценок, расширения тематического, персонологического спектра.
Программные статьи и дискуссии, разворачивавшиеся на страницах официальных профессиональных изданий, также были призваны направить историографическое движение в правильное русло. Причем, с одной стороны, наблюдалось оформление определенного полемического поля, многообразие подходов к трактовке целого ряда проблем социально-экономической истории, в частности представителями «нового направления»[357], звучали призывы к научности, объективности, историзму[358], а с другой — настойчивыми напоминаниями придерживаться ленинской концепции исторического развития России жестко указывался «единственно верный» ракурс научных исследований.
В разработке истории дореформенной эпохи ведущими, главными были уже утвержденная ранее проблема кризиса, разложения феодально-крепостнической системы, а равно и генезиса капиталистических отношений, и концепция «революционной ситуации». В подготовленном Институтом истории АН УССР и вышедшем в 1958 году труде «Основні проблеми розвитку (развития. —
Этому способствовала работа созданной еще в 1950 году при Институте истории АН СССР Комиссии по истории земледелия, издававшей «Материалы по истории земледелия СССР», «Материалы по истории сельского хозяйства и крестьянства», а также деятельность симпозиумов по аграрной истории Восточной Европы, где началась реальная дискуссия и определялись главные проблемы, требующие коллективного внимания историков-аграрников[363]. Крупным историографическим событием стало начатое в 1959 году издание многотомного труда под редакцией Н. М. Дружинина — «Крестьянское движение в России в XIX — начале XX века». В течение 1959–1968 годов вышло десять томов этой «дружининской» документальной серии[364]. Привлекали внимание к аграрной проблематике и дискуссии конца 1950‐х — начала 1960‐х годов по проблеме расслоения крестьянства, разложения феодализма и генезиса капитализма[365]. Но, несмотря на разворот в сторону аграрной составляющей проблемы кризиса и разложения крепостнической системы, аграрные отношения исследовались гораздо меньше, «практически их целостная характеристика содержалась лишь в учебной литературе и в общих курсах. <…> Специально изучались главным образом классовая борьба и освоение окраин страны»[366].
Ленинская концепция «революционной ситуации» начала активно внедряться исследовательской группой, созданной в 1958 году при Институте истории АН СССР под руководством академика М. В. Нечкиной, и вскоре стала господствующей, особенно в изучении истории общественной мысли и публицистики середины XIX века[367]. Явление, по наблюдениям Нечкиной, до 1940‐х годов не замеченное ни в научной, ни в учебной литературе[368], теперь было призвано стать «очками», сквозь призму которых рассматривалась предреформенная Россия.
Тематическое же наполнение концепта было зафиксировано в статье Н. И. Мухиной, где при помощи метода библиографической статистики обобщались штудии по данной проблеме с конца 1917 года по апрель 1959-го[369]. Автор представила основные блоки, которые охватывали работы по экономической истории, истории массового и общественно-политического движения, реформе 1861 года, культурным явлениям, кризису правительственной политики, самóй революционной ситуации и т. п. С оговоркой об определенной ограниченности метода, избранного для анализа, делался вывод о возможности определить тенденции для заполнения в дальнейшем выявленных лакун. В данном контексте важно отметить, во-первых, значительное доминирование работ по истории общественного движения (70 %). Сюда вошли исследования по истории публицистики, революционного, либерального, национально-освободительного движений. Подавляющее большинство этих работ (665) касалось взглядов и идеологии Чернышевского (341 позиция), Добролюбова, Герцена, Огарева, только восемь — либерального движения и ни одна — «реакционного движения и идеологии»[370]. Второе место, со значительным количественным отставанием, занимали работы по истории реформы 1861 года (142). Во-вторых, показательной была и «картина географического распределения сил советских историков» — в Москве и Ленинграде было издано 1187 работ. На втором месте из 94 городов оказался Киев, которому принадлежало всего 62 позиции. Кроме столицы Украины, в перечень также попали Харьков (17 позиций), Одесса и Львов (по 7), Днепропетровск (4), Ужгород и Чернигов (по 1), что говорит о незначительном внимании украинских специалистов к истории первой половины XIX века. Правда, в данной статье учитывались только русскоязычные публикации.
Почти директивный характер методологических рекомендаций в отношении изучения проблемы «революционной ситуации» довольно ярко демонстрирует статья М. В. Нечкиной 1961 года[371], канализировавшая в необходимое русло исследования, в частности, реформы 1861 года, одного из центральных сюжетов данной концепции. Устанавливался достаточно жесткий канон и последовательности изложения событий, и их оценок. Насколько укоренившимися уже в начале 1960‐х годов были основные положения данной концепции, свидетельствует открытое письмо Н. М. Дружинина к Франко Вентури, где не только категорически отрицалась данная итальянским историком оценка Крестьянской реформы как «Великой», но и существенно уточнялись мотивации интереса советского академика к истории крестьянства. Эта реформа не могла так вдохновить Дружинина, как предполагал Вентури. Ведь, несмотря на то что она действительно может восприниматься как рубеж двух эпох, «…и показания современников, и данные правительственных обследований… и богатая исследовательская литература давно сорвали ореол „величия“ с актов 1861 г.». Интерес же к истории крестьянства возник у советского ученого «под непосредственным влиянием крестьянского движения»[372].
Степень усвоения украинскими историками концепции революционной ситуации проанализировал В. Г. Сарбей[373], обратив внимание как на достижения, так и на пробелы, недостатки. К последним ученый отнес вялость дискуссий по вопросам хронологии данного феномена, неравномерность разработки выделенных Лениным признаков революционной ситуации, пренебрежение ленинскими замечаниями при изучении деятельности «великих революционеров, и среди них Т. Г. Шевченко», упрощение или модернизацию методологических положений классика, искажение мыслей вождя, выборочное, произвольное цитирование, изменение цитат, когда, например, дворяне, требовавшие от правительства политических реформ, превращались в первом томе двухтомника «Iсторія Української РСР» (1967) в «широкие общественные круги». Замечания по поводу суженной трактовки ленинских положений прозвучали и в адрес Н. Н. Лещенко, В. П. Теплицкого, Д. П. Пойды, авторов таких известных монографий, которые и до сих пор составляют историографическую базу многих исследований по истории Крестьянской реформы в Украине.
Вместе с тем Сарбей через трактовку ленинских работ, как бы прикрываясь «методологическими указаниями» вождя, продемонстрировал довольно широкое понимание проблем изучения предреформенной и пореформенной истории и показал, в каком направлении могла бы двигаться украинская историография при благоприятных обстоятельствах. В частности, историк подчеркнул избыток внимания украинских специалистов к истории классовой борьбы. В целом высоко оценивая труд Н. Н. Лещенко «Крестьянское движение в Украине в связи с проведением реформы 1861 года», он выразил сожаление относительно неспособности автора
избежать при анализе фактического материала распространенной в определенной степени в советской историографии тенденции к преувеличению размаха крестьянского движения периода подготовки и проведения реформы[374].
Для Сарбея слова «революционная ситуация» не были абстракцией. Под ними понимался насыщенный переломный период, требующий всестороннего исследования:
Как и люди 50–60‐х годов XIX века, так и весь комплекс событий и явлений, которые составляют общее понятие революционной ситуации того времени, очевидно, исходя из ленинских установок, требует изучения и предварительного, и последующего хода исторического процесса[375].
И главное — тесно связывая революционную ситуацию с ликвидацией крепостного права, ученый важной составляющей проблемы считал кризис «верхов», кризис «господствующего класса». Он настаивал на необходимости специального ее анализа, т. е. на следовании ленинскому замечанию относительно конфликта дворянства с самодержавием, высказанному в работе «Гонители земства и Аннибалы либерализма»: элита стремится ограничить абсолютную власть монарха с помощью представительских учреждений. «Об этом конфликте, — отмечал историк, — в украинской советской историографии нет ни одного исследования»[376]. К сожалению, нет и по сей день.
Понять, какую долю в создании картины дореформенной эпохи в целом составляли работы украинских историков и в каком направлении продвигалось изучение социально-экономической, в частности аграрной, истории и истории общественной мысли, позволили масштабные «Очерки истории исторической науки в СССР»[377], отражавшие образ официальной науки и своеобразно подводившие итоги развития советской историографии[378], а также многочисленные историко-историографические обобщения достижений за отдельные периоды, на отдельных крупных направлениях, «актуальные проблемы», написанные как российскими, так и украинскими авторами. Не останавливаясь подробно на характеристике каждой отдельной работы, выделю лишь наблюдения, важные в контексте данной темы. При этом отмечу, что историко-историографическая продукция второй половины 1950‐х — начала 1970‐х годов и следующего этапа — начала 1970‐х — конца 1980‐х — в содержательной части по актуальным в данном случае проблемам мало чем различается, что оправдывает ее обобщенную характеристику. Особенно это касается работ по истории украинской исторической науки, хотя они, к сожалению, не отражают изменений, произошедших на последнем этапе в исследовании даже русской истории.
Можно говорить, что этот этап, особенно со второй половины 1970‐х годов, отмечен историографической ассимиляцией, которой подверглись и советские исследователи, в первых рядах — специалисты по всемирной истории. Не случайно современные историографы, перечисляя новации периода «историографического плюрализма», рядом с французской историей ментальностей, британской и североамериканской психоисторией, новой немецкой социальной историей, американской интеллектуальной историей, называют российскую школу исторической антропологии[379]. Почти не отставали советские русисты от мировой исторической науки и в плане усвоения новых «технологий», подтверждением чего стали, например, работы, выполненные с применением ЭВМ, сборники «Математические методы в исторических исследованиях», что было ярким проявлением «идеологии профессионализма», все более популярной с 1970‐х годов — в условиях «снижения тона», «расшатывания „ментальных опор“ марксизма», когда начиналось «постепенное восстановление общности в духовном развитии России и Запада»[380]. Такие направления, как «неофициальная медиевистика»[381] и Московско-Тартуская школа семиотики, стали не только символом тематического и методологического обновления, но и свидетельством того, что советские ученые-гуманитарии «своими тропами» возвращались «на большак мировой культуры»[382].
Важным в контексте темы можно считать и появление в 1970‐е годы критических рецензий известного знатока эпохи «просвещенного абсолютизма», С. М. Троицкого, на труды американских ученых, Р. Джонса и М. Раева, посвященные истории русского дворянства XVIII века. С рядом положений этих трудов рецензент вынужден был согласиться[383]. Своеобразным ответом зарубежным коллегам были работы по истории дворянства, созданные самим Троицким[384]. На украинском материале еще в 1970‐е годы, на Федоровских чтениях в Москве, Я. Д. Исаевич показал, как необходимо применять новые в то время методы социальной истории.
Современные историографы отмечают, что со второй половины 1950‐х годов было положено начало разнообразным контактам отечественных ученых-историков, в том числе и через участие в международных конференциях[385], что расширяло научные горизонты, стимулировало исследовательский поиск. Однако это мало сказалось на украинских историках, работы которых не всегда соответствовали должному уровню даже советской историографии[386]. Осознание отставания от общесоюзного уровня в разработке истории «феодальной формации в Украине» и истории капитализма чувствовали и сами украинские историки, констатируя отсутствие монографий, сокращение количества работ по истории XIX века, в то время как в целом по стране здесь были достигнуты значительные успехи[387]. Как «слабое место» проблемно-обобщающих и монографических исследований украинской истории воспринимались также «недооценка авторами того, что сделано их предшественниками» и «отсутствие аналитических, глубоких обзоров использования источников и литературы»[388].
Наиболее широко проблемы истории феодализма в Левобережной Украине были поставлены В. А. Романовским. Помимо прочего, он назвал — как малоразработанные и требующие тщательного изучения — проблемы формирования крупных земельных владений в крае, типов и форм хозяйства, форм землевладения, установившихся в середине XVII века. Все это, утверждал историк, необходимо исследовать не с формально-правовой, а с экономической точки зрения, поскольку «гораздо важнее изучение не различных юридических формул, определяющих характер владения маетностями… а отношения землевладельца и непосредственного производителя материальных благ»[389]. Однако призывы Романовского (который, правда, после ссылки работал до конца жизни в Ставрополе), как и его постановки проблем, остались незамеченными.
Определенным подтверждением отставания можно считать то, что в историко-историографических обзорах состояния исторической науки в СССР и учебниках по историографии анализ работ украинских историков почти полностью отсутствовал. Лишь иногда назывались имена С. Я. Борового, И. А. Гуржия, В. А. Голобуцкого, Н. Н. Лещенко, А. З. Барабоя, С. Н. Злупко, А. С. Коциевского, С. А. Секиринского[390]. В таком разделе «Очерков истории исторической науки в СССР», как «Историография русского революционного движения и общественной мысли XIX в.», украинские авторы вовсе не упоминались, несмотря на скорее библиографический, чем историографический характер «Очерков»[391]. Это же можно сказать и о статьях, посвященных достижениям советской исторической науки в изучении истории феодализма и капитализма[392]. Анализ состояния разработки во второй половине 1970‐х годов социально-экономической истории, истории культуры и общественной мысли XVIII–XIX веков также обошелся почти без трудов по истории Украины[393]. Из истории крестьянства и рабочего класса этого периода не названо ни одной работы, чего нельзя сказать о монографиях по истории Беларуси, Литвы, Молдавии, различных регионов России.
Разумеется, в сравнительно коротких очерках трудно было учесть все, что сделано в рамках огромного цеха советских историков. Но в специальном исследовании, где представлялись труды второй половины 1970‐х годов по основным проблемам истории народов СССР, в частности истории крестьянства, аграрных отношений, классовой борьбы, не указано ни одного труда по истории Украины «эпохи феодализма», а по социально-экономической истории «периода зарождения капитализма» встречается ссылка только на одну монографию — об экономических связях Северной Буковины с Россией и Надднепрянской Украиной в XIX — начале XX века[394]. Среди исследований революционной ситуации, названных в библиографическо-статистической работе Н. И. Мухиной за 1917‐й — начало 1959 года, также нет ни одного по Украине, хотя другие союзные республики упомянуты[395]. Тематическая роспись всех статей за 1960–1986 годы, публиковавшихся в сборниках «Революционная ситуация в России в 1859–1861 гг.», также содержит лишь три работы по украинской тематике[396].
К сожалению, и специальные обзоры украинской историографии не слишком информативны в отношении изучения ранних периодов истории Украины. В частности, А. Г. Шевелев, подытоживая успехи украинских историков за 1970–1974 годы, в первую очередь подчеркнул приоритет разработки истории советского общества[397]. Очевидно, воспринимая такую ситуацию как вполне нормальную, историк фактически еще раз зафиксировал хронологический перекос в разработке истории Украины, на который и до того обращали внимание — например, Ф. П. Шевченко, анализируя в 1964 году состояние дел с «Українським історичним журналом» на заседании дирекции Института истории АН УССР и Института истории партии при ЦК компартии Украины[398]. По мнению А. И. Гуржия и А. Н. Доника, с 1972 года «уклон журнала в сторону современной тематики стал неизбежным», а преимущества в публикациях по истории средневековой Украины были на стороне истории «классовой борьбы трудящихся масс против угнетателей»[399]. Не случайно в историко-историографических трудах украинских ученых анализу исследований по истории Украины второй половины XVIII — первой половины XIX века также отводился минимум их общего объема. Показательна в этом отношении «Историография истории Украинской ССР». Но, в отличие от предыдущих историко-историографических работ, здесь нашлось место для концепта «крестьянский вопрос», который определен как «центральный в социально-экономической и политической жизни страны»[400]. И хотя пояснения о содержании крестьянского вопроса отсутствуют, однако, судя по тексту и ссылочному аппарату, оно фактически отождествлялось с историей крестьянства, в которой важнейшей составляющей была классовая борьба.
В контексте темы представляет интерес обзор историографии падения крепостного права, выделенный в самостоятельный сюжет Н. Н. Лещенко. Отбросив ложную скромность, основное внимание он уделил анализу собственной монографии, лишь упомянув дореволюционных предшественников, а также работы В. П. Теплицкого и Д. П. Пойды. Несмотря на констатацию того, что «проблема падения крепостного права в советской историографии изучена обстоятельно», здесь были обнаружены и «некоторые вопросы, нуждающиеся в дополнительном, более глубоком исследовании»[401]. К сожалению, перечень этих вопросов оказался достаточно ограниченным и касался преимущественно истории реализации Крестьянской реформы.
Получить более детальную картину помогли бы проблемно-историографические исследования. Но, как заметил В. Г. Сарбей, подытоживая развитие украинской историографии за семьдесят лет, «проблемные историографические исследования <…> не получили в Украинской ССР системного характера и вполне определялись личными предпочтениями ученых»[402]. Поэтому уровень интенсивности изучения крестьянского вопроса, его возможные сюжетно-тематические доминанты выяснялись по проблемно-историографическим обзорам советских русистов, регулярно появлявшимся с 1960‐х годов как результат серьезного эмпирического накопления и дифференциации исторического знания. Это не только отдельные разработки, но и историографические разделы монографий, диссертаций, которые также проверялись на наличие «украинского следа».
Крестьянская реформа 1861 года в качестве центральной в контексте первой «революционной ситуации» была осмыслена в ряде проблемно-историографических исследований, в первую очередь П. А. Зайончковского, Б. Г. Литвака, Л. Г. Захаровой[403], ставших почти классикой. Не вдаваясь в детали анализа, поскольку это неоднократно делали историки Крестьянской реформы, замечу лишь, что историографическая канва этих работ почти совпадает. Это же в основном касается оценочных и теоретико-методологических моментов. В данном случае важно отметить, что, во-первых, в указанных обзорах не только не названы исследования по истории крестьянского вопроса, но и отсутствует само это словосочетание. Во-вторых, одним из признаков изменений в историографии проблемы считалось увеличение региональных исследований, которые проводились на местных архивных материалах, необходимость чего, кстати, еще в 1941 году подчеркивал Е. А. Мороховец[404]. В-третьих, украинские материалы попали в поле зрения историографов. Но среди самых ранних фигурировала лишь одна из работ А. В. Флоровского — «Воля панская и воля мужицкая. Страницы из истории аграрных волнений в Новороссии. 1861–1863», отнесенная Зайончковским к краеведческим исследованиям. Литвак же остановился на этой брошюре более продолжительно, подчеркивая «завидную трезвость» анализа источников из одесских архивохранилищ. Другие работы Флоровского, также написанные на основе одесских архивов[405], почему-то не упоминались. Отмечая в украинской науке «преобладание тематики крестьянского движения в период реформы», историографы указывали на диссертацию М. И. Белан и статьи Ю. Я. Белан, М. М. Максименко, Д. П. Пойды. Заметным событием не только для украинской исторической науки считалась монография Н. Н. Лещенко. Захарова же не упомянула ни одного исследования украинских авторов. Это можно сказать и о специальных проблемно-историографических обобщениях по истории классовой борьбы и общественно-политического движения[406].
Нужно также обратить внимание на один симптом, важный для историографических очерков 1960‐х годов. Подчеркивая приоритетность исследования экономической истории, истории классовой борьбы, освободительного движения, положения рабочих и крестьян, ученые все чаще писали о необходимости избегать упрощения, выявлять различные причины исторических явлений, что требовало заполнения лакун[407], разработки целого ряда проблем, к которым относили и «идеологию господствующих классов»[408], «кризис верхов», «идейный кризис дворянства», «либеральное движение, борьбу различных группировок внутри господствующего класса»[409]. Историкам реформы рекомендовалось «провести сравнительный анализ многочисленных индивидуальных и групповых проектов освобождения крестьян и проектов губернских комитетов с данными уставных грамот по имениям этих же помещиков для выяснения истинной картины удовлетворения как классовых, так и личных интересов помещиков реформой 1861 г.»[410].
В изучении различных идейных направлений, если судить по тематике репрезентативного цикла «Революционная ситуация в России 1859–1861 гг.», существенных сдвигов не произошло[411]. Составители сборника «Общественная мысль: исследования и публикации» также подчеркивали, что «недостаточно изучены не только мыслители славянофильского круга, представители охранительного консерватизма, но и революционеры-демократы»[412]. Однако крестьянский вопрос, хотя и в контексте центральных проблем, продолжал советскими историками исследоваться, как в явном, так и в «скрытом» виде[413]. Ощутимой была и потребность хотя бы утилитарно вернуть дворянскую составляющую крестьянского вопроса. Иногда, особенно в контексте разработки истории Просвещения в России, общественной мысли, внутриполитической и экономической истории, крестьянский вопрос становился центральным сюжетом, предметом первостепенного исследовательского внимания[414]. Отмечу, что большинство этих работ напрямую к истории Украины не относятся. Но без них вряд ли возможно понимание уровня интенсивности изучения крестьянского вопроса, определение его структуры, доминант, закрепившихся в 1960–1980‐е годы.
Позиции историков, для которых тема крепостного права и положения крестьян была одной из центральных, в концентрированном виде изложены в монографии М. Т. Белявского «Крестьянский вопрос в России накануне восстания Е. И. Пугачева», где доказывалось, что вся политика Екатерины II «была направлена исключительно на сохранение и укрепление крепостничества в самых жестких его формах»[415]. Но в первую очередь эта книга все же посвящена рассмотрению того, как зарождались в России антикрепостнические освободительные идеи, — с целью выяснить место и роль первого этапа их формирования в общем процессе истории «передовой» общественно-политической мысли и в возникновении революционной идеологии, революционного движения в стране. Белявский не прибегал к размышлениям о смысловом наполнении крестьянского вопроса. Однако из поставленной им задачи — «рассмотреть, как проходило обсуждение вопроса о правах дворян, крепостном праве и положении крестьян на первом этапе формирования антикрепостнической идеологии в России» — понятно, что в этот концепт включалась проблема дворянства, крестьянства и крепостного права, в основном в идейном измерении[416]. Причем интерес к крестьянству не ограничивался только помещичьими подданными.
Довольно развернутой оказалась и дворянская проблема. Главный предмет внимания историка — формирование антикрепостнической мысли — рассматривался на фоне несколько более широкой панорамы идейной ситуации 60–70‐х годов XVIII века. Важны также и объяснения Белявского относительно трактовки понятия «антикрепостнический», используя которое автор не сводил его содержание только к призывам ликвидации крепостного права. Трудности филигранного распределения идейных позиций преодолевались путем проведения «разграничительной линии» по принципу: они первыми выступили в защиту трудового народа[417]. Белявский также акцентировал близость взглядов «охранителей» — Н. И. Панина, Д. А. Голицына, И. П. Елагина, Н. М. Карамзина и «антикрепостников» — Н. И. Новикова, Г. Коробьина, А. Я. Поленова, Я. П. Козельского, призывая вернуться к теории «единого потока», к тому, что «все они (названные герои. —
В докторской диссертации А. Г. Болебруха[419] крестьянский вопрос также является скорее не целью, а средством — в частности, для изучения идеологии Просвещения в России. Хотя ученый не останавливался специально на трактовке крестьянского или аграрно-крестьянского вопроса, однако очевидно, что здесь, как и в работах других историков[420], речь шла о проблемах крепостного права и его ликвидации. В сложный по внутренней структуре историографический очерк были включены исследования по истории крестьянства, начиная с И. Д. Беляева, по истории крепостного права, крестьянского и общественного движений, общественной мысли, Просвещения, по персоналистике и, главное, труды, где говорилось об обсуждении дальнейшей судьбы крепостничества.
Важно отметить, что, хотя предметом исследовательского внимания была преимущественно «передовая общественно-политическая мысль», цель работы заключалась в изучении процесса дифференциации течений в русской общественной мысли рубежа XVIII–XIX веков[421]. В поле зрения автора оказались и «просветители», и «буржуазные реформаторы», и «консерваторы», т. е. представители тех основных идейных направлений, которые тогда выделялись в советской историографии. Причем «консерваторам» и «дворянской классовой доктрине», которые, по утверждению ученого, до этого почти не исследовались, было отведено довольно много места[422]. Таким образом, фактически прозвучала проблема «дворянство и крестьянский вопрос», но на российских материалах, без выделения региональной, в том числе украинской, специфики. Украинские сюжеты вообще не были центральными для автора. Показательно, что в довольно пространной историографической части диссертации не упоминаются труды украинских специалистов — скорее, по причине отсутствия тех, которые касались бы поднимаемых Болебрухом проблем. А в своих оценках персоналий, в частности В. Н. Каразина, автор диссертации солидаризировался не с украинскими (А. Г. Слюсарский, Л. А. Коваленко, А. М. Чабан), а с российскими советскими учеными.
Итак, финиш украинской советской историографии в изучении крестьянского вопроса, шире — аграрной истории, истории общественной мысли мало чем отличался от стартовых позиций. Несмотря на довольно значительные достижения историков в общесоюзном масштабе и, разумеется, неубывающую актуальность проблемы, исследование ее, во всяком случае в восприятии украинских историографов, так и не сложилось в отдельное направление, в отличие от, скажем, критики «буржуазных и буржуазно-националистических фальсификаторов истории Украины»[423], развернувшейся «как никогда ранее, широким фронтом» именно в конце 1980‐х годов. Это объясняется и отсутствием исследований теоретико-методологического характера[424]. Тем не менее, несмотря на «растворение» крестьянского вопроса, в это время были намечены основные историографические этапы в изучении отдельных составляющих проблемы. Историками был проанализирован или хотя бы отмечен, учтен основной массив исследований начиная со второй половины XIX века. Особенно это касается историографии крестьянства, реформы 1861 года, истории классовой борьбы, общественно-политической мысли и общественного движения, которые и стали доминантными.
ИСТОРИОГРАФИЯ ПРОБЛЕМЫ В УСЛОВИЯХ ИДЕЙНО-НАУЧНОГО ПЛЮРАЛИЗМА
Начало
Выше уже обращалось внимание на определенные различия, еще в рамках советской исторической науки, в подходах и тематике исследований между украинскими и российскими специалистами. С разрывом же историографического целого следует говорить не просто о двух потоках, а об отдельных национальных историографиях. И перед украинскими, и перед российскими учеными в условиях «архивной революции», «информационного взрыва» возникли несколько схожие задачи — открыть целые пласты ранее неизвестной истории[428]. Но, если российские историки могли почти одновременно и предлагать новые концепции, модели, и прибегать к «простой реконструкции прошлого», то их украинские коллеги, если придерживаться подобной терминологии, должны были заняться «конструированием». Итак, если российские специалисты аграрно-крестьянской, шире — социально-экономической истории, «покаявшись»[429], начали довольно быстро налаживать связь с мировой гуманитарной наукой, ориентируясь на ее образцы, но не покидая уже вспаханного поля, то для украинских историков это было не просто время парадигмальных изменений. По вполне понятным причинам они должны были восстанавливать историографическую преемственность, что неизбежно возвращало к традициям и, соответственно, «нормам» конца XIX — первых десятилетий XX века. Приобщение же к достижениям мировой гуманитарной науки происходило преимущественно через «формирование своеобразной соборности национальной исторической мысли»[430], т. е. путем ознакомления с «диаспорной» историографией, что ускоряло усвоение «национальной парадигмы». Поэтому украинские историки, несмотря на декларации о необходимости взять от марксизма все лучшее[431], одновременно более радикально, чем российские, разрывая с советским историографическим наследием и приоритетной для него тематикой, в очередной раз тратили энергию не на пересмотр, а на (вос)создание «большого нарратива», в котором первенство отдавалось национально-освободительной борьбе, общественно-политической составляющей исторического процесса. В это время снова «главной задачей украинских историков… стало создание фундаментальной, по-настоящему научной истории украинского народа»[432].
В начале 2000‐х годов известный в Украине историограф Л. Зашкильняк, говоря о «пока что слабой дифференциации украинской историографии», фактически писал об отсутствии проблемной историографии[433], что неизбежно заставляет обратиться к обобщающим работам по украинской историографии. Интересующие меня сюжеты лучше всего зафиксированы в соответствующих разделах коллективной монографии под редакцией Зашкильняка: «Проблемы истории Украины XVI–XVIII веков» (автор А. Заяц) и «Украинское национальное возрождение в XIX — начале XX века в современной отечественной историографии» (авторы К. Кондратюк и В. Мандзяк). Само название последнего раздела подтверждает, что социальная, экономическая проблематика не является приоритетной, во всяком случае с точки зрения историографов. Относительно характеристики исследований по истории XVIII века следует указать на ряд моментов. Во-первых, автор выразил удовлетворение возобновлением интереса к изучению истории украинской социальной элиты — шляхты и казацкой старшины — в первую очередь в работах В. Панашенко, А. Струкевича, В. Кривошеи[434]. Во-вторых, он с удивлением обнаружил, что «меньше всего внимания украинские историки уделили самому многочисленному слою украинского общества XVI–XVIII веков — крестьянству»[435]. В-третьих, ни одно из названных здесь исследований не касается Левобережной Украины[436].
И все же надо сказать, что в последние годы ситуация с «крестьянской» тематикой несколько меняется. Во всяком случае, актуальность ее исследования на новом уровне на просторах Новой истории хорошо осознается, как и необходимость расширения сюжетного спектра[437]. При этом в недавних историографических обзорах крестьяноведческих работ отмечаются противоречивость процесса обновления, необходимость дополнительных усилий для выяснения целого спектра проблем[438], недостаток методологических новаций и почти полная неподвижность традиции в изучении истории крестьянства[439]. Пожалуй, единственными работами, где прослеживаются осведомленность в мировых тенденциях и стремление адаптировать новые теоретико-методологические подходы к украинскому материалу, называют монографии А. Заярнюка, А. Михайлюка и Ю. Присяжнюка[440]. Даже в академическом издании очерков «Iсторія українського селянства (крестьянства. —
На мой взгляд, ситуация вокруг XVIII — первой половины XIX века в определенной степени объясняется историко-историографическим восприятием творческого наследия предшественников, в частности А. М. Лазаревского, который снова превращается в «знаковую фигуру украинской историографии»[442]. И тут обнаруживается интересная вещь. Казалось бы, большое временнóе расстояние само по себе способствует переосмыслению того, что было сделано историком Гетманщины, — переосмыслению с учетом подходов современного крестьяноведения. Но в юбилейных статьях начала XXI века вновь утверждается забытый историографический образ историка-народника, «даже не столько в смысле его политических императивов, сколько в понимании им движущих сил и хода исторического процесса»[443]. Соответственно, стереотип социально-экономических отношений второй половины XVII — XVIII века, воспринятый от Лазаревского, не только не подвергается уточнению, корректировке, а, по сути, канонизируется. Проанализировав работу «Малороссийские посполитые крестьяне», В. И. Воронов сделал вывод, справедливый относительно творчества Лазаревского, — «одно из лучших достижений в научном наследии ученого», — но, думаю, печальный для современной украинской историографии: эта работа, написанная в 1866 году, и на сегодняшний день — «одно из наиболее глубоких исследований по истории украинского крестьянства»[444].
Концепция Лазаревского поддерживается без основательного анализа и только иллюстрируется дополнительным источниковым материалом[445]. Поэтому и сейчас представления об особенностях социальной ситуации в Гетманщине в последний период ее существования остаются на уровне начала XX века. А «ответственность за повторное введение крепостного права в Украине (после его временной ликвидации во время Освободительной войны середины XVII века)» продолжает возлагаться «не только на российское самодержавие, но, частично, и на украинскую казацкую старшину и дворянство». Этот тезис Лазаревского считается «абсолютно бесспорным», «справедливым и аргументированным»[446]. Оказывается, дело не в особой социально-экономической и общественно-политической ситуации, сложившейся в результате Хмельнитчины и к созданию которой были причастны массы казаков, показаченных посполитых и шляхты, а только в сосредоточении в руках старшины всей полноты власти, позволявшей им легко «превратиться в господ».
Примечательно, что украинские историки именно в связи с Лазаревским заговорили и о крестьянской реформе 1861 года как о «рубеже, разделившем все модерное российское прошлое на до- и пореформенную эпохи». Реформа вновь стала «Великой», заняла место «где-то рядом с такими незабываемыми, знаковыми явлениями, как Гражданская война 1861–1865 годов в Соединенных Штатах Америки и революция коммунаров 1871 года во Франции»; подчеркивается ее влияние на «тектонические сдвиги в историческом сознании современников», на «коренное переформатирование российского культурного пространства»[447]. Желание показать значение и величие Великой реформы подтолкнуло и к достаточно непривычным определениям. Реформа 1861 года, оказывается, положила начало общественным и культурным практикам, которые «составляют уникальный узор» из «позитивистских и просветительских компонентов» в творчестве Лазаревского[448].
Однако крестьянско-дворянский вопрос в контексте тесно связанной с ним проблемы 1861 года пока выглядит довольно туманно. Не очень четко поставлены темы в немногочисленных проблемно-историографических исследованиях, диссертациях, своеобразных «итоговых» и юбилейных статьях, которыми подводится черта под предыдущей традицией. Они не свидетельствуют о существенных сдвигах и в значительной степени закрепляют уже имеющиеся оценки.
В подобных очерках история дворянства интересует специалистов по XIX веку и историографов, к сожалению, главным образом в контексте процесса взаимоотношений украинской элиты с имперским центром, в контексте социальной психологии «элитарных слоев общества как носителей полной информации о социокультурном наследии нации»[449], в контексте политической культуры или проблемы бюрократии. Как составляющая крестьянского вопроса, социально-экономической истории прошлое социальной элиты украинскими историками пока не воспринимается, что подтверждают обзоры достижений флагмана отечественной науки — Института истории Украины[450]. Остается неизменной в украинской историографии и крестьяноцентричность «крестьянского вопроса». Аграрно-крестьянский вопрос продолжает отождествляться исключительно с историей крестьянства. Дворянство же, как и другие социальные группы, в аграрное пространство не вписывается. Да и сам крестьянский вопрос тоже трактуется довольно узко — преимущественно как «принципы и методы ликвидации крепостного права»[451].
Сказанное полностью относится и к зарубежной украинистике, где не сложилось традиции изучения социально-экономической истории Нового времени. Это подтверждают и библиографические обзоры[452]. Показательным в данном контексте представляется аннотированный список рекомендуемой, преимущественно англоязычной литературы, помещенный в соответствующие разделы недавней обобщающей работы по истории Украины американско-канадского историка Павла Магочия[453]. Несмотря на авторское замечание, что «немало англоязычных работ посвящено социально-экономическому положению украинских земель в составе Российской империи», подавляющее большинство из названных касается «национального вопроса», «формирования украинской национальной идеологии», отражает биографии выдающихся деятелей национального движения, преимущественно Т. Шевченко, а также П. Кулиша, Марко Вовчка, И. Франко, М. Драгоманова и др. История дворянства, крестьянства, социальных взаимоотношений, очевидно, выпала из поля зрения зарубежных украинистов, если не считать названной англоязычной книги французского историка Даниэля Бовуа о правобережной шляхте. Исследования по социально-экономической истории дореформенного времени здесь совсем отсутствуют.