Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: «Помещичья правда». Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII—первой половине XIХ века - Татьяна Александровна Литвинова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Выбор Левобережной Украины в качестве объекта внимания обусловлен, как уже говорилось, представлениями о социокультурной специфике региона[116]. Дополнительным аргументом послужила также слабая разработка «внутренней», социальной истории, и даже истории крестьянства и особенно дворянства, именно данного края. Об этом уже писал в начале XX века А. С. Грушевский[117], а затем и советские историки. Одобрение активизации изучения аграрных отношений в украинской историографии в начале 1960‐х годов сопровождалось замечаниями об отсутствии монографических исследований этой проблематики именно относительно Левобережной Украины, помещичьим хозяйствам которой было посвящено лишь несколько статей[118].

Современные же украинские историки сосредотачиваются преимущественно на вопросах правовой интеграции дворянства в систему империи, на проявлениях «сепаратизма», в первую очередь в период нобилитации, анализируют различные «Записки» о правах дворянства, занимаются «реабилитацией» социальной элиты и определением ее места в «украинском национальном возрождении», общественно-политической и культурно-образовательной жизни. Даже субкультура социальной элиты региона (шляхты, дворянства, казацкой старшины) рассматривается исключительно через утверждение и изменение политико-культурных норм и ценностей — монархизм, республиканизм, автономизм[119]. Думаю, взгляд на Левобережье конца XVIII — первой половины XIX века только в таком контексте мешает «нормальному» исследованию именно бывшей Гетманщины. В то время как другие украинские регионы, менее «ответственные» за «национальное возрождение», — Правобережье, Слобожанщина, Южная Украина — теперь уже подверглись достаточно широкому изучению, в том числе и в отношении их элитарных групп, место и значение социальной элиты Левобережья в обществе, хозяйственной жизни, ее корпоративная жизнедеятельность, сословные проблемы, особенности социального взаимодействия — вопросы, без освещения которых невозможно не только представление о дворянстве этого края, но и понимание всего украинского XIX века, — к сожалению, и сейчас остаются на уровне разработки начала XX века. Несмотря на это, историки, о чем уже было сказано, на материалах именно данного региона «выносят приговор» «украинскому» дворянству в целом[120].

Такое обобщение — достояние украинской историографии XX века. До того времени дворянство изучалось в региональном или субрегиональном измерениях[121] — малороссийское (А. М. Лазаревский, В. Л. Модзалевский, Д. П. Миллер, Г. А. Милорадович, А. М. Маркович, И. Ф. Павловский, А. Я. Ефименко), харьковское (Л. В. Илляшевич, Д. И. Багалей), херсонское (П. А. Зеленый, А. З. Попельницкий, А. В. Флоровский) и др. Позже «превращение» «людей старой Малороссии» в «людей старой Украины», особенно под пером М. С. Грушевского, Д. И. Дорошенко, А. П. Оглоблина, обусловило «глобализацию» дворянства одного из регионов и невнимание к элитным группам других. Но вместе с тем следует отметить, что «украинизация» малороссийского дворянства привела к маргинализации его региональных особенностей. Насколько правомерен такой подход, можно было бы понять только после тотального и притом детального изучения отдельных дворянских локальных сообществ. Когда же речь идет о взглядах, представлениях, идентичности, без выявления региональных особенностей тех или иных групп дворянства, думаю, вряд ли можно обойтись. Учитывая роль малороссийского дворянства в формировании образа украинской элиты в целом[122], следовало бы внимательнее присмотреться именно к этому дворянству.

В исторической литературе существуют определенные разногласия относительно территориальной характеристики Левобережной Украины, что требует некоторых пространственных и — возможно, несколько запоздалых — терминологических пояснений, поскольку в данном случае это имеет принципиальное значение. Относительно конца XVIII — первой половины XIX века, останавливаясь при необходимости на районировании Украины, исследователи очерчивали в качестве Левобережья территорию бывшей Гетманщины, впоследствии Киевского, Черниговского, Новгород-Северского наместничеств, с 1796 года — Малороссийской губернии, с 1802-го — Черниговской и Полтавской, или добавляли к данной территории и Харьковскую губернию. При этом критерии, как правило, четко не декларировались. Наиболее необычную регионализацию, которая, разумеется, не учитывала украинской исторической специфики, ввели историки экономики, вслед за Н. Л. Рубинштейном относившие Черниговскую и Харьковскую губернии к Центрально-Черноземному региону, Новгород-Северскую — к Юго-Западному, а для первой половины XVIII века выделявшие еще и не существовавшую в то время Екатеринославскую губернию[123]. Я. Е. Водарский, исследуя размеры и структуру землевладения в целом, рост помещичьего землевладения в масштабах 29 губерний европейской части Российской империи, под Украиной имел в виду Киевскую, Подольскую, Волынскую, Полтавскую и Черниговскую губернии, материалы по которым не рассматривал, Екатеринославскую и Херсонскую относил к Новороссии и без какого-либо регионального определения анализировал Харьковскую губернию[124].

Конечно, каждый специалист по своему усмотрению, исходя из собственных задач, представляет свою территорию. И все же неразработанность региональных исследований приводит также к определенным терминологическим осложнениям. Для большинства историков Левобережная Украина, Малороссия, Гетманщина — это один ряд, независимо от того, какие земли и время имеются в виду. Например, К. И. Арсеньев, выделяя «восточную Малороссию», территории ее ограничивал Черниговской, Полтавской губерниями и «Украиной Русской», которую также называл Слободской Украиной. Вместе с тем, говоря о природно-климатических особенностях края, этот известный статистик, историк, географ различал Малороссию и Украину, т. е. Харьковскую губернию[125]. М. М. Ковалевский четко разделял Малороссию и Украину, понимая под первой Черниговскую и Полтавскую губернии, а под последней — Харьковскую[126]. В таких же терминах близкие, но различные регионы фигурируют в воспоминаниях Т. П. Пассек[127]. И. И. Игнатович, говоря о «левобережной Малороссии», причислила к ней и Харьковскую губернию; для В. М. Кабузана это же территориальное пространство является Левобережной Украиной — Гетманщиной. Для В. П. Теплицкого Левобережье — это Малороссия, а Харьковщина — Слободская Украина[128]. В. В. Кравченко, так же как и Д. И. Багалей в своих поздних работах[129], видит «Левобережье в составе двух областей — бывшей Гетманщины и Слобожанщины»[130].

Необходимость различать левобережные украинские земли и сейчас подчеркивается в историографии. Их региональные различия были в общем очерчены историками. Но в контексте данной темы все же стоит отметить важные моменты, подтолкнувшие ограничить Левобережную Украину (Малороссию) вышеупомянутым Черниговско-Полтавским ареалом, т. е. территорией бывшей Гетманщины. Дело не только в его достаточно длительной административной обособленности. С точки зрения социально-экономической, в отличие от других частей Центрально-Черноземного региона России, это был край неукорененного крепостного права, с наибольшим в пределах империи процентом мелкопоместного дворянства, значительным количеством государственных крестьян и казаков. От Харьковской губернии, которую вместе с Екатеринославской, Херсонской и Таврической относят к зоне с «крупным землевладением и мелким рабовладением», Черниговская и Полтавская губернии отличались «мелким рабовладением и мелким землевладением»[131]. Старейший демограф Украины, П. И. Пустоход, именно эти губернии характеризовал как отдельный регион, учитывая их гораздо меньший «крепостной процент». Харьковскую же по этому показателю он объединял с тремя степными губерниями[132]. А украинский писатель и этнограф Матвей Номис, анализируя данные переписей населения и также подчеркивая в качестве специфики Левобережья сравнительно незначительное количество крепостных крестьян, Харьковскую губернию воспринимал как особый край — «великороссийскую Украину»[133].

Капитализация сельскохозяйственного производства на Левобережье проходила очень низкими темпами. В отличие от Слобожанщины, в дореформенный период здесь не было проведено межевания, что сказывалось на всей системе социально-экономических отношений. А главное, несмотря на наличие земельных владений одновременно в разных «украинских» губерниях, местная специфика осознавалась самим дворянством и учитывалась правительством, в том числе и при подготовке Крестьянской реформы. И если «по принципу национальной принадлежности», как это показал В. Ададуров[134], иностранцы в начале XIX века достаточно широко очерчивали Малороссию (включая в нее и Харьковскую, Киевскую, а также часть Екатеринославской губернии), то для россиян, оказывавшихся перед необходимостью ее «нахождения», и для жителей двух левобережных регионов разница проявлялась с очевидностью.

Заметив, что «исследователи не всегда учитывают наличие региональных различий между левобережными украинскими землями, то объединяя их в одну группу, то включая их в число „коренных“ имперских территорий», В. В. Кравченко определил основные линии напряжения в отношении малороссов и слобожан друг к другу:

Между украинскими казацкими регионами долгое время сохранялось политическое соперничество и взаимное противостояние, вызванное определенными обстоятельствами политической жизни. <…> Недаром еще в конце XVIII — начале XIX века патриоты Малороссии высмеивали претензии слобожан именоваться казаками, презрительно называя их гречкосеями и чумаками. Действительно, политическая автономия Слобожанщины была намного уже, чем соседней Гетманщины, а зависимость от российского правительства, соответственно, больше[135].

На примере «борьбы» за открытие Харьковского университета он также показал различие между малороссийским дворянством и слободским. Подчеркивал «противоречие между двумя регионами» и разницу между интересами черниговско-полтавского и харьковского дворянства и С. Беленький, сравнивая судьбы «малоросса» М. Максимовича и «слобожанина» В. Циха и отмечая важность топоса в формировании социальных миров[136].

Известный славянофил И. С. Аксаков, получив в 1853 году от Географического общества поручение ознакомиться с ярмарками Малороссии и описать их, осенью того же года взялся за его выполнение. Свои впечатления он высказывал в письмах к А. И. Кошелеву. В Сумах Аксаков писал «об обаянии Малороссии». Но вскоре, приехав в Харьков, убедился, что «Харьковская губерния совсем не Малороссия». Характеризуя местное население этого края, он заметил: «Здесь какая-то безобразная помесь в быту крестьянском, в быту мещанском, в быту купеческом и даже в быту дворянском. Забавно видеть презрение здешних купцов и чиновников к малороссийскому наречию, когда сами они говорят по-русски непонятно для московского уха! <…> О малороссийской народности знают здесь менее, чем в Москве». Не найдя Малороссии в Харьковской губернии, Аксаков нашел ее в Полтаве, где в феврале 1854 года записал в дневнике:

Малороссов чиновников здесь гораздо более, чем русских, почти все малороссы. Русские занимают большею частью самые высшие должности. У нас в России редкий дворянин, богатый и получивший образование, соглашается служить у себя на родине, в глуши. Не манит к себе родина. Когда я говорю [ «]служить[»], то разумею действительную службу, не по выборам. Малороссия вечно привлекательна для малоросса: она имеет до сих пор в себе что-то самостоятельное, своеобычное; удалиться в Малороссию не то, что уехать в глушь саратовскую, а удалиться в другой край, в другой мир, как бы в другое государство. Не говорю уже о ее природе, о ее климате[137].

Еще более пространно и убедительно отличия Малороссии и ее населения от других украинских, а также русских земель были описаны в известной работе И. С. Аксакова об украинских ярмарках, в которой по поводу разности двух регионов, расположенных слева от Днепра, отмечалось: «…Харьковская губерния или слободская Украина еще вовсе не Малороссия»; «Весьма ошибаются те, кто причисляют Харьковскую губернию к Малороссии и Харьков называют малороссийскою столицею»[138].

Различали Украину (Харьковскую губернию) и Малороссию (Полтавскую губернию и Черниговскую) и генерал-губернатор В. В. Левашов, когда инспектировал только что вверенные ему регионы и отчитывался императору о результатах, и издатель «Московского телеграфа» Н. А. Полевой. Можно было бы вспомнить еще и довольно расхожее выражение Григория Сковороды, что Малороссия ему мать, а Слобожанщина — тетка, можно приводить и другие примеры. Но здесь — лишь предварительные размышления, «поиск» же региона в контексте темы продолжится в конкретно-содержательной части книги. И, осознавая, что применительно к середине XIX века, в связи с «открытием» образованной публикой Правобережной Украины как «малороссийского края», с активизацией внутренних украинских интеграционных процессов, можно говорить о расширенной трактовке понятия Малороссии, все же отмечу еще раз, что с учетом инерции[139] понятие это, наряду с «Левобережная Украина», «Левобережье», будет употребляться в отношении Черниговско-Полтавского региона, а термины «малороссийская элита», «малороссийское дворянство», «малороссийское панство», «малороссийские помещики», «малороссийская шляхта», «левобережное дворянство», «левобережное панство» и т. п. — в отношении верхушки общества этого края. Такой же подход будет сохраняться и при упоминании других украинских регионов: Харьковская губерния — «Слободская Украина», «Слобожанщина», а элита края — «слободское, слободско-украинское дворянство»[140]; Южная Украина — «Новороссия», «новороссийское дворянство».

* * *

Завершая методологические пояснения, необходимо вспомнить и о «технологии». Именно такой термин я использую не случайно, ибо, при всей его условности применительно к гуманитарным исследованиям и не очень частом употреблении, он вполне уместен, поскольку позволяет, не прибегая к пространным размышлениям о двуединой природе понятия «метод»[141], отделить конкретные подходы и инструменты от методологического замысла, первичных позиций, теоретических, мировоззренческих предпочтений. Иначе говоря, методология — это гостиная историка, а технология — его кухня[142]. На этой «кухне» исследователь выполняет по меньшей мере две технологически разные операции: проводит исследование и представляет результаты[143]. Что касается первого процесса, подчеркну особенности применения уже упомянутого персонологического метода изучения общественных явлений, который был обусловлен в этой работе ее объектом и задачами и оказался в ней одним из основных. Не останавливаясь на общетеоретических дискуссиях и выводах относительно его возможностей и границ (все это активно обсуждается в последнее время), отмечу лишь, что персонологический метод в определенной степени повлиял и на иерархию структуры информационной базы.

Своеобразие использования этого метода в данном случае заключается в том, что герои, изучение которых занимает значительную часть исследования, являются не целью, а средством. Это определило и структуру интереса к выбранным персоналиям. Так, подробности биографического характера, играющие важную роль в других персонологических работах, здесь выполняют лишь вспомогательную функцию, хотя им и уделено не так мало места, поскольку это позволяет раскрыть разнообразие возможных взаимосвязей между личностью и социальной группой. Биографические данные с большей детализацией приводятся в первую очередь тогда, когда до этого на них не обращали внимания ученые, или для уточнения представлений, существующих в историографии[144].

В истории общественной мысли при описании взглядов, идей отдельных деятелей и групп людей обычно применяются определенные политические характеристики, поэтому стоит также обратить внимание на важную терминологическую проблему, к обсуждению которой украинские специалисты, исследующие Новую и Новейшую эпохи, практически не подключаются. Речь идет о механическом, безоговорочном использовании устоявшихся понятий, к тому же часто употребляемых без убедительного содержательного наполнения.

Справедливости ради следует сказать, что и для советской историографии, с характерным для нее небольшим набором достаточно четких, без полутонов, определений, проблема терминологической корректности не была чужда. В частности, Л. Г. Захарова, анализируя монографию С. А. Макашина о жизни и творчестве М. Е. Салтыкова-Щедрина в 50–60‐е годы XIX века, отметила как несомненную заслугу щепетильное отношение автора к понятийному аппарату и подчеркнула необходимость такого подхода, особенно применительно к сложной и противоречивой идейной ситуации преддверия Великих реформ: «Широкое использование и расшифровка терминологии периода подготовки реформы способствуют пониманию эпохи и предупреждают от ошибок в оценке событий и явлений того изменчивого, противоречивого, контрастного времени, когда крушение старого и рождение нового строя сопровождалось (или отражалось) в появлении (рождении) новых слов и понятий и в изменении смысла старых»[145].

Но подобные высказывания были скорее исключением. Хотя, разумеется, иногда в конкретно-исторических работах, под влиянием эмпирического материала, историки вынуждены были выходить за пределы принятого разделения идейного пространства общественной мысли России. Так появились замечания о сочетании либерализма и консерватизма при обсуждении дворянством крестьянского вопроса, о правительственном «конституционализме», «консервативно-прогрессистской идеологии» и т. п.[146], правда, неоднозначно воспринимавшиеся коллегами.

Интересно, что словосочетание «прогрессивный консерватизм» еще в начале 1990‐х годов тоже было «продиктовано» мне источниками и использовалось мной в кандидатской диссертации при анализе общественно-политических взглядов и позиций Г. А. Полетики, что вызвало возражения одного из оппонентов именно против термина, хотя этот оксюморон и не был моим изобретением. В частности, известный марксистский историк Н. А. Рожков в «Русской истории в сравнительно-историческом освещении» применительно к первой половине XIX века широко использовал введенную М. П. Погодиным маркировку «консерватор с прогрессом», под которую попали не только сам автор теории «запустения», но и достаточно неожиданные на первый взгляд персонажи: М. М. Сперанский, М. С. Воронцов, П. Д. Киселев, С. Т. и И. С. Аксаковы, Н. В. Гоголь, С. П. Шевырев, М. А. Максимович, братья Милютины, Ю. Ф. Самарин, А. И. Кошелев, Б. Н. Чичерин, С. М. Соловьев и др.[147] Интересно, что в недавней российской историографии некоторые из перечисленных лиц (Погодин, Шевырев, Уваров, как и Н. М. Карамзин) фигурируют в качестве носителей «революционно-консервативных социально-политических взглядов»[148].

В украинской историографии, хотя терминологические дискуссии в ней сейчас практически и не ведутся, все же заметно обращение к ранее подробно не исследованным идейным направлениям. Примечательно, что причисленные к ним раз и навсегда деятели клеймились, следствием чего было или достаточно схематическое изображение, или почти полное забвение. Однако интерес, например, к консерватизму, его политическому и духовному наследию в Украине, что отмечают историки[149], иногда, из‐за своеобразной трактовки понятия и отсутствия детальной эмпирической проработки на персонологическом уровне, приводит не столько к прояснению картинки, сколько к запутыванию. Так, В. Потульницкий, рассматривая «три существующих типа украинского традиционного консерватизма», различающихся, по его мнению, «не столько идеологически, сколько территориально», целый подраздел посвятил «консервативному движению левобережной украинской шляхты», к которому причислил довольно странную компанию: Г. А. Полетику, М. П. Миклашевского, Д. П. Трощинского, В. В. Капниста, А. А. Безбородко, автора «Истории Русов», каковым считает И. В. Гудовича, Н. Г. Репнина-Волконского, Г. В. Андрузского и даже Г. П. Галагана и В. В. Тарновского[150], которых историки Крестьянской реформы обычно относят к либералам. Такой ряд выстраивается, вероятно, потому, что проявление «украинского консерватизма» видится главным образом, говоря словами И. Лысяка-Рудницкого, в «прочном сохранении родного языка, веры, обычаев и обрядов, традиционных форм семейной и общественной жизни»[151] (если это так, то удивляет столь малое количество консерваторов в украинских регионах XIX века), а возможно, из‐за недостаточной опоры на эмпирический материал и увлечение теоретическими конструкциями.

Между тем в современной зарубежной и российской историографии не только активно дебатируется проблема терминологической чистоты, но и иногда ставится под сомнение сама возможность точных маркировок. Известный американский русист Альфред Рибер вообще отметил, что традиционная политическая терминология не может быть применена к России, поскольку политический язык, сформировавшийся на основе опыта западноевропейских стран «в контексте русской истории… лишь сбивает с толку и уводит в сторону от истины»[152]. Во всяком случае, упрощенная дихотомия «либерал — консерватор» или «реформатор — антиреформатор» ученым не принимается. Польский историк Владимир Меджецкий считает непригодными для описания процессов общественной модернизации в России не только «западную» терминологию, но и существующую российскую — как не решающие проблему — и говорит о необходимости разработки специального понятийного аппарата[153].

Российские историки, осознавая, что «консерваторы» и «либералы» в России «не могли не отличаться от своих прообразов в западных странах»[154], все же, не соглашаясь с мнением о необходимости совершенно новой терминологии, пытаются осмыслить сущность основных категорий, наполнить их более адекватным содержанием, отдать должное течениям, которые были обойдены в историографической традиции, выделить разновидности того или иного «изма», а также расширить идейный спектр за счет введения «пограничных» понятий: «либеральный консерватизм», «радикальный либерализм», «прогрессивный консерватизм», «свободный консерватор», «революционный консерватизм», «консервативный либерализм», «либеральный национализм» и др.[155]

Однако, когда дело касается исследования конкретных персоналий и поиска для них места на идейной шкале, результаты терминологических рефлексий оказываются порой несколько неожиданными, особенно если речь идет о достаточно известных деятелях, чьи позиции, казалось бы, давно уже представлены историками в определенных понятийных рамках. Например, в недавней историографии перепрочитывается творчество А. С. Пушкина, А. Н. Радищева, Ф. М. Достоевского, М. Н. Каткова[156], ставится под сомнение традиционное определение А. И. Герцена как «народника», «либерала», «социалиста», «революционера-демократа»[157], А. А. Аракчеев превращается из «реакционера» в «консерватора-новатора»[158], «либералы» К. Д. Кавелин и Б. Н. Чичерин — в «либеральных консерваторов»[159], в ряды которых зачисляется и П. Б. Струве[160] — обычно «буржуазный демократ», типичный представитель легального марксизма[161]. Вероятно, к подобным оценкам подталкивает осознание отсутствия четкого водораздела между российскими «охранителями» и «прогрессистами», «либералами» и «консерваторами», на что обращали внимание участники круглого стола «Консерватизм в России» и дискуссии вокруг коллективной монографии «Русский консерватизм XIX столетия. Идеология и практика». Историки отмечают также «подвижность критериальных границ, которые очень часто препятствуют однозначной квалификации того или иного деятеля или даже целого политического течения в рамках дихотомии „консервативный“/„либеральный“»[162]. И. А. Христофоров объясняет это тенденциями к сближению консервативных и либеральных ценностей, технологий, что имело место и в России XIX века, но, к сожалению, в этой стране не завершилось, а Н. Н. Родигина, ссылаясь на недавние работы специалистов по политической истории, — единством интеллектуальных истоков ведущих общественных течений[163].

Подобной позиции придерживаются и другие российские историки. В частности, К. И. Шнейдер, разбирая специфику «раннего русского либерализма», который, по мнению этого автора, появился во второй половине 1850‐х — начале 1860‐х годов, определил его как форму интеллектуальной утопии, пронизанную элементами и консерватизма, и формировавшейся либеральной идеологии. Обсуждая в ходе круглого стола особенности общественно-политической ситуации в России XIX века по сравнению с Западом, А. Н. Медушевский отмечал: «Русские либералы были достаточно осторожны. Можно сказать — консервативны в возможности реализовать в России конституционно-парламентские порядки». Невозможность механического переноса на российскую почву терминологии, выработанной в других условиях, здесь была проиллюстрирована различными примерами, в частности мнением известного историка и юриста М. М. Ковалевского, который говорил, что во Франции он республиканец, а в России — сторонник конституционной монархии[164], что подтверждает ситуативность позиций, их зависимость от места и времени.

Насколько сложной была проблема выявления идейных разногласий даже между доминирующими в 40–50‐е годы XIX века общественными направлениями, такими как славянофилы и западники, можно судить на основе научной дискуссии в дореволюционной литературе, в ходе которой довольно часто упоминалось «западничество» славянофилов и «славянофильство» западников[165]. Близость позиций подчеркивал также А. И. Герцен в знаменитом некрологе на смерть К. С. Аксакова, опубликованном 15 января 1861 года в «Колоколе»: «С них (славянофилов. — Т. Л.) начинается перелом русской мысли (здесь и далее в цитате курсив Герцена. — Т. Л.) …Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая», «чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно»[166].

Когда же речь идет о позициях дворянства империи, ситуация еще больше усложняется. Некоторые историки вообще ставят под сомнение правомерность деления помещиков на «либералов», «консерваторов» и т. п. В частности, М. Д. Долбилов отметил, что «при одностороннем подходе к изучению разногласий внутри дворянства исследователь рискует преувеличить степень политической дифференциации сословия. Категории и концепты самосознания, через которые дворянство пыталось представить и утвердить себя единым целым, плохо укладываются в классификационные схемы историков»[167]. Пытаясь понять, почему накануне Крестьянской реформы «требования дворянства с трудом поддаются обобщению в терминах „либерал“ или „консерватор“, „помещик промышленной или черноземной губернии“», И. А. Христофоров обратил внимание на «калейдоскопическую быстроту», с какой менялись обстоятельства, на объективную сложность темы, на отсутствие единства относительно содержания терминов у самих современников реформ, к тому же часто высказывавших сомнения в адекватности политических определений[168]. Как отмечал в своих воспоминаниях постоянный помощник Я. И. Ростовцева, председателя Редакционных комиссий, в период подготовки реформы Ф. П. Еленев, «наичаще нельзя даже указать той границы, которая отделяет наших консерваторов от либералов, ибо роли эти меняются у нас попеременно, смотря по обстоятельствам времени»[169].

Таких примеров из источников, вышедших в том числе и из-под пера левобережного дворянства, можно привести много, что я и буду делать в дальнейшем. Здесь же необходимо только отметить, что, учитывая сложность определения идейных позиций, особенно в условиях динамичной общественно-политической ситуации середины XIX века, терминологическую несогласованность в историографии, кардинальные расхождения в оценках даже хорошо известных персонажей[170], я буду стараться обойтись без жестких маркировок своих героев, по возможности шире представляя их взгляды, позиции, мотивации и оставляя на будущее «расселение» их по политическим «квартирам». Тем более что убеждена: принятое до сих пор в украинской историографии разделение общественной мысли конца XVIII — первой половины XIX века на консервативное, буржуазно-реформаторское и просветительское направления нуждается в дальнейшей проверке эмпирическим материалом.

К «технологическому» инструментарию следует отнести также и приемы работы с «источниками», о чем скажу чуть ниже, прежде очертив вопросы-проблемы, возникшие в ходе исследования и служившие «фонарем» при чтении текстов.

* * *

Сейчас уже большинство историков далеки от того, что Марк Блок называл «эпистемологической наивностью», никого не удивит мнение, что сначала должна быть гипотеза, перечень вопросов, сформулированных перед основным этапом эвристической работы. Тем более это необходимо историку, изучающему Новое время, поскольку, в отличие от коллег, занимающихся более ранними периодами, он, оперируя большими массивами источников, не может «переспрашивать» их в процессе исследования[171]. Но в начале данной работы этот перечень вопросов был скорее, говоря словами Марка Блока, «чисто инстинктивным». Лишь постепенно, в том числе и под влиянием изначально собранного эмпирического материала, он приобретал все более четкие очертания, обогащался рядом новых пунктов, приближался к такому, какой называют «магнитом для опилок документа»[172].

В соответствии с целью исследования — раскрыть содержание идейных поисков дворянства Левобережной Украины в ходе становления и попыток решения крестьянского вопроса — основные задачи-проблемы группировались по нескольким направлениям, блоками. Первый связан с необходимостью выяснить степень влияния общественно-политических, экономических, идеологических теорий на дворянство и на формирование представлений по крестьянскому вопросу с учетом фактора образования, умозрительных идей.

Ко второму блоку проблем отнесены такие, решение которых дает возможность выявить реакции дворянства на правительственную политику по крестьянскому вопросу, выявить помещичий интерес к изменению существующей системы отношений в сторону освобождения крестьян, опасения, неприятие любых реформ, кардинального решения крестьянского вопроса в силу финансово-экономических, а не этических и идеологических соображений.

Выявление реакции дворянства на реальную практику взаимодействия с крестьянами можно отнести к третьей группе проблем, наиболее важными из которых представляются выяснение объемов помещичьих претензий к крестьянам, отношение дворян к различным категориям крестьян, к формам крестьянской зависимости. Необходимо определить уровень осознания дворянством границ своих прав по отношению к крестьянам и мотивы оправдания таких прав. В тесной связи с этим находится попытка взглянуть на противоречия между религиозно-этическими идеалами дворянства и практикой крепостничества, а также способами их разрешения. На этой основе возможна реконструкция образов идеального помещика и идеального крестьянина в дворянском сознании.

Особая группа проблем связана с выделением региональности темы. Для этого я стремилась установить: степень инициативности дворянства региона по крестьянскому вопросу; осознание им себя как особой корпорации и специфики своих региональных интересов; уровень укорененности взглядов, т. е. то, насколько помещики региона в своих оправданиях крепостного права или «либеральных» взглядах опирались на исторические традиции; открытость (закрытость) помещиков региона идеям модернизации уклада жизни, социально-экономических отношений. Именно под углом зрения этих вопросов отыскивались и прочитывались источники.

Необходимость определения, хотя бы в общих чертах, левобережного дворянства (социальная стратификация, микрорегионализация в зависимости от местных условий, социальное положение, образование, социальные функции) и крестьянства (категории, материальное положение, формы зависимости), «крестьянского вопроса», а также социокультурного контекста для создания надежной информационной основы требовала постановки эвристических и герменевтических задач историографического и источниковедческого характера: выявление, отбор и систематизация источников, экспертиза разнородной по составу литературы, синтез источникового и историографического материала, реконструкция историографических образов основных «фигурантов» темы.

Как уже отмечалось, вопросы историографического плана, с учетом объема и специфики привлеченной литературы, выделяются в особую структурообразующую часть, а также по мере необходимости включаются в конкретно-содержательные разделы. При этом смысл историографических экскурсов заключается не столько в поиске лакун, которые доказывают необходимость, правомерность изучения тех или иных сюжетов, сколько в том, чтобы получить в результате анализа (даже работ с явной идеологической окраской) «сплав» информации, оценок, подходов, представляющихся ценностными.

Такой прием, как реконструкция историографических образов, был апробирован мной еще в кандидатской диссертации (правда, это вызвало нарекания одного из моих оппонентов, который позже и сам его применял). И если тогда мне приходилось говорить о неразработанности теории историографического образа, то сейчас уже не стоит долго останавливаться на его содержательном наполнении, а достаточно сослаться как на теоретические, так и на прикладные исследования, в которых этот подход успешно реализуется[173]. Скажу лишь, что, помимо решения чисто информационных задач (выявление, кто, когда, что, как и почему сказал, например, о дворянстве Левобережной Украины), такой подход позволяет и более адекватно воспринимать ход развития общественной мысли и место, занимаемое в этом потоке представителями того же дворянства.

* * *

Специфика работы с источниковым и историографическим материалом в определенной степени обуславливалась пониманием, что проблема синтеза в историческом познании в ходе развития исторической науки XX века не столько решается, сколько приобретает новые грани проблемности, одна из которых, на уровне конкретно-исторических исследований, заключается в необходимости синтеза знаний, полученных средствами различных исторических дисциплин. На теоретическом уровне проблема соотношения источниковой и внеисточниковой информации ставилась неоднократно[174]. В данном случае, оперируя тем и другим видами информации, я занимаю осознанную методологическую позицию, воспринимая их как равнозначные составляющие при решении намеченных задач. Все большая историографическая экспансия в сферы различных аспектов истории (публикация источников, введение их в оборот историографическим путем, в том числе и через широкое цитирование) значительно расширяет исследовательское пространство за счет внеисточниковой информации (речь идет не о «власти дефиниций», «давлении стандартов и стереотипов», системе ценностей или теоретических утверждениях, о чем я пыталась говорить выше, а скорее о той составляющей внеисточникового знания, которая определялась Ежи Топольским как сведения или суждения об исторических фактах[175]).

Разумеется, исследовательская этика и интеллектуально-эстетические потребности подталкивают историка к непосредственному переознакомлению с источниками в их «первозданном» виде. Однако, за редким исключением (когда таким образом удается выявить неточности публикации), в остальном — это уже подробности биографии исследователя, не имеющие значения при решении задач. Поэтому, когда речь идет о целостной источниково-информационной базе, она включает в себя и «историографизированную» информацию, т. е. ту, которая функционирует в современном историческом пространстве под грифом «источниковая» через исследования историков.

В процессе работы источниковедческие ее аспекты приобретали как прикладное, так и самостоятельное значение. В прикладном плане возникали проблемы, связанные с формированием и организацией источниковедческой базы. Сам же конкретный анализ основных источников, как и литературы, нашел отражение в конкретно-содержательных разделах книги. Поэтому здесь, чтобы не злоупотреблять терпением читателей, ограничусь лишь общей характеристикой источниковедческого этапа работы.

Думаю, не стоит убеждать читателя, что работа над книгой, особенно с учетом традиций «днепропетровского источниковедения», была бы невозможна без известных трудов И. Д. Ковальченко, Н. П. Ковальского, Б. Г. Литвака, С. О. Шмидта, О. М. Медушевской, М. А. Варшавчика, Л. Н. Пушкарева, В. В. Фарсобина, А. П. Пронштейна, А. К. Швыдько и др. — трудов, посвященных проблемам отбора, классификации, систематизации, типологии, анализа источников, репрезентативности, внутренней и внешней критике текстов, раскрытию информационного потенциала тех или иных групп источников. Не могла книга писаться и без ознакомления с различными источниковедческими обзорами, касающимися в первую очередь избранного периода и проблематики, без учета замечаний современных специалистов относительно роли и места исторических источников в антропологически ориентированных исследованиях социальной и интеллектуальной истории, в частности без учета требований к источниковой базе, диктующих необходимость привлечения новых источников, нового прочтения тех, которые считаются основополагающими, изменения способов работы с ними. Сюда относятся также переоценка устоявшихся классификационных схем и переосмысление значения отдельных типов и видов источников для исследовательской практики историка.

В связи с этим в центре внимания оказались прежде всего источники личного происхождения, эго-документы, по праву считающиеся одной из самых интересных групп исторических источников, — дневники, письма, мемуары, автобиографические материалы, частная и деловая переписка, различные хозяйственные записки, распоряжения, завещания, речи, публицистика — любые продукты творческой деятельности, которые могут рассматриваться и как уникальные, и как массовые источники, т. е. те, что «служат способом социальной идентификации людей и обозначения реально стоящих перед ними проблем»[176]. Такой подход к источникам потребовал не только нового прочтения уже известных памятников с целью их «трансплантации» и выявления нового содержания, но и расширения источниковой базы путем привлечения значительного количества опубликованных материалов, фактически не введенных, как ни странно, в научный оборот в контексте интеллектуальной истории, а также потребовал обследования архивных фондов, в том числе и личного происхождения.

Разумеется, главное внимание в поисковом плане было сосредоточено на формировании корпуса источников согласно основной проблеме: идеология дворянства Левобережной Украины в отношении крестьянского вопроса. Но, исходя из необходимости воссоздать аналитическую структуру крестьянского вопроса, «проверить» историографические образы левобережного дворянства и крестьянства и презентовать собственный, подбирались источники, позволяющие представить более широкие характеристики основных контрагентов, их социального взаимодействия, социального и интеллектуального контекстов крестьянского вопроса на разных уровнях. Выяснение принципиальных основ региональных особенностей дворянской корпорации Левобережья невозможно без сравнения хотя бы с дворянскими обществами других украинских регионов, что подталкивало к привлечению источников, продуцированных элитами Слободской и Южной Украины.

В результате основной блок в структуре источниковой базы представлен текстами левобережного дворянства, на поиски которых повлияли предварительные представления о двух плоскостях крестьянского вопроса: социально-экономической и морально-идеологической. Поэтому внимание уделялось не только непосредственным высказываниям по крестьянскому вопросу, но и текстам, которые, как кажется на первый взгляд, не относятся напрямую к теме, а касаются организации и оптимизации хозяйства. При этом особо отмечались те фрагменты, где авторы демонстрировали свои взгляды на место и роль крестьян в «технологическом» процессе. К тому же в таких писаниях часто ставилась проблема «волков и овец» и предлагались пути ее решения. В этот же «малороссийский» блок включались и документальные источники, дающие дополнительную информацию об интеллектуальной, общественной, служебной, хозяйственной деятельности избранных героев, а также раскрывающие особенности функционирования дворянского сообщества края.

Попутно замечу, что, несмотря на основное в данном случае назначение источников первого блока — представить взгляды дворянства на ключевую общественную проблему, — они могут и должны непосредственно привлекаться и к рассмотрению истории крестьянства, к тому же не только в аспекте угнетения. Ведь такие проблемы, как экономическое поведение, трудовая мораль, отношение к труду и его организация (как крестьянин распределял время между различными работами, планировал режим трудового дня, готовился к работе), степень трудовой активности (желание работать, мотивы трудовой деятельности, удовлетворенность крестьянина своей работой), отношение к собственности и многие другие, можно изучать на основе преимущественно беллетристики, публицистики, воспоминаний современников, хорошо знавших крестьянскую жизнь, художественной литературы, фольклора, т. е. текстов, до середины XIX века в большинстве своем выходивших из-под пера дворянства. Полностью соглашусь с Б. Н. Мироновым, что «эти материалы на первый взгляд противоречиво характеризуют крестьянина. Но противоречиво — не значит недостоверно»[177]. Не вдаваясь в дискуссии со сторонниками постмодернистских подходов к прошлому, отмечу лишь, что при отсутствии непосредственных «показаний» самого крестьянства тексты дворян, несмотря на то что «несли на себе печать их отношения к событиям и фактам того времени»[178], часто являются единственно возможным источником информации для исследования названных выше проблем.

Во второй блок, условно определяемый как внешний или фоновый, вошли тексты по крестьянскому вопросу, составленные представителями других украинских региональных сообществ, российского дворянства, общественными и государственными деятелями и т. д., источники, содержащие информацию о моих героях, а также характеризующие социокультурную, политическую ситуацию в Российской империи, ход решения крестьянской проблемы на различных уровнях, законодательные, описательно-статистические материалы.

При отборе источников предпочтение отдавалось, с одной стороны, текстам, обнародованным еще при жизни их создателей и непосредственно включенным в общественный оборот. С другой — таким, которые были мгновенной реакцией на определенное событие, правительственную инициативу, на хозяйственные нужды, но по каким-то причинам не публиковались, или это было сделано позже исследователями. Это могли быть писания, направляемые в какие-либо учреждения с предполагаемой дальнейшей публикацией (записки для Вольного экономического общества, Общества сельского хозяйства Южной России, статьи для периодических изданий) или же носившие конфиденциальный характер (различного рода обращения к императору, правительственным лицам, комиссиям).

На формирование двух названных блоков повлияло принципиально разное решение вопроса о критериях достаточности информации. Если в отношении первого блока я стремилась к возможно более широкому и всестороннему охвату источникового материала без опаски «информационного шума» (С. О. Шмидт), то построение второго требовало ограничиться самыми близкими к объекту исследования концентрами, поскольку в противном случае могла бы произойти подмена целей и задач работы. Отсюда — более прагматичное, фрагментарное использование источников «внешнего» блока. Понятно, что на их отбор факторы случайного и субъективного характера оказали более значительное влияние. Между тем степень разработанности различных аспектов истории Украины исследуемого периода, наиболее близких к основной линии книги, не позволила ограничиться только историографическими данными.

Стремление выйти за рамки сюжетов, привычных для истории украинской общественной мысли конца XVIII — первой половины XIX века, подталкивало к расширению круга источников по сравнению с традиционным для этого направления и, как правило, использовавшимся в конкретно-исторических исследованиях и соответствующих обзорах[179]. При этом ведущим было также понимание зависимости картины историографических представлений о том или ином регионе либо периоде от круга уже известных и распространенных источников. В последнее время ученые разных гуманитарных специальностей, задумывающиеся над теоретическими основами истории общественной мысли, делают акцент на необходимости разработки и источниковедческих проблем, в том числе для выяснения специфики предмета, задач, структуры дисциплины. В редакционной статье основанного в 1989 году ежегодника «Общественная мысль: исследования и публикации» по этому поводу отмечалось следующее: «Нет нужды доказывать, что без расширения источниковедческой базы и введения в научный оборот новых памятников духовной культуры эта работа не может быть эффективной»[180].

Просмотр тематических сборников источников, в частности по истории крестьянского движения, ликвидации крепостного права, по истории общественной мысли Украины и России[181], привел к малоутешительным результатам, даже без учета идейных особенностей подбора материалов, поскольку Левобережье в них представлено слабо, а памятники, необходимые в данном случае, почти отсутствуют. К тому же, как известно, нарративные источники в таких сборниках обычно публиковались в отрывках, соответствуя определенной — не только исследовательской, но и идеологической — установке, что не позволяет составить более адекватное и полное представление ни о самом документе, ни о его создателе.

Все это убеждало обратиться к тем изданиям, архивным собраниям, видам источников, которые редко или никогда не привлекались историками общественной мысли, — для поиска образцов как индивидуального, так и коллективного творчества левобережного дворянства. С этой целью пришлось, иногда при отсутствии необходимых справочников, постранично просматривать разнообразные, в том числе и периодические, издания, мало привлекаемые украинскими историками, научные трактаты, описания, статьи, сообщения, литературные произведения[182] и, понятно, прибегнуть к архивной эвристике, то и дело натыкаясь на неожиданности и получая при этом, говоря словами Роберта Дарнтона, терапевтическую дозу культурного шока, для чего, согласна, «нет лучшего средства, нежели перерывание архивов»[183]. Не считая необходимым долго останавливаться здесь на отдельных группах источников, все же обращу внимание на некоторые направления эвристического пути, позволившие существенно расширить информационную основу за счет ранее не замеченных памятников и комплексов, причем как архивных, так и опубликованных. Попробую это проиллюстрировать.

Архивных свидетельств интеллектуальной деятельности Ф. О. Туманского пока что обнаружить, к сожалению, не удалось. Конечно, именно дефицит информации стимулирует решение проблем источниковедческого характера. В данном случае оно заключается не только во введении в оборот, как это ни странно, опубликованных источников, не упомянутых ранее в библиографических обзорах и тем не менее поддающихся точной атрибуции, но и в попытках обнаружить неатрибуированные источники и по-новому — с точки зрения исторических интересов Туманского — посмотреть на уже проанализированные историками[184], о чем детальнее скажу ниже. Просмотр журналов «Российский магазин», «Зеркало света», издаваемых Туманским в конце XVIII века, а также «Трудов Вольного экономического общества»[185], членом которого он был, позволил несколько расширить известную библиографию его сочинений. Именно в этих изданиях Туманский обнародовал ряд результатов своего хозяйственного опыта, совсем не учтенного историками. И, хотя их было не так уж и много, они тем более ценны, поскольку мы почти не имеем подобных образцов публичной активности украинских помещиков конца XVIII века. Специфика библиографических указателей, например, к изданиям Вольного экономического общества (ВЭО)[186] также не позволила историкам увидеть целый ряд образцов интеллектуального творчества даже хорошо известных героев, что удалось выявить только при полистном просмотре. Это касается, к примеру, и работ социально-экономического характера, написанных В. Я. Ломиковским, за которые он даже получал награды от ВЭО.

Сейчас, пожалуй, мало кто будет сомневаться, что можно узнать общественное мнение по поводу того или иного социально-экономического вопроса, листая периодические издания, и в первую очередь специализированные газеты. И очевидно, что это может касаться не только настоящего. Однако исследователи истории общественной мысли к таким источникам обращались не слишком часто или отводили им второстепенную роль. К тому же в центр внимания специалистов обычно попадали преимущественно историко-литературные издания, фактически декларировавшие, скрыто или явно, свою общественно-политическую направленность[187]. Традиция эта не нова и восходит еще к XIX — началу XX века, когда все «мыслящее и стремящееся к умственному и нравственному развитию»[188] отыскивалось через «очки» освободительного движения и связанной с ним идейной борьбы. Понятно, что экономическая составляющая общественной мысли здесь не учитывалась, так же как и периодика, отражавшая интеллектуальные результаты усилий на хозяйственной ниве. Это подтверждает и «историографическая справка» Н. А. Троицкого о состоянии исследования российской истории второй четверти XIX века[189]. Сам же историк, характеризуя идейную борьбу 30–40‐х годов XIX века, фактически следуя за своими предшественниками и обращаясь к основным общественно-политическим течениям, также называл только те периодические издания, которые вобрали в себя, по выражению А. И. Герцена, «все умственное движение страны», — «Сын Отечества», «Москвитянин», «Московский телеграф», «Телескоп» и др. Показательна в этом плане и уже упомянутая энциклопедия «Общественная мысль России XVIII — начала XX века», в которой одна из групп статей выделена составителями именно как «периодические издания, служившие на разных этапах истории страны выразителями взглядов и настроений определенных социальных сил»[190]. Не стоит искать здесь сведений о журналах и газетах, которые, возможно, и не были таким, по выражению автора предисловия, «рупором политических убеждений и принципов», как, скажем, «Современник», «Отечественные записки», «Русский вестник» и другие, и все же ставили перед собой не менее важные для общества задачи. В частности, речь идет об экономических периодических изданиях, которые начали появляться в России еще в конце XVIII века.

Надо сказать, что потенциал историко-литературных журналов также недостаточно использован в украинской историографии. Тем более это касается экономических изданий первой половины XIX века, хотя в то время в обществе интерес к подобной литературе рос, и довольно быстро. Если с 1714 по 1805 год в России книг и статей по экономическим вопросам вышло 271, то только с 1806 по 1830 год — уже 399. За первые двадцать пять лет XIX века появилось 18 новых журналов и газет[191], издатели которых ставили своей целью способствовать развитию различных отраслей хозяйства, и в первую очередь земледелия. Образованная российская публика, прежде всего дворянство, не только была потребителем этой печатной продукции, но и активно бралась за перо для распространения собственных экономических взглядов и хозяйственного опыта.

Среди газет, мало замеченных исследователями, необходимо в первую очередь обратить внимание на «Земледельческую газету» (далее — «ЗГ»), должным образом не представленную даже в историко-экономической литературе. Часто ее только упоминали или давали краткие сведения, оценивая это официальное правительственное издание как «ярко выраженный орган крепостников»[192]. Правда, российский историк аграрных традиций и новаций С. А. Козлов достаточно широко использовал помещенные в этом издании материалы, но и у него «ЗГ», в отличие от, скажем, «Земледельческого журнала», органа Московского общества сельского хозяйства, не получила более или менее целостной характеристики своего направления и содержания[193]. Разумеется, историк, исходя из собственных задач, не касался достаточно широко представленных в «ЗГ» «украинских» материалов. Да и я практически не нашла ссылок на них — даже в исследованиях, специально посвященных истории украинской экономики первой половины XIX века. Приятное исключение составила разве что статья М. Бачинского, опубликованная еще в 1928 году, в которой анализировались взгляды «экономистов» степной Украины 30–40‐х годов XIX века, преимущественно дворян-помещиков — М. Кирьякова, Г. Раковича, Н. Герсеванова[194].

«Нет такого источника, который был бы совершенно бесполезен»[195]. Эту старую, но не стареющую истину, кажется, уместно напомнить вслед за Хансом-Вернером Гётцем, обращая внимание читателей на несколько подзабытый украинскими историками Нового времени вид источников, достаточно информативный для исследования не только социально-экономической истории, но и истории общественной мысли. Речь идет о записках хозяйственного характера, рекомендациях по управлению имением. В свое время они имели разные названия, но в исторической литературе чаще фигурируют как инструкции или приказы.

Широкое научное обнародование инструкций началось в 1903–1910 годах в Киеве, с публикации М. В. Довнар-Запольским в «Университетских известиях» значительного количества таких источников[196]. В дальнейшем это продолжалось как археографическим (публикация инструкций в специальных изданиях, приложениях к статьям и монографиям), так и историографическим путем. В советской историографии инструкции стали предметом специального источниковедческого анализа, основой для исследования в первую очередь истории крестьянства, системы вотчинного управления, отношений между владельцами поместий и крепостным населением, иллюстративно использовались в тематически различных трудах по социально-экономической истории[197]. В контексте социальной истории инструкции широко используются и современными российскими историками[198]. Однако этого нельзя сказать об украинской историографии. Более того, среди известных опубликованных инструкций практически нет вышедших из-под пера украинского панства, особенно — относящихся ко второй половине XVIII — началу XIX века. Тем не менее это не значит, что такой материал полностью отсутствует, и даже выборочная эвристическая работа показывает значительный потенциал архивных собраний. Так, среди неопубликованных бумаг довольно известного в украинской историографии персонажа, Г. А. Полетики, удалось обнаружить уникальную инструкцию, составленную в 1773 году и предназначавшуюся исключительно для домашней прислуги из дворовых людей[199]. Поэтому, думаю, важно обратить внимание на необходимость возобновления интереса отечественных специалистов к данному виду источников.

Большой массив хозяйственных инструкций, приказов, распоряжений сохраняется в личных фондах центральных и областных архивов, музеев, в отделах рукописей крупных библиотек. Выявление всех этих материалов требует серьезных эвристических усилий, которые, возможно, не всегда будут приводить к успеху, даже несмотря на существование историографических подсказок[200]. Но вопрос, нужно ли поднимать весь этот источниковый груз, я отнесу к числу риторических. Ведь даже там, где национальные историографии вполне прилично обеспечены опубликованными источниками, где существуют такие крупнейшие в мире проекты издания памятников, в частности по медиевистике, как «Monumenta Germaniae Historica», историки настаивают на необходимости критической публикации письменных источников и «исторического изучения» источников смежных дисциплин: имена людей, географические названия, символы, литературные произведения, предметы искусства и т. п.[201] Иными словами, источниковедческие задачи остаются вполне актуальными и диктуются расширением круга проблем, стоящих перед современной исторической наукой.

Завершая этот сюжет, отмечу, что, независимо от того, какие источники были в поле зрения — документального характера или нарративного, частного или официального, — там, где встречались более или менее пространные рефлексии моих героев по поводу поставленных вопросов, основным способом работы с источниками стало сравнение их как с формально-текстологической, так и с сущностно-содержательной точек зрения, а также метод «медленного чтения»/прочтения, позволяющий проникнуть в сердцевину текста. При этом, помня об особенностях культурно-семиотического подхода к истории, я пыталась апеллировать «к внутренней точке зрения самих участников исторического процесса» — важным для меня было и «то, что является значимым с Их точки зрения»[202]. Конечно, нужно сознаться, что не все удалось прочитать, даже из находившегося в круге моего внимания, — и не только из‐за собственной неорганизованности, а и по причине недоступности пока некоторых архивных документов (длительный переезд Российского государственного исторического архива на новое место, невозможность во время учебного года вырваться в Пушкинский Дом, который не принимает исследователей летом) и печатных материалов (отсутствие в библиотеках Украины). Возможно, не все было достаточно внимательно прочитано. Но, надеясь и на понимание читателей, я нахожу для себя определенное оправдание — в стремлении с моей стороны, на данном этапе разработки истории дворянства и социальной истории Украины конца XVIII — первой половины XIX века, хотя бы актуализировать как можно больше письменных памятников, рассчитывая на интерес к ним будущих исследователей.

Последнее слово относительно репрезентации результатов работы. Создавая текст книги и стремясь привлечь внимание не только специалистов к сюжетам, героям, проблемам украинской истории конца XVIII — первой половины XIX века, я не забывала слова Поля Рикёра: «Открывая историческую книгу, читатель, ведóмый завсегдатаем архивов, надеется вступить в мир реально происшедших событий»[203] — и старалась более или менее приблизиться к тому, что можно было бы назвать «реальностью».

ГЛАВА 2. В ПОИСКАХ АНАЛИТИЧЕСКОЙ СТРУКТУРЫ «КРЕСТЬЯНСКОГО ВОПРОСА»

Предыдущий раздел, преимущественно посвященный актуализации темы, конечно, должен вызвать у читателя, по замыслу автора, ощущение ее неизученности. Вероятно, такова уж природа «запевов», легитимации любого исследования — произвести впечатление, будто до автора никто или почти никто по этому поводу не писал. Чтобы понять эту неизученность и убедить в ней других, на подступах к теме книги пришлось привлечь довольно значительный массив литературы. И это не случайно, поскольку расположение дворянского и крестьянского вопросов, особенно последнего, не только в научных, но и в жизненных пространствах Российской империи настолько уникально, что, пожалуй, не имеет аналогов. С крестьянским вопросом по охвату, глубине, значимости, объему, наверное, не может конкурировать никакой другой. И вряд ли кто-то может с этим не согласиться. Ведь проблемы общественной мысли, и тайных обществ, и экономики, и военного дела, и реформирования государства и многие другие тесно связаны с вопросом, который задевал абсолютное большинство населения безотносительно к социальному, сословному, этническому происхождению. Это и повлияло на формирование информационной, в том числе историографической, основы работы. Однако проблема осложнялась не только неразрывностью дворянского и крестьянского вопросов, но также содержательной и терминологической неопределенностью, о которой выше уже упоминалось. Поэтому для отбора литературы стоило разобраться хотя бы с тем, что же такое крестьянский вопрос.

Итак, по логике исследования пришлось начинать со справочных изданий и историко-историографических обзоров. Вместе с тем знакомство с энциклопедиями, которые хотя и упрощенно, но отчетливо отражают свойственные эпохам представления о фактах, явлениях, людях, показало, что каждый, кто обратится к ним за уточнением, может столкнуться со странной, на первый взгляд, ситуацией: бесспорно ключевой вопрос общественной жизни второй половины XVIII — XIX века оказывается настолько размытым, неопределенным, нечетким, аморфным, что создается впечатление непонимания его генезиса и структуры. Иногда это ощущение до некоторой степени подтверждается также отсутствием специальной статьи «Крестьянский вопрос» в солидных энциклопедических трудах, в частности в многотомных «Энциклопедическом словаре» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона и «Советской исторической энциклопедии».

Однако мое первое впечатление оказалось не совсем адекватным. Оно связано в значительной степени со сложностью, многогранностью самого понятия, а отсюда — с различной трактовкой и подходами к освещению и вписыванию крестьянского вопроса в различные смысловые и дисциплинарные контексты. В частности, в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона достаточно места для «крестьянского вопроса» нашлось в статье «Крестьяне»[204]. Подобный материал в «Советской исторической энциклопедии» и энциклопедии «Общественная мысль России XVIII — начала XX в.» размещен в статьях «Аграрный вопрос»[205]. В библиографическом указателе С. Л. Авалиани, кроме «Истории крепостного права», «Крестьянского права и крестьянских учреждений», «Общины и общинного землевладения» и других, выделена рубрика «Аграрный и крестьянский вопрос»[206]. Формулировка понятия в одном предложении в статье «Крестьянский вопрос» в «Большой советской энциклопедии» дана с отсылкой к более обширной статье — «Аграрный вопрос»[207].

Показателен в этом отношении и один из первых историографических, а скорее библиографических, очерков, которым начинается классическая монография В. И. Семевского «Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века». Интересно, что ученый, после того как отметил отсутствие специального труда по истории крестьянского вопроса, среди своих предшественников первым назвал А. В. Романовича-Славатинского и его монографию «Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права»[208]. Заслуживающими внимания в контексте темы Семевский также считал исследование А. И. Ходнева о Вольном экономическом обществе, работу И. И. Иванюкова «Падение крепостного права в России», В. С. Иконникова о графе Н. С. Мордвинове, большой труд А. П. Заблоцкого-Десятовского о графе П. Д. Киселеве и ряд других. Уже этот перечень наглядно демонстрирует широту тематического спектра, необходимого при освещении крестьянского вопроса, который, кстати, самим историком определялся не так уж и широко: «вопрос об ограничении и уничтожении крепостного состояния в собственном смысле этого слова», что предполагало говорить в первую очередь «лишь об изменении быта помещичьих крепостных крестьян»[209].

Определение предмета таким образом вызвало возражения В. О. Ключевского, который в рецензии на эту монографию-диссертацию Семевского отмечал, что под крестьянским, или «крепостным», вопросом нужно понимать «всю совокупность затруднений, какие создавались крепостным правом». Этот вопрос, по мнению Ключевского, был сложным узлом, сплетенным из множества частных вопросов, политических, юридических и экономических, а именно — «об ответственности владельцев перед государством за крепостные души, о границах его прав на личность и труд крепостного, о поземельном обеспечении крепостных крестьян, о добровольном законодательном регулировании взаимных отношений обеих сторон и т. д. Каждый из этих вопросов вызывался соответствующими затруднениями в крепостном владении, и каждый имел свою историю»[210]. Еще шире ставил проблему, например, Н. И. Кареев, для которого «крестьянский вопрос — вопрос о крестьянском сословии»[211]. Значительное сюжетное разнообразие демонстрирует своего рода итоговое многотомное издание к пятидесятилетнему юбилею реформы 1861 года[212].

Итак, даже беглый взгляд на трактовку крестьянского вопроса позволяет предварительно выявить, во-первых, широкое присутствие в нем «дворянской составляющей», во-вторых, фактическое отождествление с такими понятиями, как «аграрный вопрос», «крепостное право», «крепостной вопрос», «положение крестьян», «крестьянство», «крестьянская проблема», «крестьянское дело», «аграрно-крестьянский вопрос», «крестьянско-аграрный вопрос», «история крестьянства».

Конечно, это не облегчало решения историографических задач, поскольку круг литературы, касающейся основной проблемы — «дворянство и крестьянский вопрос», необходимо было расширять за счет исследований по истории крестьянства, дворянства, реформы 1861 года, социально-экономической, общественно-политической истории, как в общероссийском, так и в украинском измерениях, с акцентом на истории Левобережья преимущественно дореформенной поры.

К тому же вследствие терминологической множественности, синонимичности, нечеткости содержательного наполнения усложняется и определение отправной точки историографического разбора. В исторической литературе в этом отношении тоже нет единства[213]. Можно предположить, что такие расхождения обнаруживаются не только в связи с различием конкретно-содержательного определения крестьянского вопроса, но и из‐за разницы идейных, методологических позиций авторов. Однако, ввиду того что специфика историографического обзора данной темы видится не только, даже не столько в традиционном отслеживании движения исторической мысли, сколько в попытке представить историографический образ(ы) крестьянского вопроса (хотя бы в идеологической его ипостаси) для построения собственной аналитической модели, для меня важным было в первую очередь не погружение в тонкости историографического процесса, а выделение ценностной информации, так или иначе отражающей процесс постановки и обсуждения дворянством Левобережной Украины ключевых проблем. В качестве своеобразных маркеров в ходе анализа использовались, во-первых, уровень интенсивности изучения крестьянского вопроса, во-вторых — доминанты его изучения. При этом я пыталась направлять внимание на момент постановки вопроса, на его восприятие научной мыслью, на выявление эмпирической базы, фиксацию традиций исследования и их трансляцию, на маргинальные моменты, но такие, которые имели нереализованный эвристический потенциал. Однако прежде чем представлять результаты, необходимо сделать еще ряд пояснений относительно собственного понимания особенностей работы с историографическим материалом.

С какого бы момента ни начинать историографию темы, очевидным оказывается хронологическое совпадение процесса формирования крестьянского вопроса в Российской империи и рефлексии по этому поводу, о чем уже говорилось. Если рассуждать в категориях историографического образа, можно сказать, что «прижизненный», «некрологически-мемориальный» и научно-критический периоды его формирования почти совпадают. Научное изучение проблемы испытывало на себе «живой нерв» обсуждения, которое, в свою очередь, не могло происходить без учета ее научной проработки. Итак, как бы ни выстраивалась периодизация историографического процесса, первые его этапы будут относиться преимущественно к вненаучному дискурсу. При этом критерием научности может выступать не столько уровень рефлексии, сколько ее цель и смысл. А значит, исследователя подстерегают «подводные течения», особенно при изучении ключевых этапов истории России и Украины, этапов обострения социальной проблематики, когда крестьянский вопрос приобретал политическую, публицистическую актуальность, что во многом определяло интенсивность и направленность его как научной проблемы.

На мой взгляд, это связано также со спецификой самогó крестьянского вопроса. Он не требует искусственной общественной легитимации. В отличие от других сюжетов, будь то причины и характер войны под предводительством Богдана Хмельницкого, история казачества, бой под Крутами или что-либо иное, крестьянский вопрос никак не может отойти в прошлое, на него всегда смотрели и смотрят как на актуальную проблему современности, независимо от того, с какой точки осуществляется обзор. Вот почему этот «вечно живой» (во всяком случае, для восточноевропейского пространства) вопрос относится к таким, которые способны превращать исследователя из простого наблюдателя в следователя или исторического судью, от чего предостерегал еще В. О. Ключевский, говоря об опасностях изучения «близкой» истории, в явлениях которой невольно отыскивается собственная биография[214].

Но, каким бы «близким» ни казалось прошлое, взгляд на любую тему связан с элементами исторической ретроспекции. Однако в данном случае следует говорить об усложненном ее варианте. Речь идет не только о привычном, так сказать, естественном уровне ретроспекции, но и о том, что именно реформа 19 февраля 1861 года определила его судьбу[215]. Эта особенность влияет на исходные методологические позиции исследователя историографии тем подобного рода, поскольку все, что связано с Великой реформой, становится доминантой для тех, кто изучает крестьянский вопрос в любых его аспектах, как в горизонтальном (региональном), так и в других.

Размышляя над проблемой систематизации и периодизации историографической основы и учитывая ангажированность исторической науки социальной, общественной проблематикой, я пришла к тому, что в данном случае для анализа наиболее уместно применение экстерналистских схем[216], поскольку проблему детерминировала именно «внешняя», политическая ситуация, особенно в XX веке. Это позволило использовать априорную по отношению к историографическому процессу периодизацию. Попутно в очередной раз актуализировалась и одна из болевых проблем теории историографического процесса — взаимодействие экстерналистских и интерналистских факторов[217]. Однако априорные историографические схемы могут быть дополнены не только «образами истории», но и «образами историографии», т. е. логики развития науки или логики дискурсов. Здесь стоит все же иметь в виду и «нечувствительность» историографии к социально-политическим процессам, инерционность, причем не только научной мысли, но и связанную с ней инерционность институциональную.

С учетом сюжетно-тематического разнообразия логика исследования продиктовала необходимость первоочередного обращения к историко-историографическому материалу, т. е. к так называемой историографии второго уровня, — для выявления того, как в современном историографическом дискурсе освещаются узловые моменты историографии крестьянского вопроса, какие его аспекты являются ключевыми, а также для определения степени историографической обработки «украинских» сюжетов, в том числе во избежание повторов. Систематизация здесь осуществлялась по жанровому принципу: специальные историографические работы по крестьянскому вопросу; обзоры во введениях монографий, в специальных историографических разделах, историко-источниковедческие очерки; обобщающие историографии по социальной проблематике и истории общественной мысли, касающиеся необходимых для данной темы аспектов, сюжетов; очерки по истории исторической науки. При этом, применяя метод случайной выборки, делая основной упор на наиболее поздние, а также значимые историографические и библиографические обзоры, я не стремилась к полноте охвата и не пыталась выставить оценки, а пользовалась ими только прагматично, осознавая, что тот же самый историографический материал может быть интерпретирован исследователем той или иной конкретной проблематики иначе, даже под противоположным углом зрения.

ГЕНЕЗИС «КРЕСТЬЯНСКОГО ВОПРОСА» КАК НАУЧНОЙ ПРОБЛЕМЫ

Если осуществлять анализ историко-историографических исследований, имея в виду категорию историографического образа, то относительно первого периода, который можно условно обозначить второй половиной XVIII века — 1861 годом и назвать «прижизненным», представляется достаточно плодотворным — для определения общих очертаний содержательной картины крестьянского вопроса — обращение к такому специфическому историографическому материалу, как библиографический указатель В. И. Межова[218]. Конечно, добросовестный исследователь вроде бы не должен прибегать к «библиографическому методу», который обычно лишь фиксирует историографический факт, а потому используется как вспомогательный. Но в данном случае оказалось, что это не только экономия сил и энергии исследователя, но и эффективный содержательный метод[219], позволяющий в целом наметить образ крестьянского вопроса. И хотя в библиографии Межова, насчитывающей более 3300 позиций («записей»), многое непосредственно к данной теме не относится, эта библиография показывает, как изучался, воспринимался крестьянский вопрос и какие основы уже были заложены для дальнейшего его штудирования. Замечу, что именно указатель в значительной мере помог не только определиться со структурой крестьянского вопроса, но и лучше понять ход его последующего историографического усвоения.

Обосновывая возможность библиографическим путем решать историографические задачи, необходимо обратить внимание на уникальность труда Межова, выполненного в жанре не столько традиционной библиографии, сколько исторической аналитики. Библиограф здесь выступает не просто фиксатором, а тонким аналитиком, располагая материал в большей мере не по названиям (не всегда точно отражающим суть), а по содержанию и очень часто раскрывая его в аннотациях. При этом составитель не разделял библиографию на научную и ненаучную, а шел за смыслом публикаций, направляя свое внимание прежде всего на факт отражения крестьянского вопроса в головах образованной публики.

Создавая свою библиографию без претензий на «ученое достоинство», Межов ставил цель наиболее полно и точно показать процесс обсуждения крестьянского вопроса в течение ста лет. И потому пытался собрать все, что публиковалось в газетах, журналах, сборниках, отдельных изданиях на русском и иностранных языках, чтобы средствами библиографии подновить контуры и дать «фотографически верное воспроизведение» несколько поблекшей величественной картины «умственного и нравственного движения, которое было возбуждено у нас крестьянским вопросом»[220]. Свой указатель составитель, думаю, справедливо назвал «зеркалом», ведь в целом он отразил весь ход развития крестьянского вопроса, каким он виделся в начале 1860‐х годов.

Систематизируя огромный материал и размышляя над различными подходами (хронологическим, алфавитным, по месту публикации), Межов остановился на четвертом, разбив библиографию на тематические отделы и подотделы, каждый из которых был посвящен тому или иному «частному вопросу». Тем самым составитель облегчил труд всех, кто захочет обратиться к этому изданию за справкой, к чему он и стремился, и фактически безупречно выполнил работу по структурированию самогó крестьянского вопроса, представив не идеальную, а реальную его модель. Поскольку в рамках отдельных структурных частей был задействован и хронологический принцип, каждая составляющая крестьянского вопроса представлялась, таким образом, «в историческом своем ходе и развитии»[221]. Названия разделов, рубрик и подрубрик также красноречиво свидетельствовали о восприятии крестьянского вопроса в широком и узком смысле понятия.

Показательно, что только седьмой раздел был определен как «Собственно крестьянский вопрос в России». Сюда попали различные официальные и «частные» материалы, касающиеся преддверия реформы 1861 года и внедрения ее в жизнь, вопросов наделения землей, административного устройства освобожденных крестьян, их обязанностей, выкупных платежей, поземельного кредита, ипотеки, земских и сельских банков и т. п. Здесь же содержатся статьи о положении мелкопоместных дворян, дворянских выборах, мировых посредниках и многих других дворянско-крестьянских проблемах. Непосредственно с Великой реформой связан и восьмой раздел — «Хроника крестьянского вопроса», где, наряду с сообщениями об объявлении царского манифеста, торжествах по этому поводу, помещены статьи, заметки, письма, рассказы о ходе дела, о реакции основных контрагентов и т. п.

Первые шесть разделов, не отнесенные к «собственно» крестьянскому вопросу, все же демонстрируют его во всей полноте, которая подкрепляется и численно. Большое количество позиций указателя — около двух тысяч — размещено именно в этих разделах. Здесь мы видим исследования по истории крепостного права в России, в частности и дискуссии по поводу его начал, например между Н. И. Костомаровым и М. П. Погодиным, по истории хозяйства и быта дворян и крестьян, публикации древних актов, документов, проектов относительно крепостного и поместного права. К первому, историческому разделу также отнесены и персонологические заметки, некрологи. Кроме этого специального раздела, исторические материалы включались в различные рубрики, посвященные отдельным аспектам крестьянского вопроса, что свидетельствует о глубоко историзированном отношении к проблеме, понимании ее неслучайности и органической укорененности в ткани народной жизни. Включение в указатель и работ по истории крестьянского вопроса в других странах Европы, а также по истории рабства в Америке демонстрирует осознание универсальности крестьянского вопроса.

Во втором разделе — «Статистика крестьянского вопроса» — Межов разместил публикации, так или иначе относящиеся к этому жанру: списки помещиков, материалы ревизий, их обзоры и основанные на них исследования, труды демографического характера, в том числе и по отдельным регионам, сведения о количестве имений, дворянства, крестьянства в целом и различных категорий крепостных в частности, о количестве крестьянских повинностей, о стоимости вольнонаемного труда, земледельческой продукции, о задолженности помещиков перед государственными кредитными учреждениями, а также земледельческая и сельскохозяйственная статистика, обзоры и описания имений, статистические обзоры хода крестьянского дела, начиная с ноября 1857 года, программы хозяйственно-статистических описаний, рецензии на статистические труды.

Насколько актуальными в российском обществе были проблемы частного и общинного землевладения и землепользования, свободного и принудительного труда и их влияния на промышленность, торговлю, на функционирование помещичьих имений, крестьянского, дворянского, фермерского хозяйства, свидетельствуют сотни позиций четвертого («Вопрос о свободном (наемном) и обязательном (барщинном) труде») и пятого («О разных видах пользования и владения землею») разделов. Кроме материалов исторического характера, здесь представлен широкий спектр достаточно неожиданных на первый взгляд сюжетов в разной жанровой обработке — большие, глубокие исследования, письма в редакции, короткие реплики в дискуссиях, которые особенно активно велись на страницах газет и журналов на рубеже 1850–1860‐х годов. В третьем разделе («Литература и библиография крестьянского вопроса, периодические издания по крестьянскому вопросу») дан перечень специальных периодических изданий и таких, которые содержали отдельные рубрики для обсуждения крестьянского вопроса и фактически библиографию библиографии, т. е. указатели статей в тогдашних журналах, обзоры «мнений», литературы на эту тему в России и Польше и т. п.

Из разделов, по мнению Межова, прямо к крестьянскому вопросу не относившихся, наибольшим по объему оказался шестой — «Теоретические статьи по крестьянскому вопросу». Количество позиций — около 650, распределенных по точкам зрения: богословская, философская, экономическая, социальная, государственная, бытовая, сельскохозяйственная, педагогическая, нравственная и другие, — свидетельствует, с одной стороны, о чрезвычайном интересе к подобным проблемам, о широком контексте, в который включалось крестьянское дело, а с другой — о достаточно глубокой, серьезной по тем временам проработке различных аспектов ключевого вопроса. «Крестьянский вопрос с точки зрения педагогической и нравственной», что отмечалось в предисловии, непосредственно к теме не относился. Но Межов счел необходимым указать статьи и по этим проблемам — как отражающие стремление общества к эмансипации крестьян. Материалы по народному воспитанию, распространению письменности, сельских училищ, земледельческих и других профессиональных школ, медицинских знаний и медицинского образования, по подготовке сельских учителей, по вопросам о роли женщины в народном образовании, о языке обучения, по истории образовательных учреждений, а также по состоянию нравственности, искоренению пороков, улучшению быта, гигиены и т. п. составляли половину позиций теоретического раздела.

Аннотации, иногда довольно пространные, особенно к тем публикациям, чьи названия малоинформативны, демонстрируют разнообразие представленных публично мнений. Итак, трибуну получали как сторонники, так и противники эмансипации, сторонники как вольнонаемного, так и принудительного труда, как те, кто выступал за освобождение крестьян с землей, так и те, кто был против, как обвинители народа (крестьян) в безнравственности, так и его защитники. Причем широкая презентация материалов дискуссий показывает включенность в проблематику «крестьянского вопроса» и славянофилов, и западников, и «консерваторов», и «либералов», и «эмансипаторов», и «крепостников», т. е. всего идейного спектра общественного мнения в равных объемах. А отдельный девятый раздел — «Крестьянский вопрос в поэзии и искусствах» — еще и освещал художественно-творческую сторону отображения и осмысления крестьянского вопроса. Сам факт фиксации таких источников, как стихи, песни, гравюры, картины, рисунки с натуры, медальоны, медали, особые памятные знаки для должностных лиц в память освобождения крестьян, знаки членам комиссии по крестьянским делам в Царстве Польском, мировым посредникам и т. п., можно считать заявкой на тотальный охват этой проблемы.

«Украинские» материалы, т. е. вышедшие из-под пера авторов из украинских регионов или касавшиеся их, представлены в указателе десятками позиций. Но специально они Межовым не выделялись, даже в первом разделе, где обособленно представлены публикации не только по зарубежью, но и по Прибалтике, Финляндии, Царству Польскому. И это притом, что здесь указаны статьи М. В. Юзефовича о хозяйственных отношениях в Правобережной Малороссии XVI века, Д. Л. Мордовцева по истории крестьян юго-западной Руси того же времени, полемика Н. И. Костомарова с последним, а также историческое описание анонимным автором быта помещичьих крестьян Подолии, Волыни, Киевщины до введения Инвентарной реформы. Правда, в 1861 году в «Основе» Межовым была опубликована небольшая «Библиография вопроса об улучшении быта помещичьих крестьян в Южнорусском крае с 1857–1860»[222]. Здесь не указаны ни мотивы ее составления, ни принципы отбора позиций, поэтому трудно сказать, чем руководствовался и что стремился продемонстрировать составитель. Но, без преувеличения, эта библиография, вместе с программой 1861 года[223], может восприниматься и как подготовка к будущим подобным изданиям этого автора, и как первая и (фактически) последняя попытка таким образом представить наработки в изучении крестьянского вопроса на украинских землях.

Хотя библиограф, скорее всего, был далек от украинофильских симпатий, тем более от представлений о «соборности» Украины, предложенное им территориальное измерение темы в то время могло не только представлять интерес для издателей журнала, но и быть определенным ориентиром, ведь записи указателя касались как всех украинских регионов Российской империи, так и Галичины. Сюжетное разнообразие, удостоверившее широкую трактовку крестьянского вопроса, присутствует уже в этой работе, которая, к сожалению, обойдена не только историками, но и библиографами. Не обращают на нее внимания и украинские историографы, хотя, вместе с подобной работой А. М. Лазаревского от 1858 года[224], она, думаю, свидетельствовала о начале дифференциации историографии по линии «российская — украинская», хотя бы в ее «областническом» измерении.

Итак, большой труд Межова представляет собой не только наиболее полную на 1865 год библиографию по проблеме, но и историографическую «модель» крестьянского вопроса, даже своеобразную исследовательскую программу, которая в таком масштабном и системном виде до сих пор не реализована. Структура проблемы еще больше усложнилась во вскоре после того созданной библиографии «Земский и крестьянский вопросы»[225], которая и самим составителем, и библиографами квалифицировалась как продолжение предыдущей[226]. Таким образом, «прижизненный» и начало «мемориального» периода формирования образа крестьянского вопроса свидетельствуют о глубоком понимании его сложности, многослойности, что, к сожалению, теряется в дальнейшем. Это говорит о далеко не поступательном движении в освоении крестьянского вопроса и подтверждает нелинейность, прерывность историографического процесса.

Общую тональность особенностей историографического периода, который я условно называю мемориальным, а хронологически определяю 1861 годом — началом XX века, достаточно тонко почувствовал В. О. Ключевский. Оппонируя В. И. Семевскому и выступая против суженной трактовки крестьянского вопроса, Ключевский, одновременно пытаясь понять автора, в черновых набросках писал:

С нас нельзя строго взыскивать за такие неудачи. Мы с вами принадлежим к поколениям, которые стоят в самом ненаучном отношении к крепостному праву. Мы при нем родились, но выросли после него. Мы видели, как оно умирало, но не знали, как оно жило. Оно для нас ни прошедшее, ни настоящее, ни вчерашний, ни сегодняшний день. Оно то, что бывает между вчера и сегодня, — сон! Оно осталось в наших воспоминаниях, но его не было в нашем житейском обиходе. Из сна помнятся только эксцентричности, все нормальное забывается. <…> Мы с Вами хронологически посредники между теми и другими — ни старые, ни молодые люди, не знаем его как порядок и не поймем его как призрак. Поэтому да не сетуют на нас люди, знавшие крепостное право и почтившие нас своим вниманием за то, что мы не оправдали этого внимания[227].

Отсутствие в тот период, даже в обобщающих трудах[228], обширных историко-историографических очерков, которые продемонстрировали бы основные тематические узлы и осознание идейной направленности исторической науки по крестьянскому вопросу, компенсируется в известной степени наблюдениями, высказанными Ключевским. Размышляя над тогдашней историографической ситуацией, не раньше декабря 1902 года[229] он обратил внимание на ряд важных в данном случае моментов: во-первых, на очередное распределение российской истории на «две неравные половины» — «дореформенную и реформированную», что через отрицание прошлого[230] создавало иллюзию перехода на новые основы; во-вторых — на появление в общественной жизни такого нового элемента, как недовольство, когда «общественная апатия уступила место общему ропоту, вялая покорность судьбе сменилась злоязычным отрицанием существующего порядка без проблеска мысли о каком-либо новом». Ученый также отметил определенный разрыв между исторической наукой и общественным сознанием, возникший в то время и приведший к обособлению историографии[231]. Однако сложно предположить, что герметичность «академической» историографии распространялась на изучение крестьянского дела, интерес к которому усиливался актуализацией дворянского вопроса, активно дебатировавшегося в публицистике. Это не могло не сказаться на исторических исследованиях[232], что подтверждается и различными текстами самого Ключевского[233]. Неоднократно ученый подчеркивал значение Крестьянской реформы и для исследования истории общества[234].

Обращение к истории могло быть также результатом непосредственной реакции на какие-то реалии периода реформ, под действием которых происходила, как писал В. И. Василенко, «неустанная, беспощадная ломка, попрание народных воззрений и обычаев и втискивание сельского быта в нормы писаных законов»[235]. Таков был один из мотивов, подтолкнувший этого экономиста, этнографа, к тому же семнадцать лет проработавшего в губернских и уездных крестьянских учреждениях — мировым посредником на Киевщине, статистиком в Полтавском губернском земстве, обнародовать историко-юридическое исследование об особенностях традиционных правоотношений, возникавших в «земледельческом быту» Малороссии. Подобные рассуждения высказывал и А. Ф. Кистяковский, который считал, что изучение обычного права вызвано и научными, и практическими потребностями. Под последними понималась именно реформа 1861 года. «Великая реформа требует того», — говорил историк, убежденный, что изучение обычного права поможет «приучить к бережному обращению с жизнью народа, которую следует улучшать, а не ломать»[236]. Как утверждал И. В. Лучицкий, первую работу по истории крепостного права еще молодой Кистяковский начал именно под влиянием акта 19 февраля[237]. Значение его для своего творчества не скрывал и А. М. Лазаревский[238].

«Посредническая» роль в исследовании крестьянского вопроса, которую играли историки пореформенного времени, проявилась в ретрансляции на собственно историографический период тех доминант, что утверждались в общественном сознании в ходе реализации реформы и ее активного обсуждения, принимавшего различный вид. Чтобы зафиксировать эти доминанты, а также понять степень историографической преемственности, стоит взглянуть на издания, как бы подводившие итог этого «мемориального» периода. Они запечатлели не только достижения в научной области, но и идейное напряжение, особенно остро проявившееся во время юбилейных обсуждений последствий Крестьянской реформы в 1901 году[239] и в связи с началом нового этапа аграрных преобразований периода революции 1905–1907 годов.

Квинтэссенцией подходов, апробируемых и усваиваемых в историографии в «эту последнюю крестьянофильскую эпоху русской истории»[240], стало роскошно иллюстрированное издание «Крепостничество и воля»[241], которое, наряду с большим количеством появившихся в 1911 году работ[242], довольно ярко демонстрировало связь истории с общественным мнением и стремление влиять на общество посредством истории, в том числе и для решения государственных проблем[243]. Уже вступительная статья, вероятно редактора, а также первая часть — «Крестьяне во времена крепостного права» — обнаружили определенную тенденцию в формировании образа крестьянского вопроса. Основная тональность предисловия — благодарность монарху за «день милосердия, гуманности, зарю счастья, луч прогресса и культуры, проникший сквозь туман и тьму дореформенного времени». Главная тема — тяжелое положение крепостных, значительно лучшее, правда, по сравнению с Западом, где крестьяне были «полными рабами». Вместе с тем, несмотря на многочисленные упоминания современников о равнодушии крестьян при объявлении воли, о непонимании ими сущности манифеста, об их растерянности, звучал мотив светлой радости, затмить который авторы сборника не дадут «никаким научным исследованиям, силящимся умалить значение реформы»[244].

Здесь же откровенно декларировался интересный концептуальный подход, когда в основной исторической части для описания положения крепостных крестьян специально брались «отрицательные стороны», когда авторы «не скупились на темные краски». Это было нужно, чтобы «оттенить более рельефно то тяжелое положение, из которого волею Монарха было выведено русское крестьянство»[245]. Побочная тема вступления — крайне негативные оценки дворянства, в адрес которого звучали эпитеты «малокультурное», «малообразованное» и т. п. Усилить эмоциональное воздействие и подкрепить словесные образы были призваны многочисленные иллюстрации, продолжавшие дописывать темный образ крепостнической эпохи. С одной стороны, здесь мы видим исключительно сцены тяжелого крестьянского труда, нечеловеческих издевательств помещиков над подданными, страшных пыток, с другой — сцены из роскошной жизни развращенного барства.

Своеобразным итогом «мемориального» этапа в формировании образа крестьянского вопроса и одновременно солидным плодом историографической рефлексии на новом уровне стала шеститомная «Великая реформа», подготовленная к пятидесятилетнему юбилею манифеста. Примеры использования этого издания в качестве репрезентанта историографической ситуации известны[246]. Даже в советской историографии оно воспринималось как наиболее серьезное среди юбилейного потока «различной низкопробной литературы»[247]. Масштабность роскошного иллюстрированного проекта (к его осуществлению был привлечен широкий круг признанных авторов) и тематический охват демонстрировали преемственность по отношению к крестьянской проблеме в широком смысле понятия, а также появление новых черт образа.

Уже вступительная редакционная статья дала основания подтвердить предварительную историографическую периодизацию и влияние на нее «внешнего» фактора. Точкой, завершавшей «мемориальный» и начинавшей научно-критический, собственно историографический период, здесь стала революция 1905 года. Она «освободила реформу 1861 года от той роли, которую заставлял ее играть в процессе роста нашего политического общественного сознания политический идеализм»[248]. Это освобождение, ни в коей мере не умалявшее важности события, могло предоставить возможности для настоящего понимания значения реформы и для научного изучения вынесенной в заголовок проблемы: «Русское общество и крестьянский вопрос в прошлом и настоящем».



Поделиться книгой:



Регистрация