Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: «Помещичья правда». Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII—первой половине XIХ века - Татьяна Александровна Литвинова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Татьяна Литвинова

«Помещичья правда» Дворянство Левобережной Украины и крестьянский вопрос в конце XVIII — первой половине XIХ века

Быть или не быть, вот в чем вопрос.

В. Шекспир

«Русская правда» Ярослава Мудрого состояла из трех Правд: Правды отца, Правды сына, Правды внука.

Из ответа студента на экзамене

Вот ты говоришь: «Правда, правда…» А есть «Комсомольская правда», а есть «Правда Украины».

Из разговора, услышанного в транспорте

А вот скажи мне, американец, в чем сила? Ты говоришь, в деньгах. Вот и брат говорит, что в деньгах. А я думаю, сила — в правде!

Диалог из кинофильма «Брат-2»

Правда — явление относительное. Она зависит от того, кто ее говорит.

Глас народа. Ток-шоу «Свобода слова». 17 августа 2007 года

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Когда «Помещичья правда» была написана, один из моих уважаемых рецензентов высказал сожаление о том, что в украинском варианте книга не будет доступна тем, кто интересуется имперским периодом истории Украины и России. Со временем я убедилась в справедливости этого замечания, узнав от некоторых российских коллег, что им трудно читать по-украински. И все же это не могло подтолкнуть меня к переводу на какой-либо язык довольно объемной работы[1]. Желание просто побездельничать, новые планы, а главное, отсутствие уверенности в необходимости возвращаться к тексту, которому отдано много сил и времени, — все говорило мне: эта страница перевернута.

Серьезным стимулом открыть книгу заново стало предложение издательства «Новое литературное обозрение» опубликовать «Помещичью правду». Только желание стать автором такого издательства, признательность Алексею Миллеру, рекомендовавшему мою книгу, и поддержка со стороны семьи могли подвигнуть меня отложить другие проекты, оторваться от маленькой внучки Оленьки и отважиться на перевод текста. Заново прочитывая и переживая судьбы своих героев, я с удивлением и сожалением осознавала, насколько актуальным все еще остается написанное.

Первоначальный текст книги сокращен и несколько переработан. Из него ушли некоторые демонстрационные вещи, присущие монографиям соискателей докторской степени, когда автор стремится показать свою историографическую эрудицию и теоретическую подкованность. Прежде всего это касается первой и второй глав, которые я условно определяю как теоретико-историографические. Конкретно-исторические сюжеты следующих глав, предисловие и послесловие остались без существенных сокращений и изменений. Я старалась ориентироваться на русскоязычного читателя, поясняя некоторые очевидные для украинской аудитории моменты. Возможно, российским специалистам покажутся излишними какие-то историографические или конкретно-исторические подробности общероссийского звучания. Однако, напомню, изначально книга писалась прежде всего для украинского пространства. В силу известных причин украинская историография в изучении имперского периода истории Украины долгое время вынужденно шла в фарватере российской историографии. Но с распадом историографического целого стремление к самостоятельности привело к некоторому отчуждению украинских специалистов и от советского историографического наследия, и от новаций современной русистики, особенно в области социально-экономической истории.

Не останавливаясь сейчас на опасности этого разрыва для украинской историографии, замечу только, что некоторые российские историки уже предостерегают от последствий такой же ситуации для российской исторической науки, отмечая, что «российские историки определенно проигрывают, игнорируя украинско-белорусские аспекты, в том числе — при изучении формирования русской нации и российского государства»[2].

Итак, на российских коллег сейчас в изучении нашей истории особо рассчитывать, разумеется, не приходится, поскольку они, по-своему признав независимость Украины, в основном исключили из поля зрения ныне нероссийские регионы. Современные русисты, не работающие в русле концепции «внутренней колонизации», практически отказались от «украинских» сюжетов. Плодотворность же означенной концепции применительно к «украинским окраинам» империи пока представляется сомнительной[3]. Те немногие российские историки, которые специально обращаются к украинской истории и ее героям (Т. А. Круглова, Я. А. Лазарев, А. И. Миллер, Д. В. Руднев, Т. Г. Таирова-Яковлева и др.), или не выходят на просторы XIX века, или же не касаются социальной истории. Поэтому, несмотря на большое количество работ по российской истории XIX века, появившихся в последние годы, — работ разного рода и масштаба, концептуально они на содержание «Помещичьей правды» не повлияли.

В украинской историографии за последнее время, к сожалению, не произошло существенных изменений в изучении проблем, поднимаемых в книге. Украинский XIX век, даже несмотря на работы авторитетного для украинских историков Даниэля Бовуа, продолжает рассматриваться, с одной стороны, как преимущественно век «национального возрождения», своего рода подготовка к будущему национально-государственному прорыву, с другой — как «пропащий час» (по определению М. Драгоманова), время упущенных возможностей. Высказанные в послесловии к украинскому изданию надежды на смелых, настойчивых и упорных исследователей, которые будут работать над «помещичьей правдой», социальной историей Нового времени, пока так и остаются надеждами.

Вот почему этот вариант «Помещичьей правды» представляется мне возможностью еще раз актуализировать — пусть и на примере только одного из регионов — необходимость расширения представлений об «украинском XIX веке», а также попыткой восстановления историографической целостности. Хотя бы для того, чтобы гротескный образ «глобуса Украины» (или «глобуса России») и представления о разворачивающейся только на его просторах истории не превратились в историографическую реальность[4].

Эти мои попытки наладить «мосты» были бы невозможны без чрезвычайно кропотливого, тщательного и одновременно деликатного отношения к моему тексту редакторов Ирины Ждановой и Анны Абашиной. Им, а также всем сотрудникам «Нового литературного обозрения», причастным к появлению этой книги, моя искренняя благодарность и признательность.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В жизни каждого исследователя, видимо, бывает так, что желанные, долго вынашиваемые научные замыслы, любимые сюжеты по тем или иным причинам не находят воплощения в виде книги. У меня так случилось с моими героями Григорием и Василием Полетиками, перед которыми до сих пор чувствую вину и остаюсь в долгу. Несмотря на то что больше двадцати лет назад была защищена диссертация, а в последующее время продолжались эвристическая работа и погружение в эпоху, так что сформировалось ви́дение того, как это должно выглядеть, — книжка о Полетиках, хотя и полностью вызрела, все еще остается в планах на будущее. Вместо этого, так сложилось, реализовался другой проект, о замысле которого подробнее скажу чуть ниже. Но сначала о том, что способствовало его реализации в виде предлагаемой книги.

Очевидно, тут следовало бы говорить о совпадении случайностей. С определенной оговоркой и все же (не конкретизируя) отнесу к ним целый ряд таких обстоятельств, которые заставляли искать и формулировать новые сюжеты и проблемные развороты, используя, помимо прочего, многолетний педагогический опыт чтения курсов и спецкурсов, в том числе посвященных социальной истории Украины XVIII и XIX веков. Можно было бы говорить и о другом. Но остановлюсь на том, что оказалось, на мой взгляд, решающим. Несколько неожиданный и в определенной степени вынужденный уход в докторантуру поставил меня перед необходимостью придать более конкретные очертания наработкам, полученным за долгое время, активно повести архивные и библиотечные эвристические изыскания, четко определиться с дисциплинарными приоритетами и в конце концов представить все в виде книги, которая и предлагается читателям.

Поэтому, возможно, несколько ритуальные, но вполне искренние и необходимые выражения благодарности всем, кто так или иначе причастен к появлению этой работы, начну с родной кафедры истории Украины исторического факультета Днепровского национального университета имени Олеся Гончара — с кафедры, сотрудникам которой я безмерно благодарна за широкую поддержку, заинтересованное обсуждение на научных семинарах, в кулуарах, на конференциях, за теплые человеческие и профессиональные отношения, вызывавшие чувство ответственности перед дорогими коллегами и одновременно уверенности в возможности реализовать проект.

Не могу не упомянуть с благодарностью и родной исторический факультет, который своими научными традициями, атмосферой доброжелательности и заинтересованности не давал в сложную минуту опустить руки и прекратить вспахивать поле интеллектуальной и аграрной истории. «Виновниками» этой книги считаю также студентов-историков, на которых «проводились испытания», и всех коллег, окружавших сочувствием и подбадривавших меня.

Откровенную благодарность испытываю и к любимому научному руководителю, научному консультанту профессору А. К. Швыдько — не только за то, что в свое время она резко изменила мой жизненный путь и «вывела в люди», но и за многолетний пример научной честности, настойчивости, за взгляд, исполненный ожидания и чрезвычайно деликатно стимулирующий, за помощь в создании книги.

Отдельная благодарность моим внимательным и снисходительным рецензентам — профессорам А. Г. Болебруху, С. И. Посохову и члену-корреспонденту Национальной академии наук Украины А. П. Толочко. Их положительные отзывы мне еще предстоит оправдывать. Особый пиетет испытываю перед моим университетским преподавателем, А. Г. Болебрухом, который, в своей верности изучению истории общественной мысли, являлся для меня примером и безоговорочным авторитетом.

Также чувствую душевную потребность с благодарностью вспомнить тех, кто помогал собирать материалы, копировать их в других городах и странах, — С. В. Абросимову, В. М. Бекетову, Л. Н. Лучку, М. А. Руднева, Т. В. Портнову, И. А. Кочергина, С. И. и Л. Ю. Посоховых (Харьков), А. Н. Острянко (Чернигов), Е. А. Вишленкову (Москва), Наталью Доброгорскую, Наталью Борисенко, Альберта Венгера, Наталью Суреву (Санкт-Петербург), работников Института рукописи Национальной библиотеки Украины имени В. И. Вернадского, Черниговского исторического музея имени В. В. Тарновского, и особенно И. М. Сытого, сотрудников Государственного архива Полтавской области, Отдела рукописей Российской национальной библиотеки (Санкт-Петербург).

За материальную и организационную помощь, «приют и стол» в моих многочисленных путешествиях благодарю многолетнего директора Центрального государственного исторического архива Украины в Киеве и заботливого друга Л. З. Гисцову, Т. И. Ищенко, директора машиностроительного техникума в Санкт-Петербурге В. Н. Слепцова, декана исторического факультета Черниговского национального педагогического университета имени Т. Г. Шевченко А. Б. Коваленко, Наталью Котову (Одесса), Галину Утешеву, Александру Сичкарь, Александра Мартыненко, Инну Быкову. Л. Ю. Жеребцову и Евгения Петренко искренне благодарю за придание рукописи книжного вида.

Особые душевные чувства выражаю моему другу, одному из первых читателей и строгому критику Е. А. Чернову за выставленную высокую «планку», на которую я по мере возможности пыталась ориентироваться.

И напоследок о «тылах», которые олицетворяет моя большая семья Литвиновых-Журба-Васюковых. Спасибо моей дочери, Екатерине Литвиновой, — не только за любовь, понимание и терпение, но и за помощь в выполнении данного проекта, особенно за составление именного указателя. Моя безмерная благодарность — Олегу Журбе, моему любимому мужу, другу, коллеге, который не только взял на себя основные жизненно-хозяйственные тяготы. Без его научного сопровождения (поиск, копирование материалов, советы, «семинары»), доброжелательной критики первого читателя и одновременно настойчивого побуждения к завершению книги я вряд ли решилась бы пройти этот путь. Низкий поклон родителям моего мужа, Александре Кузьминичне и Ивану Ивановичу Журбе, который, к сожалению, не дожил до этого времени, как и мои родители — Надежда Матвеевна и Федор Викторович Бабенко, которые порадовались бы за меня. Поддержка и участие всех моих родных и близких особенно дороги.

Работа над этой книгой велась в течение нескольких лет, и, безусловно, все это время как в научном, так и в житейском смысле ориентиром и опорой для меня были многие хорошие люди, которых хотелось бы поблагодарить, как в том числе и неизвестного мне изобретателя стиральной машины-автомата (думаю, женщины-ученые особенно хорошо меня поймут).

ГЛАВА 1. ОТ ЗАМЫСЛА К ЦЕЛИ (ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ)

Тема этой книги, как ни странно, определилась, пожалуй, несколько десятков лет назад, когда мои родители, как и многие днепропетровцы, получили новую квартиру на теперь одном из главных городских проспектов — под названием «Имени газеты „Правда“»[5], в просторечии именуемом Правдой. С того времени для многих горожан стало и даже сейчас остается вполне привычным «жить на Правде», «работать на Правде», «гулять по Правде», «проезжать по Правде», «переезжать Правду», «вспоминать Правду»… Это слово настолько прочно запечатлелось в моем сознании, что и в научных занятиях без него стало трудно обходиться.

Но оставлю иронию в стороне. Прочитав название книги и эпиграфы к ней, читатели вполне резонно могут спросить: о чем идет речь? при чем тут Шекспир, «Русская правда», «Комсомольская правда» и как все это связано с «правдой помещичьей»? Эти предполагаемые вопросы подталкивают к тому, чтобы сделать некоторые пояснения относительно авторского замысла с надеждой несколько предвосхитить и другие вопросы, которые могут возникнуть у тех, кто решится прочитать этот текст.

Заголовок книги — «Помещичья правда» — не просто элемент интриги и попытка поймать читательское внимание. Это сознательное стремление пристальнее присмотреться к тому социальному слою, которому долгое время фактически было отказано в праве на свою «правду». Дворянство на нашем пространстве долгое время воспринималось в общественном сознании как сословие ретроградов, которое оказывало сопротивление прогрессивному развитию общества, выступало противником любых реформ, задевавших его интересы. Такая устойчивая традиция, для которой, как отмечал Ю. М. Лотман, характерна прочная укорененность «очернительского»[6] отношения ко всему, к чему добавляется эпитет «дворянский», сформировалась не без помощи художественной литературы XIX века: произведений И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого, А. П. Чехова, Г. Ф. Квитки-Основьяненко, Н. В. Гоголя, Марко Вовчка, И. Я. Франко[7].

Что характерно, и дворянство поверило в этот довольно негативный образ, за что, возможно, и поплатилось. Сами дворяне поверили, что их «правда» ошибочная, ненародная, поверили в свою вину, в то, что они, по словам Н. В. Гоголя, «не герои добродетелей», а «герои недостатков»[8]. Чувство вины привело к появлению типа «кающегося дворянина», позже — «кающегося интеллигента»[9]. Это было усилено либеральной публицистикой и так называемой народнической историографией в вихре «народнического поворота»[10] второй половины 1850‐х — 1860‐х годов, когда формировался «нарратив народных страданий», центральными темами-идеями которого были крепостное право, пасмурная, темная эпоха грубого насилия, унижения, надругательства над личностью и ее достоинством, мотив социального угнетения. Именно дворянин А. М. Лазаревский — который «не исследовал отдельно украинскую элиту как социальную группу»[11], рассматривая, так сказать, «внутреннюю», повседневную жизнь народа, историю сословий Левобережной Украины, экономической борьбы, — заложил прочные основы историографической традиции изучения украинского дворянства под таким углом зрения[12]. Целый ряд его последователей, историков конца XIX — начала XX века, — Д. П. Миллер, И. В. Теличенко, О. И. Левицкий, В. А. Барвинский, А. Я. Ефименко, Д. И. Багалей и многие другие — были, по мнению Н. П. Василенко, «лишены какой-нибудь оригинальной мысли» и только лишь более или менее удачно группировали новый (либо не совсем новый) материал, иллюстрируя положения, заимствованные у Лазаревского[13] (не время подвергать сомнениям такую оценку творчества своих коллег, высказанную будущим академиком). Имелось в виду, что концептуальных изменений, кроме информационного приращения, в трактовке истории дворянства не произошло.

Разработка такого образа продолжалась и в советской историографии, в контексте проблемы разложения феодально-крепостнической системы и зарождения буржуазных отношений, классовой борьбы, где краски сгущались, а определения становились более резкими — «крепостники», «угнетатели трудящихся», «плантаторы», «реакционеры» и т. п.[14] К тому же, по выражению Зенона Когута, «советские ученые не просто осуждали украинскую элиту, они прекратили ее изучать»[15].

Справедливости ради следует сказать, что именно работы А. М. Лазаревского одновременно формировали двойственное восприятие украинской элиты. Именно он впервые обратил внимание на так называемых «прежних изыскателей малорусской старины», создав основу для дальнейших исследований, проведенных Н. П. Василенко, Д. И. Дорошенко, М. С. Грушевским, и постепенного превращения «малороссийских изыскателей» — Г. А. и В. Г. Полетик, Я. М. и А. М. Марковичей, А. И. Чепы, Ф. О. Туманского, А. К. Лобысевича, В. Я. Ломиковского и др. — в «украинских патриотов». В первую очередь это касается работ А. П. Оглоблина. Но если Лазаревский «положил начало изучению социально-экономической природы левобережного дворянства с акцентом на наиболее непривлекательных сторонах его хозяйствования и социальной практики», то Оглоблин, не особенно обращая внимание на наработки своего предшественника, возносил социальную элиту бывшей Гетманщины до высот национальных героев, поступки которых должны стать достойным примером для подражания и воспитания следующих поколений[16]. Соглашаясь с этим, попутно отмечу, что Оглоблин создавал скорее не образ дворянства как социальной группы, а образы «людей старой Украины», как бы отвечая на вопросы украинских «Чацких» об «отцах» и «образцах».

Но, пытаясь «реабилитировать» представителей господствующего слоя, этих выходцев из казацко-старшинской среды, «осужденных», по выражению Оглоблина, историографией XIX века, исследователи исторической науки и общественной мысли (а именно они и занимались «персональным разбором» в отношении «украинских патриотов») обратились преимущественно к вопросам обороны украинской автономии, «собирания наследия», попыток изучения истории своей родины, «сохранения национально-исторической традиции, воспринятой затем возрождающейся национальной литературой»[17]. Историографические образы «украинских патриотов», вписанные в концепт национального возрождения, оказались слишком детерминированы представлениями об их «звездном часе», который для биографов был связан в первую очередь с созданием их героями источниковой базы будущей истории украинского историописания или с борьбой за нобилитацию беднейшей шляхты.

Вот и получается, что в условиях современной Украины, несмотря на возрастающий интерес к элитологии, в работах по истории дворянства преимущественно иллюстрируются концепции Лазаревского и Оглоблина. Но все же необходимо констатировать, что «заочная дуэль» двух крупных историков завершилась полной победой последнего — представителя «государственной» школы в украинской историографии. В недавних статьях и диссертациях выходцы из дворянства в большинстве своем предстают перед нами как меценаты, строители новой нации, деятели национального возрождения, участники общественно-политических движений, украинские патриоты, народолюбцы в смысле интереса к языку, этнографии, фольклору. Вместо образа конотопского или нежинского панкá, который только и думает, как бы выпить стопку крови своих крестьян, все рельефнее вырисовывается образ рыцаря-героя, готового броситься нам на помощь в укреплении украинского независимого государства. Но, даже несмотря на доминирование именно такого подхода, в современной литературе можно встретить упреки историкам: «До сих пор не появилось у нас никаких специальных исследований, посвященных роли шляхты (как „малороссийского дворянства“, так и польско-шляхетского элемента украинских земель) в украинском национальном возрождении XIX века»[18]. Стоит ли говорить о каких-то других проблемно-тематических разворотах?

Вместе с тем из‐за историографической инерции до сих пор сохраняются стереотипы народнической и советской историографии, что достаточно хорошо прослеживается по школьным и вузовским учебникам. Итак, в изучении отечественной элиты Нового времени все еще мерцают черно-розовые пятна[19], за которыми не видно четких контуров и нет того богатства цветов и оттенков, какое почти всегда дарит нам настоящая действительность. Конечно, это не вина современных историков, если вообще возможно к нашему делу подходить с таким мерилом. Слишком сильным оказалось влияние историографической традиции. Не стремлюсь сейчас ее оценивать, поскольку согласна с М. А. Бойцовым, что «теоретически в качестве „весьма значительного“ может быть воспринят любой образ, сохраняемый в данный момент в исторической памяти, даже на самой ее окраине. Ведь роль и место этого образа в картине прошлого определяются вовсе не некими особенными качествами, ему изначально присущими (таковых, особенных, пожалуй, нет вообще), а характером отношения (курсив автора цитаты. — Т. Л.) к нему того, кто эту картину выстраивает в своем сознании»[20]. Но, занимаясь в течение определенного времени историей общественной мысли второй половины XVIII — первой половины XIX века и не рассуждая в категориях «те историки не правы в том-то, а эти — в том-то», я все больше ощущала недовольство от неполноты образа изучаемого предмета, а также от неполноты социальных картинок указанного периода.

Если присмотреться к историографической ситуации вокруг истории дворянства, то бросаются в глаза как минимум два обстоятельства. Во-первых, почти все исследования последних лет построены на изучении наиболее крупных его представителей, чьи имена вошли в историографический оборот более ста лет назад, — Г. А. и В. Г. Полетик, Г. П. Галагана, Тарновских, Марковичей-Маркевичей, Белозерских и т. д. Причем названные персоны рассматриваются преимущественно с акцентом на их безусловных заслугах и в первую очередь с позиций личной, семейной истории, национально-культурных процессов, истории исторической науки, а не с точки зрения истории социального сообщества, к которому они принадлежали. В связи с этим возникает вопрос: можно ли по отдельным вершинам судить обо всем дворянстве, его стремлениях, интересах, проблемах, представляли ли эти герои всё дворянское сословие, говорили ли они его голосом? Изучение социальных, региональных, национальных идентичностей дворянства при таком подходе, разумеется, также затруднено.

Во-вторых, за небольшим исключением[21], в историографии дворянства практически потерялась социально-экономическая составляющая. Поэтому вопросы, как жило дворянство, как хозяйничало, как выстраивало отношения с другими социальными группами, и прежде всего с зависимым от него крестьянством, как приспосабливалось к новым социально-экономическим реалиям, как откликалось на инициативы правительства, и многие другие остаются пока без ответа. Даже «известных» и «выдающихся» мы в социально-экономическом, бытовом измерении знаем плохо. До сих пор не проанализированы экономические взгляды Г. А. Полетики, экономические произведения В. Я. Ломиковского. И. И. Гулак даже специалистами воспринимается только как отец известного кирилломефодиевца, а Н. А. Маркевич — только как историк, фольклорист, этнограф, несмотря на то что социально-экономических работ, заметок он написал, пожалуй, не меньше, чем исторических, поскольку активно занимался хозяйственными делами. О тех, кому посчастливилось попасть на страницы энциклопедий и справочников, часто можно прочитать лишь краткое «деятель Крестьянской реформы» или что-то подобное. Тем более это касается малоизвестных и неизвестных. За кадром остается целый ряд «не интеллектуалов», но мыслящих, образованных представителей дворянства, голос которых звучал, откликаясь на важные проблемы их времени.

Часто забывается, что даже большинство «украинских патриотов» пытались быть эффективными помещиками и именно эту свою ипостась считали главной. Заботясь о собственном благосостоянии, они не только задумывались над сложными вопросами домохозяйства, ища путей его рационализации, но и активно выплескивали свои соображения на бумагу, пропагандировали свой опыт, причем иногда выходя за пределы «экономии частной», рассуждая над региональными и общегосударственными проблемами агрономии[22]. В истории украинской общественной мысли все это не нашло почти никакого отражения.

Казалось бы, здесь могут помочь труды историков экономической мысли и науки. Но, к сожалению, относительно второй половины XVIII — первой половины XIX века этого сказать нельзя. Специалисты обращали внимание только на обсуждение крестьянского вопроса в Комиссии по составлению нового Уложения 1767–1774 годов[23] и анализировали произведения Я. П. Козельского-философа, который был не столько помещиком-практиком, сколько теоретиком и затрагивал в первую очередь морально-этическую сторону проблемы. Позиции же его брата, Я. П. Козельского-депутата (от дворянства Днепровского пикинерного полка), хотя и попадали под маркировку «просветительские идеи», все же рассматривались достаточно бегло и схематично. Ну а такие «украинские патриоты», как Г. А. Полетика, вообще, на мой взгляд, неправомерно оказались в лагере «реакционеров-крепостников», причем современные авторы просто прибегают к заимствованиям из работ 50–60‐х годов XX века[24]. Все это объясняется невниманием украинских ученых к экономической истории, истории общественно-экономической мысли[25] (хотя такая ситуация характерна не только для украинской, но и для зарубежной историографии[26]).

Итак, целый пласт общественной жизни оказался почти вычеркнутым из украинской историографии, что красноречиво подтверждается даже таким индикатором, как вузовские учебники и обобщающие труды по истории XIX века. Показательно, что в достаточно популярном «Очерке истории Украины» («Нарис історії України») Ярослава Грицака, где уже в самом подзаголовке поставлена задача решить проблему «создания украинской модерной нации», задекларированный «грех избирательности»[27] (пожалуй, именно он) помешал обратить внимание как раз на социально-экономические сюжеты дореформенной эпохи, на процесс постановки и обсуждения важнейшего, больного вопроса, который затрагивал не группку национально ориентированных интеллектуалов, а миллионы людей, разные слои населения, все общество. Безусловно, такой подход не позволяет не только вплотную подойти к комплексному изучению «украинского XIX века», на необходимость чего в разное время обращали внимание историки[28], но и «объяснить, откуда взялся феномен 1991 года», т. е. сделать то, к чему так стремится, отрицая возможности «традиционной украинской историографии»[29], Ярослав Грицак. Конечно, в данном случае оправданием для авторов обобщающих трудов (если они вообще в нем нуждаются) может служить действительно своеобразная ситуация, особенно в изучении дореформенного периода, когда историк сталкивается с довольно зыбкой историографической почвой и фактически вынужден самостоятельно прибегать к разработке тех вопросов, в которых желательно было бы опереться на предшественников-специалистов.

Все сказанное и другое, о чем будет говориться далее, побудило меня взяться за рискованный проект, который я и пробую частично реализовать. При этом речь идет не о честолюбивых намерениях «новатора» на дискурсивном уровне, а о попытке, не отказывая дворянству в его «правде», ее понять. Понять, о чем думали, понять социальное, экономическое поведение, мотивации, жизненные стратегии дворянства, взгляды на ключевые вопросы общественной жизни, понять особенности социальной идентификации. Но, увлекаясь, как и каждый исследователь, своим объектом, я вместе с тем осознавала, что стремление услышать «правду» не означает желания оправдать. Определяя свои задачи, я не могла полностью предвидеть, к каким приду результатам, и к тому же понимала, что читатель все равно может разрушить авторские намерения[30] и в конце концов сделает собственные выводы, которые, возможно, будут вполне соответствовать историографической традиции. Кроме того, осознаю, что «помещичья правда», как и правда любого сословия, группы является понятием объемным, сложным, хотя бы потому, что мое левобережное дворянство — это сотни людей разного достатка, возраста, образования, образа жизни и, соответственно, способа мышления. Исследовать эту «правду» гораздо сложнее, чем взгляды известного деятеля, написавшего множество текстов, оставившего кипы бумаг, которые затем отложились в личном фонде какого-либо архивохранилища. Ее изучение требует особенно кропотливой работы с источниками и персонологической эвристики. Но — несмотря на целый ряд научных и ненаучных проблем, с которыми я столкнулась, ощущая ответственность за избранную тему, — хочу отметить и положительные моменты, стимулы, подталкивавшие к действию.

Конечно, это наше время. Непростое время социального перелома, трудно переживаемого, но создающего прекрасные возможности для историка[31]. Наши реалии — динамичное расслоение общества, перераспределение собственности, экономические неурядицы, появление новой элиты, политические баталии, состязания за привилегии и борьба против них — позволяют лучше понять подобные моменты в прошлом, четче услышать разные голоса, разные «правды». Поэтому случалось, что именно бурное настоящее наводило на определенные размышления, определяло постановку вопросов к источникам, направляло к какому-то ракурсу в исследовании. Осмелюсь сказать также о личностно-субъективном. Работая на даче и пытаясь в шутку вжиться в роль мелкопоместной дворянки, я лучше понимала, как непросто быть настоящим помещиком. Когда, уезжая в очередную киевскую, черниговскую, полтавскую или петербургскую командировку, я думала: «Как же там мои цветочки, не завяли без дождя, не заросли сорняками?», то сильнее начинала ощущать помещичьи проблемы, заботы человека, ответственного не за пять соток, а за сотни, а то и тысячи десятин земли и к тому же еще и за своих крестьян, уплату налогов, выполнение рекрутской повинности, за порядок в имениях и за множество других вещей. Думаю, мой «сельскохозяйственный опыт» был нелишним при создании этого текста.

И еще один момент. Несмотря на невозможность найти ответы на ряд конкретных вопросов относительно нашей истории конца XVIII — первой половины XIX века в научной литературе, все же в ходе изучения темы у меня укреплялось убеждение, что современная украинская историография подошла к такому уровню, который позволяет перейти от бинарных оценок событий, лиц, процессов, от «реабилитационного» этапа к изучению дворянства в широком контексте социальной и интеллектуальной истории, направлений, наиболее близких замыслу этой книги. Об изменении историографической ситуации на отечественной почве в последние годы красноречиво свидетельствует, например, появление таких периодических изданий, как «Социум» и «Эйдос», на страницах которых не только декларируются устремления украинских гуманитариев ретранслировать эпистемологические новшества современной мировой историографии теоретически, но и делаются попытки воплотить их на конкретно-историческом материале. К сожалению (или к счастью), это не касается избранного мной периода, на мотивах временнóго определения которого уместно остановиться, прежде чем я перейду к объяснению собственных представлений о научно ориентированном толковании проблемно-тематической конкретики в постановке темы настоящей книги.

* * *

Восьмидесятые годы XVIII — первая половина XIX века не случайно хронологически очерчивают тему. Такой выбор носит принципиальный характер, а потому необходимо остановиться на этом более подробно и присмотреться к существующим в историографии образам эпохи, в значительной степени, по моему мнению, детерминирующим ее изучение. Предварительно замечу, что выставленные временны́е рамки тесно связаны не просто с данной эпохой украинской истории в целом, а с конкретным регионом — Левобережной Украиной (Левобережьем, Малороссией, Гетманщиной), — выбор которого будет обоснован ниже.

Как ни странно, избранный период до сих пор остается недостаточно изученным, в чем любой убедится, пролистав специальные периодические издания, научные сборники, учебники, обобщающие труды по истории Украины. Разумеется, для историков второй половины XIX — начала XX века он еще не был в полной мере историей, они преимущественно занимались накоплением материалов. Довольно часто в работах авторов того времени, в предисловиях к публикациям источников можно встретить выражения надежды на усилия будущих специалистов, к сожалению, пока не оправдавшейся. Насколько слабо представлена история данного региона за данный период в советской историографии, можно убедиться, просматривая библиографические указатели академических изданий по истории Украины — в них насчитывается относительно мало позиций[32].

И до сих пор этот период очень слабо обеспечен монографическими исследованиями, если не принимать во внимание работы по истории декабристского движения, Кирилло-Мефодиевского братства и по поводу некоторых других общественно-политических сюжетов, и то описанных преимущественно в советское время. Более крупные труды, посвященные социально-экономическим проблемам эпохи, созданы еще в 50‐е годы XX века. За последнее время не появилось почти ни одной серьезной книги, если не считать работ Зенона Когута[33] и монографий Валентины Шандры[34] (речь не идет об исследованиях по истории исторической науки, а также западноукраинских регионов).

На целостность этого временнóго отрезка в отечественной историографии фактически не обращалось внимания, хотя он четко определяется весьма специфической социальной и идейной ситуацией. И в дореволюционной (либеральной и народнической), и в советской историографии эта специфика в полной мере не учитывалась и общественно-политические и социально-экономические процессы в украинских регионах исследовались преимущественно в общероссийском контексте. Отсюда вытекало то, что данный период частично вписывался в так называемый дореформенный этап эпохи феодализма, ограничиваемый преимущественно первой половиной XIX века (до 1861 года).

В традициях же национально ориентированной историографии данный отрезок почти совпадает с так называемым первым этапом украинского национального возрождения, с этапом, основное содержание которого заключается в «собирании наследия» и начале формирования модерного национального самосознания. Ограниченность такого подхода в отношении не только данного периода, но и всего XIX века уже подчеркивалась в научной литературе. Например, А. П. Оглоблин по этому поводу писал: «Таким образом, широкая и полноводная река исторического процесса переходила в узкий, хотя и сильный и быстрый поток, за пределами и в стороне от которого оставалась почти целая общественная жизнь тогдашней Украины»[35], т. е. история сословий в целом и дворянства в частности, формирование национально-территориального и экономического организмов, культуры, проявлений социальной активности и др. Позже подобные мысли высказал и Георгий Касьянов: «…у нас XIX век фактически превращается в историю „национального возрождения“, тогда как в рамках глобальных событий XIX века — долгого XIX века, то, что мы сейчас называем национальным возрождением, было явлением маргинальным. То есть выделяется то, что было маргинальным, и становится магистральной историей»[36].

Итак, рассматривая указанный период в первую очередь с точки зрения общественно-политических движений, украинского национального возрождения, современные историки иногда забывают, что важнейшим вопросом общественной жизни, общественного внимания того времени был не национально-культурный — занимавший умы лишь незначительной части «украинской интеллигенции», а так называемый крестьянский вопрос[37], который именно с конца XVIII века и на правительственном, и на общественном уровне начал ставиться и активно обсуждаться[38].

Вместе с тем конец XVIII и первая половина XIX века стереотипно воспринимаются как время, главным содержанием которого был процесс «втягивания», инкорпорации украинских регионов в систему Российской империи[39]. Причем показательно, что хронологически он определяется историками несколько по-разному. Если Зенон Когут интеграционные усилия российского правительства завершает 1830‐ми годами, а современные российские специалисты, опираясь на Когута, — 1830–1840‐ми[40], то Валентина Шандра продлевает их и до 1850‐х, а иногда и до 1860‐х годов[41]. Не подключаясь к дискуссии по этому поводу, все же отмечу, что внимание преимущественно к политико-правовой, административной и общественно-политической стороне проблемы[42] мешает выяснению особенностей всего спектра интеграционных процессов и не дает возможности в полной мере ощутить их конкретное человеческое измерение, ведь, даже когда исследователи прибегают к персонологическому подходу, все общественное напряжение эпохи подается через призму условных и, думаю, достаточно неопределенных и схематических понятий — вроде «традиционалисты» и «ассимиляторы»[43], «реставраторы» и «модернисты»[44]. Из поля зрения выпадает также вся сложность, разнонаправленность социальных процессов[45]. Например, оформление крепостнической системы в украинских регионах проходило одновременно с ее разложением. Отсюда для всех социальных групп, и в большей степени для дворян-помещиков и крепостных крестьян, возникала проблема, так сказать, двойной адаптации. Кроме того, формирование крепостнического строя здесь сопровождалось, хотя и медленными, модернизационными процессами.

Помещики еще не успели в полной мере приспособиться к новым порядкам, усвоить новые роли, а уже вынуждены были инициировать сельскохозяйственные преобразования, втягиваться в обсуждение «крестьянского вопроса», думать о необходимости и возможности освобождения подданных, которые не только хорошо помнили традиции свободного передвижения, но и не могли не реализовывать это на практике, особенно в условиях пограничья с регионами новой колонизации. Укрепление, точнее формирование, дворянского сообщества, начавшееся с 80‐х годов XVIII века, т. е. фактически одновременно с падением Гетманщины, совпало с наступлением в империи на привилегии этого сословия и началом его перерождения[46].

В это время не только завершается политико-правовая интеграция украинского общества в систему империи, но и происходит вписывание его в другие социокультурные, экономические реалии, т. е., по выражению Ф. Д. Николайчика, «в высшей степени интересный процесс культурной переработки»[47]. Перед элитой бывшей Гетманщины это неизбежно ставило проблему самоопределения, изменения социальных идентичностей, или, по выражению Оксаны Забужко, системы «идентификационных кодов», проблему усвоения новых социальных ролей (дворянин, чиновник, помещик — владелец крепостных душ и т. д.). Причем, в частности, Левобережью присуща хроническая незавершенность этого процесса.

Можно говорить не только об инкорпорации, но и о широкой внутриукраинской и украинско-российской интеграции, новых важных сдвигах в духовной жизни, связанных с изменением культурных эпох, образованием новой культурной идентичности, в том числе и сословной[48], эмансипацией дворянской культуры и формированием в среде социальной элиты «индивидуальности, осваивающей свою суверенную частную территорию»[49] и т. п. Как же переживался такой крупный социальный сдвиг украинским обществом, при узком взгляде на период остается непонятным. Более того, создание искусственных периодизационных и терминологических схем, не наполненных конкретно-историческим содержанием, не только не способствует пониманию, но и приводит к курьезам, когда рассматриваемое здесь время определяется и как один из периодов «упадка» или «антрактов» исторического бытия Украины, и как время «классического возрождения»[50].

Избранный для рассмотрения период условно, в контексте данной темы, можно назвать «от борьбы за закрепощение крестьян к борьбе за их освобождение». В историографии не бесспорным, но как бы устоявшимся является мнение о фактическом существовании крепостного права в Малороссии еще до его официального, законодательного оформления указом Екатерины II от 3 мая 1783 года. И все же, даже если стоять именно на таких позициях, надо признать, что механизмы социального взаимодействия между землевладельцами и зависимыми от них крестьянами после 1783 года и Жалованной грамоты дворянству 1785 года существенно изменились (другое дело, что на Левобережье крепостное право фактически в полной мере установилось почти одновременно с началом активного обсуждения вопроса о его ликвидации[51]). Получая права и привилегии российского дворянства, элиты украинских регионов вместе с этим должны были привыкать и к новому уровню, даже бремени, ответственности, быть «отцами» своим подданным. Ведь российский дворянин-помещик не только пользовался значительными правами, но и имел широкий круг обязанностей по отношению к государству и своим крестьянам. В результате для малороссийских дворян, земле- и душевладельцев, «крестьянский вопрос» встал в несколько ином измерении и приобрел дополнительную актуальность. К социально-экономической составляющей этого вопроса постепенно добавлялась морально-идеологическая, а к региональному измерению — общероссийское.

В то же время часть дворянства не только начала осознавать необходимость освобождения крестьян, но и делала с данной целью конкретные шаги. Это выразилось в создании разнообразных хозяйственных, хозяйственно-статистических, социальных записок, статей, проектов, которые еще не полностью поставлены на учет и практически не были предметом специального исследовательского анализа. Иными словами, эта не обработанная историками сфера интеллектуальной активности дворян региона фактически не повлияла на историографический образ периода, что, я уверена, мешает взглянуть на него по-другому и таким образом попытаться поискать ответы на целый ряд непростых вопросов. Например, истоки крепостнической системы и ее характер в каждом из украинских регионов не могут считаться до конца выясненными. Даже значение самого акта 3 мая 1783 года для отношений между сословиями оценивается в украинской историографии по-разному. Точка зрения А. П. Шликевича[52], отрицавшего утверждение А. М. Лазаревского о закрепощении крестьян казацко-старшинской верхушкой еще до издания Екатериной II упомянутого документа, была оставлена в начале XX века без внимания. А в советской историографии практически полностью восприняли тот взгляд на этот вопрос, который принадлежал Лазаревскому, первому историку социальных отношений Малороссии. В дальнейшем проблема не только не актуализировалась, но и поднималась лишь некоторыми зарубежными историками[53]. Отношение к ней накануне Крестьянской реформы не было таким уж единодушным. Понятно, что крестьянская проблема не потеряла своего значения и после ликвидации крепостного права. И все же, несмотря на это, с 1861 года начинается новый этап в истории крестьянства, крестьянско-дворянского социального взаимодействия, которому в украинской историографии уделено больше внимания.

С точки зрения истории дворянства данный хронологический отрезок также представляется целостным и важным. Именно с 80‐х годов XVIII века началась деятельность комиссий по разбору дворянства и активное вписывание панства в новые социальные реалии, российское правительство Жалованной грамотой дворянству юридически признало за элитой края сословные и экономические права и привилегии. Еще в конце XIX века Д. П. Миллер убедительно показал, насколько широкими правами пользовалась элита Гетманщины[54]. Де-факто в течение XVIII века она присвоила себе привилегии шляхты польских времен. Жалованная грамота 1785 года добавила здесь не так много, если не считать сам факт признания российским правительством благородного статуса малороссийской социальной элиты. Но главное, что изменилось, — малороссийская элита получила право владеть крепостными крестьянами, в связи с чем необходимо было активно вживаться в роль, которая для большинства была новой, — в роль помещиков-душевладельцев, что не могло не сказаться на системе ценностей, социокультурных представлениях.

После того как «громадный корабль 19 февраля 1861 года был спущен на воду»[55], начинается качественно новый этап, связанный с окончательной потерей дворянством монопольных прав на землевладение, с необходимостью перестраивать хозяйство и свою жизнь, со стремительным «размыванием» сословия, что уже сделалось предметом научной рефлексии в украинской историографии[56]. Поэтому начало 60‐х годов XIX века и стало для меня верхним временны́м рубежом.

Такие хронологические рамки к тому же вполне соответствуют традиции, принятой в историографии дворянства[57]. В указанный период в Российском государстве завершается процесс формирования дворянства как отдельного привилегированного сословия общества[58]. В каждом из украинских регионов он имел свои особенности, исследование которых практически не ведется. Причина этого кроется, видимо, в незначительном внимании к элите как к социальной категории, что отмечено рядом историков[59]; в устойчивом представлении, несмотря на отдельные возражения[60], о русификации или ополячивании собственной элиты, которая в таком случае не могла быть лидером в жизни украинского общества; в обобщениях на материалах Левобережной Украины[61], когда под именем «украинского» выступают представители именно малороссийских фамилий — Капнисты, Полетики, Ломиковские, Тарновские, Галаганы, Чепы, Марковичи, Белозерские и др.

Четкое определение хронологии работы, разумеется, не означает, что в случае необходимости я не буду позволять себе выходить за основные временны́е границы. Но в данном случае было важно обратить внимание на этот отрезок как на самодостаточный исторический срез, который требует, говоря словами Ю. Л. Бессмертного, «имманентного истолкования (курсив мой. — Т. Л.), исходя из его собственных идеалов, его собственных критериев и ценностей»[62], а также на возможность существования (создания, развития) еще одного образа периода.

* * *

Сама формулировка названия книги уже отражает определенные исходные методологические принципы, поскольку речь идет об осознании возможности функционирования таких условных (искусственных) явлений, как «крестьянский вопрос», в качестве структурообразующих, иначе говоря — факторных, элементов истории. Употребление этого словосочетания в современном исследовательском поле не является следствием самостоятельных выводов историка, его наблюдений за определенным кругом источников, а лишь результатом принадлежности к определенной историографической традиции или определенному дискурсу либо субдискурсу. В таком случае подобные термины уже наполнены понятийным содержанием и выполняют роль методологической функции. Однако, несмотря на широкое употребление в литературе, необходимо отметить, во-первых, некоторую размытость этого понятия, а во-вторых, хронологическое совпадение процесса оформления «крестьянского вопроса» в XVIII веке в Российской империи и рефлексии по этому поводу. Поскольку же в эпоху Просвещения все проблемы начинали решать в научно ориентированном стиле, то и реформаторы, и противники реформ действовали, мыслили под эгидой науки. Одним из проявлений этого были различные записки, которые, во-первых, «работали» на обсуждение задач, а во-вторых, становились элементами историографического процесса изучения «крестьянского вопроса». То есть обладали полифункциональностью: были и частью реформ, и сразу же их историографией.

На ключевых этапах истории России и Украины, этапах обострения социальной проблематики (подготовка реформы 1861 года, революция 1905 года, другие социальные сдвиги) крестьянский вопрос бытовал в разных терминологических упаковках: «аграрный вопрос», «аграрно-крестьянский вопрос», «крестьянская проблема», «земельный вопрос». Его обсуждение часто приобретало политическую, публицистическую актуальность[63], что во многом определяло и интенсивность, и направленность его как научной проблемы. Все это добавляло мне трудностей в создание аналитической структуры «крестьянского вопроса» в качестве рабочей гипотезы. Построение этой структуры стало возможным только на основе историографического анализа, который будет представлен отдельно.

Предварительно лишь отмечу, что «крестьянский вопрос», стержневая общественная проблема в конце XVIII — первой половине XIX века, в контексте украинской истории не был предметом специального профессионального рассмотрения. Констатируя, что именно он «в дореформенный период был одним из самых острых и важных вопросов, от решения которого зависело дальнейшее развитие страны»[64], украинские историки, как ни странно, довольно фрагментарно освещали процесс его постановки и обсуждения. И сейчас приходится довольствоваться историографическим наследием, оставленным в этой области дореволюционными и советскими учеными. Украинская историческая наука не может похвастаться здесь не только качественными, но и количественными показателями. Все, что написано, можно отнести к жанру «малых форм», т. е. статей, небольших очерков, лаконичных сюжетов или просто упоминаний в монографиях, диссертациях, посвященных положению крестьянства, истории дворянства, экономической мысли, внедрению в жизнь Крестьянской реформы.

Сказанное относительно «крестьянского вопроса» касается и других элементов названия темы, в частности «дворянства Левобережной Украины». Как это ни банально звучит, но, используя такое словосочетание, автор уже исходит из представления, что дворянство или определенные социальные слои имеют какое-то особое место в этом «крестьянском вопросе», и из возможности именно социального измерения этого вопроса, причем в его идеологической плоскости. Кроме того, если посмотреть на такую постановку темы, как «дворянство Левобережной Украины», не с точки зрения дани принятой регионализации пространства украинской истории, а с методологической, то речь идет об априорных представлениях, что совокупность региональных особенностей может повлиять на особое понимание и формирование специфической региональной идеологии по конкретному вопросу.

Соединение двух основных составляющих темы — «дворянство» и «крестьянский вопрос» — не случайно. Еще в период активного обсуждения и попыток решения «крестьянского вопроса», в середине XIX века, такое единство хорошо осознавалось, что подтверждается источниками. В частности, активный деятель реформы 1861 года Г. П. Галаган воспринимал этот вопрос не иначе, как «крестьянско-помещичий»[65]. П. И. Капнист, пытаясь определить «главные предметы», которые обсуждались в прессе в 1862 году, в своем обзоре в первую очередь выделил «крестьянский» и «дворянский вопрос»[66]. Анализируя публицистику 60–70‐х годов XIX века, В. Г. Чернуха вторым по значению для тогдашнего общества называла «дворянский вопрос», обсуждение которого началось еще накануне 1861 года, преимущественно как составляющей части проблемы эмансипации. Приобретая в пореформенный период самостоятельное значение, данный вопрос оказался органично связанным как с крестьянской, так и с аграрной проблемой в целом, а также с проблемой сословий[67]. Свидетельством осознания единства этих вопросов может быть и целый ряд работ конца XIX — XX века[68]. Очевидно оно и для ряда современных историков. «Можно сказать, что крестьянский вопрос и дворянство — это две стороны одной медали», — отметила Р. А. Киреева, подчеркивая тесную связь и переплетение исторических судеб двух ведущих сословий аграрного общества[69]. Итак, изучать их можно, лишь понимая, что «их прошлое, стоя в тесной связи, представляет одну общую картину. Их нельзя разделить. Они тогда только обрисуются рельефно на тусклом фоне своего прошедшаго, когда будут стоять рука об руку»[70].

Подобный взгляд на проблему не только декларировался. В некоторой степени он реализовывался исследователями и в контексте истории общественной мысли, и в контексте социальной истории, точнее — социально-экономической, когда, например, анализировались взгляды того или иного представителя дворянского сословия на крестьянский вопрос. Но в таком случае историков больше интересовало не столько само дворянство или крестьянство, сколько соответствие (или наоборот) позиций героя исследовательским представлениям о содержании определенного идейного направления.

Поскольку в данном случае берется во внимание не столько социально-экономическая сторона проблемы «дворянство и крестьянский вопрос», сколько ее идеологический аспект, необходимо сделать некоторые пояснения относительно понятия «идеология». Попав в восточноевропейское пространство в конце XVIII века, оно претерпело значительную смысловую эволюцию: «наука об идеях», в марксистской литературе 80‐х годов XX века — система взглядов определенной социальной группы, класса, партии или общества в целом[71], многочисленные толкования различных специалистов. Андрей Зорин даже ощутил значительный избыток литературы, посвященной истории этого понятия, в том числе и той истории изменений его значения, которая написана с социологических позиций. Он привел также ряд определений термина «идеология», почти наугад выбранных из литературы последних лет английским исследователем Терри Иглтоном. Среди них наиболее близкими к контексту данной работы могут быть такие: корпус идей, характеризующих определенную социальную группу или класс; формы мышления, мотивированные социальными интересами; конструирование идентичности; социально необходимые ошибки; среда, в которой наиболее активные субъекты осмысливают мир; набор убеждений, программирующих социальные действия; процесс, благодаря которому социальные отношения возникают в качестве естественной реальности[72].

Таким образом, в данном случае речь идет об идеологии не как о системе, а как о совокупности идей, взглядов, представлений, поскольку, по моему мнению, дворянство так и не успело выработать целостной идеологии[73]. Подобный подход позволяет лучше понять социальную мотивацию поведения, проблемы отношений между основными сословиями, уточнить и расширить представления о характере этих отношений и таким образом выйти за рамки традиционной для украинской историографии констатации антагонистического противостояния дворянства и крестьянства, узкокорыстных интересов дворянства и т. п.

Дополнительным аргументом стало то, что в нашей исторической литературе практически не уделялось внимания изучению общественных настроений в провинции[74]. А если и уделялось — в частности, в связи с анализом публичного обсуждения дворянством Крестьянской реформы, — то в основном с позиций прямолинейного и жесткого определения взглядов в категориях «либерал», «прогрессист», «консерватор», «крепостник» и т. п. Интерес к идеологическому аспекту проблемы связан еще и с тем, что идеологии, выработанные в связи с «крестьянским вопросом», определили не только характеристики, качество общественного мнения, но и практики общественной, хозяйственной, а опосредованно и политической жизни середины XIX — XX века. Думаю также, что, изучая точки зрения людей на конкретные актуальные для своего времени вопросы, можно попытаться выявить особенности процесса адаптации дворянства к новым политическим и социокультурным реалиям и, соответственно, особенности формирования новых идентичностей[75].

Итак, сказанное выше наметило новый круг теоретико-методологических проблем, связанных уже с дисциплинарными измерениями темы. Речь идет о внутренней полидисциплинарности — внутри структуры исторической науки.

* * *

Дисциплинарное поле данной работы предварительно можно определить как историю общественной мысли и социальную историю. Структура усложняется и при горизонтальном разрезе дисциплинарного образа темы. Безусловно, речь идет об истории Украины, но в контексте истории Российской империи[76]. А вместе с тем — и о региональной истории Украины и региональной истории Российской империи. С точки зрения теоретической особые методологические поля складываются вокруг интеллектуальной, социальной, региональной истории. Их определение и способствовало формированию методологических принципов работы. Отмечу, что на такое дисциплинарное измерение темы повлияли, помимо прочего, традиции изучения и преподавания истории общественной мысли, аграрной и региональной истории, сложившиеся на историческом факультете Днепропетровского национального университета.

Нельзя сказать, что названные направления являются совершенно новыми для нашего историографического пространства. В частности, внимание украинских авторов к социальной истории имеет давнюю традицию, заложенную еще трудами А. М. Лазаревского, В. А. Барвинского, И. Ф. Павловского, В. А. Мякотина, А. Я. Ефименко и др. Но эти труды можно отнести скорее к так называемой «ранней социальной истории». В 20‐е годы XX века были намечены пути исследования социальной истории, однако в то время она отличалась элементами социального вульгаризма, что во многом привело к отказу историков с развитым вкусом двигаться по этому пути. Теоретические поиски со стороны зарубежных социальных специалистов, начиная со школы «Анналов», если и были известны отечественным историкам, мало сказались на конкретно-исторических исследованиях в области украинистики. В то же время в рамках социально-экономической истории советские ученые, унаследовав традиции либерально-народнической историографии, продолжали с соответствующих методологических позиций анализировать структуры и процессы. Разработка же проблем опыта и деятельности людей прошлого осуществлялась в основном косвенно. При этом, как отмечал Юрген Кокка, характеризуя состояние зарубежной историографии социальной истории — историографии, для которой в 50–70‐е годы XX века были характерны аналогичные подходы, — связь структур и процессов с опытом и деятельностью учитывалась не всегда[77].

Однако даже уровень изучения структур и процессов оказался не вполне удовлетворительным. Например, и по сей день мы не имеем основательной истории сословий, классов, социальных групп. Несмотря на значительный интерес к социальным низам и определенные достижения народнической и советской историографии, можно сказать, что их комплексная история еще не написана. Попутно замечу, хотя это не совсем прямо относится к данной книге, что даже казачество, невзирая на центральное место его в украинской историографии, на популярность и некоторую конъюнктурность темы в последние годы, как социальная категория разрабатывается мало. Особенно это справедливо в отношении конца XVIII — первой половины XIX века[78], времени, которое историками, думаю, не совсем точно определяется как «втягивание казаков в имперский социум»[79].

Двухтомная «Iсторія селянства Української РСР» («История крестьянства Украинской ССР»)[80] вряд ли соответствует современным требованиям. Определенные утешительные шаги в направлении разработки истории крестьянства начали осуществляться с 1993 года в рамках научных чтений по вопросам аграрной истории Украины и России на историческом факультете Днепропетровского университета, посвященных памяти профессора Д. П. Пойды, а впоследствии стали предприниматься и Научно-исследовательским институтом крестьянства, репрезентантом работы которого является сборник с довольно удачным названием «Український селянин». Но часть статей этого издания, так или иначе касающихся темы, носит постановочный характер, другая же — подтверждает горькую справедливость оценок В. Кравченко относительно современных исследований по социально-экономической истории Украины[81]. Даже специалисты по истории крестьянства вынуждены подчеркивать нехватку методологических новаций и констатировать почти полную незыблемость традиции в его изучении[82].

Не стала прорывом и новая попытка создания обобщающей истории украинского крестьянства, предпринятая академическим Институтом истории Украины. И, хотя главный редактор подчеркнул, что это актуальное издание «нисколько не похоже на предыдущее»[83], т. е. на двухтомник 1967 года, для меня оно еще раз с очевидностью подтвердило необходимость более детальной историко-эмпирической разработки первой половины XIX века. Соответствующие разделы первого тома «Iсторії українського селянства» написаны преимущественно на основе трудов корифеев отечественной историографии, историков 50–70‐х годов XX века. Авторам седьмого и начала восьмого разделов (о других разделах не берусь судить) явно не хватало новейших разработок по истории крестьянства. Не случайно специалисты отмечают, что в этом двухтомнике «главный герой» представляется так же, как и столетием ранее[84]. К тому же историография крестьянства (шире — аграрной истории) все еще остается антиантропологизованной. «Техногенность» подходов к его (ее) изучению иллюстрируется и обложкой «Українського селянина», на которой нет не только антропоморфного образа крестьянина, но и людей вообще. Традиционного крестьянина здесь представляет пара волов, современного — комбайн.

В то время как в результате дискуссий 80–90‐х годов XX века, в значительной степени под влиянием многочисленных «поворотов»[85], зарубежная социальная история поставила в центр внимания социального человека, индивида, взаимоотношения людей и не людей, в украинской историографии по вполне понятным причинам усилился интерес к традиционной политической истории, к проблемам государственного и национального возрождения, культуры. Это, в свою очередь, привело к проблемно-тематическому дисбалансу не в пользу социальной истории и к определенному отставанию на этом направлении, что вынуждены констатировать и некоторые украинские историки[86].

О возможностях социальной истории, неопределенности ее предмета, расширении дисциплинарного поля, междисциплинарном статусе, возникновении в ее недрах целого ряда новых научных направлений, субдисциплин, превращении в «тотальную», «всеобъемлющую» историю, о ее «отношении» с «новой культурной историей» и тому подобном написано достаточно много, что позволяет в рамках данной работы избежать детального анализа конструктивного использования научных концепций социальной истории. К тому же, начав в конце 1980‐х годов знакомство с подходами в зарубежной социальной истории с работы Фернана Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» и затем внутренне эволюционируя, сейчас я уже не всегда точно могу сказать, какая из идей в тот или иной момент была для меня ведущей. И все же замечу, что достаточно устойчивым и стержневым оказалось стремление к реконструкции человеческого опыта переживания крупных структурных изменений, провозглашенное в 1980‐е годы главной задачей социальной истории, т. е. исследование того, «как люди „на собственной шкуре“ испытывают тот или иной исторический опыт»[87].

Подобные принципы исповедует и интеллектуальная история. Несмотря на признание туманности ее перспектив в современной Украине[88], на отечественной почве она все же имеет свою «историю», фактически с XIX века бытуя и продолжая бытовать сейчас, на постсоветском пространстве, в рамках истории общественной мысли[89] — направления, которое «навсегда остается актуальным и одновременно сложным для исследования»[90]. Интересно, что Джордж Маколей Тревельян, характеризуя круг тематических приоритетов социальной истории 1920–1930‐х годов, отнес к нему и общественную мысль[91]. Как часть социальной истории трактовал общественную мысль и А. Г. Болебрух[92]. Правда, предмет ее в советской историографии не был четко очерчен, хотя в работах по теоретическим проблемам общественной мысли много внимания уделялось сущности данного понятия, его содержательному наполнению.

Такая же неопределенность сохраняется и по сей день. Примечательно, что в достаточно актуальном издании энциклопедии общественной мысли России XVIII — начала XX века нет даже специальной статьи, посвященной центральному понятию[93]. Не найти его и в новом «Словаре исторических терминов»[94]. Но дисциплинарная размытость истории общественной мысли имела в условиях методологической регламентации советской историографии и свои плюсы[95] — позволяла достаточно широко трактовать предметное поле дисциплины, по сути, приближая ее к тогдашним зарубежным аналогам, в частности к истории идей.

Однако, несмотря на то что понятие «общественная мысль» аморфно, плохо поддается дефиниции, а главное раскрытию его конкретных составляющих, в языке науки оно фактически продолжает выполнять роль семантического множителя, выяснение сущности которого приводит не столько к ее прояснению, сколько к запутыванию. Вместе с тем это словосочетание прочно вошло в структуры мышления, стало своеобразным знаком-символом, частью культуры. Поэтому использование его предполагает определенную степень свободы в рамках общесмыслового уровня.

В исследовании истории общественной мысли, истории идей, сложной философско-методологической проблемой является соотношение частного (единичного) и целого, уникального и общего в структуре общественного сознания[96]. Упомянутая выше, в одном из примечаний, дискуссия вокруг энциклопедии «Общественная мысль России», а также труды российских специалистов последних лет[97] подтверждают отсутствие единства относительно персонализации или деперсонализации общественной мысли, что присуще и советской, и западной традициям[98].

Если подходить к изучению истории общественной мысли с позиций микроистории и пытаться выделить предмет исследования, то можно сделать вывод, что микроэлементом общественной мысли является ее носитель, индивид, причем не его обобщающий статус, а конкретный человек, со всеми неповторимыми биографическими особенностями. Такой подход в изучении общественной мысли Украины можно было бы считать плодотворным, особенно если исходить из положения, что единичное, частное богаче целого, поскольку несет в себе черты и общего, и индивидуального.

И тем не менее следует иметь в виду, что вывод «единичное богаче множественного, целого», при всей своей содержательности и адекватности, вряд ли может восприниматься как решение проблемы «я — мы». Здесь возникает больше вопросов, чем ответов. Насколько единичное соотносится с целым? Какая совокупность единиц «я» может дать более адекватное представление о целом? Дает ли простая сумма «я» переход в новое качество — в коллективное «мы»? Какая критическая масса «я» для этого нужна и вообще возможно ли это? При попытке ответить на подобные вопросы все же следует помнить, что коллективное «мы» — это мифологема, понятие вряд ли существующее, но притом «мы» — понятие, которое всегда будут искать исследователи. И с точки зрения науки простая совокупность «я» может претендовать на «мы» только при использовании статистических методов, когда удается обосновать репрезентативность выборки, что, по сути, ставит крест на возможности персоналистических штудий в рамках какого-либо комплексного исследования. Да, репрезентативность выборки по отношению к сумме «я» — это нонсенс[99]. Репрезентативной она может быть только по отношению к сумме идей. Поэтому персонологический подход[100] способен выполнять функцию анализа идей, помогать выяснению их природы, механизма формирования.

Однако, хотя и считается, что персонализированный подход традиционно является приоритетным в истории мысли и науки[101], этого нельзя с полной уверенностью сказать об истории общественной мысли современной Украины. Несмотря на многочисленные призывы поставить в центр внимания человека, история эта все еще изучается не через «Ивана, Петра, Семена»[102]. Это значительно обеднило и персонологический ряд, куда не попали или где лишь фрагментарно вспоминаются, скажем, «представители» так называемых консервативного и либерально-буржуазного направлений. Создается впечатление, что историков интересовали скорее те или иные общественно-политические течения как таковые, причем преимущественно в рамках устоявшихся еще в советской историографии маркировок, чем их личностно-идейное содержательное наполнение, что «деятели» вообще не жили, не состояли, так сказать, из плоти и крови, а функционировали только для того, чтобы в будущем, если повезет «остаться в истории», быть вписанными в те или иные исследовательские схемы, конструкции. Но, даже если придерживаться таких позиций, не избежать вопроса: насколько адекватной будет репрезентация общественной мысли?

Осознавая вместе с тем, что даже вся совокупность «Иванов, Петров, Семенов», а также Наталий, Татьян, Галин и так далее может не вывести на «Адама и Еву», я все же убеждена: персоналийное обогащение проблемы, безусловно, дает возможность выявить как можно более широкий идейный спектр, внести уточнения в существующие представления о маркировке как отдельных личностей, так и различных групп дворянства (если это вообще возможно и необходимо), принимавших участие в обсуждении крестьянского вопроса, особенно в конце 50‐х годов XIX века.

Отбор персоналий, одна из сложных проблем для историков общественной мысли, в данной работе носил как продуманный, так и — иногда — стихийный, интуитивный характер. Ориентироваться в полной мере на традицию не приходилось, поскольку историки, сохраняя верность сформировавшимся в предыдущее время подходам, как правило, ограничивались устоявшимся набором информации и персоналий — Я. Козельский, В. Каразин, И. Рижский, П. Гулак-Артемовский, Г. Квитка-Основьяненко, А. Духнович, кирилломефодиевцы, «Русская троица», несколько деятелей Крестьянской реформы. Подробнее анализировались взгляды просветителей, так называемого либерального дворянства и представителей либерально-буржуазного и буржуазно-реформаторского направлений общественной мысли. Причем размещение той или иной персоналии в определенной группе обычно зависело от идейных, идеологических пристрастий исследователей. Поэтому и сейчас весьма актуально звучат слова одного из первых историков Крестьянской реформы на Черниговщине, П. Я. Дорошенко: «Мы до сих пор являемся свидетелями лишь партийных взглядов на деятелей реформы 19 февраля и при этом забываем истину, что деятелей прошлого надо ценить под углом зрения взглядов и понятий того времени, когда они жили и действовали»[103].

Именно такой «партийный» подход, на мой взгляд, значительно сузил круг «причастных» к активному обсуждению проблем реформирования общества в Российской империи, а жесткие маркировки, особенно с пометкой «консерватор», «крепостник», «реакционер», привели к вычеркиванию из украинской истории целого ряда деятелей, в свое время хорошо известных не только на региональном, но и на общегосударственном уровне. Поэтому — для «составления» более полного «реестра» персоналий, с целью создания более панорамной картины представлений, — приходилось руководствоваться принципом «человек и его окружение».

В то же время, вспоминая замечание С. А. Экштута: «Историки крайне редко интересуются судьбой людей заурядных (изучение жизни замечательных (курсив автора цитаты. — Т. Л.) людей поглощает их силы) и практически не обращают внимания на неудачников»[104] — и пытаясь «пересмотреть канон»[105], я, наоборот, почти обходила «сияющие вершины» и сосредотачивалась на тех, кому по разным причинам было «отказано». Причем сосредотачивалась на них независимо от того, можно ли отнести их к «великим», «известным» или «выдающимся», и без учета их отношения к украинской идее. И наоборот, творческое наследие известных мыслителей, а также деятелей «украинского национального возрождения», которым посвящена значительная литература, привлекалось фрагментарно, по мере необходимости. Это же касается и представителей других регионов, так сказать, носителей других, нежели малороссийская, региональных идентичностей. «Украинских патриотов» конца XVIII — первой половины XIX века я пыталась «прочитать» не с позиций их вклада в собирание исторического наследия, их археографической деятельности, борьбы за нобилитацию беднейшей шляхты, не с позиций «интеллектуальных сообществ», «патриотических кружков», а с точки зрения социальных практик, социального взаимодействия, социальной идентичности, обращаясь к текстам, обойденным вниманием историков исторической науки. И все же, как заметил А. Я. Гуревич, «для истории человек — всегда в группе, в обществе, наш предмет не абстрактный человек, но исторически конкретный участник социального процесса»[106]. Поэтому в поисках «Ивана, Петра, Семена» и других я делала попытку держать в фокусе целое региональное дворянское сообщество, т. е. «на основании логик „актеров“ реконструировать коллективные социальные феномены»[107].

Итак, размышляя над дисциплинарным полем темы и понимая, что и заявленная выше «новая социальная история», с ее претензией на роль тотальной истории, и также «новая интеллектуальная история»[108] имеют междисциплинарный статус, я ориентировалась скорее на так называемую социальную историю идей, или историю мысли «снизу», точнее — «изнутри» позиций действующих лиц. И здесь созвучными мне были слова Роберта Дарнтона, одного из создателей «интеллектуальной истории неинтеллектуалов»: «Меня мало волнует передача философских систем от одного мыслителя к другому. Мне интереснее разбираться в том, как понимают мир простые люди, какие они привносят в него чувства, откуда черпают информацию и как воплощают ее в стратегию выживания при создавшихся обстоятельствах. Для меня простые люди умны, хотя они не интеллектуалы»[109]. Кажется, уместно было бы добавить «потому что не интеллектуалы»[110]. Таким образом, в данном случае предметом моего внимания стала история социальной группы в непрерывном процессе ее становления, который одновременно был «схвачен» в его интеллектуальных проявлениях, стимулированных не столько общественно-политическими устремлениями, сколько глубинными социальными потребностями этого сообщества, региона, страны, исследуемой эпохи. При этом я предполагала, что через социальные представления, через точки зрения людей на конкретный, актуальный для большинства вопрос можно попытаться выявить особенности процесса формирования дворянства, особенности его адаптации к новым экономическим, политическим, социокультурным реалиям и, соответственно, создания новых социальных идентичностей.

* * *

Обосновывая пространственное измерение темы, можно было бы просто ограничиться ссылками на глубокую историографическую традицию, на современные образцы районирования историко-культурного, социально-экономического пространства Украины. Но, учитывая замечание Л. В. Милова, что «всякое обобщение по проблеме отношений „крестьянин — помещик“ требует тщательного учета региональных особенностей»[111], а также разногласия относительно территориального определения Левобережной Украины, существующие в литературе, остановлюсь на этом моменте подробнее. Он тем более важен, когда избирается идеологический ракурс проблемы, изучаются взгляды, представления. К тому же в данном случае речь идет не просто о более четком определении географических границ, а об уже задекларированном регионализме.

В последнее время все чаще, со ссылками на авторитеты — А. Оглоблина, И. Лысяка-Рудницкого и зарубежных теоретиков исторической регионалистики, можно услышать, прочитать об Украине в тот или иной период ее истории как о совокупности или конгломерате земель, каждая из которых имела свои особенности. Учитывать их считается необходимым в том числе и для понимания специфики сегодняшней ситуации в государстве. Следуя в фарватере мировой историографической моды (в хорошем смысле) и откликаясь на вызовы времени, современная украинская наука не только ставит проблему региональной истории на теоретическом уровне, но и пытается решать ее на конкретно-историческом материале[112]. Однако, провозглашая перефразированное из Я. Грицака как исследовательский лозунг: «Регионализма бояться — Украину не понимать» — и активно прибегая к разнородным регионалистическим штудиям, украинские специалисты все же не единодушны относительно методологической функции региональной истории, четкого определения дисциплинарного поля, критериев регионализации, разграничения региональной, локальной и местной историй. Понятия часто отождествляются, региональная история воспринимается как краеведение. Более того, по мнению Е. А. Чернова, в украинской историографии, в значительной степени вследствие дистанции между теоретическими рассуждениями и прикладными исследованиями, «произошла трансплантация имени (т. е. термина „региональная история“. — Примеч. ред.) в уже сложившиеся и действовавшие ранее научно-исследовательские практики. И отсюда под именем „региональная история“ реально функционирует „история регионов“ с синонимическим использованием перестановки ключевых слов»[113]. Как оказалось, такая ситуация характерна не только для украинской исторической науки[114].

На первый взгляд, перед историком общественной мысли, решившимся на применение регионального подхода, не возникает особых методологических проблем. Кажется, достаточно опереться на традиции регионализации украинского исторического процесса и в рамках уже определенных регионов исследовать свой предмет. Однако это лишь на первый взгляд. Необходимо еще раз детально проанализировать, насколько регионы, традиционные для украинской историографии, соответствуют идеалу «региональности» современной исторической науки. Но дело даже не столько в этом, сколько в том, что связь между общеисторическими явлениями и историей общественной мысли осуществляется не так непосредственно. В результате приходится самостоятельно сосредотачиваться на определении животворящих ареалов истории мысли на отечественной почве. Альтернативой построению абстрактно-теоретических моделей подобного изучения может быть опора на гипотетическое «районирование» отечественной истории общественной мысли, обоснованное некоторыми вполне конкретными представлениями.

Для конца XVIII — первой половины XIX века такими регионами, которые могли иметь свою специфическую окраску, формирующую глобальную палитру общественной мысли, представляются Черниговско-Полтавский (территории Малороссийской губернии, впоследствии, до 1835 года, генерал-губернаторства), Слободская Украина с возрастающей ролью Харькова как ее центра, Правобережная Украина, только в конце XVIII века вошедшая в состав Российской империи и со второй трети XIX века образующая единое идейно-интеллектуальное и эмоциональное поле с Киевом, Южная Украина (на административном языке того времени — Новороссия) с довольно ускоренным превращением Одессы в главный центр края. Очевидно, что особый макрорегион представляет собой Западная Украина, регионализация которой, как и ее история в целом, не входит в сферу моей компетенции. Бросающееся в глаза совпадение «гипотез» и административно-территориального деления — результат не механического воспроизведения, а собственных представлений о том, что одной из основных доминант общественной мысли того времени было этно-административно-территориальное самосознание. Кстати, оно не сводится только к теории многочисленных лояльностей, поскольку проявлением подобного сознания может быть и алояльность.

Итак, в данном случае, говоря о региональном измерении работы, я буду пытаться сочетать традиционные подходы и новые, т. е., опираясь на принятую систему регионализации украинского пространства, «искать» регион, подкрепляя это проверкой на эмпирическом материале. Вместе с тем понимаю, что возможность постижения сущности региональной истории тесно связана со сложной философско-методологической проблемой диалектики единичного и целого[115] и с поиском недостижимого идеала исторического познания — проблемой синтеза, решение которой подталкивало историков искать такие подходы, методологии, теории, которые могли бы стать метатеориями.



Поделиться книгой:



Регистрация