Снаружи становилось все холоднее. У Луны появился ореол, и даже старые русские крестьяне, дуя на свои руки, повторяли, как псалом: «Холодно, холодно!» Замерзла даже война. Она ушла в деревни, в дома, где горел огонь. Мы вели бои за деревни; все знали, что вне их выжить невозможно. Наша техника перестала жить, ее двигатели испустили дух. В течение некоторого времени нам удавалось их реанимировать, разводя костры из бензина под картерами. Но при минус 35 лучшая крупповская сталь, лучшие бошевские аккумуляторы отказывались работать. В конце декабря у нас осталось всего четыре танка на всю дивизию. Мы выкрасили их в белый цвет и нянчились с ними, как с младенцами.
Мы стали пехотинцами, одетыми, как бандиты, кто во что придется. Некоторые наши солдаты стали снимать с убитых русских валенки и меховые полушубки. Поначалу мы запрещали им это, но очень скоро стали закрывать глаза. Надо было выжить, выжить! Потеря деревни означала верную, вероятно, немедленную смерть в снегах. Значит, ее следовало отбить любой ценой. Бои на улицах, в домах были ожесточенными, безжалостными. «Ты или я, один из нас должен сдохнуть!» У раненых было мало шансов выжить.
Кристианс, мой последний товарищ из тех, с кем вместе меня произвели в лейтенанты, был срезан пулеметной очередью рядом со мной. Стояла ночь, но горящие дома давали достаточно света, чтобы вести прицельный огонь. Русские занимали одну сторону улицы, мы – другую. Мы сражались гранатами и пистолетами. Я услышал крик Кристианса. Пули пробили его шинель. Я инстинктивно нырнул в ближайшее укрытие, оставив Кристианса с двумя пулями в бедре на обледенелой дороге. Наши люди беспорядочно откатывались. Воздух разорвало пронзительное «ура!» наступающих русских и треск пожара.
– Банда свиней, вы не оставите меня подыхать тут! – завопил позади меня Кристианс.
Проезжал тягач, тащивший нашу последнюю противотанковую пушку. Мы подхватили Кристианса и забросили в машину.
Наступило Рождество. Потом Новый год. «Тихая ночь, святая ночь» собрала нас вокруг импровизированной елки. В наших ротах оставалось по двадцать – двадцать пять человек. Большую часть потерь нам нанесли морозы, а не русские. Мы научились отличать обморожение второй степени от обморожения первой степени. Мы теперь знали, что, если руки и лицо побелели, их необходимо немедленно растереть снегом. Продолжительный поход по снегу, и ступни ног погибли. Сапоги невозможно было снимать. Их надо было резать. Трупы превращались в деревянные статуи. Если мы отбивали у русских какую-нибудь деревню, потерянную нами несколькими днями ранее, то обнаруживали, что то у одного, то у другого убитого товарища ноги отпилены по колени. Русские нуждались в кожаных сапогах. Хоронить мертвых стало невозможно. Мы просто присыпали их снегом.
Однажды Олен подошел ко мне в заснеженной траншее.
– У вас есть новости о вашем брате Эрбо? – спросил он меня.
– Свежих нет, – ответил я. – Его последнее письмо отправлено в середине декабря из Африки. Он писал, что воздушные бои против англичан над пустыней становятся все ожесточеннее. Поздравлял меня с награждением Железным крестом и в конце советовал мне использовать молодые годы, чтобы повоевать.
– Его ранили, кажется, тяжело.
Я понял, что брат погиб.
В блокгаузе мои подчиненные пожали мне руку. Они услышали по радио о героической гибели летчика-истребителя Эрбо фон Кагенека. Эрбо, несносный ребенок семьи, легкомысленный, сумасшедший, герой! Мне стало странно от мысли, что о его гибели сообщило по всем каналам радио «Великого рейха». Его «Мессершмитт-109» был сбит над Тобруком в Ливии накануне Рождества. Он сумел посадить машину. Несмотря на раны в живот и ноги, смог добраться до первого итальянского поста. Врачи маршала Кессельринга спешно прооперировали его. Потом его эвакуировали сначала в Афины, затем в Неаполь. Но спасти не смогли. Фосфор трассирующей пули, выпущенной со «Спитфайра», попал в почки и отравил организм. Он умер 12 января.
Летчику, одержавшему семьдесят две победы, люфтваффе устроило грандиозные похороны. В почетный караул поставили две роты: одну немецкую, другую итальянскую. На похоронах на старом неаполитанском кладбище присутствовали германский консул и многие генералы. Мою мать привезли из Блюменшейдта в специальном вагоне; ее сопровождал генерал люфтваффе. Гитлер и Геринг прислали телеграммы соболезнования.
На обратном пути мать на один день остановилась в Риме, чтобы повидаться с фрау фон Берген – женой нашего посла при Святом престоле, которая была ее старой подругой. Та сумела устроить ей аудиенцию у папы Пия XII. Прежде чем проводить ее туда, она сказала:
– Риа, я должна сообщить тебе нечто очень важное. 27 декабря под Москвой был убит еще один твой сын, Франц-Иосиф.
У папы она пробыла полчаса.
Она заплатила. Каждый должен был заплатить, это очевидно. Народ не может безнаказанно доверять свою судьбу одному человеку, ко всему прочему, еще и мифоману. Возможно ли еще изменить ход событий? Или оставалось втянуть голову в плечи и ждать следующего удара?
В первый раз Франц-Иосиф был ранен в голову при тех же обстоятельствах, что и Кристианс. Его перевязали, и, поскольку он был единственным офицером в батальоне, ему пришлось остаться со своими людьми. В последующей рукопашной с сибирскими стрелками он получил вторую пулю, на этот раз прямо в лоб. Подчиненным удалось унести его в тыл, в маленький импровизированный госпиталь, где он и умер на руках дивизионного священника, шепча имя своей жены. Франц-Иосиф принадлежал к очень небольшой группе немецких солдат, которые достигли московских предместий. Однажды он даже нашел на трамвайной остановке билеты для прохода на Красную площадь.
Пасху мы отпраздновали в снегу. Его хлопья накрывали раскрашенные яйца. Весна пришла только в середине мая: она буквально взорвалась, с характерной для смены времен года в России силой. На следующий день распустились цветы. Снег превратился в ручьи, которые до опасного уровня подняли уровень воды в Чиграх, на берега которой мы, в конце концов, отступили. Солнце размораживало трупы русских солдат, которые, порой сотнями, лежали перед укрепленными позициями, возведенными нами с марта месяца.
Из автоматов и тяжелых пулеметов мы выкашивали целые цепи атакующих. Теперь наше вооружение начало работать, потому что мы приводили его в порядок в перерывах между боями. Мы спрашивали себя, сколько еще времени это продлится: эти нескончаемые орды людей, вопя, шедших на нас локоть к локтю, подбиравших оружие тех, кто упал, волны, которые мы останавливали порой в пяти или десяти метрах от наших позиций. Даже такой народ, как русский, не мог до бесконечности нести столь тяжелые потери.
Гитлер все-таки пожелал выразить признательность солдатам, удержавшим рубежи, установленные им. Он наградил нас медалью «За Зимнюю кампанию». Мы презрительно окрестили ее Gefrierfleisch-Orden, «медалью замороженного мяса», и придумали реалистическое объяснение цветам ленты, которой она крепилась в петлице, черно-бело-красной: тонкая черная полоска посередине – это были мы, белая слева и справа – снег, а красная вокруг – русские.
Война возобновилась. Пошли разговоры о новом крупном наступлении, которое должно было завести нас далеко на восток, до Волги, Кавказа, Сталинграда. Почему бы не до Урала, говорили мы.
Однако те из нас, кто начал сомневаться в нашем превосходстве, теперь могли успокоиться. Наша техника полностью обновилась, мы получили столько танков и бронемашин, сколько было до начала войны. Из Германии прибыло пополнение. Наше вооружение улучшилось: 50– и 75-миллиметровые орудия наших танков были наращены длинными трубами, позволявшими на равных сражаться с грозным Т-34. И еще, мы теперь имели 75-миллиметровое противотанковое орудие.
Мы сильно повеселились, получив посылку, которая должна была бы остаться незамеченной в этом потоке: огромные ящики, набитые меховыми манто, серыми, черными и бурыми. Некоторые были очень дорогими. Это стало результатом пропагандистской кампании рейхсминистра Геббельса, приказавшего собирать по всей Германии теплые вещи, «чтобы помочь нашим солдатам на Восточном фронте». Нам они теперь уже оказались не нужны.
Новый командир батальона Горн, кавалер Рыцарского креста, один из самых лихих и заслуженных офицеров дивизии, сделал меня своим адъютантом. Он – о, чудо! – предоставил мне особый отпуск на четырнадцать суток. На аэродроме Курска я встретил летчиков, знавших Эрбо. Они были счастливы подвезти его брата на своем «Юнкерсе-52» до Лемберга, на тысячу шестьсот километров на запад. В Лемберге я впервые за двенадцать месяцев увидел немку: это была медсестра, давшая мне ДДТ. Я был ослеплен.
Десять дней в родительском доме прошли, как сон. Я делил их между прогулками по лесу, охотой на косуль и общением с родителями, которые избегали говорить о войне. Два последних дня свободы я провел в объятиях Гизи. Она была ошарашена, когда я возник перед ней в ее кабинете Kriegsdienstmädchen (Женской вспомогательной военной службы).
Другой «Юнкерс» доставил меня назад в мою вторую семью, каковой стала для меня группа боевых товарищей, без которых я не представлял себе жизни. Из госпиталя вернулся Кристианс; он снова принял командование своим взводом противотанковых орудий. Молодые офицеры заменили погибших.
28 июня 1942 года. Начало второго грандиозного рывка вперед было назначено на 2.15 ночи. Мне предстоял самый жаркий июль в моей жизни.
Холм. Ночь, но небо на востоке уже начало понемногу светлеть. Передо мной широкая долина Тима. Отсюда до Дона, нашей первой цели, 220 километров по степи, прорезанной мелкими речками и балками – глубокими оврагами, вырытыми за века таянием снегов. Я стою в турели пулеметного бронеавтомобиля и наблюдаю за восходом солнца. Время от времени беру 10-кратный бинокль, чтобы осмотреть противоположный берег Тима, где с конца зимы заняли позиции русские. Проходит час. Я спускаюсь в турель и начинаю писать письмо Гизи. Второе – матери. Никогда не знаешь… Мы – самая северная, самая левофланговая дивизия недавно сформированной 6-й армии генерал-полковника Паулюса, насчитывающей 450 тысяч человек и 2 тысячи танков.
Вторая цель – Сталинград, город Сталина, вторая столица России. Но перед нашей 9-й танковой дивизией поставлена задача прикрывать левый фланг армии от возможных контрударов русских. Наша дальняя воздушная разведка выявила скопление танков противника в лесах восточнее Дона, к северу от Воронежа. Надо считаться с мощью Т-34.
Жуткий удар прерывает мои размышления. Я выскакиваю на крышу броневика и хватаю бинокль. Почти совсем рассвело. Насколько достает взгляд, горизонт пылает. Над русскими позициями, исчезающими в клубах черного и розового дыма, воздух так раскалился, что видно, как в небе колеблются волны, словно в пруду, куда бросили камень. Вой пролетающих надо мной снарядов еще громче, чем грохот разрывов на земле. Время от времени я различаю в этом адском грохоте дьявольский рев наших Nebelwerfer, новейших реактивных минометов, в несколько секунд выпускающих по позициям противника 36 ракет калибра 380. Артподготовка продолжалась уже двадцать минут, когда над нами пролетели бомбардировщики и «Штуки». Мы видели, как они издалека пикируют на невидимые нам цели, возвращаются за новым запасом бомб и снова нападают на свою добычу. Неужели в этом пекле еще остались живые?
Пехота и саперы под последние залпы нашей артиллерии перебрались на противоположный берег.
Мы, не отставая, следуем за ними. Нашу технику мотает из стороны в сторону в воронках от снарядов. Русские окопы в этом лунном пейзаже теперь выглядят лишь неглубокими канавками. Трупов нет. Не били ли мы по пустоте? Неужели иваны пронюхали о нашем наступлении?
Следующие дни усиливают это наше ощущение. В деревнях очень слабое сопротивление. Зато непривычная активность в воздухе. У русских теперь множество новейших самолетов, в том числе несколько американских моделей; они не имеют ничего общего со старыми добрыми «ящиками» лета 1941 года.
Мы становимся объектами бомбардировок, которых прежде не знали вовсе. Мы практически не смыкаем глаз по ночам. Чтобы быть уверенными, что назавтра не превратимся в кашу, ложимся спать под танками. Но где же танки русских? Мы внимательно всматриваемся в балки, в разбросанные по степи небольшие рощицы, в окраины деревень, исчезающих в высоких травах, высушенных жаркими южными ветрами. Мы продвигаемся на ощупь, 88-миллиметровые зенитки всегда под рукой, сразу за командирским танком. Бронепатруль движется впереди, оставляя след колес на нашей дороге, уходящей в бесконечность.
В одно прекрасное утро фельдфебель Густл Бенц, командир патруля, молнией возвращается на своем броневике, издали размахивая руками.
– Господин майор, Т-34! Позади меня! Их не меньше восьмидесяти!
Горн не из тех людей, что легко впадают в панику.
– Зенитки на левый фланг, вон на тот холм! Танковую роту на правый, на противоположный холм! Первая стрелковая рота, рассредоточиться по обе стороны дороги. «Пак» оставить здесь, возле меня!
Не успели мы завершить развертывание, как Т-34 уже обрушиваются на нас. Они крушат наших людей, наши танки, нашу 88-миллиметровую зенитку, которая получает прямое попадание 76-миллиметрового снаряда. Я вижу, как в разные стороны летят куски металла и человеческой плоти. Ошеломленный, я смотрю, как Т-34, словно за зайцем, гонится по кукурузному полю за нашим Т-III. Согнувшись пополам под воем русских снарядов, я вижу, как другой Т-34 таранит еще один наш танк, и тот вспыхивает огнем. Вижу, как катается в пыли превратившийся в факел человек. Вижу, что одно из наших противотанковых орудий ломается, будто игрушка, под наехавшим на него сорокапятитонным Т-34. Слышу предсмертный хрип лейтенанта Хундта, которому осколок перерезал горло.
Нас застали врасплох, и теперь мы должны отбиваться, как можем. Через час русские уходят, так же внезапно, как появились, оставив несколько дымящихся остовов танков. Наши потери намного тяжелее. Командир первой стрелковой роты капитан Хюбнер плачет как ребенок, рапортуя майору Горну. В его прекрасной роте, с которой он две недели назад переходил Тим, осталось не более сорока человек, все офицеры убиты.
В следующие несколько недель мы ежедневно вступали в подобные этой стычки. Нам приходилось постоянно отражать атаки: слева, справа, с фронта, с тыла. Мы напоминали армию крестоносцев, на которую со всех сторон нападают воины Аллаха. Мы перестали отличать день от ночи. Как только выдавалась передышка между боями, мы проваливались в мертвый сон. Где же все-таки пределы человеческой выносливости? Мы думали, что нас прикончит грязь, потом снег. Теперь мы спрашивали себя, сколько времени еще сможем драться вот так, без сна и еды. Кристианса снова ранили. Вилли, моего бывшего водителя, убили. Ауфлича разорвало на куски 76-миллиметровым снарядом. Убиты шесть командиров батальона, командовавший дивизией генерал тяжело ранен[46]. Люфтваффе нам больше не помогали, потому что все их силы были срочно переброшены на Дон, к Сталинграду. Приходилось держаться, обходясь своими силами. От удержания нами наших позиций зависел успех наших товарищей на юге.
Вечером 25 июля пришел мой черед платить. Мы подошли к деревне Большая Верейка, расположенной неподалеку от западного берега Дона, севернее Воронежа, двумя днями ранее взятого соседней дивизией. Мы выбили из нее русских и расположились на ночь в избах, которые они нам оставили. Горн попросил меня посмотреть с холмов, подтянулись ли остальные наши роты. Возвращаясь на КП, я вдруг увидел цепочку из восьми Т-34, стоящих на противоположном холме. Они явно намеревались атаковать нас. Горн их уже заметил.
– Мы ничего против них сделать не сможем, если они атакуют по-настоящему, – сказал он мне. – Нам нужны «Штуки». Идите, Кагенек, отправьте радиограмму в дивизию. Возможно, у них еще осталось несколько, для нас.
Я схватил блокнот для радиосообщений и стал писать.
«К-59 9-й танковой. Срочно просим поддержки „Штуками“ на лужайке южнее Большой Верейки…»
Окончание текста так никогда и не было написано. 76-миллиметровый снаряд, первый из выпущенных головным Т-34 по холму, разорвался на краю воронки, в которой мы укрывались. Горна и одного фельдфебеля не задело, а я получил порцию осколков в спину. Один вошел мне в тело под правым ухом, сломал челюсть и выбил зубы на правой стороне. Я, словно получивший нокаут боксер, сполз по стене воронки, а из меня, как пишут в таких случаях, «хлестала» кровь. Горн, переживший войну, рассказал мне это через двадцать лет, в Мюнхене.
Он вылез из воронки и пошел прямо на русские танки, пытаясь убедить, что они стреляли по своим. Русские действительно прекратили огонь. Тем временем двое наших, прибывших на место, вытащили меня и положили в машину.
Я был уже не на этом свете. Я тихо покачивался на волнах большого и спокойного моря бессознательного, где-то между жизнью и смертью. Должно быть, многие из бедолаг, погибших на войне страшной смертью (вид у меня был жуткий, как позднее мне расскажет Горн), умерли так, без боли и сожалений.
Но смерть не захотела меня забрать. Через тридцать шесть часов я пришел в себя. Я лежал на куче соломы в палатке, затерянной в огромной России, которой я, неосознанно, уже сказал «прощай». Моя голова была обмотана тюрбаном из бинтов. Меня мучила назойливая боль, источник которой я не мог установить.
Для меня Русская кампания закончилась.
Глава 8
Путь к концу
Два года, почти день в день, прошли с того момента, как под Большой Верейкой русский танкист поставил громкую точку в моих военных походах по его стране. В течение девяти месяцев в трех госпиталях последовательно врачи ставили мне на место челюсть, закрывали большую дыру под правым ухом и учили пользоваться оставшимися зубами, чтобы пережевывать пищу. Девять месяцев боли и безделья для молодого человека, который до того вел весьма активную жизнь. Меня провезли через весь рейх: из Люблина в Польше, где мою изуродованную физиономию оперировали тринадцать раз, до Меца во Франции, где я впервые решился улыбнуться на улице хорошенькой лотаринженке (хотя на меня было страшно смотреть). Наконец я оказался в Бад-Эмсе, на Лане, ставшем знаменитым после депеши Бисмарка[47].
Там я узнал по радио о печальном финале нашей 6-й армии в руинах Сталинграда. У меня было много времени для размышлений. Узкий мирок фронтовика внезапно расширился и охватил весь мир. Мир, который сильно изменился с того момента, как я в праздничном настроении отправился завоевывать Россию. Было очевидно, что Германия уже не сможет выиграть войну. Оставалось лишь узнать, как долго еще будет продолжаться этот кошмар и каким образом народ свергнет режим. В Спортпаласте Геббельс призвал к тотальной войне под овации собранных там клакеров. Увы! Тотальную войну вели не мы, а союзники. Их бомбардировки обращали в пыль наши города, один за другим. На Востоке наши армии беспорядочно откатывались к границе рейха. И никакой их героизм не мог противостоять все возрастающему превосходству разъяренных русских, опьяненных своими победами. Мой брат Клеменс получил сначала Рыцарский крест, затем дубовые листья к нему. Он командовал батальоном танков «Тигр», самой мощной боевой машины, выпускавшейся нашими заводами, был пять раз ранен, и в теле его железа было не меньше, чем на его шее[48]. В Африке американцы и англичане покончили с корпусом Роммеля. Во Франции союзные армии готовились прорвать последние рубежи немецкой обороны на пути в Париж.
После выздоровления я был направлен на сборный пункт в Вену. Я не планировал долго оставаться в этом счастливом городе, в котором так долго прожили мои родители (в салонах, посещаемых мною время от времени, их еще помнили). Я хотел как можно скорее присоединиться к моим товарищам, снова сражавшимся на Днепре, как летом 1941-го.
Но Управление кадров в Берлине, очевидно реагируя на тайные хлопоты моей матери, закрыло мне дорогу на фронт. К огромному моему удивлению, я, в один прекрасный день, оказался в танковом училище в качестве инструктора курсантов – кандидатов на офицерское звание.
Казарменная жизнь, бродяжья жизнь: сперва Восточная Померания, потом Дрезден и его еще не уничтоженные красоты[49] и, наконец, Вишау в Чехословакии, возле Брюнна (по-чешски: Брно). Передо мной прошли три офицерских выпуска. Лейтенантов штамповали, как танки. Их требовалось все больше и больше. Ganz egal, wo wir verheizt werden (Неважно, где нас сожгут) – гласила одна из поговорок, ходивших в наших офицерских и курсантских столовых. Огонь был повсюду, но начала ощущаться нехватка дров. Боевой дух был еще крепким, но вера угасла. Мы продолжали, потому что так было надо, надо для Германии. По крайней мере, мы так думали.
День 20 июля 1944 года был таким же, как и семьсот двадцать пять других дней, прошедших с того момента, как я перестал чувствовать запах пороха. Подъем в семь утра, занятия с восьми до двенадцати, обед, занятия с четырнадцати до семнадцати. Рутина. Новые танки, новые противотанковые орудия, штурмовая винтовка, из которой можно стрелять из-за угла, интересный прибор, с помощью которого можно управлять танком и вести стрельбу из орудия ночью. У немецких инженеров на укрывшихся под землей заводах было еще много идей.
Я объяснял моим курсантам устройство нового противогаза (один из немногих предметов снаряжения, воспользоваться которыми нам ни разу не понадобилось в этой войне), как вдруг вбежал запыхавшийся офицер:
– Сообщили, что час назад в ставке фюрера в Восточной Пруссии взорвалась бомба или что-то в этом роде!
Было 16 часов. Мы, пораженные, переглянулись. Потом посыпались комментарии:
– Это несчастный случай.
– Нет, это англичане. Им удалось совершить налет на ставку фюрера.
– А что, если это дальнобойная артиллерия русских? В конце концов, они не так далеко от тех мест.
И только один осмелился тихим голосом высказать предположение о покушении, но на него тут же накинулись все присутствующие:
– Покушение? Со стороны кого? Ты с ума сошел! Может, ты и в Деда Мороза еще веришь? В немецкой армии никогда не бывало покушений на Верховного главнокомандующего.
Это было бесспорно.
Занятие было прервано. Мы отослали курсантов в казармы и поспешили в офицерскую столовую, где возле радиоприемника уже собралась кучка офицеров. Берлинское радио транслировало военные марши. В новостных выпусках, передававшихся каждые полчаса, об инциденте ничего не упоминалось. Началось обсуждение. Может, это просто сплетня? Нет, многие офицеры слышали сообщение по радио в 15.30. В нем говорилось о взрыве в ставке фюрера, но ничего более.
Около 17 часов тревога! Вводится в действие план «Валькирия». Этот план был разработан давно. Согласно ему, армия резерва рейха, приблизительно миллион человек, приводилась в состояние боевой тревоги против «вероятного внутреннего противника».
В школе за приведение в действие данного плана отвечал я, поэтому стал собирать бронегруппу из танков, пулеметных броневиков и мотострелков и приготовился к выезду из лагеря.
Я еще не успел закончить приготовления, как пришедший унтер-офицер принес мне приказ с указанием моей задачи. Я должен был прибыть в Брюнн, занять городскую штаб-квартиру нацистской партии, арестовать крейсляйтера (местного партийного руководителя) и ждать дальнейших указаний! Наверняка это была какая-то ошибка!
Нет, это не было ошибкой. Телефонный звонок полковнику – начальнику училища подтвердил мне это. Но выступление моего отряда пока откладывалось. Похоже, наверху царила полная неразбериха. В Берлине, на Бендлерштрассе, в здании Верховного командования вермахта и командования армии резерва, никто толком не знал ситуацию.
Я тихонько обсуждал положение с одним из курсантов, графом Вельчиком (позже заместитель шефа протокола в Бонне). Его отец был послом в Париже и Мадриде и сохранил прочные связи в берлинских дипломатических и политических кругах. Вельчик был настроен пессимистично. Он опасался, что путч провалится, потому что начался преждевременно.
Около 17.30 состояние боевой тревоги было приостановлено, но не отменено. Нас попросили собраться в офицерской столовой для прослушивания радиосообщения.
«В ближайшее время рейхсминистр Геббельс огласит коммюнике», – сообщил диктор.
Теперь сомнений не осталось: произошло нечто очень серьезное. Как ни странно, многие решили, будто подняли мятеж СС. В некоторых дошедших до нас во второй половине дня приказах с Бендлерштрассе упоминались большие казармы СС в Лихтерфельде, на юго-западе Берлина. Может быть, на берлинских улицах уже шли бои? СС против вооруженных сил? Такую возможность в последние годы допускали, но никто не смел говорить об этом вслух. Сейчас нельзя было быть уверенным даже в проверенных товарищах.
Затянувшаяся война, ухудшение положения на фронтах, все более плотная слежка со стороны полиции и партии за всеми областями общественной жизни вызвали раскол в офицерском корпусе. В нем были «стопроцентные» и «пятидесятипроцентные» сторонники режима, «безразличные» и «противники». Вооруженные силы перестали быть оплотом свободы слова. В характеристиках, составляемых на выпускников по окончании курса обучения, мы должны были заполнять графу «Отношение курсанта к национал-социализму». Мы всегда использовали одну и ту же невинную формулировку, но не могли выкинуть из характеристики данный пункт:
«Курсант Х. проявляет положительное отношение к национал-социалистическому движению и тем самым гарантирует безусловную верность фюреру и Великой Германии».
Вещь немыслимая еще годом раньше!
Наконец, голос диктора. Никого из нас не удивило то, что мы услышали:
«Сегодня в полдень, в ставке в Восточной Пруссии было совершено покушение на жизнь фюрера, Верховного главнокомандующего вермахта. Покушение провалилось. Фюрер не пострадал. Полиция ведет расследование».
Мы ничего не знали о том, кто именно совершил покушение. Шли часы. Стемнело. Из Берлина поступали самые противоречивые сведения, в частности, такие: «Геббельсовское радио солгало. Гитлер мертв. Генерал-полковник Бек взял судьбу Германии в свои руки. Фельдмаршал фон Вицлебен назначен Верховным главнокомандующим вермахта».
Но более или менее реальные сведения были известны очень узкому кругу офицеров, наиболее близких начальнику училища полковнику Риттеру. Основная масса офицеров ничего не знала.
Сидя за столиками в офицерской столовой, мы обсуждали новости, куря одну сигарету за другой. Около полуночи нам подали гороховый суп. Все проголодались. За последние двенадцать часов ни у кого не было во рту ни крошки. И вдруг пришел полковник Риттер. Он был маленький, коренастый, с кривыми ногами кавалериста. Вид у него был строгий. Мы вытянулись по стойке смирно. Можно было бы услышать, как пролетит муха.
– Господа, я должен сообщить вам самую серьезную новость из всех, какие немецкий старший офицер сообщал своим подчиненным за всю историю нашей армии. Я только что получил из Берлина подтверждение, что группа генералов подложила бомбу в ставке фюрера и попыталась поднять армию на мятеж против ее Верховного главнокомандующего. С данного момента не подлежат исполнению приказы следующих лиц… – Он поднял бумагу и начал читать: – Ольбрихт, Вицлебен, Фельгибель, Гёпнер, Бек, Штауффенберг…
Каждое новое имя обрушивалось на наши головы, словно удар дубиной. Имена популярных генералов и маршалов, удостоенных высших наград, любимцев нации, как Гёпнер, командовавший танковой армией в России в 1941 году, или Вицлебен, один из победителей 1940 года.
– Командующим армией резерва назначен рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер…
Мы были сильно подавлены. Даже те из нас, кто втайне недолюбливал режим, не одобряли этот акт измены в разгар войны, в тот момент, когда тысячи немецких солдат сражались насмерть, чтобы остановить красный вал, уже накатывавшийся на восточные рубежи страны. Самое меньшее, что можно было сказать, – покушение явно было плохо подготовлено, и в действиях берлинских путчистов, похоже, полностью отсутствовала слаженность. Среди имен, перечисленных полковником, было одно, поразившее меня, словно удар хлыстом: Штауффенберг. Неужели тот самый, с которым я был знаком прежде в Бамберге?
Около часу ночи радио объявило, что фюрер выступит лично. В этот момент офицеры с Бендлерштрассе уже были либо мертвы, как Штауффенберг и Ольбрихт, расстрелянные во дворе здания, либо арестованы. Начались репрессии; они продолжались вплоть до того момента, когда русские овладели развалинами Берлина. Голос Гитлера был хриплым, более низким, чем обычно. Говорил он медленно, и в словах его чувствовалась дикая ненависть, которую он испытывал к тем, кто пытался его убить.
«…бесчестные и амбициозные офицеры, жалкая кучка, не имеющая ничего общего с немецким народом, попыталась поднять на меня руку. Но Провидение вновь уберегло меня. В этом я вижу еще один знак подтверждения миссии, поставленной мною перед собой: спасения Германии…»
Это стало последним событием того бурного дня.
На следующий день новый командующий Армией резерва, всемогущий шеф СС Гиммлер, сразу же проявил себя. Он предложил фюреру ввести в армии гитлеровское приветствие вместо обычного воинского. Это был знак абсолютной верности и сплоченности всех солдат вокруг их вождя. Естественно, Гитлер согласился. Отныне мы, как обычные штурмовики и эсэсовцы должны были, приветствуя старшего по званию или отвечая на приветствие подчиненного, вскидывать правую руку. Это было невыносимо. Многие из нас продолжали приветствовать по-старому. На них тут же стали доносить, и полковник, старый солдат кайзеровской армии, вызывал их к себе и по-дружески просил подчиниться новому приказу.
Среди заговорщиков было много аристократов; постепенно становились известны их имена. Глава Трудового фронта Лей выступил с речью в Кёльне; он был, как всегда, под действием алкоголя. Он заявил, что жалеет, что «в 1933-м мы не перерезали свиней с голубой кровью». Полковник предупредил меня, что мне следует воздержаться от провоцирования офицеров, известных своей преданностью режиму.
– Надо это проглотить, надо проглотить, мой друг, – сказал он мне.
Однажды на стрельбище один капитан иронично спросил меня:
– Ну что, свинья с голубой кровью, тебя еще не прикончили?
Я промолчал, зная, к какому лагерю он принадлежит. Раскол стал шире, глубже. Никому нельзя было доверять. Появились офицеры специально для наблюдения за политическим настроением своих товарищей. Их называли nationalsozialistische Führungsoffiziere (NSFO). По сути, это были комиссары, политруки, как в Красной армии. Да, мы действительно зашли слишком далеко.
В конце августа я неожиданно получил приказ прибыть в Берлин, в Административное управление сухопутных войск, находившееся в Цоссене, в лесистом лагере на юге огромного города. Я приехал в Берлин ночью. Едва вышел из здания вокзала – взвыла сирена воздушной тревоги. Я еще ни разу не попадал под бомбежку в городе, а в Берлине не бывал со счастливой поры учебы в военном училище. Он стал неузнаваемым. Район станции «Зоологический сад», где я бродил в поисках убежища, превратился в лунный пейзаж. Прежде это был центр ночной жизни. Несмотря на темноту, я угадывал вокруг себя руины, которые выхватывали из мрака светящиеся лучи прожекторов ПВО, направленные в небо.
В конце концов я нашел убежище: простой подземный переход метро, который замуровали с двух сторон. Над моей головой уже ревели самолеты, летевшие невероятно низко. Зенитки открыли лихорадочный огонь, начали падать бомбы. Совсем рядом с жутким грохотом рухнул дом. Я оказался затоплен человеческим морем. Люди вопили. Это были не берлинцы, уже давно привыкшие к подобным представлениям. Это были приезжие вроде меня, попавшие в Берлин по дороге на фронт или в трудовой лагерь. Я был парализован страхом.
«Господи, вытащи меня отсюда!»