Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Право умирать первыми. Лейтенант 9-й танковой дивизии вермахта о войне на Восточном фронте. 1939–1942 - Август фон Кагенек на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это было хуже всех тринадцати месяцев, проведенных мною в России. Женщины громко молились; я их не видел, я повторял слова «Отче наш».

Потом я долго шел по разбомбленному городу, по путям наземного метро, в колонне других людей, так же, как и я, спешивших его покинуть. За спиной у меня разворачивалось яркое зрелище: красное небо, а перед стеной из пламени и дыма вырисовывались еще не разрушенные колокольни, башни и пожарные каланчи. Я не понимал, что это значит. Я просто был счастлив потому, что выбрался оттуда. Размер бедствия был огромным. Не укладывающимся в голове, нереальным. Почти хотелось смеяться. Где заканчивается реальность и начинается кошмар? Людям вокруг меня было плевать на горящий Берлин. Они даже не оборачивались. Они спешили подальше уйти от этого Содома, с которым не желали иметь ничего общего. Берлин, Германия, фюрер, красные – какое им до всего этого дело? Сначала надо спасти собственную шкуру. А там видно будет.

В Цоссене все еще пребывали под впечатлением от покушения. Здесь тоже во всех отделах обнаружились заговорщики. Буквально за несколько дней до моего приезда были арестованы генерал и четыре старших офицера. Показывавший мне территорию лагеря лейтенант указал на место рядом с бомбоубежищем, где начальник управления генерал Вагнер пустил себе пулю в голову.

– Генерал был трусом, не так ли? – проронил он.

Я посмотрел на него. Он был совсем молод, наверное, произведен в чин в 43-м; наград у него было очень мало. Это был воплощенный юный офицер-фанатик, сформированный в гитлерюгенде, еще не видевший фронта.

– Да, вероятно, он был трусом, – ответил я.

– И много знал о покушении, как вы думаете?

– Ну да, он должен был об этом знать. Достаточно почитать газеты последнего времени.

Мы прошли по длинному коридору штабного здания. На дверях маленькие таблички с именами и званиями. Я прочитал имя генерала Штиффа, повешенного одним из первых, вместе с Вицлебеном, комендантом Берлина фон Хазе и Гёпнером. Табличку еще не успели снять с двери. Я заметил это моему провожатому.

– Знаете, все произошло так быстро! И у нас были другие дела.

Административное управление занималось поставками на фронты снаряжения, в котором они нуждались все острее и острее. Мой гид указал мне на пустой кабинет:

– Вот, это пока ваш кабинет. У нас тут идет реорганизация. Завтра узнаете больше. Прощайте!

Я огляделся. На стене висела карта с нарисованными линиями фронтов: на юге, на западе, на востоке. Линии эти отчаянно приближались к Германии. Русские были на Висле, англосаксы в Париже и Риме. Румыны, итальянцы и болгары переметнулись на сторону противника. Это была констатация нашего разгрома. Ради чего продолжать сопротивление? Ради чего приносить в жертву наших солдат, наших женщин и детей, наши города? На столе лежала газета «Фолькише беобахтер», орган нацистской партии. Жирно подчеркнутые красным заголовки на первой странице гласили:

«В Народном трибунале завершен четвертый процесс о государственной измене. Предатели Бонхёффер, Дельп, фон Шуленбург и Йорк фон Вартенбург приговорены к смертной казни».

Я воспользовался свободным вечером, чтобы навестить одного из моих дядей, возглавлявшего отдел военных атташе союзных правительств. Он также находился в Цоссене. Мне надо было только обойти озеро. Дядя принял меня в маленькой столовой симпатичной виллы, которую занимал. В гостиной находилось несколько иностранных офицеров: венгр, румын, который предпочел остаться на немецкой стороне, финн, итальянец и несколько нейтралов. У всех был унылый вид. Мы поговорили о последнем воздушном налете на Берлин, о моем училище. Эти люди понимали, что сели не в тот поезд, но уже слишком поздно спрыгивать на ходу. Я воспользовался моментом, когда мы с дядей остались наедине, чтобы задать ему вопрос, мучивший меня. Он приложил палец к губам и шепнул:

– Молчи, дурак!

Потом встал и проронил:

– Может, прогуляемся вокруг озера? Хелена, вы пойдете с нами?

Хелена была его верной секретаршей. Совсем рядом с домом стояла маленькая лодка. Хелена отвезла нас, дядю и меня, метров на пятьдесят от берега. Смеркалось.

– Да, это ужасно, ужасно! – сказал дядя. – Они обречены, и только Богу известно, когда закончится резня. Они плохо подготовились, действовали, как дилетанты. Немцы ничего не понимают в революциях. Почему раньше не нашлось никого, кто пристрелил бы эту свинью? Начинать переворот, не зная, убит ли главный враг, – это безумие, безумие! Теперь нам остается хлебать эту кашу до конца. Вот увидишь, Германия умрет красиво…

На следующий день я узнал в Административном управлении, что мое назначение аннулировано. Никаких объяснений мне не дали. При выходе из лагеря я встретился со вчерашним юным лейтенантом. Он широко раскрыл глаза, потом нагнулся ко мне и полудружески-полуиронично сообщил:

– Знаете, после 20 июля аристократам не доверяют.

Неожиданно выпавший свободный вечер я провел в Берлине. Город продолжал гореть, но наземное метро снова работало. Я направился в Шарлоттенбург, на запад столицы. Этот квартал пострадал меньше. Я направлялся к Пуппи Фалькенгайн, внучке начальника германского Генерального штаба в Великую войну; она была помолвлена с Эрбо. Чтобы как-то занять время и избежать трудовой повинности, она научилась танцевать и поступила в балет Оперного театра. Ее дом еще стоял, но, чтобы попасть в квартиру, надо было совершить весьма рискованное восхождение: лестница висела над пустотой, целая стена дома рухнула. Пуппи была подавлена. Она была знакома со многими молодыми офицерами и дипломатами, вовлеченными в заговор, а теперь арестованными, и боялась вызова в гестапо. Тем не менее она продолжала каждый вечер танцевать в доме, от которого осталась половина. И на представления даже приходила публика. Пуппи снова была помолвлена – с здоровенным белобрысым парнем из ведомства Reichsgesundheitsführer[50] Конти. Ахим, как его звали, мог время от времени доставать билеты – крайне редкие – на заседания Народного трибунала. Так что он присутствовал на процессах главных обвиняемых. Он рассказывал мне о мучениях заговорщиков. Фрейслер, председатель суда, обзывал их самыми последними словами, осыпал грязными ругательствами. Разумеется, для всех без исключения он требовал смерти. Большинство обвиняемых вели себя великолепно. Кое-кто даже давал отпор Фрейслеру, который обрушивался на них. Говорили, что некоторые высокопоставленные партийные функционеры, возмущенные его методами, доложили о них фюреру. Однажды мне самому довелось увидеть вблизи эту зловещую личность.

Я ушел довольно рано, чтобы избежать рокового часа прилета английских бомбардировщиков. Военный грузовик забрал меня в Шонеберге и через три часа высадил в Ютерборге, в шестидесяти километрах к юго-западу от Берлина. Там я сел на поезд в Протекторат[51] и вернулся в свое танковое училище. Облака вдали над Берлином все еще были красными.

Вновь я увидел Берлин два месяца спустя. Из-за приближающегося фронта училище было решено перевести в Крампниц, ближе к Берлину. Итак, я оказался в тех самых местах, где три года назад сам проходил обучение, чтобы получить офицерское звание. Ничего не изменилось: озеро, сосны, роскошная офицерская столовая – все было на своих местах. Здесь тоже прошли аресты офицеров. Один из самых знаменитых довоенных кавалеристов, Халли Момм, последний начальник кавалерийского училища, ранее занимавшего эти помещения, при известии о гибели Гитлера «саблировал» бутылку шампанского. Часовой офицерской столовой донес на него. Через три дня к нему на квартиру явились гестаповцы и забрали.

Теперь в училище было мало офицеров-инструкторов. Многих из нас отправили на фронт. Я тоже подал рапорт о переводе в действующую армию, но мне приказали довести до выпуска взятый курс (обучение должно было закончиться на Рождество). Мои курсанты тоже сильно изменились. Юношей теперь не было. На их место пришли люди постарше, занимавшие прежде важные места в экономике и на государственной службе. Адвокаты, журналисты, судьи: последний резерв режима.

Один из них, молодой берлинский адвокат Курт Блей, по вечерам приходил ко мне в комнату, и мы с ним разговаривали о политике. Он высказывался очень осторожно, тщательно обдумывая сказанное мною. Со своей стороны, я тоже опасался его, потому что не знал, не прислан ли он гестапо следить за преподавателями училища. Я встретил Блея вновь в 1947 году в Гамбурге. Он стал заместителем главного редактора газеты «Ди Вельт», выходившей под контролем британцев. Только тогда он рассказал мне, что был одним из ближайших сподвижников Адама Тротт цу Зольца, одного из главных заговорщиков 20 июля. Во время ареста последнего ему удалось спрятаться на чердаке виллы своего друга. Затем он вступил в вооруженные силы, где постарался, чтобы о нем забыли. А Тротт оказался в числе казненных по делу 20 июля.

Я, так часто, как мог, ездил в Берлин повидать друзей и узнать новости, которые не имели ничего общего с официальной пропагандой. Берлин по-прежнему очаровывал меня, возможно, даже еще сильнее, чем в 1941 году. Облик его изменился. Он стал уродливым; его жутко искалечили. Все перекрестки пропахли смертью и тленом. Целые проспекты были неузнаваемы, знакомые мне дома исчезли. Страшный плуг бомбежек по нескольку раз перепахал его благородные площади, парки и их аллеи. Однако моральный дух его был замечательно высоким. Им даже завладело некое безумие, зловещее наплевательство, равнодушие, своего рода душевное спокойствие, позволявшее забывать про бомбежки, аресты, голод. Люди считали себя неуязвимыми. В мире, состоящем из бомб, пламени и руин, они стояли jenseits von Gut und Böse, за гранью добра и зла, в политике и в морали.

Еще сохранились некоторые общественные здания, в том числе знаменитый отель «Адлон» у Бранденбургских ворот или «Эдем» возле Зоологического сада. Там собиралась самая разнообразная и самая экстравагантная публика, какую только можно себе вообразить.

«Адлон», как и в 1941 году, оставался «чайным домиком» высших функционеров режима. Главным образом, в нем вращались лидеры иностранных фашистских движений: бельгиец Леон Дегрель, норвежец Квислинг, французы из ЛВФ[52], венгры в эсэсовской форме. Вплоть до его разрушения в январе 1945 года, мы сохраняли привычку ужинать в превосходном ресторане «Эдема». Метрдотель имел секретные источники поставок черной икры и шампанского. Проживание в номере в последнем неразрушенном крыле отеля было свидетельством высокого общественного положения. В ресторане высокопоставленные нацистские функционеры встречались с сумевшими глубоко законспирироваться настоящими участниками Сопротивления. Но оставались ли еще настоящие нацисты и настоящие участники Сопротивления в разнородном и многоцветном Берлине последних месяцев войны?

Однажды один друг передал мне приглашение баронессы Лафферт на день рождения ее младшей дочери Гунди. Прием состоялся на знаменитой вилле Геббельса, на острове Шваненвердер на озере Ванзе. До 1933 года баронесса была одной из первых сторонниц Гитлера в берлинских салонах. Она осталась верной своим изначальным убеждениям, что, конечно, было большим исключением в Германии 1944 года. Геббельс, постоянно живший в ставке, рядом с Гитлером, оставил дом своей давней приятельнице.

В лучшие годы существования режима Шваненвердер был известен как место неслыханно роскошных празднеств. Все помнили водные балеты, дававшиеся рейхсминистром пропаганды в 1938 году в честь его друга Чиано, министра иностранных дел Италии. Дом по-прежнему содержался в безупречном порядке. Дворецкие в английском стиле встречали приглашенных и провожали их в большой салон, выходящий на озеро. Здесь ни одна бомба не повредила суровый бранденбургский пейзаж. Вечеринка получилась очень веселой. Было много спиртного. Кто бы подумал, что в нескольких километрах от этого рая лежит разоренная страна? Я беседовал с молодым японским дипломатом, когда старый господин в штатском взял меня за локоть. Я проследовал за ним в угол салона.

– Генерал в отставке фон Швейниц! Вы – молодой офицер-фронтовик, и ваше имя мне знакомо. Скажите мне, мой юный друг, что вы думаете о неприемлемом обвинении, выдвинутом против участников событий 20 июля, якобы они действовали исключительно из честолюбия?

Меня охватило сильное чувство недоверия. Я внимательно посмотрел на собеседника. Вопрос был слишком прямым, чтобы не оказаться ловушкой. Старик выглядел искренним, но я немного выпил, а потому приходилось быть особенно внимательным.

– Вынужден вас разочаровать, господин генерал. Я не с фронта. Я – инструктор Крампницкого танкового училища.

– Тем хуже. Но скажите, вы не находите скандальными все эти аресты? Наши лучшие офицеры в тюрьме!

– Полагаю, что любое правительство отправило бы в тюрьму офицеров, совершивших государственную измену.

Он долго рассматривал меня через монокль, а потом резко повернулся ко мне спиной. Я хотел узнать, кто этот человек. И я не хотел быть принятым за «лояльного на пятьдесят процентов»! Я подошел к Гунди, дочери хозяйки, и незаметно показал ей в толпе моего собеседника.

– Кто это?

– Я его не знаю. Но это точно не генерал фон Швейниц, потому что генерал сообщил, что не сможет прийти.

Позже я рассказал об этом случае моему другу Остау.

– Ты правильно поступил, старик, вечеринка буквально кишела агентами гестапо, я это знаю от самой баронессы.

Таков он был, Берлин осени 1944 года.

Один из курсов, которые я регулярно читал моим слушателям, назывался Heerwesenunterricht, введение в структуру, задачи и боевой дух армии. Первоначально это был курс, главным образом, изучения военных добродетелей вообще и прусской традиции в частности: на нем будущих офицеров учили, как они должны держать себя с подчиненными, с дамой, с женой командира. Короче, правилам поведения образцового офицера. При национал-социалистическом режиме этот курс стал орудием идеологической обработки, средством партии продолжить воспитание молодой элиты, уже прошедшей через различные организации гитлерюгенда. Нам долго удавалось сохранять сугубо военный характер данного курса. Но с осени 1944 года, после того, как Гиммлер, то есть СС, получил командование Армией резерва, это «пассивное сопротивление» стало невозможным.

Однажды мы получили приказ вместе с курсантами прибыть в Volksgerichtshof, Народный суд, в Берлине для присутствия на процессе над «внутренним врагом». Этим термином нацисты обозначали всех своих противников: коммунистов, пацифистов, пораженцев, священников, профсоюзных деятелей. О евреях больше не упоминалось. Германия стала официально judenrein, свободной от евреев. Разумеется, врагов оставалось еще много, и процессы следовали один за другим, практически без перерыва. Согласно статистике берлинского гестапо, только за январь, февраль и март 1944 года в Германии было арестовано 134 тысячи человек. С тех пор как Дворец правосудия был разрушен при бомбежке, суд обосновался в пристройке отеля «Эспланад». В крохотном зале едва помещалось полсотни зрителей. В день, когда мы присутствовали на «прениях», председательствовал Фрейслер. Нам пришлось вытянуться по стойке смирно, когда грозный коричневый Вышинский[53] вошел в зал. Он был статным, солидным, с красивым лицом, с рано облысевшим лбом и ледяными глазами. Тут же в зал ввели обвиняемых, чьи руки были связаны за спиной. На каждое дело отводилось всего десять минут. Зачитывалось короткое обвинительное заключение.

– Желаете сделать заявление? – спрашивал Фрейслер.

Обвиняемый что-то бормотал или в оправдание своих действий, или отрицая вину. Лучше б он промолчал, бедняга! Фрейслер набрасывался на него, начинал вопить, махать руками:

– Как, ты еще смеешь разговаривать?! Ты мерзавец, земляной червяк, давно потерявший честь! С такими, как ты, мы не церемонимся! Здесь имеет значение только одно – верность фюреру. Для нас, национал-социалистов, право определяется не так, как в демократиях. У нас на первом месте народ, а уж потом право!

Затем состоялся суд. Суд для формы удалялся на совещание. Назначенный адвокат почти всегда говорил, что «ничего не имеет добавить к словам господина председателя». После нескольких минут «совещания» Фрейслер возвращался:

– Именем немецкого народа…

Приговор: смертная казнь.

За тот час, что я провел в зале суда, к смерти были приговорены трое. Адвокат из Бреслау, за то, что в поезде, в присутствии члена партии, усомнился в «мотиве честолюбия», двигавшем заговорщиками 20 июля. Французский пленный, высказавший сомнения в количестве уничтоженных русских танков, сообщенном командованием. Двадцатилетняя немка, которая переспала с русским пленным, что режим расценивал как «преступление против арийской расы». Никогда не забуду отчаяния этой девушки. Мои курсанты были потрясены, о чем сказали мне на выходе.

– Молчите, молчите, – это все, что я смог им ответить.

Зато у Беттины Риббентроп никто не молчал. Старшая дочь министра иностранных дел рейха жила в отцовском дворце на Вильгельмштрассе. Риббентроп оборудовал для нее небольшую отдельную квартирку в заднем крыле большого здания, тоже наполовину разрушенного. Место было очень милым; у дома имелся маленький садик. Туда можно было незаметно проникнуть с боковой улицы.

Один из моих школьных друзей, князь Йоки Фюрстенберг, познакомился с Беттиной на коктейле. Он обнаружил у нее горячее желание поближе узнать молодых офицеров знаменитого Крампницкого училища.

– Это меня немного развлечет после партийных боссов и министерских клерков, – сказала она.

Однажды Йоки с загадочной улыбкой спросил меня:

– Хочешь, я представлю тебя Беттине Риббентроп?

– А почему бы не китайской императрице? – парировал я.

– Нет, это не шутка, я действительно знаком с нею. Она жаждет познакомиться с несколькими твоими сослуживцами.

И вот однажды вечером мы отправились в гости, с трудом обходя огромные воронки на Берлинерплац, образовавшиеся после бомбардировки, состоявшейся ровно в восемь (по английским бомбардировщикам можно было сверять часы).

Беттина ждала нас. Она была очень хороша в длинном лиловом платье. У нее уже собрались несколько офицеров, два летчика-истребителя с Рыцарскими крестами, гражданский из министерства, трое моих товарищей по училищу и равное количество девушек – дочерей служащих ближайших министерств. Но главное, там был Руди, молодой австриец, и его джазовый оркестр из трех музыкантов, из которых один был французом. Руди – единственный в Германии музыкант, которому позволялось играть английский джаз: он аккомпанировал на англоязычных радиопередачах, передававшихся для британцев.

Праздник получился очень веселым. Ни слова о политике, ни слова о положении на фронтах. Слуги в белом разносили напитки. Казалось, что находишься вне времени и пространства, далеко от окружавшей нас нищеты. Мы танцевали под знакомые мелодии, запрещенные десять лет назад: Goody goody for you, goody goody for me… They we are, out of cigarettes… Oh my lady is a tramp… Jeepers, creepers. Было виски, я никогда в жизни не пил его столько, как в тот раз. Его принес швейцарский дипломат. Девицы пили еще больше, чем мы. Под чердаком были обустроены маленькие комнаты для гостей; ими активно пользовались в перерывах между танцами. В коридоре – зияющая дыра в стене: кусок вырвала бомба. Мы кидались в нее мелкими камешками. Где мы были? На Земле или на Луне? В аду или в чистилище? Сколько времени нам еще оставалось жить? Несколько недель или всего несколько минут?

– Замолчите! – крикнул вдруг кто-то.

Музыка остановилась. Ну да! Ну да! Это выли сирены! Мы бросились вниз по лестницам, подхватив по дороге слившуюся в объятиях парочку. «Скорей, скорей, они уже здесь!» Гул моторов, первый свист бомб. Бах! Это в Тиргартене, совсем рядом. В министерстве имелось прекрасное бомбоубежище. В несколько секунд все примчались туда. Руди был уже там. Он продолжил дьявольскую мелодию.

– Тихо! – бросил гражданский.

В дверях убежища появился мужчина: маленького роста, очень сутулый; у него были седые волосы и заострившиеся черты лица. В руке он держал несколько листков бумаги.

– Простите, господа, – произнес он с улыбкой, – но я попрошу вас вести себя потише. Мне надо работать.

Нам потребовалось несколько секунд, чтобы узнать Иоахима фон Риббентропа.

Вновь Беттину я увидел двадцать месяцев спустя, в Нюрнберге, в жалком бистро напротив Дворца правосудия. Там членов семей военных преступников кормили картофельным супом. Она вместе со своей матерью ждала вынесения приговора отцу.

Мой приказ о переводе пришел в конце декабря, за несколько дней до Рождества. Назначение: Западный фронт, разведывательный батальон учебной танковой дивизии. Я вздохнул с облегчением. Западный фронт означал, если не погибнешь, плен у американцев, но, в долгосрочной перспективе, жизнь. Зато Восточный фронт, трещавший по всей своей протяженности, давал почти стопроцентную уверенность окончить свои дни в Сибири. Этого я совершенно не хотел.

Я простился с училищем, с моими берлинскими воспоминаниями, с моими последними курсантами, ставшими лейтенантами (за два года я выпустил их сто двадцать человек), и сел в поезд, направлявшийся к Рейну, который не видел уже более трех лет. Виттлих стал перевалочным пунктом на Арденнском фронте. Наше последнее наступление закончилось неудачей под Бастонью. Теперь военное счастье отвернулось от нас окончательно. Да и могло ли быть иначе? Если бы на сей счет имелись сомнения, их мигом развеяли английские и американские штурмовики. По пути из Берлина в Кёльн мой поезд был атакован трижды. Каждый раз приходилось менять локомотив. За Рейном железной дороги вообще не было. Мне показалось, что я перенесся в 1941 год, в Россию. Города, деревни, мосты были разрушены. На всех дорогах военные колонны, откатывающиеся к Рейну. На лицах штатских читалась неприязнь к солдатам.

– Уходите! Все закончилось, оставьте нас в покое, оставьте наши дома…

Один офицер предложил мне место в своей машине. Он направлялся в Трир.

– Сначала все пошло очень хорошо, – рассказывал он мне. – Но после 20 декабря облачность рассеялась, и все кончилось. Штурмовики набросились на нас со всех сторон. Мы шевельнуться не могли! Они находили нас даже ночью. Боеприпасов нет, бензина нет. Пришлось бросить в лесу наши танки, наши прекрасные новенькие «пантеры»…

Я приехал в Блюменшейдт за два часа до рождественского ужина. Моя мать наряжала елку. Падал снег. Сад моего детства укрылся белым саваном. Вдали громыхал фронт. Ничего не изменилось. За несколько дней до моего приезда Виттлих подвергся бомбардировке с воздуха. Погибли восемьдесят человек, в том числе около двадцати французских пленных. Старые дома вокруг церкви исчезли, и улиц, по которым десять лет назад я маршировал гитлерюгендовцем, больше не было.

Но Блюменшейдт остался мирным островком, каковым он был на протяжении всех этих безумных лет. Эрбо погиб, Франц-Иосиф погиб. Их фотографии с черными лентами висели на стене гостиной. Остальные два моих брата сражались где-то в маленьком восьмиугольнике, до которого ужался Великий рейх.

В этом крушении мой отец оставался самим собой. Он демонстрировал уверенность человека, все предусмотревшего, все предсказавшего и испытывавшего бесконечную печаль оттого, что оказался прав. Однако он плакал в марте 1935-го, когда Гитлер объявил о «равенстве Германии в вооружениях». Разве не гордился он тем, что двое его сыновей получили за проявленную ими храбрость высшую награду из рук того же Гитлера? Человеческая слабость, отцовская слабость, слабость старого защитника родины, кто может его осудить?

То, что эвфемистично именовалось Западным фронтом, проходило на расстоянии полудня ходьбы от Блюменшейдта и представляло собой несколько отдельных узлов обороны, разбросанных вдоль всей люксембургской границы. Я позвонил на коммутатор городка Битбург, который был полностью разрушен, попросил соединить меня со штабом учебной танковой дивизии. За мной заехал дивизионный джип.

– Черт побери, вы приехали слишком поздно, как раз к финальной драке! – сказал мне обер-лейтенант Варрен, командовавший батальоном с того момента, как майор и два капитана были убиты или ранены.

Мы с ним были знакомы с 1941 года, с Крампницкого училища.

Да. Я приехал поздно. Мой батальон расположился в деревнях на высотах вдоль немецкого берега пограничной с Люксембургом реки Сюр. В ротах сохранилась лишь половина положенной бронетехники, зато они располагали невероятным количеством джипов, взятых в качестве трофеев у американцев в первые два дня наступления в Арденнах. Учебная танковая дивизия вела жестокие бои с нашими американскими «друзьями» за Бастонь. Это ее командиру, генералу Байерляйну, потребовавшему от него сдаться, американский генерал Маколок[54], осажденный в городе, отправил свой знаменитый ответ: «Nuts![55]»

Мои солдаты немного посмеивались над противником. Не считали их достаточно храбрыми. Они были убеждены, что если американцы и победят в войне, то исключительно благодаря своему подавляющему техническому преимуществу, особенно в воздухе. Самые крупные потери мы несли от непрерывных атак их штурмовиков, расстреливавших наши танки своими roquets. Днем никакое движение было невозможно. С той стороны границы их артиллерия палила по каждому человеку, рисковавшему передвигаться по заснеженным тропинкам на большой равнине. Их склады боеприпасов казались неисчерпаемыми.

– Даже не знаю, что с тобой делать, – сказал мне Варрен. – За столько времени ты немного потерял квалификацию. А мои офицеры и солдаты, командующие ротами, стреляные волки, досконально изучившие наших «друзей».

Я кивнул. Я воевал только против русских, да и то опыт мой датировался 1942 годом! Прошло уже два года, а на войне год идет по меньшей мере за два.

Итак, я остался при Варрене в ожидании, пока американская пуля найдет мне место. Мы играли в шахматы, курили последние американские сигареты и слушали «Радио Кале», транслировавшее превосходный джаз, а между свингами передавало последние берлинские новости. Мы устали и были разочарованы. Мы, а вместе с нами три миллиона немецких солдат, знали, что воюем за проигранное дело. Героическая смерть, гибель за родину стала глупостью, которой следовало избежать, но при этом продолжая исполнять свой долг. Сложный компромисс, неосуществимое дело.

Следующим местом нашего назначения стала нидерландская граница в нижнем течении Рейна. Англичане со страшной силой наступали на Рур. Наша дивизия стала «пожарной командой»: нас перебрасывали туда, где было особенно жарко. Мы двигались по ночам, с выключенными фарами, на ощупь, ориентируясь по выхлопам из трубы едущего впереди танка. Кошмарные ночи под «вспышками» английских самолетов-разведчиков, фотографировавших наше движение через мертвые города: Бонн, Кёльн, Рур, Везель. В течение шести дней нам удавалось сдерживать продвижение англичан. От обстрелов артиллерией его британского величества Рейхсвальд[56] превратился в лунный пейзаж. Варрен был там ранен, и я принял командование батальоном. Мы перешли Рейн по последнему мосту между Уэрлингеном и Дюссельдорфом, под огнем англичан. Мы отчаянно искали бензин; пришлось забирать его напрямую с рурских заводов.

Однажды я случайно столкнулся с Альфредом Круппом, пребывавшим в совершенной растерянности. Он спросил меня, что ему делать с тысячами русских и польских рабочих, ожидавших освобождения.

Мы продолжали оставаться пожарной командой у Ремагенского моста, где американцы впервые форсировали Рейн.

Приближался конец. Надо было платить по счетам. Я ни за что не хотел сдаваться в плен. Я хотел просто вернуться к себе домой, в совсем близкий Блюменшейдт. Как будто я совершил долгое, немного безумное путешествие, которое не стоило потери свободы.

«Ротор» вращался с максимальной скоростью. Центробежная сила сделалась невыносимой. Приходилось совершать сверхчеловеческие усилия, чтобы попытаться выскользнуть в дверцу, в ожидании момента, когда машина наконец остановится.

Я устроил свой КП на вилле одного рурского промышленника, к югу от Эссена. На горизонте пылал огромный город; союзники бомбили его без передышек. Мои роты дрались на четырех направлениях: первая перед Ремагенским мостом, вторая перед Дюссельдорфом, третья на севере Рура, против танковых клиньев англичан, быстро двигавшихся к Бремену и Гамбургу по большой Северной равнине. Под мое командование поставили батарею зениток. Расчеты их состояли из гитлерюгендовцев, а водителями автомобилей были юные девушки из Союза немецких женщин. По вечерам мои офицеры приглашали самых симпатичных из них на ужин. Винный погреб владельца виллы был заполнен хорошими напитками. Наши спутницы, в отличие от нас, были настроены совсем не пессимистично, что делало их весьма благосклонными к нашей жажде последних приключений. Почти ежедневно их позиции подвергались налетам штурмовой авиации. Они погибали отважно, как солдаты. Однако было странно, что приходилось хоронить их, как настоящих солдат.

План противника был ясен: наступая, – американцы с юга, а англичане с севера, – они собирались соединиться восточнее Рура, чтобы устроить под конец войны нам котел. Нам, немцам, оставалось лишь горькое утешение оттого, что этой тактике они научились у нас. Нашим войскам поступил приказ по возможности уклоняться от прямых столкновений и отходить к Эльбе, чтобы, если, конечно, на то хватит сил и времени, оказать помощь защитникам столицы против русских. Я собрал то, что осталось от находившихся под моим командованием рот, и двинулся на восток.

У меня была сотня человек, несколько пулеметных бронеавтомобилей и небольшое количество грузовиков для гипотетических боеприпасов и горючего. Это был марш через агонизирующую Германию, через тоннель, в конце которого был заметен свет, предвещавший конец. По дороге мы встречали остатки разбитой армии, к которой примыкали два потока беженцев: те, кто бежал с востока, соединялись с бегущими с запада. Так две волны накатываются одна на другую, порой смешивая свою пену. Мы также видели плененных русских, поляков, французов, итальянцев и даже американцев. Весь этот контингент пришел в движение. Жалкое зрелище! Я не мог понять этих людей: находясь пять лет в рабстве, подобного которому не знала новейшая история, они шли в полном порядке, под охраной кучки солдат, а над ними постоянно летали самолеты – вестники совсем близкой свободы. И никакого сопротивления, никакого бунта, даже ропота! Порой мы двигались между двумя человеческими стенами из русских – стоически терпеливых, с бритыми головами; они пропускали нас, расступаясь, и глаза у них были потухшие, как окна разрушенных городов и деревень, через которые мы проходили.

Но вершиной этой пирамиды человеческого горя были длинные колонны заключенных из концлагерей, эвакуируемых при приближении врага. Женщины, дети, мужчины, в которых не осталось ничего человеческого, с ввалившимися в глубокие глазницы глазами, в полосатых робах, под которыми угадывалась жуткая худоба: они смотрели на нас с невыносимым выражением затравленных животных. Эсэсовские охранники куда-то исчезли, передав этапирование своих жертв разнородной группе солдат вермахта и иностранцев в форме вермахта. Почему нам в голову не пришла мысль освободить этих несчастных, спасти их от неминуемой гибели? Неужели наша апатия была так велика, что чужие страдания оставляли нас равнодушными? Беда вокруг сделала нас слепыми? Но как их освободить и при этом обеспечить им выживание? Мы знали, что армии победителей преследуют нас по пятам, и думали, что лучше оставить это море умирающих позади себя.

Город Падеборн раскинул перед нами свои пылающие руины. На юге американские танки «Шерман», хорошо заметные на дороге, обсаженной по обочинам деревьями, били из всех своих орудий по потоку немецких машин, удиравших по последней остававшейся свободной дороге. С севера к агонизирующему городу рвались танки «Черчилль» английской армии Монтгомери. Дыра, через которую мы еще могли вырваться из сети, была отчаянно маленькой. Едва ли пять километров отделяли первый американский танк от первого английского. Посередине горящий город под огнем артиллерии двух вражеских армий. Выбор был: свобода или смерть. Я всматривался в лица моих людей.

– Не хочется попадать в плен, господин обер-лейтенант, – проронил фельдфебель Шарбек, командовавший четырьмя бронемашинами.

– Ну что ж, тогда вперед! Пусть каждый попытается прорваться к восточному выезду из Падеборна. Сбор у въезда в Бад-Дрибург, двадцать километров восточнее Падеборна. Удачи!

Вечером в Бад-Дрибурге нас собралось тридцать, без грузовиков, но с четырьмя тяжелыми пулеметными броневиками. Я распределил людей по машинам, и мы продолжили наш путь. Позади нас замкнулся Рурский котел, последний котел Второй мировой войны, поглотивший остатки войск, которые прежде, на Атлантическом побережье, составляли Западный фронт. Мы были тем, что осталось от учебной танковой дивизии, и при мысли об этом нас разбирал хохот. Мы переправились через Везер, разбудили в четыре часа утра одну из моих кузин в ее замке, битком набитом беженцами. Она вышла к нам в полумраке, в брюках и толстом свитере, и заговорила с нами на английском: приняла нас за первых американцев! В окнах деревень, через которые мы проносились пулей, уже висели белые флаги. Немецких солдат, которых не желали больше видеть, встречали враждебными или тревожными взглядами. Мы, бывшие раньше любимыми детьми нации, превратились в отверженных. Такова общая судьба всех разбитых армий, а слава с незапамятных времен покинула наши знамена.

Последний бой ожидал нас в Гарце. Этот густо поросший лесом горный массив, устремивший в небо внушительных размеров вершины между Везером и Эльбой, представляет собой неприступное убежище для разбитой армии. Там мы в последний раз дали отпор примчавшейся нас добивать своре. Две недели ожесточенных боев против американцев в лесах, долинах, деревнях и естественных укреплениях горного массива стали нашим прощанием с войной. Мы дрались отчаянно и непонятно, за что, даже не ради чести!



Поделиться книгой:



Регистрация