Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Стар и млад - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однажды я переправлялся, да еще со мной техник и двое рабочих. Перевернулись. Да. Хорошо, что сразу же уцепились за лодку. Черт те что... Могли утонуть. Выволокли нас. Так что же вы думаете? Мы еще не успели добраться до землянки обогреться, а уже, глядим, нашлись желающие, по-оплыли на ту сторону. Ну что ты будешь делать, ей-богу? Поплыли... — Павел Григорьевич рассмеялся, брови его подвинулись кверху по широкому лбу. Глаза стали заметнее. Маленькие, темные, блестящие глаза остро и много видевшего человека. — Я к чему все это рассказываю? К тому, что люди у нас стойкие. Нашим людям нет цены. Я в этом убеждался сотни раз. Двадцать лет уже мотаюсь по стране изыскателем.

Мы все любим, когда Павел Григорьевич приходит вечером к костру. Сдвигаемся, уступаем ему место на чурбаке. Он садится, маленький, смуглый, кубоватый, как гриб-боровик, и принимается нанизывать слава, будто продолжает давно уже начатую беседу.

— Мужчина должен быть хозяином в семье. Не в том смысле хозяином, чтобы властвовать, понимаете, держать верх. Просто он должен превосходить жену в опыте, в умении, чтобы быть ей опорой в любом житейском деле. Но бывают, конечно, случаи, когда нам с женщинами тягаться бессмысленно. Вот, к примеру, я решил купить своей Варваре материал на платье. А ведь мы, мужики, какие понимаем цвета? Красный, черный, синий там, зеленый. Оттенков мы не понимаем. А им нужны оттенки. Раз купил — не то. Еще раз купил — опять нос воротит. Черт те что... Ну ладно, говорю, вот тебе деньги, покупай сама. Так что бы вы думали? Деньги она снесла на сберкнижку, а сама ходит в старом платье.

Но добродушный, невозмутимый Павел Григорьевич умеет быть свирепым, кричать страшным рыкающим голосом, ругаться оскорбительно и беспощадно. Завтра вся партия уходит в деревню на двухдневный отдых, а Иван, наш конюх, не приехал вовремя за Павлом Григорьевичем. Тот теперь не успеет достать в деревне машину и встретить людей. Придется идти все тридцать пять километров пешком.

— Бездельник! — кричал сегодня утром на Ивана Павел Григорьевич. — Мы тебя держим, чтобы ты помогал работе, а ты срываешь работу. Люди месяц трудились в лесу без отдыха, а теперь им ноги ломать.

— Я — кого? — уныло оправдывался Иван. — Я пока коней поймал, пока скакал.

— Ты мне хоть на заднице скачи! Из-за тебя, бездельника, люди должны страдать!

Когда начальник не в духе, когда он зол и бранится, подчиненные тоже мрачнеют. Так бывает всегда. Но странное дело — когда бранился Павел Григорьевич, мы все улыбались, сидя в палатках. Впрочем, гнев его быстро иссяк. Денькин забрался на неоседланную лошадь, крикнул Ивану: «Поехали!» и скоро скрылся в желтеющем березняке. Ему ехать полночи до деревни Буй, зато наверняка завтра нас встретит машина.

...Совсем холодно стало в палатке. Собираясь спать, я натягиваю шерстяные носки, свитер, вторые брюки. Проснулся Гриша Лепешкин, геолог, сбегал к костру, налил кипятком грелку, засунул ее поглубже в мешок. Однако ватник он скинул, протягивает мне:

— Бери, бери. У меня все же спальник. Мне все же теплее, чем тебе под одним брезентом.

В дверцу палатки видно, как за рекой над кедровыми хребтами рождается новая луна — драгоценная тонкая льдинка с подтаявшей закраиной. Лают псы, чуют близкие козьи наброды. Славная начинается осень, прогретая полдневным солнцем, вся в рыжем, неистовом буйстве берез, осин, лиственниц, трав.

Биссектрисы и тангенсы

Все рабочие ушли в деревню мыться в бане, получить у начальника деньги за месяц.

Я остался караулить палатки. Нагрел воды на костре и долго плескался в тазу, стараясь смыть с лица и рук краску, въевшуюся за последние дни. Я надписывал угловые столбы на трассе. Сверху писал эмблему нашего института «ГЛТ», то есть Гипролестранс. Ниже длинный столбик цифр — величину угла, биссектрисы, тангенса... На трассу придут строители. Наши кривые и тангенсы обратятся в пласты земли, поднятой бульдозерами. Мы ведем трассу для нового Бичурского леспромхоза. По ней будут вывозить пятьсот тысяч кубометров леса в год. Это трудно представить сейчас. Земля на десятки километров окрест не потревожена даже лошадиным копытом. Земля неровна, горбится скрытым под мхами гранитом. Местами гранит обнажился, весь посеченный ветром, водой и солнцем. Местами в распадках, в бывших когда-то руслах ручьев и речек, поднялись долговязые, зыбкие кочки, сплетенные из кореньев болотных трав. Синие к вечеру хребты сопок, сквозные, черные гребешки лиственниц по хребтам, и низкое солнце за гребешками.

Что принесет наша дорога в таежный край? По ней повезут смолистые сосны, годные любой стройке. Она даст верную, хорошо оплачиваемую работу многим людям, живущим в здешних местах. Возле нее возникнут поселки, лесные базы, дома из свежетесанных бревен. Исчезнет дьявольский труд собирателей кедрового ореха, таскающих на горбу за десятки километров кули весом в четыре пуда.

Но исчезнет и тихая, ненарушимая ясность этих мест. Уйдут изюбр и гуран. Оголятся бока сопок, посереют от пепельных лишаев да посохшей сосновой чешуи. Никчемно, между делом сгинут тысячи стволов неокрепшей лесной молоди...

Как сделать, чтобы этого не было, чтобы люди, взяв у тайги необходимое им, сохранили, сберегли тайгу, не дали ей погибнуть безвозвратно?

Как-то мы с Эдуардом вели пикетаж по трассе. Рабочий Геннадий Просвиренников рубил колышки для обозначения пикетов. Он валил листвяки, сосенки, и уже было замахнулся на молодой кедр, попавший ему под руку. Должно быть, бурундук, или белка, или хохлатая птица кедровка занесла сюда драгоценный орешек. Эдуард вдруг оторвался от теодолита и заорал:

— Генка! Ты что делаешь? Ты не видишь, что это кедр?

Генка, курносый тридцатилетний парень, оторопело опустил топор, а сообразив, чего от него хотят, замотал головой, зашелся словами:

— Чо тут с имя чикаться? Леспромхоз их тут, паря, так сяк всех причешет. Кого тут с имя разбираться будешь, кедр ли, чо ли? Ломи, уничтожай...

— Тебя только допусти, — сказал Эдуард.

— А я — кого? Тут все такие. В тайге живем, от бурундуков последние известия получаем.

Мясо приплыло

Геннадий Просвиренников остался со мной караулить палатки. Он еще ни разу не выходил из тайги, сетуя на свою болезнь, которую именуют так: «Ридикулит меня замаял».

Мы сидим с Геннадием за столом под березами, жуем печеную в золе картошку и рассуждаем. Вернее, рассуждает Геннадий. Он большой любитель по этой части. Речь он ведет всегда об одном.

— Да, паря, друг, ежели бы у меня не ридикулит, я так сяк бы ишо пожил. Поездил бы везде. Мои года позволяют. А с бабой — развод.

Геннадий воспламеняется от этих мечтаний, крутит отчаянно головой, сыплет словами.

— Я бы с ей чикаться не стал, паря, и с алиментами сделался. Поступил бы сторожем в магазин на тридцать рублей, и пущай с меня процент берут. У меня в Буе продавец — брат сродный. А сам бы — в хребет. Так сяк бы кулей двадцать орехов добыл... Я бы, паря, друг, развелся, так опять же с ребятишками как сделаешься? Не будешь ведь над имя озгаляться?

Запал у Геннадия никнет, лицо его, веснущатое, курносое, скучнеет.

— Какое тут направление жизни дать? Ежели бы здоровье было. Баба моя, она все, видишь, на ферму норовит, а я — кого пойду в колхоз? Я шоферить пойду, ежели что... — И опять Геннадий возгорается...

Собаки Соболь и Жучка, веселые, сытые, разумные лайки, поддели зубами кол и тянут его каждая к себе, меряются силой. Прилетела сойка, повертелась, покричала нахально и хрипло, прошелся в вышине серый ястребище, все оглянул... Больше нет никого. Тихо.

Вдруг Геннадий метнулся из-за стола к реке с воплем:

— Коза!

И я вижу: река Буй несет прямо к нам живую козью голову в серо-коричневой шерстке с настороженными короткими ушами и неподвижными от страха, темными глазами.

Я чувствую, как во мне подымается охотничий азарт, как холодеют, немеют кончики пальцев, как воспаляются щеки.

— Генка, — кричу я, — зови псов!

— Усь! — кричит Генка, и я вижу, как наши сытые псы глядят на козу и на Генку и друг на дружку понимающе и лукаво. Им не хочется в воду.

— Генка, — кричу я, — кидай псов в реку!

Генка ловит Жучку, забыв о радикулите, замахивается и швыряет ее в воду. Он ловит Соболя, но Соболь рычит, вонзает зубы в Генкину руку. Генка бранится и стонет.

А коза, незаметно для нас подгребывая копытцами, прибилась к другому берегу и прилегла от усталости, припала грудью к камням.

— Она раненая, — захлебывается Геннадий, — прыгай, паря, в реку.

Я прыгаю. Вода валит меня и бьет мои ноги о донные камни. Но я продираюсь, вижу серую в пятнах козью тушку и уже тянусь к ней рукой, но коза встает на копытца, и вот ее уже нет, вон она стелется над болотом, и уши ее торчат все так же сторожко и прямо.

Мы опять сидим с Геннадием за столом и рассуждаем, и наш азарт никак не может улечься.

— Ну коза, — Геннадий отчаянно крутит головой. — Мясо приплыло... Ежели бы у меня не ридикулит, я бы на ее мог прямо с берега напрыгнуть. Уж так сяк бы ее в воде замытарил. Или бы Жучку в ее кинуть, чтобы она понятие об козе поимела. Уж тогда бы она учухала. Ну коза, паря, друг. Наделала нам с тобой шухеру. А мы с тобой — два долболома...

Что почем

Пришли. Вернулись. Первой приехала Аннушка-повариха. И конюх Иван: привезли на двуколке картошку. От них я узнал, что один наш рабочий женился в деревне. Сам он вернется не скоро: свадьбе еще гудеть да гудеть. Всех остальных Павел Григорьевич увел со свадьбы.

Наступает покаянный с похмелья вечер. Долго гореть костру, чтобы угреть души людей, долго толпиться звездам над малым людским поселеньем, долго журчать реке... За краткую пьяную отрешенность от жизни, от дел и забот люди платят гораздо большей и горшей мерой тоски, уныния, душевной смуты.

— Да, — начинает покаянный разговор у костра Саня Кадакин. — Я жил в Комсомольске — понял? Вот красивый город. По типу Ленинграда построен. Я хоть в Ленинграде не был, а мне один инженер говорил. Не знаю — правда, нет? Там в каждом квартале башенка сделана, а в башенке бригадмилец сидит — понял? Ты идешь по улице, а он тебя видит. И у него там телефон на вышке. Как заметит, что какой-нибудь пропойца идет, шатается, так сразу по телефону сообщает. Ты идешь, выписываешь кривули, а к тебе сейчас машина: б-р-р — и в вытрезвитель. Там сейчас с этим строго.

Вся непутевая Санина жизнь, начавшись когда-то побегом из дому, от мачехи, прошла в детских колониях, тюрьмах. Сидел за бродяжничество, за драку, еще за что-то. «Я — хулиган», — сообщает он о себе кратко, чтобы сразу отмежеваться от воров, бандитов и прочей публики, с которой не всякий может сесть за один стол.

Впрочем, это все в прошлом. Саня стал уже староват, пять лет как работает в леспромхозе.

— Ну что мы за люди, кому мы нужны? — вслух отвечает каким-то своим давним мыслям Саня.

— Ну, теперь все! — восклицает Леша. — Пить больше ни грамма не буду. Что ты — месяц вкалывал тут, горбатился, в деревне даже в кино не сходил.

В том же духе ведут разговор и другие. Людей мучает душевная похмельная изжога.

...Но делает доброе дело костер, люди глядят на огонь, любуются им, в них проникает мало-помалу его веселая, трезвая, ярая решимость — жить, гореть до последнего уголька. И уже слышится смех, и простецкий забавный рассказ, и потешное слово. Брякает мисками Аня Собенникова, повариха, оделяет каждого пшенной кашей с подсолнечным маслом. А ее муж Вася начинает ловко складывать байки. И сам он ловкий, большие лопатки явственно ходят под тонкой вытертой курткой, большеротый, с широко расставленными спокойными, светлыми глазами.

— У нас в Буе один мужик есть, — сказывает Вася. — Он тебе про что хочешь сразу с ходу определение даст. Каждая рыба у него свое название имеет, и птица, и всякая-то вещь. Как начнет — ну, со смеху укатаешься... «Окунь — это, значица, милиционер: красный и шшетинистый. А ленок — это интеллигенция: белый да гладкий. Налим — не наш, шпион... Собрание — это воробьи: почирикали и улетели».

Едва смолкает Вася, как в дело вступает Генка, кроет свой радикулит под общий хохот. А там Борис начинает рассказ о том, как страшно прыгать с парашютом и что бывает, когда парашют не удается раскрыть. Эдуард рассказывает о тигре, которого встретил на реке Сучане. Дед Ефим охает и поддакивает невпопад. Эдуарда он называет просто: Увар. Маленький цыгановатый дед Моха вспоминает о гусях, летавших здесь некогда косяками, о лосях, медведях, изюбрах, белках, о старой тайге, в которой прошла жизнь дремучая, трудная, но единственно милая старому охотнику.

— Скоро услышим — изюбр затрубит, — радостно сообщает дед Моха. — Обязательно услышим.

Никак не уйти от костра, хотя ночь уже в середине. Никак не уйти от людей, обсевших костер, обношенных, груболицых, бородатых. Очень хорошо сидеть с ними и слушать или самому что-нибудь говорить, дождавшись своего череда.

Но пора по палаткам. Уже Гриша Лепешкин тащит ведро воды, вешает над костром.

— Заправим грелочки?

— Заправим.

И опять всей партии весело. И опять разговоры.

— Ты и дома заместо жены грелку с собой в кровать ложишь?..

— А видно, с бабой все же теплее. Вон Борис, когда к Маше идет, не берет с собой грелку.

Маша громко хихикает.

— Эт хорошо, — отзывается Борис, заслышав свое имя. — Эт к деньгам...

Вкус ручейной воды

Утром нас будит Аннушка. Она стучит ложкой в миску. Это значит — надо выползать из-под брезента, спускать ноги на мерзлую землю, дрожать в ознобе. Вдыхать запах земли, охваченной инеем, крепкий, сухой, морозный воздух. Трава хрустит и поскрипывает под сапогом, костер бледен и кажется, тоже иззяб, небо белесо, как первый ледок на воде. К полдню небо заголубеет, и нам еще маяться от жары и оживших комаров.

Мы идем рубить просеку — головной пробойный отряд: Саня Кадакин, Вася Собенников, Леша Крылов. С нами дед Ефим — ставить столбы. Ведет нас Павел Григорьевич, последний могиканин среди начальников партий, не променявший работу трассировщика в лесу на портфель с ведомостями. Своему глазу и опыту Павел Григорьевич доверяет больше, чем планшету и теодолиту. Он выставляет в створ пару вешек — березовых кольев и машет нам рукой: «Так будем рубиться...». И мы рубимся.

Попадается болото — мы идем в кочкарник, в черную воду. Отжимаем портянки — и дальше. Попадается в створе листвяк — мы его окружаем с трех сторон и рубим, вышибаем из старого дерева медвяные щепки.

— Алексей, — зовет Павел Григорьевич, — заделай вон из той сосенки репер.

— Эх, — говорит Лешка, — глаз, как ватерпас... — и идет к сосенке в своих опорках, сшитых им из двух кусков автомобильной резины. Бьет топором по дереву, и оно скоро валится, тревожно шелестя, откинув назад вершинку. Леша кромсает оставленный высокий пень, пока тот вдруг не обращается в стройный, остроголовый столбик с гладкой щекой и полочкой — репер. Занумерованный, занесенный на планшеты и в пикетажные журналы, он будет стоять здесь годами, обозначая высоту точки местности над уровнем моря.

Нам пора пообедать. Мы садимся к ручью и ладим из кусков бересты крохотные туеса. Вкусна водичка в таежных ручьях! Ее хорошо пить полными пригоршнями. Хорошо лечь животом, грудью прижаться к мокрому мху, к камням, дотянуться губами, щеками, жарким лицом — и задохнуться в ледяной воде. Но совсем особое дело — пить ручейную воду из берестяного туеска. Вода в нем голубеет, пахнет березовым соком, солнцем и лесом.

Мы запили берестяной водицей наши краюхи хлеба и куски сахару. Задымили махорочкой, задремали... Только дед Ефим где-то тюкал вблизи топором, ставил угловые столбы. Вскоре он появился, морщинистый, корявый, в резиновых чунях.

— Ну, падлюка, — сказал он свое любимое слово. — Шесть столбов поставил. Боялся от вас отстать. Один я боюсь в лесу. Медведь задерет, падлюка...

Мы посмеялись над дедом, и сам он посмеялся. Никто не стал его хвалить за работу, хотя шесть столбов — это много. Однажды я ставил столбы. На каждый из них уходило не меньше часу. Надо было найти подходящее дерево, свалить его, вырубить столб, обтесать, выкопать яму в засеянной камнями земле... Это — тяжкий труд.

К концу восьмичасового дня дед Ефим поставил двенадцать столбов, ни на шаг не отстав от нас, рубщиков... Опять мы посмеялись над его трусостью... Всех нас немного покачивало к концу этого дня от тысячекратных взмахов топорами, от болота, от толстых, сукастых стволов, от ерника и кочек.

— Можно на сегодня закончить, — сказал Павел Григорьевич. — Только я думаю, было бы разумнее прорубить до конца этот ус. Осталось еще с километр. Зато мы полностью закончим здесь рубку, и завтра уже можно будет идти с пикетажем и нивелировкой. Смотрите сами...

— Прорубимся, — сказал Вася Собенников. — Сейчас хоть не так жарко стало.

— Дорубимся, — сказал Леша.

— Ага, — сказал дед Ефим, — так лучше будет...

Саня Кадакин взялся за топор.

Заимка

Павел Григорьевич держался дольше всех, по утрам, появившись из палатки, не трусил рысью к костру, а шел на реку умываться и при этом не надевал ничего, кроме белой нательной рубахи. Сегодня он вылез из палатки в ватнике. Постоял, помялся и медленно, вразвалочку пришел к костру.

— По-видимому, — сказал он, — надо закругляться. Черт те что... Холодно.

Свирепое сегодня утро. И ночь была не мягче. Вчера совсем ушел домой, в деревню, Генка Просвиренников. Дед Моха спит у костра. Сбежал к костру и Эдуард со своим спальником. Я дважды за ночь кипятил воду для грелки.

Но это была последняя такая ночь. Мне повезло. Нас шестерых перебрасывают за семь километров на колхозную заимку, в теплую избу, слаженную косарями. Там на неделю работы: прорубить и заснять боковое ответвление трассы — зимник. Начальником нашим будет Эдуард. Теми, кто остается в палатках, будет командовать Борис. Он отказался идти на заимку: ему милее быть вместе с Машей. Что он в ней нашел? Странная у них любовь, не понятная никому из нас.

...Мне очень повезло. Я уже стал забывать в промерзлой палатке, что можно раздеться и спать на нарах, притрушенных сеном. Или не спать, лежать, раскинувшись, вбирать в себя жар, идущий от железной печки, курить «козью ногу»?.. Остановиться вдруг в начале дня и услышать, как затрубил изюбр, как в этом серебряном, ясном, грустном и светлом звуке слились прохлада и зной осенней тайги, и синь небес, и яростное, праздничное самосожжение листьев. В голосе зверя — томление, жажда и сила жизни.

Заслышав изюбра, Эдуард тотчас переламывает свое ружье, прикладывается губами к стволам и трубит ответно. Из стволов исходит бессмысленно громкий звук. Он спугивает на минуту тихую ясность осеннего дня, потом она возвращается снова, и все мы чувствуем ее и становимся мягче друг к другу, больше улыбаемся и шутим, меньше бранимся.



Поделиться книгой:



Регистрация