Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Стар и млад - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Олень все равно не хотел слушаться. Он спешил к своей братии. Он отлично понимал слабость человека и толкал его в спину рогами. Гриша спотыкался и бил оленя по шерстистым твердым щекам, по левой и правой. «Что, — говорил он, — получил, оленья морда? Будешь еще толкаться?» Ош говорил слабым, плаксивым голосом, не мог говорить иначе от боли. Олень только крутил головой. И шел. Гриша тоже шел, и боль от ходьбы убывала.

4

...Он не знал, что можно обрадоваться изгороди, простой плетенке из ивовых прутьев, наполовину упавшей, наполовину истлевшей. Но, увидев ее, сказал оленю: «Живем. Живем, старый хрен. Мы еще поживем». И громко засмеялся.

В тайге он видел груды вывернутой земли и моха. Это медведи грабили бурундучьи норы. Видел тропинки, твердые, как асфальт. Их выбили лоси, изюбры и дикие олени. Видел лес, сваленный ветром, водой и старостью. И вдруг увидел плетенку из прутьев...

Он был ей так рад, что ударил оленя пятками под брюхо и заорал:

— Ну, давай, давай торопись!..

Он увидел корову, лошадь, дым из трубы, заспешил еще больше, и вскоре открылись строенья: маленький дом, сарай, баня у речки. Тут же гуртом стояли олени. Это был Крестик, пост гидрометслужбы.

Вышел хозяин, наблюдатель поста. Гриша помнил его с тех пор, как вся партия ночевала впервые вон там, возле баньки. Помнил этого большого мужика с узким, поджарым животом, широко размахнутыми плечами, близко друг к дружке посаженными веселыми глазами.

— Ногу порубили? — сказал он. — От, елки зеленые, я в запрошлом году тоже самое, порубился. Поехал на Дотот рыбачить. Аккурат Дэгэльму переехал, балаган стал ставить. Может, видели?

Григорию вспомнилось крытое кедровым корьем, прочное строенье с крупно вырубленным призывом: «Товарищи! Не жгите балаган. Уважайте труд человека!»

— Видел...

— Сейчас мы марганцовку разведем, а потом стрептоцидом. Я только этим и спасался, елки зеленые.

Но когда с ноги сняли тряпки и бинты, хозяин смутился духом. Края раны разошлись, загноились. Вся она припухла и посинела.

— Ничего, — сказал Гриша. — Теперь все будет в порядке. — Он верил в это. Что может случиться плохого, когда рядом столько людей и каждый хочет помочь?

— Завтра я вас на коне отравлю, — сказал хозяин. — Коня моего, Сокола знаете? Я на нем как сяду, елки зеленые, так за три часа в Алыгджере. Я завтра сам собирался. Трех кабарожек убил. Пузыри надо сдать. Мускус у них там или еще что? Сельпо принимает по рупь пятьдесят, елки зеленые...

— А ты на олене поедешь, — сказал хозяину Иван.

— Так-то бы можно... Магазин у них в двенадцать закроют, — засомневался хозяин. — На Соколе бы я по холодку... Пойдем, Стреженцев, постреляем.

Взяли винтовки, пошли из избы. Дома остался пятилетний хозяйский сын Игорь. Он все стоял, босой, белобрысый, все смотрел серьезно на Гришу.

— Ну что, парень? — сказал ему Гриша. — Тебе тут, наверное, скучно, друзей нет никого?

— Не, — сказал Игорь, — не скучно. Вчерашний год мы с папкой четырех медведей шлепнули...

5

Курам не нравится присутствие чужого человека на чердаке. Они здесь яйца кладут. Куры орут истошно и вдруг начинают летать по всему чердаку.

Генька, сын Ивана Стреженцева, годовалый, черный чертенок, лезет на чердак. Пыхтит на приставной лесенке. Когда Григорию был год, он не лазил по лесенкам. Никто не лазает в год так проворно, как Генька. Вот он уже появился, глядит черными приказывающими глазами, метит пальцем в кур и мычит что-то свое: «Мн...»

— Ну что, парень? — говорит Григорий.

— Мн... — говорит властно Генька.

Он голый живет на свете ночью и днем. Справляет нужду маленькую и большую, где хочет. Мать подтирает за ним на полу бумажкой. Генька не знал пеленок, не знает он и штанов. Он не боится собак. Гриша видел, Генька подошел близко к оленю, потянулся к его рогам и сказал ему: «Мн...»

Матери некогда глядеть за Генькой: она в избе с Иваном...

Иван пришел домой, ведя в поводу оленей. Усталый, рыжебородый, разбойного вида мужик. Он был даже страшен немножко, с кровяными белками, с быстрым и темным взглядом.

Жена его, Генькина мать, ширококостная, светловолосая, немолодая женщина, выскочила на крыльцо, постояла минутку, застыв, и вдруг бросилась к мужу. Она припала к нему и повисла на нем. Лицо ее распустилось и стерлось. Скуластое, грубое лицо с рябинками на щеках исчезло. В новом женском лице была только нежность, только мягкость, покорность и счастье, и отрешенность от всего на свете, кроме плеча, к которому можно прижаться щекой и не шевелиться.

Потом все уселись за стол и хрустнули малосольными огурцами.

Это было два дня назад. Теперь Иван лежит в избе на кровати, весь в красных пятнах, больной, в лихорадке. Так бывает. Очень сильные люди держатся долго в тайге — и валятся, кончив труды, расслабясь.

Григорий пишет письмо начальнику партии Чукину.

«Дорогой Степан Константинович, я приду обязательно, только попозже, когда заживет нога. Караван я отправлю с Сергеем, а мы с Иваном найдем вас потом. Вы оставьте нам карту с вашим маршрутом...»

— Григорий Петрович! — слышит он голос Сергея Торкуева. — Идите сюда на минутку.

Григорий поднимается. До чего же не хочется подниматься! В алыгджерской больнице ему сказали: «Вам надо лежать. У вас опасная рана. Вы после пожалеете...»

Он спускается по лесенке вниз и видит: Торкуев, пьяный, в котелке-накомарнике.

— Григорий Петрович, — бормочет он, — сюда на минутку. На полбанки сообразим...

— Послушай, Сергей, — говорит Григорий, — хватит полбанок. Завтра надо выйти из Алыгджера.

— Григорий Петрович...

Грише становится смутно, больно. «Что же мне делать? — думает он. — Кто мне поможет?» Он глядит в бумажку, где записан длинный перечень дел: 1) сухари, 2) муки двадцать килограммов, 3) письма Симы, 4) носки Валерию и Симе, 5) отправить шлифы.

Григорий спускается с чердака, идет, спотыкаясь, в сельпо...

Потом он таскает мешки. Какие-то люди сидят на крылечке. Кто-то кричит:

— Что ж ты, начальник, сам работаешь? Заставил бы своих работяг...

«Как их заставить? — думает Гриша. — Что можно сделать? Значит, я не могу быть начальником. Ну и пусть. Все равно».

Он тащит сухари из пекарни. Сахар, крупу, соль, консервы.

«Все равно, — думает он, — все равно караван отправится завтра».

Он сколачивает ящики из обрезков фанеры, чтобы отправить шлифы. Ищет каких-то бухгалтеров, расписывается в каких-то фактурах. Получает письма для Симы. До чего же их много, писем. Он завидует Симе. Вычеркивает пункт за пунктом из списка необходимых дел. К вечеру остаются не купленными только носки для Валерия и Симы. Вес остальное имущество, весь провиант свалены в сенцах. Можно утром вьючить оленей и трогаться в путь.

Гриша сидит на бревнах. Ему, пожалуй, не встать. Он глядит на список. «Жалкий чечако, — говорит себе Гриша. — Ты не смог работать в тайге, так хоть сделай, о чем тебя просят люди...» Эти слова действуют на него. Он поднимается, идет. На дверях магазина замок. Отыскивает избу Сергея. Там темно, дымно, пьяно.

Всю водку, что есть на столе, Григорий сливает в три стакана. Они пьют втроем, начальник и двое каюров — Торкуевы. Каюры хотят куда-то пойти, чего-то добавить. Начальник их не пускает, обороняет дверь. Он сильнее Торкуевых. Они лезут, злятся, но им не осилить Гришу. Они засыпают, устав.

Григорий Петрович, — долго бормочет еще Сергей, — Григорий Петрович, полбанки сообразим...

Гриша ночует здесь же, в избе Торкуевых. Ложится на пол у двери. Не спит. Утром будит Сергея. Тот ищет опохмелиться, кличет свою жену Лену, разговаривает с ней по-тофоларски, но так, что Григорию все понятно. На Григория она не глядит.

Часа через два начинают вьючить оленей.

Вьючиться надо около дома Ивана: там все вещи. Иван вышел, глядит, но не помогает. Хмурый он сегодня, грубый. Жена его стоит поодаль, настороже.

— Вань, — говорит она мужу, — ты бы ехал на покос. Дожди пойдут, без сена останемся.

— Успеется.

— Ваня, — спрашивает Григорий, — а когда же мы с тобой двинем в путь?

— Я, может, еще совсем не пойду, — отвечает Иван, не глядя. — Сено косить надо.

К полдню выюки готовы. Двинулись тихо олени. Сучик поплелся, мордой в траву. Пушок остался молча сидеть, внимательло глядя. Он все понимает.

Гриша пошел следом за караваном, сильно хромая, дошел до ворот, до ограды села. Там он простился с Сергеем и с Леной.

Счастливо вам поправиться, — сказал Сергей. — На третьи сутки мы обязательно будем на место. Шибко пойдем. Ой-ой-ой. Олени свежие.

Григорий глядит, как уходят олени, как бежит сверху, с Саянн, звонкая речка Уда. А там дальше Кара-Бурень, Белая Дургомжа, вечнозеленый Дотот. Там Чукин, Валерий, Симочка, Вася. Они очень ждут.

«Я сделал все, что в силах был сделать, — думает Гриша. Можно лечь на траву, или пойти в больницу, или сесть в самолет и куда-нибудь улететь».

Гриша сунул руки в карманы и сразу вынул из правого кармана бумажку, список... Прочел незачеркнутый пункт: 4) носки Валерию и Симе». Отчаянным голосом заорал:

— Серге-ей! Сто-ой!

— О-ой! — донеслось с дороги.

— Стой! Одно дело забыли. — Гриша догнал караван. Три связки оленей остановились, перемешались. — Подождите меня. Я в магазин сбегаю!

— Полбанки возьмите, Григорий Петрович, — обрадовался Сергей. — На Крестик дойдем, там выпьем, шибче идти будем.

В жизни своей Гриша так быстро не бегал... И долго, долго потом он слышал хруст оленьих мосталыг, звяканье ботал. Когда стало тихо, он повалился лицом в траву и заплакал. Боль из ноги доходила до самого сердца.

Гриша, первый раз в жизни, подумал, что никто не поможет ему, даже мама. «Ну и пусть, и помру. Ну и пусть». Он перевертывается на спину, смотрит в небо, прямо небу в глаза. Небо спускается все ниже, давит громадой света, зноя и синевы. Слезы высохли. Гриша зажмурился. Стало темно. И он испугался потемок. Сжал зубы. Стал подниматься. Чем больнее ему, тем крепче сжимаются зубы. «Ничего... — цедит Гриша сквозь сжатые зубы будто подсказанные ему небом слова. — Ничего. Я споткнулся о камень. Это к завтрему все заживет…

В сентябре за Байкалом

Дальше — больше

— Что такое изыскатель? — спросил Павел Григорьевич. И тотчас, не задумываясь, как солдат, хорошо выучивший устав, ответил: — Изыскатель — это мужчина, сильный, выносливый, горящий желанием сделать свое дело...

Мы все смолчали. Едва ли кто-нибудь из нас думал много о том, что такое изыскатель. Но мы согласились с Павлом Григорьевичем. Нам было приятно слышать то, что сказал о нас наш начальник. И мы задумались ненадолго, пятеро мужчин, приехавших в Забайкалье, чтобы проложить трассу будущей автомобильной дороги.

Костер торопился, трещал, обжигаясь кипящим смольем, зыпкал дрожащим светом на звонкую речку Буй. Речка спешила в большой, гладководный Хилок, в Селенгу, навстречу байкальской волне.

Самому молодому из нас было за тридцать, самому старшему за пятьдесят. Думали мы о разном. А может быть, об одном и том же.

Мне подумалось о днях, прожитых в забайкальской тайге, о медлительных, радостно гаснущих вечерах, о работе, о нашей трассе. Обо всем этом вместе. И о товарищах, сидящих со мной у костра.

В палатке холодно. Скоро станет еще холоднее. Дело к зиме. Я кладу сверху на ламповое стекло бритвенное лезвие, чтобы ярче горел фитилек, гляжу на моих товарищей. Вот сидит Эдуард Кальнин, техник. Он залез с головой в спальный мешок, лишь выставил нос да редкую черную бороденку. Сегодня у него был нелегкий день. Он вел нивелировку на участке трассы, проложенном по берегу Буя. Восемь раз пришлось перебродить ледяную реку. Лето было обильно дождями. Вода высока. Вечером я спросил Эдуарда:

— Ну как водичка?

Он мне ответил:

— В сорок четвертом мы тралили мины на Баренцевом море и подорвались. Из восемнадцати только троих подобрали торпедные катера. Я проболтался шестнадцать часов на пробковом поясе и с тех пор решил, что бояться водички мне — глупо.

Эдуард в недавнем прошлом старшина первой статьи, североморец. Это сказывается в его властной повадке, в том, как он ходит, цепко ставя слегка вывернутые ноги. Движения и поступки его стремительны и неожиданны. Он может вдруг дико вскрикнуть на ходу: — «Эх, убью всех!» — взмахнуть топором, швырнуть его наотмашь. Топор летит, откинув назад топорище, и с хрястом вонзается в лиственницу. Если Эдуард идет на охоту, он не возвращается без добычи. Если он берется за удочку, на ужин у нас мягкие, пахнущие речной водой ленки. Если Эдуард схватится бороться с Лешкой Крыловым, рыжебородым, коренастым леспромхозовским парнем, то Лешке при всем его самостоятельном характере приходится туго.

Работает Эдуард скоро, с прибауткой. При жестких изыскательских нормах в два километра двести метров он ухитряется проходить по трассе с пикетажем по три километра в день.

Я любуюсь Эдуардом, когда он утром, скинув рубашку, бежит к реке. Сентябрьское солнце прикасается к его ширококостному, мускулистому телу, тело светится, смуглеет, кажется юным, неожиданным среди наших ватников и помятых, сведенных холодом лиц.

Только немного обидно за Эдуарда. Пять лет назад он демобилизовался из флота, окончил трехмесячные курсы топографов, и с тех пор учиться всерьез ему не доводилось.

— Слушай, Эдуард, — сказал я ему раз, — ты бы поучился еще. Тяжело, конечно. Но иначе-то — как? Неужели всю жизнь угломерщиком? Поступай заочно в Лесотехническую академию.

Эдуард помрачнел и долго молчал, думал. Потом вдруг схватил топор… Суковатые, сосновые плахи развалились, кряхтя, одна за одной, обнажили свое сахарно-белое, в коричневых жилках нутро.

Напротив Эдуарда на поломанной, стянутой проволокой раскладушке спит другой техник, Борис Колпаков. Его сейчас нет в палатке. По ночам раскладушка пустует. Он придет только утром и будет глядеть на всех хмуро, настороженно. Ночует он в палатке у Маши, немолодой уже, некрасивой женщины, работницы нашей партии. Когда Лешка Крылов в шутку начинает заигрывать с ней, Маша громко хихикает и говорит:

— Пошто мне рыжая борода? Мне своя черная надоела.

От глаз к черной Борисовой бороде протянулись морщины. Что-то есть скорбное в его пепельно-голубых, воспаленных глазах. В войну он был десантником, прыгал в тыл к немцам, служил в разведке, весь изранен, контужен, и теперь на него надвигается глухота. Он не хочет, чтобы это замечали другие. Когда к нему обращается кто-нибудь недостаточно громко, он делает бесшабашно-лукавое лицо и говорит: «Это хорошо, это к деньгам...»

Па трассе Борис медлительнее Эдуарда, но рабочие, особенно девушки, охотнее идут к нему под начало: он мягче и снисходительнее в обращении.

На трассе Борис медлительнее Эдуарда, но рабочие, особенно девушки, охотнее идут к нему под начало: он мягче и снисходительнее в обращении.

Павел Григорьевич Денькин живет один в маленькой палатке. Там стоит столик: вбитые в землю два кола и две доски сверху. На столе лампа, сумка с планшетами, карандаш, сбоку раскладушка, спальный мешок — и все. Ничего лишнего.

Я видывал разных начальников изыскательских партий. Все они крепкие, уверенные люди. Иными им нельзя быть в тайте, в пустынных местах, в единоличной, нелегкой власти над людьми и делом. Но есть среди них обходительные и грубые, форсистые и скромные, самолюбивые и простые. В Павле Григорьевиче Денькине разнообразные человеческие качества словно бы обрели гармоническое равновесие. Я подумал об этом в первый же раз по приезде в партию, когда залез в палатку к начальнику и представился. Денькин не стал мне пускать пыль в глаза, не стал плакаться на свою изыскательскую судьбу-злодейку и хулить доставшихся ему прощелыг-рабочих. Он похлопотал немного о моем быте и с ходу принялся рассказывать изыскательские истории. Среди этих традиционных историй была и такая байка.

— Работали мы года два назад здесь же, в Бурятии, на Турке́. Такая же точно речка, как Буй. Пошире, правда, и поглубже. С деньгами было туговато. Рабочих не хватало. Ну, в общем, как водится, затянули мы дело до зимы. А нас предупреждали: пойдет шуга — переправы никакой не будет. Я посоветовался о техниками, с рабочими. Состав партии подобрался хороший. Да и вообще у нас люди неплохие. Это как правило. «Ладно, говорят, Павел Григорьевич, как-нибудь». Ну — ладно так ладно. Запасли продуктов, работаем. А уж начало подмерзать, забереги появились. Дальше — больше. И вот, понимаете, по самой середине реки осталась промоина — метров, может быть, пятнадцать. По ней прет шуга. Черт те что делается... Неделя так проходит, две. Продукты уже кончаются. Главное, соль кончается. Без хлеба еще можно перебиться. Без соли ведь не проживешь. Ну что тут придумаешь? Сидим, смотрим на эту Турку́. Наконец, вызвался один. «Я сплаваю...» — «Ну что же, плыви». Разделся. Обвязали его веревкой. Доплыл. Веревку укрепил на том берегу. С ее помощью мы стали на лодке переправляться. Держимся за веревку и плывем. Ничего. А шуга все гуще прет. Промоина у́же становится, ну и, естественно, течение в ней быстрее.



Поделиться книгой:



Регистрация