И все пошло, как прежде, разве что время от времени Бобби информировал ее о состоянии здоровья своей жены, которое становилось все хуже и хуже. В конце концов после долгих колебаний Габи решилась поделиться с ним своей тревогой из-за Марика — ей нужен был союзник. Бобби, конечно, ничего не знал о трагическом происшествии с повешенным котенком — он, как небожитель, парил в облаках, не касаясь школьной земной суеты.
Габи хитрым маневром завлекла Марика в буфет, втиснула его на приставной стул между собой и Печальным Янки и завела разговор о сомнительных достижениях концептуализма. Марик, страстный ревнитель всего нового, немедленно ринулся в бой, а Бобби неожиданно поддержал его — он тоже, к изумлению Габи, оказался страстным ревнителем нового. Между старым и малым проскочила искра такого высокого напряжения, что участия Габи больше не понадобилось. Почувствовав себя мавром, успешно сделавшим свое дело, она незаметно поднялась из-за стола и выскользнула из буфета, предоставив своим подопечным счастливую возможность осваивать друг друга без помех.
И потому она нисколько не удивилась, увидев Марика на пассажирском сиденье машины Бобби, заехавшим за ней в колледж после уроков. Печальный Янки поступил правильно и мудро, пригласив к чаю и Марика, участь которого этим вечером должны были коллегиально решать юные фанатики справедливости. Их коллегиальности Габи боялась больше, чем их фанатизма — по отдельности почти все они были деликатны и доброжелательны, но в групповом акте превращались в единого бескомпромиссного монстра. По совести, именно сегодня Габи следовало бы не ехать с Перезвоновым, а остаться в колледже и пойти с Мариком на суд. Но сегодняшнее выступление было запланировано заранее, оно завершало израильское турне поэта, которому готовили помпезный прием в Иерусалиме, и отсутствие Габи испортило бы ему весь праздник. Она согласилась с тяжелым сердцем, взявши с Бобби слово, что он не покинет маленького рыжего бульдога до самого конца.
Уговорить Бобби было не сложно, — Марик действовал на него благодетельно. Габи даже померещилось, что в его присутствии слегка разглаживаются устоявшиеся грустные морщинки на лице Печального Янки. Более того, при взгляде на тонкую веснущатую шейку Марика в груди у самой Габи начинал плавиться колючий комок льда, в который превратилось ее собственное сердце. Сейчас при виде Марика лед начал бурно плавиться от жалости — он сидел рядом с Бобби взъерошенный и несчастный, хоть изо всех сил старался храбриться.
«Я нашел несколько кадров, снятых в позапрошлом году, — объявил он, едва Габи устроилась среди многочисленных пластиковых мешков и картонных коробок, замусоривших главное сиденье. — Я тогда ездил в Германию к маминым родственникам, их поселили в страшной глуши. Мой дядька работает на речной ферме, где разводят форель. Там я эти кадры и снял, — они в точности подходят для моей курсовой работы, но пленка куда-то затерялась. Я думал, навсегда. А сегодня перебирал старые книги и нашел ее — она завалилась за книжную полку. Вот удача, правда?»
В голосе его прозвучала надежда, что все еще может обойтись. И Габи, которая этой надежды не разделяла, лишний раз пожалела, что именно сегодня она должна сопровождать Перезвонова в Иерусалим. Едва они подъехали к дому Бобби, он подхватил свои пакеты и коробки и отправился на кухню «сервировать чай», а они с Мариком занялись установкой кинопроектора и балансировкой экрана.
После чая, который оказался вовсе не чаем, а роскошной трапезой из четырех блюд, все трое уселись в удобные кресла, приспособленные для избалованных американских задниц, и Марик включил аппарат. «Этот эпизод называется «Гусь святого Мартина» — сказал он, подражая голосу профессионального диктора.
В зеленой долине, стиснутой с двух сторон высокими лесистыми холмами, мирно щипали траву десятки молодых гусей, еще не достигших размера взрослого гуся. Они выглядели ребячливыми и кроткими.
«Эти милые молодые гуси вылупились из яиц совсем недавно, в начале весны, — продолжал свое повествование Марик. — И ни один из них не подозревает, почему их хозяева так нежно и любовно о них заботятся. Ведь они еще не прожили на свете и года, откуда же им знать про веселый осенний праздник святого Мартина, во время которого каждый немец имеет право на ароматную порцию печеного гуся, фаршированного яблоками и каштанами? Но иногда в мирном гусином обществе вспыхивает немотивированная тревога».
При этих словах Марика один из гусей, как по команде, вытянул шею вперед и вверх и начал с громким гоготом хлопать крыльями. Услышав его гогот, несколько других гусей в разных концах долины тоже вскинули головы и захлопали крыльями. В ответ первый гусь, все так же гогоча и рассекая крыльями воздух, двинулся мимо своих беззаботно пасущихся собратьев вверх по течению быстрого ручья, бурлящего в центре долины. Несколько гусей последовали за ним, оглашая воздух трубными криками и хлопаньем крыл. Их поступательное движение постепенно увлекало за собой все новых и новых соучастников, присоединяющихся к общему хору, и через пару минут мирная стая превратилась в боевой отряд, отважно марширующий под звук собственных фанфар.
«Га-га-га!» — слаженно и звонко кричали они, все, как один, полные решимости постоять за свою жизнь, и дружно отбивали гусиный шаг. Распахнутые крылья полоскались на ветру, как флаги.
«Мы требуем отменить праздних святого Мартина! Долой праздних святого Мартина!» — перевел их боевой клич Марик. Но гусиной решимости хватило ненадолго. Сперва один гусь отвлекся и, наклонив шею, клюнул какое-то зернышко, мелькнувшее среди стеблей, за ним второй, и вот уже весь боевой отряд, позабыв о своих гражданских правах, растекся по берегу ручья в поисках подходящей травы.
«Представление окончено, бунт рассосался сам собой, — сказал Марик и выключил проектор. — Теперь уже ничто не помешает испечь их в день святого Мартина».
Габи глянула н часы и ахнула, — все они опаздывали, она на концерт, Бобби и Марик на суд. Оставив на столе гору грязной посуды, они помчались вниз, к машине. «Ни пуха, ни пера!» — крикнула Габи Марику на прощанье и, остро чувствуя свою вину перед ним, поцеловала колючий рыжий ежик у него на макушке.
«Давно ваша жена знакома с покойным?»
«Около трех недель».
«А точнее?»
«Вам число назвать? Числа не помню».
«Где они познакомились?».
«На вечеринке у наших друзей».
«А до того они не были знакомы?».
«Нет».
«Вы думаете или знаете?».
«Конечно, знаю».
«Муж не всегда осведомлен, с кем его жена знакома, с кем нет».
«Что вы хотите этим сказать?».
Пшеничные усы, наглые славянские глаза в косой прорези век, — прошу пане, матка боска! — хоть иврит и натуральный, но бабушка, похоже, была не без греха. Вот о бабкиной нравственности бы и заботился, а не о нравственности моей жены. Полицейский прочел дерзость в глазах, вспыхнул сердито, но границ не перешел, только перо быстро-быстро забегало по странице, выводя загогулины справа налево. «Почему левой рукой?» — отвлекся Дунский некстати и прослушал вопрос.
«Простите?».
«Каков был характер отношений между вашей женой и покойным?».
Думаешь, как у твоей бабушки с польским хлыщем из Быгдоща? Так вот, хрен тебе, матка боска, — это про себя, а вслух смирней смирного:
«Она читала его стихи на литературных вечерах».
«Почему именно она?».
Действительно, почему именно она?
«Странный вопрос — она актриса, это ее профессия».
«У нее был контракт?».
«Вы как-то слишком уж по-деловому. Мы, русские, не так меркантильны».
«А покойный платил ей?».
«Что-то, кажется, платил».
«И вы не интересовались?».
«Я в денежные дела своей жены не вмешиваюсь».
«Вы, что, ведете раздельное хозяйство?».
«Вы, надеюсь, о женской эмансипации слышали? Или не приходилось?».
Дерзость пропустил мимо ушей, даже глазом не моргнул.
«Изложите, пожалуйста, подробно, как это произошло, что покойный предложил вашей жене читать его стихи на литературных вечерах».
Куда копаешь, вельможный пане? Дело хочешь на меня сшить? Так выкуси — хрен накопаешь!
«Почему вы меня об этом спрашиваете? Ее и спросите».
«Потому что это началось в вашем присутствии».
И тронул пальцем исписанные листы, лежащие перед ним на столе. Вот оно что — Ритуля! Недаром ведь по пути сюда мелькнула перед глазами тень в коротких сиреневых штанишках, но тут же шарахнулась прочь и затерялась в толпе. Он даже подумал было, что просто померещилось сходство в стремительном цокоте копытец — с чего бы ей от него прятаться? А выходит, было с чего!
«Значит, вы уже знаете, что в моем присутствии. Чего же вам еще надо?».
«Вы бы со мной поменьше пререкались — я веду следствие по делу об убийстве».
«Какое отношение к убийству имеет чтение стихов на литературных вечерах?».
«Именно это я и пытаюсь выяснить».
«Вы хотите сказать, будто я убил Перезвонова за то, что моя жена читала его стихи? Спасибо, что вы не обвиняете меня в убийстве поэта Пушкина — его стихи она тоже читала, причем гораздо чаще».
Узко прорезанные глаза на миг оторвались от замысловатых загогулин (Никогда не выучу! Умру, а не одолею!). Рука написала еще несколько закорючек, глаза перечитали написанное:
«Говорите, она читала стихи поэта Фошкина и его тоже убили? Мы поговорим об этом позже, я что-то не слышал о его деле. А пока расскажите, как получилось, что поэт Пересво — (запнулся, напрягся и выдохнул) — сво-нов именно вашей жене предложил читать его стихи, если до того он не был с ней знаком».
И опять коснулся пальцами исписанных листов — дескать, не упирайтесь понапрасну, нам все равно уже все известно. Пришлось смириться:
«Он пришел поздно, все устали ждать и не слышали звонка. Ну, и моя жена открыла ему дверь».
«Почему именно она? Он что, с ней условился?».
Это мы уже проходили, значит, пошли по новому кругу.
«Как он мог с ней условиться, если они не были знакомы?».
«Почему же именно она ему открыла?».
И как не надоест — ведь мы уже пару раз это обсудили!
«Откуда я знаю? Стояла близко от двери и услышала звонок».
«А говорят, она стояла дальше всех от входа, — вы не заметили?»
«Я не слежу за каждым шагом своей жены».
Ясновельможный пан не поверил и спросил с подковыркой:
«Она что, очень его ждала?».
«Все его ждали, ради него были званы».
«Все ждали и только она одна услышала?».
Ох, твою мать, надоел!
«Ну, и что с того?».
Без стука вошла девушка в голубой гимнастерке, поставила на стол два стакана жидкого кофе (растворимого, конечно, — и как они только пьют эту бурду?) и молча ушла, покачивая на ходу двумя упругими полусферами под короткой форменной юбкой. Жаль, не рассмотрел ее лица, — вид сзади был бы вовсе отменный, если бы его не портили уродливые черные сандалии на плоской подошве. Раскосые серые глаза уловили направление его взгляда и призвали к порядку:
«И что случилось, когда она ему открыла?».
Что случилось? Габи стояла в дверном проеме, правой рукой отбрасывая волосы со лба, а мохнатая голова Перезвонова болталась в воздухе на уровне ее живота. Живот у нее когда-то был классный, да, впрочем и сейчас сохранился неплохо. А Ритуля до него сидела на этом самом стуле для свидетелей — он, слава Богу, пока еще только свидетель, а не обвиняемый, — закинув ногу за ногу, чтобы показать товар лицом. Тьфу ты, совсем зарапортовался — при чем тут лицо? Ритуля показывала товар коленками. И напрасно, коленки у нее недостаточно круглые. Показывала и давала показания, перекатывая во рту сладостные подробности своей вечеринки. Что же он, бедный, мог к этому добавить?
«Почему поэт упал перед ней на колени?».
Небось, и ты бы упал, пся крев, если бы ее тогда увидел! Да и сегодня она была на уровне, когда ты ее допрашивал — правое бедро открыто до трусиков в длинной прорези кремовой юбки и смуглый проем между сиськами в низком вырезе блузки. Я утром наблюдал, как она прихорашивалась перед зеркалом, создавала образ, чтобы тебя охмурить. Интересно, охмурила или нет?
«Что вы от меня, собственно, хотите услышать? Что моя жена неотразима?».
Или тебе больше понравилась Ритуля, может, она тебе больше по вкусу — птичья головка, птичьи мозги, хрупкие птичьи косточки под тонким нейлоном сиреневых модных штанишек? Представляю, как она рассыпала перед тобой мелкий бисер птичьих своих наблюдений. Как вдохновенно чирикала, зазывно облизывая губы острым язычком:
«Да, да, теперь, когда я об этом думаю, ретроспективно, так сказать, я вижу, что в тот вечер она вела себя очень-очень странно. Сидела молча, от всех в стороне, какая-то сама не своя. Когда к ней обращались, отвечала резко, даже грубо. И первая бросилась отворять дверь. Почему именно она? В моем доме? Не знаю, ума не приложу».
Еще бы, было бы чего приложить — или прилагать? Нет, все-таки приложить — было бы что. Впрочем, того, что у Ритули гнездилось вместо ума, вполне хватило, чтобы не выплеснуть на поверхность омытые слезами папины черепки. Они были затоптаны тяжелой перезвоновкой поступью, пока он, как под венец, вел Габи к праздничному столу.
«Она в него так и вцепилась, весь вечер на шаг не отходила».
Поди теперь разбери, кто в кого вцепился.
«Не знаю, возможно и были знакомы. Нет, никогда не рассказывала. Ну и что? Она ведь скрытная, не из тех, кто любит поделиться. Муж? А что ей муж? Она его давно в грош не ставит».
Пожалуй, стоит пролить свет на папин драгоценный унитаз, — для прояснения обстоятельств, так сказать, чтобы объяснить, почему никто не услышал звонка.
«Хорошо, это полезное показание», — одобрил польский хлыщ, внимательно выслушав историю трагической гибели унитаза. Однако тут же повернул на свое:
«Но это все проза, а где же стихи?».
Не спеши, ясновельможный пане, дай вспомнить. Сперва за столом воцарилась торжественная тишина, неловкая, даже неприличная, — все ждали, что скажет знаменитый поэт, которого слишком долго ждали на голодный желудок. А он молчал. Откинулся на спинку стула, перебирал пальцы Габи и молчал. Тишину нарушал только редкий стук очередного фаянсового черепка о картон коробки, который папа время от времени находил под ногами гостей — «Тук! Тук! Тук!».
Первой не выдержала Габи — ее всегда мучило напряженное молчание за столом, она чувствовала себя виноватой. Она глубоко вдохнула воздух и без предупреждения стала читать стихи Перезвонова — подумать только, она, оказывается, знала их наизусть!
Читала она хорошо — чувственно, но мягко, без пережима. При звуке ее голоса, озвучивавшего его заветные слова, именитый гость так сомлел, что даже протрезвел. Это поняли все сидящие за столом страховые агенты, зубные врачи, и профессора математической лингвистики, это поняли их пустоголовые жены, но как можно было объяснить это представителю славной израильской полиции, никогда не слышавшему об обстоятельствах убийства поэта Фошкина?».
Дунский уронил руки на клавиатуру компьютера и откинулся на спинку старого кресла, подобранного в прошлом году на свалке за рынком. Пальцы жутко затекли, спина тоже. Давно он так напряженно не работал. Он перечитал написанное — кажется, получилось неплохо. Да здравствует ревность, источник вдохновения! Он глянул на часы — без четверти три, ничего себе! Ночь почти прошла, а Габи все не возвращалась.
Он в который раз пожалел, что они так и не разорились на покупку мобильного телефона. Был бы у нее телефон, можно было бы хоть попытаться ее отловить, если бы она, конечно, его предусмотрительно не отключила. Впрочем, предусмотрительность Габи была величиной весьма сомнительной, быстро стремящейся к нулю. Иначе она бы не приехала домой после концерта, чтобы тут же смотаться. Что-то было не так в ее таинственном полуночном уходе через четверть часа после вполне мирного возвращения.
Частично Дунский винил себя — зачем ему понадобилось притворяться спящим? Почему было не встретить ее как когда-то с бокалом вина или со стаканом горячего чая, — она ведь, небось, страшно устала от поездки в Иерусалим и часового чтения стихов после напряженного рабочего дня. Но не мог он, не мог ей сочувствовать, представляя себе, как она весь вечер любезничала с Перезвоновым. И потому, услышав перестук ее каблучков на каменных ступеньках подвальной лестницы, он уткнулся носом в подушку, чтобы не видеть ее лживых глаз.
Она и не подумала его будить, как сделала бы в забытые времена семейного мира и согласия. Даже не глянув в его сторону, она схватила телефонную трубку и начала набирать какой-то номер, несмотря на то, что уже было изрядно заполночь. Похоже, ей не ответили, но она не унялась, а попыталась дозвониться еще пару раз, опять напрасно. Тогда она отправилась на кухню, зажгла газ и поставила чайник, но так и не дождалась, пока он закипит — тишину прервал пронзительный телефонный звонок.
Она вихрем влетела в комнату, сорвала трубку, но не произнесла ни слова, только взвыла, как волчица, и как была в концертном платье и парадных туфлях на шпильках ринулась прочь из квартиры. Тут Дунскому следовало бы вмешаться, остановить ее, спросить, в чем дело, но его охватило какое-то странное оцепенение, руки-ноги онемели, язык прилип к гортани. Тем более, что к ночи в их бескондиционерном жилище скапливалась вся городская духота.
Когда шаги Габи заглохли за поворотом на улицу Алленби, Дунский вылез из постели и попробовал осознать, что же произошло. Он не сомневался, что Габи убежала к Перезвонову — небось, повздорила с ним по дороге, но тут же пожалела и начала ему названивать. А он сперва хотел ее наказать и не ответил, а потом передумал и примчался за ней — иначе, куда бы она убежала среди ночи, даже не попытавшись вызвать такси? И даже не подумав о том, что муж спит, а на газовой плите клокочет вскипевший чайник.
После минутных колебаний Дунский чайник все же выключил — первым его побуждением было так и оставить его на горящей конфорке, пусть зальет огонь и заполнит квартиру газом! Но здравый смысл победил — куда деваться ему самому на время катастрофы? Не кончать же жизнь самоубийством?
Ситуация сложилась воистину идиотская — духота сводила Дунского с ума, о сне не могло быть и речи, во рту горчило, руки противно дрожали. Он попробовал было отвлечься, пересматривая свою любимую коллекцию ключей и замков, которую стал собирать еще в ранней юности. Тогда все началось со старинного сундучка, обнаруженного под кроватью скоропостижно скончавшегося деда. Никто не имел понятия, какие ценности хранил дед в этом фанерном, закругленном на торцах ящичке, запертом так надежно, что ни один опытный мастер так и не сумел его открыть. Отец предложил сундучок разбить, чтобы заглянуть в его недра, мама хотела его выбросить, опасаясь затаившихся внутри тараканов, но Дунский решительно объявил, что намерен сам решить загадку упрямого замка.
И после долгих мучений в конце концов решил, подобрав к хитроумному замку еще более хитроумную открывалку, — к большой радости всей семьи, потому что внутренности сундучка были обклеены газетами, между слоями которых дед ловко спрятал двенадцать золотых червонцев царской чеканки. В результате родителей поглотила забота, как эти червонцы сбыть выгодно и безопасно, а Дунского поглотила остро вспыхнувшая страсть к замкам и ключам. Особенно ценил он ключи — в их умении открывать замки он прозревал некую мистическую власть над суровыми житейскими обстоятельствами.
За прошедшие двадцать лет он скопил внушительную коллекцию самых разнообразных хранителей чужих сокровищ. Чего только там не было — рядом с невзрачными, но совершенными устройствами соседствовали примитивные поделки необычайной красоты, и при каждом был ключ, ключик, ключище, иногда крошечный, с десятками изощренных извилин на бородке, иногда огромный, украшенный чеканкой, но при этом простой, как мычание. И Дунский любил их всех, больших и маленьких, умных и глупых.