Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Черный маг - Нина Абрамовна Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

3

Густо-зеленый прибой бился об утлые столбики деревянных мостков с такой силой, что плохо обструганные доски под ногами, казалось, только и ждали подходящего удара, чтобы уступить и рухнуть вниз, в бурлящую бездну. Высокая волна вспенилась белыми пузырями, разбилась о шаткий бортик досчатого настила и плеснула Габи в лицо пригоршню соленых брызг. Габи изрядно струсила и в который раз спросила Марика, далеко ли им еще предстоит идти. Но Марик был не из тех, кого чужое беспокойство может остановить на пути к цели. На пути к цели Марика не могло остановить ничто. Рыжий, маленький, остроносый, Марик внешне ничем не напоминал бульдога, но по сути был настоящим бульдогом, неспособным разжать челюсти, раз уж он их сжал.

За эту самоубийственную целеустремленность Габи, собственно, и выделила его из толпы своих студентов. И за то, конечно, что он говорил по-русски. Его русский язык был абсолютно неуместен в полупрофессиональной киношколе, гордо именовавшей себя колледжем, где Габи вела курс актерского мастерства, — кроме нее и Марика по-русски там говорила только уборщица Лариса, в далеком прошлом работавшая художественным редактором журнала «Искусство кино». Все трое при соучениках и сотрудниках переходили на ущербный птичий иврит, но иногда на переменке устраивали себе «пир духа» — забирались в уставленную щетками и ведрами Ларисину каморку под лестницей, пили кофе из тяжелых керамических кружек и взасос обсуждали последние достижения кино.

А точнее, все это было раньше, до того, как у Марика начались неприятности из-за этой бредовой истории с котенком, во время которой он по-бульдожьи сжал челюсти и не смог их разжать. Беда его была в том, что в своей будущей профессии он превыше всего ценил подлинность. Ради подлинности одного единственного кадра он мог в разгар августа часами неподвижно лежать на раскаленной крыше, поджидая появления пары влюбленных голубей. И только ради нее же, окаянной, он заснял душераздирающий эпизод для своего курсового короткометражного фильма в защиту животных.

Сначала в кадре появилась веселая толпа мальчишек, которые подбрасывали в воздух пушистый черный шарик. Шарик взлетал и падал, взлетал и падал. Камера смущенно ползала по обочине этих взлетов и падений, не решаясь приблизиться к ее эпицентру. Когда мальчишкам наскучило однообразие игры, они подвесили шарик на решетке террасы и убежали. Камера медленно поехала вперед, на свисающий с решетки шарик. Он странно дергался на своей длинной веревке, временами почти касаясь земли. Чем ближе подъезжала камера к шарику, тем больше он удлинялся, становясь все меньше и меньше похожим на шарик. Через полминуты весь экран заполнила ощеренная кошачья морда с вывалившимся наружу языком и вылезшими из орбит глазами. Вид этой морды был так страшен, что зрители не сразу заметили бельевую веревку, уходящую вверх откуда-то из-за кошачьего уха.

Просмотр курсовой работы Марика завершился всеобщей истерикой. Произошел настоящий детский крик на лужайке. «А-а-а-а!» — визжали чувствительные художественные девочки, затыкая зачем-то уши, «У-у-у-у!» — выли художественные мальчики, частично голубые, частично розовые, но все, как на подбор, еще более чувствительные.

«Котенок не настоящий!» — выкрикнул с надеждой кто-то, не совсем потерявший голову. В тот миг Марику нужно было всего лишь подтвердить это предположение, и дело бы обошлось легким испугом. Но тогда это был бы не Марик — а Марик не мог допустить, чтобы его создание было признано не настоящим.

«Нет, настоящий», — взбульдожив рыжую голову, коротко отрезал он. — Ничего не настоящего я не снимаю!»

Сначала ему не поверили:

«Значит, они повесили настоящего котенка? А ты стоял рядом и спокойно снимал?»

«А что я должен был сделать?»

«Ты должен был бросить камеру и броситься вынимать котенка из петли!»

«И упустить такой замечательный кадр?»

После этих слов девочки и мальчики, все, как один, и розовые, и голубые, дружно поднялись со своих мест и покинули аудиторию, оставив Марика наедине с котенком. Мертвые глаза котенка равнодушно смотрели на опустевшие стулья, а Марик растерянно стоял возле кинопроектора, постепенно осознавая степень постигшей его катастрофы. Правда, потом, он признался Габи, что как художник был удовлетворен эффектом, произведенным его творением.

«Как они вопили! Как вопили — мой котенок пронзил их в самое сердце!» — восторженно повторял он.

В школе с Мариком демонстративно перестали разговаривать, — все, кроме Габи, которая в ответ на претензии своих студентов объявила, что любит людей больше, чем кошек. Тут выяснилось, что Лариса любит людей меньше, чем кошек, целую свору которых, ютящуюся на помойках вокруг ее дома, кормит каждый день, отначивая гроши от своей скудной зарплаты. С Ларисой произошло бурное объяснение и вся прошлая дружба пошла кошке под хвост.

Но главное, местное отделение Общества защиты животных подало на Марика в школьный суд. Поговаривали, что по закону любители животных могли бы подать даже в настоящий суд, но сжалились и ограничились общественным. Школа, где преподавала Габи, хоть и не слишком изощренная в обучении киноремеслу, была исключительно передовой в области борьбы за все и всяческие права, так что предстоящий суд, даже общественный, не сулил Марику ничего хорошего. Марик делал вид, что ему все это до лампочки, однако за последние дни его и без того тощее личико заметно осунулось и побледнело.

Все попытки Габи протянуть ему дружескую руку помощи он отвергал с демонстративной вежливостью — он, дескать, не хочет осложнять ее и без того шаткое положение в школе. Положение ее и впрямь было шатким, но дело было вовсе не в Марике, а в ее непреодолимой чужеродности и неспособности к компромиссам. Недаром она столько лет прожила с Дунским — неспособность к компромиссам у них была общая, что отнюдь не облегчало их совместное существование. Последнее время они так отдалились друг от друга, что она даже не стала рассказывать ему о кошачьей драме, опасаясь какой-нибудь непредвиденной реакции, вроде взрыва ревности к Марику или затаенной любви к кошкам, которую она за ним всегда подозревала.

А вчера после занятий Марик перехватил ее в подземном переходе на Алленби, — он, похоже, поджидал ее там довольно долго, потому что она задержалась в учительской, просматривая в компьютере свои заготовки для завтрашнего урока с второкурсниками. Компьтер у нее, собственно, был и дома, — напрягшись из последних сил, они в прошлом году купили хоть и подержанный, но неплохой Пентиум. Да только с недавних пор, особенно после дурацкой вечеринки у Ритули, на которой Габи сдуру прочла Перезвонову по памяти кучу его занудных стихов, Дунский назло ей каждый вечер не отрывался от экрана, картинно изображая из себя труженика. Что он там творил, Габи не знала — он с нею не делился, — но пальцами по клавишам перебирал крайне редко, а если начинал быстро гонять мышку по коврику, значит, раскладывал пасьянс. Или строчил пасквили в интернетскую гостевую книгу.

Габи так устала от напряженности с Дунским, что даже обрадовалась странному требованию Марика отправиться с ним на рассвете в Яффский порт, настолько рано, чтобы завершить все до начала занятий. Что именно ему нужно было завершить, он объяснять не пожелал, он только умолял ее пожертвовать ему одно утро, так как это вопрос жизни и смерти. При такой постановке дела отказать ему было невозможно, хоть Габи терпеть не могла выбираться из постели ни свет, ни заря. Кроме того, любопытно было узнать первой, какую очередную шутку готовился отмочить этот рыжий упрямец, которому она прочила великое будущее.

Утром она выскочила из дому потихоньку, стараясь не потревожить Дунского, который, как и она, плохо переносил ранние пробуждения. Записки она ему не оставила в отместку за вчерашнее демонстративное молчание, — пусть помучается, пытаясь догадаться, куда она исчезла в такую рань. Да и времени на записку не было — она так сильно опаздывала на свидание с Мариком, что даже решилась потратиться на такси. Но даже эта жертва не спасла ее от гневного блеска его рыжих глазищ, когда она появилась перед ним на пять минут позже обещанного срока.

Он сурово кивнул ей и, не оглядываясь, зашагал по залитому морской пеной скользкому помосту, всем своим взъерошенным обликом выражая презрение к бушующей стихии. Габи семенила за ним, проклиная безответственного болвана, построившего этот утлый деревянный настил без перил. Когда она уже совсем выбилась из сил, Марик остановился так внезапно, что она с разбегу налетела на него и чуть не кувыркнулась в бурлящую морскую бездну.

«Тут! — объявил он торжественно — Держите!» — и протянул Габи пластиковый мешок с суповыми сухариками-крутонами.

«И что с ним делать?» — спросила озадаченная Габи.

«Бросать чайкам», — коротко пояснил Марик, погружаясь в сложнейший процесс настройки висящей у него на шее камеры. Ни одной чайки в поле зрения Габи не было:

«А чаек нет», — сообщила она, хотя прекрасно понимала, что у Марика на все готов ответ.

Ответ и вправду был готов:

«Ничего, прилетят. Бросайте одну щепотку!».

Первая чайка материализовалась немедленно. Она выпорхнула прямо на Габи из голубой пустоты неба, окунулась в зеленоватую муть волны и тут же вынырнула с крутоном в клюве. Уму непостижимо, как она сумела его отыскать!

Камера зажужжала за спиной Габи.

«Еще одну! Быстрей! — командирским голосом крикнул Марик, и Габи бросила в волны еще одну щепотку крутонов. Не успели их светлые звездочки долететь до ближайшего гребня, небо над головой заполнилось налетающими со всех сторон чайками. Они пикировали на мелькающие в волнах золотистые крупинки крутонов, и те из них, что поудачливей, взмывали в воздух с добычей, которую мгновенно проглатывали, торопясь поскорее вернуться за новой порцией.

Габи зачерпнула было новую щепоть, но ее остановил властный окрик Марика. «Прекратить!» — заорал он, потеряв всякое чувство дистанции между собой и Габи. На секунду ей захотелось оборвать его и поставить на место, но в этот миг он плюхнулся спиной прямо на залитый водой помост, продолжая с вытянутой руки снимать виражи обезумевших чаек. Габи показалось, что он тоже слегка обезумел — губы его были оскалены, лицо искажено странной гримасой восторга и ужаса.

«Брось еще три! Только три!» — рявкнул Марик, и Габи покорно выполнила его приказ — охвативший его охотничий азарт уже охватил и ее.

Чайки всем скопом ринулись на жалкую подачку, — растопырив крылья, они копошились в волнах, тесня и отталкивая друг друга. Не прекращая съемки, Марик перевернулся на живот и свесился вниз с помоста, опасно балансируя над бушующим морем. Габи застыла над ним с пакетом крутонов в руке, в любой момент готовая схватить его за ноги, если он потеряет равновесие и соскользнет в воду.

«Что теперь?» — спросила она в почти безнадежной попытке отвлечь Марика от чаек и вернуть к реальности.

«Теперь ждать», — огрызнулся он, сползая все ниже и ниже, так что хлопья пены то и дело плюхались ему в лицо.

«Ждать чего?»

«Когда начнется самое интересное», — пообещал Марик, приподнимаясь с живота на колени.

Чайки беспорядочным хороводом кружили над ними, порой пролетая так близко, что задевали волосы Габи трепетными крыльями. Через пару минут в их манере появилось что-то новое — они стали явно попрошайничать. Позже Габи не могла припомнить, начала ли эту игру одна какая-то птица или все они, словно по команде, принялись отплясывать в воздухе танец-мольбу. Рисунок этого танца был довольно прост — каждая чайка стремительно бросалась прямо на Габи, всякий раз заставляя ее невольно зажмуриться, а в последнюю долю секунды вдруг резко тормозила в нескольких сантиметрах от ее лица и переворачивалась на спинку, трепыхая крыльями и требовательно выкидывая вперед черные ноги с растопыренными когтями. В такой противоестественной позе некоторые, наиболее упорные, могли продержаться довольно долго, с полминуты. Закинувшись назад, они парили перед Габи на распростертых крыльях, посверкивая в ее сторону черными бусинками глаз, потом, ослабев, кувыркались через голову и взмывали вверх. И тут же снова пикировали на Габи, переворачиваясь на спину прямо перед ее лицом.

Постепенно крылатый хоровод начал редеть — потеряв надежду получить от Габи что-нибудь еще, чайки одна за другой стали покидать сцену.

«Еще три штуки! Быстро!» — хриплый крик Марика едва донесся до Габи, заглушаемый шумом моря и хлопаньем множества крыл. Увлеченная агрессивным кружением морских попрошаек она даже не заметила, что он уже стоит на коленях за ее спиной, ни на секунду не прекращая съемку. Три крутона вызвали новый взрыв пернатого энтузиазма — небо над головой стало похожим на какую-то полузабытую французскую гравюру, сплошь испещренную птичьими силуэтами.

«Теперь уже недолго, — пообещал Марик, не вставая с колен. — Пока у них хватит терпения плясать задарма».

К счастью, терпения у чаек оказалось немного, и все они, кроме одной, безрассудно упорной, потихоньку разлетелись на поиски новой добычи. Но эта одна твердо вознамерилась выпросить у Габи еще сухарик — она неустанно взлетала вверх, пикировала вниз, переворачивалась на спинку и снова взлетала ввысь. А Марик, промокший до костей, так же неустанно катался по помосту и снимал ее с разных позиций, — можно было подумать, что они соревнуются, кто кого переупрямит. У Габи в глазах уже стало двоиться, троиться и четвериться, а Марик и чайка никак не могли угомониться.

«Хоть бы опереться было на что!» — с тоской подумала Габи и некстати вспомнила, что возвращаться придется на автобусе. Последнее время она стала плохо переносить автобусы и предпочитала ходить пешком, — ее приводила в ужас мысль о возможном взрыве. Но Яффский порт был слишком далеко от дома, а еще одну поездку на такси ей не позволяли ни совесть, ни кошелек.

«Если я тебе больше не нужна, я, пожалуй, пойду», — сказала она неуверенно, не надеясь, что Марик услышит. Он и не услышал, зато услышала чайка — она прощально взмахнула крыльями, мягко опустилась на воду и закачалась на гребне соседней волны, высматривая подходящую рыбку. Марик ошалело завертел головой, не сразу осознав, что главная героиня покинула его без предупреждения. Потом поднялся на ноги и стал любовно упаковывать камеру в футляр.

«Пошли?» — спросила Габи и, не дожидаясь ответа, двинулась обратно в сторону порта. Украдкой обернувшись, она удостоверилась, что Марик шагает за ней, упершись куда-то в пространство невидящим остекленевшим взглядом. Солнце уже начало изрядно припекать, и ее мокрые шорты почти просохли, пока они добрались до берега.

Там, у входа на мостки, опираясь на сложенный пестрый зонтик, стоял поэт Перезвонов, заезжая знаменитость высокого полета.

«Наконец-то! — сказал он, протягивая Габи большую толстопалую лапу. — А то я уже начал бояться, что вас обоих там чайки сожрали».

Габи попятилась — откуда он мог узнать, что они здесь? Марик вывернулся из-за ее плеча:

«Одна чайка никак не могла угомониться, вот мы и задержались».

Ситуация начинала проясняться — Марик сработал наводчиком.

«Вы что, знакомы?» — уточнила Габи.

«Я предложил Вадиму Евгеньевичу снять эпизод о его визите в Израиль», — невинно пояснил Марик.

«И Вадим Евгеньевич согласился, — подхватил Перезвонов, — при условии, что вы будете читать его стихи на творческих вечерах».

4

«Уж небо осенью дышало», — пропел сам себе Дунский, с ненавистью глядя в совершенно безоблачное сентябрьское небо над Тель-Авивом. «Уж реже солнышко блистало», — как же, дождешься от здешнего солнышка, чтобы оно блистало реже! На душе было скверно. Очень хотелось дать кому-нибудь по морде, неважно — кому. Так вот славно: завести руку за спину и с размаху по морде — бац! Именно с размаху, незаслуженно и больно. Рука сама стиснулась в кулак, и что-то хрупкое, зажатое в ладони, противно хряпнув, желтой слизью засочилось сквозь пальцы.

«Кретин! Последнее яйцо раздавил! — Дунский со злостью плюнул на напрасно разогретую сковородку. Она зашипела и ответно плюнула в него фонтанчиком горячего масла. — Вот и оставайся без завтрака!»

С трудом отмыв руки от липких останков яйца, он выпил на голодный желудок чашку крепкого кофе, а за ней еще одну, от чего в голове вздулся прозрачный пузырь. Было совершенно неясно, что делать со своим никому не нужным временем. Еще с утра он позвонил в скверную желтую газетенку, где ему иногда подбрасывали корректорскую халтуру, но вредная секретутка Ирка, не допуская его к главному, сообщила, что работы для него сегодня нет и посоветовала позвонить завтра. От ее вкрадчиво-дерзкого голоска противно заныло под ложечкой — что значит, нет работы? Не перестали же они выходить? Значит, нашли кого-то другого, чего он давно от этих подлецов ожидал.

Работа в газетенке была преотвратная, тексты идиотские, а деньги ничтожные, но все же в ней была привязка к реальной жизни. Был предлог хоть иногда вылезать из своей норы и идти куда-то с целью. А без работы жизнь Дунского становилась совсем призрачной — никто нигде его не ждал, и незачем было выходить из опостылевшей съемной квартиры в полуподвальном этаже старого, давно не ремонтированного дома на улице Нахлат Биньямин.

Ни один нормальный человек не стал бы снимать такую квартиру в таком доме и в таком районе, над которым днем клубились миазмы центрального городского рынка, а к вечеру становилось темно и пустынно, как у негра в желудке после черного кофе. Но кто решился бы назвать Габи нормальным человеком? Особенно после того, когда она, окончательно сбрендив после серии терактов, наотрез отказалась пользоваться общественным транспортом. Она так ценила свою драгоценную жизнь, что предпочитала всюду ходить пешком. А куда нельзя было дойти пешком, туда она вообще не ходила — так она исключила из программы Университет, Синераму и собственного брата, которого якобы с детских лет обожала.

Поначалу Дунский попытался было возражать, но чем меньше он зарабатывал, тем больше она пренебрегала его мнением. А зарабатывал он последнее время все меньше и меньше. И страдал от этого, хотя продолжал громко декларировать гордое презрение к деньгам и заработкам. Беда только, что деклараций его никто уже не слушал.

Последним убежищем стал Интернет — только там, хулиганя на просторах чужих гостевых книг, можно было отвести душу. Дунский неприязненно ткнул пальцем в зеленую клавишу на панели, от чего, урча и завывая от натуги, пробудился к жизни умный сверхчеловеческий организм, скрытый в недрах серого пластикового куба. Засветился бирюзовый экран, расчерченный причудливым волнообразным узором.

«Ну-с, господа, поглядим, что вы припасли для меня сегодня!»

К сожалению, припасли не так уж много — пару задиристых статеек по мотивам мышиной возни в туземной политике и дамский роман одной туземной графоманки, не стоящий выеденного яйца. При мысли о яйце тоска по утекшему сквозь пальцы желтку полоснула под ложечкой непрошенным выбросом желудочного сока и жгучим разлитием желчи. Такой момент нельзя было упускать — пальцы Дунского вдохновенно запорхали по клавиатуре.

«Просмотрел я жалкую стряпню господина М-рга, невесть почему вообразившего себя пророком. Это при его-то умственной ущербности! Давно следя за его пророческими потугами, особой мудрости я от него и не ожидал, но надеялся хотя бы немного поразвлечься. Благодарно отмечаю, что развлечения мне хватило всего минут на десять. А потом так скушно стало, господа, так скушно, что даже уже не грустно, не говоря уже об морде набить. И затосковал я, господа, по чистому воздуху горних вершин, куда таких писак, как наш М-рг, не впускают ни за какие коврижки».

Перечитал, — получилось хорошо, в меру грубо, в меру интеллигентно, стиль выпукло очерчивал масштаб личности автора. Теперь можно было бы заняться романисткой-графоманкой, но сосание под ложечкой приутихло и запал угас. Дунский попытался себе представить, как она выглядит, получалось что-то уныло-бесформенное с большими сиськами и толстыми щиколотками. Созданный образ вдохновения не добавлял. «Черт с ней, в другой раз ей вмажу», — отмахнулся от компьютера Дунский, и вдруг, ни с того ни с сего, решил пойти проведать редактора бездарной газетенки, так нагло посмевшего пренебречь его услугами.

Где-то на задворках сознания маячил образ хрустнувшего в ладони яйца, исковерканная скорлупа которого послушно складывалась в знакомый профиль редактора, — благо рано облысевший череп бедняги, наголо обритый по последней моде, так и напрашивался быть раздавленным.

Хотя сентябрь уж наступил, но форма одежды оставалась сугубо летняя — может потому, что ни одна соседняя роща и не думала отряхать с ветвей свою вечнозеленую листву. Отвергнув собственное робкое предложение принять душ, Дунский наспех натянул на голое тело короткие шорты и помятую футболку, сунул ноги в сандалии без задников, купленные по дешевке на базарном развале, и вывалился из подвальной полупрохлады в знойную невыносимость улицы Нахлат Биньямин. Воздух этой улицы подавлял каменной неподвижностью, более неподвижной и каменной, чем фасады образующих ее одряхлевших домов.

В ноздри ударил приторный запах крови, вытекшей на асфальт из сотен тушек индеек и кур, забитых на рассвете в соседних переулках. Поверх него стлался горьковатый дымок приткнувшегося за углом бухарского лотка, на которым в портативной духовке выпекались на углях большие многоугольные манты, заполненные грубо накрошенными комками мяса неясного происхождения вперемешку с ароматическими кореньями, призванными заглушить сомнительный душок мясной начинки.

В ответ на этот призывный дымок рот Дунского заполнился липкой голодной слюной и он не стал противиться искушению. Вынув из кармана последние пять шекелей он решительно бросил их на лоток, решив, что в редакцию он дойдет пешком. В такую жару идти было далеко и тошно, но есть хотелось невыносимо, а на обед рассчитывать не приходилось — Габи спозаранку умоталась невесть куда, не оставив ни записки, ни денег на покупки. Это безобразное пренебрежение интересами Дунского последнее время вошло у нее в привычку и он ничего не мог с этим поделать.

Перемалывая зубами жесткие мясные кубики, Дунский почувствовал, что он больше не может удержаться от погружения в пучину, уносящую его прочь от Габи. Или Габи от него? До сих пор он разными хитрыми уловками отвлекал себя от мыслей о жене, но сейчас покорился диктату изголодавшегося организма, сосредоточившего все силы на выработке желудочного сока, и, потеряв бдительность, мысленно вернулся к тому роковому вечеру у Ритули.

Он, конечно, заметил, что Габи было там не по себе, и стал нарочито преувеличенно любезничать с Ритулей, чтобы подразнить жену. Тем более, что ему тоже было не по себе среди всех этих сервизов, салфеток и полированной мебели. Можно сколько угодно гордиться своей честной бедностью, но не в этом доме, не просто кричащем, а прямо-таки вопящем о преимуществах богатства. Ну что зазорного с том, что ему, нищему интеллектуалу, было приятно слушать льстивый лепет избалованной избыточным достатком кокетливой хозяйки?

И ведь Габи отлично понимала, что это несерьезно, почему же она так жестоко ему отомстила? Зачем похитила у него внимание Перезвонова, которого он так жаждал? Ей это внимание было ни к чему, она строила свою карьеру в другом мире, в другой, пардон, культуре — если снизойти до того, чтобы назвать культурой провинциальные потуги туземцев. Она ведь знала, как Дунский готовился к этой встрече, какие возлагал на нее надежды, но не дала ему и рта открыть, а ни с того, ни с сего сама начала читать вслух стихи Перезвонова — для чего, спрашивается? Уже не говоря о том, что Дунский даже не подозревал, как много этих стихов она знает наизусть.

Но и это можно было бы стерпеть, если бы ей не вздумалось сопровождать знаменитого поэта по всей стране, афишируя свою с ним связь и читая со сцены его стихи, которые со временем начинали казаться Дунскому все более пошлыми и незначительными. А на его вопрос, зачем ей это надо, она нагло отметила, что лишние несколько сотен вовсе не кажутся ей лишними в их скромном бюджете. Услыхав про деньги он фыркнул, чем немедленно вызвал новую атаку.

«Ты что, ревнуешь? — спросила она. — Так поезжай разок с нами, чтобы убедиться, как ты неправ».

И он, идиот, поехал — в дикую глушь, куда-то за Афулу, через мятежную арабскую деревню Ум-эль-Фахем, при проезде через которую им велели сидеть, пригнувшись, на случай, если будут стрелять по окнам. Поехал только для того, чтобы убедиться, каким успехом пользуется у публики Перезвонов, — в значительной степени, благодаря Габи. Читала она и впрямь замечательно, — с тактом и с чувством, — от чего Дунскому стало втройне обидно. С чего бы столько чувства — такую бы страсть да к ночи! Впрочем, у нее вполне могло и на ночь хватить, уж ему ли не знать.

Он сидел в первом ряду, как оплеванный, наблюдая, как его жена на глазах у всех отдается другому. Жесткий пластиковый стул прожигал зад Дунского, взгляды любителей поэзии прожигали ему затылок, и казалось, будто каждый человек в зале видит его позор. Никогда, никогда не согласился бы он повторить этот унизительный выезд. Габи настаивать не стала — не хочешь, как хочешь, была бы честь предложена! И продолжала колесить за Перезвоновым по всему великому Израилю. Кто бы мог подумать, что в этой стране скопилось столько любителей русской поэзии?

Горячая волна изжоги выплеснулась под вздохом и оторвала его от мыслей о Габи. А ведь заклялся думать о ней и о Перезвонове. Что ж, заклясться легче, чем исполнить. Как сказал какой-то народный поэт бывшего союза народных мудрецов: «Язык всегда вертится вокруг больного зуба», пойди его останови. Спасибо спасительной изжоге — под ложечкой полыхало адское пламя, нарушая сладкую муку раскачивания этого проклятого больного зуба, которой Дунский утешался весь этот проклятый месяц со дня приезда заезжей знаменитости. Интересно, какую гадость засунули рыночные бухарцы в свои соблазнительно дешевые лепешки? Чье мясо напрягало сейчас изношенные желчные протоки Дунского — кошачье, собачье или крысиное?

Он сглотнул горькую слюну и огляделся — удивительно! Погруженный в свои мрачные мысли он даже не заметил, как прошагал через всю улицу Царя Давида, пересек площадь перед мэрией и углубился в жаркое ущелье улицы Арлозоров, почти достигнув таким образом своей цели — площади у центрального вокзала. Оттуда до вожделенного горла главного редактора было не более семи минут ходу.

Но на многогранном перекрестке напротив здания вокзала Дунскому пришлось замедлить шаг — он обычно ездил в редакцию на автобусе, и теперь озадачился перед обилием автомобильных развязок и забитых машинами отводных путей. С трудом переправившись через пару разящих выхлопными газами широких проспектов, он окончательно сбился с пути. Солнце светило нещадно над раскаленным асфальтом автомобильного царства, где не было ни одного деревца для создания благодетельного островка тени. И Дунский запаниковал.

Он уже готов был рухнуть прямо под колеса струящихся мимо машин, когда ошалевший его взгляд метнулся вправо, и вдруг совсем близко, чуть наискосок от нужного направления, наткнулся на целое море зелени — там притаился маленький аккуратный скверик, обсаженный со всех сторон густой живой изгородью. Задыхаясь, как рыба, выброшенная на берег, он нетвердым шагом добрел до спасительного источника тени и юркнул в узкий проход между вечнозелеными кустами.

Юркнул и замер на месте, не веря своим глазам. Небольшой овал сквера был густо заполнен мужчинами, только мужчинами, юными, молодыми, пожилыми и совсем старыми. Они, прижавшись друг к другу, стояли маленькими группками, сплетясь руками и ногами сидели нежными парами на садовых скамейках и, слившись в любовных объятиях, вповалку лежали на траве. Некоторые неприкаянно бродили среди занятых любовью пар в явной надежде найти свое счастье. Несколько голов повернулось в сторону Дунского и он внезапно понял, как чувствуют себя женщины под обстрелом жадных мужских взглядов.

Ему показалось, что двое из неприкаянных двинулись в его сторону. Они приближались к нему с разных концов сквера, вопросительно вглядываясь в его черты. Ужас охватил его — вот сейчас схватят, повалят на траву, заломят руки за спину и начнут стягивать шорты. Позабыв про изжогу и одышку, Дунский круто развернулся и, спотыкаясь на каждом шагу, опрометью бросился прочь из зеленой прохлады сквера.

5

Самым ужасным было полное отсутствие любви. Отсутствие любви не к ней, а в ней. Она давно уже никого не любила — словно начисто потеряла дар любить и закаменела в вечной нелюбви. Ее поездки по стране с Перезвоновым только усугугубили эту ее отчужденность. Он, конечно, попытался затащить ее к себе в постель, исключительно с высокой целью утвердить их необычайную духовную близость. И она разок согласилась. Ничего хорошего из этого не получилось — с духовной близостью все было в порядке, но любовник он оказался никакой. В койке с ним было так скучно, что больше Габи эту ошибку не повторила, ссылаясь на невозможность истинного духовного слияния на фоне физической близости.

Перезвонов ей не поверил и тяжко переживал ее отказ — не потому, что был от нее без ума, а потому, что прочно войдя в роль кумира, в принципе не привык к отказам. Он бы охотно послал ее ко всем чертям, но она была ему необходима для завершения победного тура по литературному пространству Израиля — он был далеко не дурак и прекрасно понимал, как ее вдохновенное чтение повышает градус восторга поклонников его творчества.

Но Бог с ним, с Перезвоновым, он был явлением временным, — как приехал, так и уедет. Главная проблема гнездилась в Дунском — жизнь так стремительно относила их друг от друга, — отрывала с кровью, вырывала с корнем, выжигала каленым железом и вытравляла серной кислотой, — что Габи уже не находила в себе сил его жалеть. Не могла больше закрывать глаза на его враждебную зависть к любому ее мелкому успеху — а крупными она, к сожалению, похвастаться не могла. Он не мог простить ей ни одного ее жалкого достижения — ни мучительно выученного иврита, ни ее крошечной, но постоянной зарплаты, ни частых звонков озабоченных своими творческими поисками студентов.

Студенческие звонки раздражали его особенно остро — как свидетельство того, что она кому-то нужна, тогда как он никому нужен не был. А тут еще эти поездки с Перезвоновым со всей их видимой пышностью — поданная перед концертом к ее дому машина, принесенные ею после концерта охапки цветов, которые поэт не хотел тащить в свой неуютный гостиничный номер и охотно сваливал на нее. Она даже поначалу хотела эти цветы выбрасывать, чтобы не добавлять последней капли в переполненную чашу супружеского раздора, но передумала — уставленная букетами, их убогая квартирка выглядела куда нарядней и пригодней для жизни.

Но даже в приукрашенную цветами квартиру ей иногда не хотелось возвращаться, — от Дунского теперь разило такой густой неприязнью, что она последние дни стала его побаиваться. Он больше не вставал ей навстречу, как раньше, не забирал у нее из рук сумку, перегруженную тетрадями и продуктами, а продолжал, не оборачиваясь, горбиться у компьютера, на экране которого чаще всего пестрели яркие прямоугольники незавершенного пасьянса.

Но сегодня ей не надо было возвращаться домой до самого Перезвоновского концерта — по поводу предстоящего вечером суда над Мариком она была приглашена на чай к Печальному Янки, фигурировавшему под этим кодовым именем в их с Мариком разговорах, тогда как все остальные называли его просто Бобби. Печальный Янки Бобби не мог повлиять ни на чью-то судьбу, ни на чью-то карьеру — он всего навсего вел маловажный курс истории искусств в их кино-колледже, где каждый молодой гений был убежден, что история искусств начинается с него.

Бобби отметил Габи с самого первого дня ее появления в колледже, и на переменках они часто сидели за угловым столиком в буфете, потягивая кофе и перекидываясь незначительными фразами, главным смыслом которых было выражение взаимной приязни. Их объединял их очень разный, но одинаково неистребимый акцент — у Габи русский, у Бобби американский. Поначалу Габи решила, что именно вечное сознание собственной ненужности делает морщинистое лицо Бобби таким пронзительно печальным. Но однажды он зазвал ее в свою большую, элегантно пустынную квартиру, где он жил одиноко среди высаженных в крупные горшки тропических пальм и одинаковых узконосых женских лиц, глядящих со всех стен огромными черными глазами.

Габи сразу узнала руку одного из известнейших в Израиле художников и спросила Бобби, подлинники ли это. «Конечно, подлинники, а как же иначе? — даже не понял ее вопроса Бобби. — Это портреты моей жены Шулы».

Габи на миг застыла — она понятия не имела, что у Печального Янки есть жена, даже тень ее не возникала в их ежедневных дружеских беседах. А у нее оказывается было лицо и даже имя! Бобби перехватил мелькнувшее в глазах Габи удивление и пояснил:

«Шула в специальной больнице — она страдает тяжелым психическим расстройством».

Габи смутилась и захотела перевести разговор на другую тему, но ей это не удалось — похоже, Печальный Янки только и ждал возможности излить кому-нибудь душу.

«Я навещаю ее все реже — она ведь меня уже пару лет не узнает. А вчера меня срочно вызвали туда — она отгрызла себе косточку указательного пальца, ту, на которой ноготь. Она давно уже не чувствует боли и грызла палец долго, наверно несколько часов, но никто этого не заметил, пока всю ее постель не залило кровью. Когда я пришел, постель уже перестелили и палец перевязали. Она лежала тихая и кроткая, вся в белом, очень похожая на свои портреты — тот же крошечный рот и глаза в пол-лица. Я стоял и смотрел на нее, и смотрел, и смотрел, и не мог оторваться… не знаю, сколько времени я так простоял… И тогда ее лечащий врач, психиатр, решил мне помочь — чтобы я не так страдал, как он мне объяснил. Он вынес мне большую тетрадь, в которую он записывал свои беседы с ней, когда она еще что-то помнила. Он записывал, а она говорила без остановки — о своих романах. Их оказывается было без числа. — она жаждала поделиться с ним мельчайшими подробностями о своих похождениях. Рассказать в деталях, как это было у нее с каждым… Главным любовником был он, — Бобби ткнул пальцем в один из портретов, — мой лучший друг, много лет, все годы, что мы были друзьями. Она расписала его очень красочно — он был мужик что надо, не чета мне… Она очень на этом настаивала. Я так ее любил, так любил! И всегда знал, что я ей не пара — она была такая красивая, настоящая красавица! Но чтобы с моим лучшим другом, много лет, тайно от меня! Недаром он написал столько ее портретов!»

Бесконечные Шулы кивали Габи из многостворчатых окон, в каждой створке по одной, а в центральной целых три, другие ее двойники порхали на легких стрекозиных крыльях над фантастическими цветами или сидели на ветвях райских деревьев. Габи представила, как долгими одинокими вечерами печальный Бобби бродит от портрета к портеру, вглядываясь в непостижимые огромные глаза жены и не находя ответа.

«Может, это неправда? Просто она была не в себе и все выдумала».

«Нет, нет, она перечислила такие подробности, назвала даты своих поездок с ним, про которые мне врала, и вообще бог знает чего наговорила…Я прочел эту тетрадь там же в больнице, сел на стул возле ее постели и читал, читал до вечера. Она лежала тихая, белая, почти безгрешная, и я даже не мог ее ни в чем упрекнуть — она ведь давно перестала меня узнавать. И не мог ее ударить, потому что она перестала чувствовать боль. Но я-то не перестал!».

И тут Бобби заплакал, — это было ужасно, и Габи не знала, как его утешить. Вмиг растеряв свои актерские навыки, она бормотала какие-то пошлые глупости, все время чувствуя, как фальшиво звучит ее голос. Наконец она ушла от него — вернее, он увез ее домой на своей машине, — с тяжелым чувством, что их дружбе пришел конец. Она давно убедилась, что мужчины стыдятся собственной внезапной откровенности и не прощают женщине проявленной ими в ее присутствии слабости. Назавтра после удручающей сцены в квартире Бобби она робко вошла в буфет и остановилась в дверях, не решаясь, какой столик выбрать — тот, что подальше от Бобби или тот, что поближе. Но страхи ее были напрасны: он уже поджидал ее на их обычном месте, вооруженный двумя чашками кофе и двумя круассанами — для нее и для себя.



Поделиться книгой:



Регистрация