Оправляя мраморные разводы одежд, он терпеливо ждал, пока расплющенные монетки овса шурша набирались в пирамидку. А после подбирал их, спеша и срываясь на привычную дробь. Он знал, что в лесу не один. И следует поторопиться, ибо многих ждут к этому столу
– Скажите, неужто у вас там всё так, как вы описываете? – интересуются подчас.
– Думаете, сочиняю?
– Ну, не то, чтобы. Но как-то это – слишком, чересчур.
– Что именно?
– Да, не бывает так, чтобы сейчас думали друг о друге. Люди, и те совершают поступки через силу. А уж эти…
– Что значит, «эти»?!
– Ну, мозгов-то у них!
– Ах… вы об этом…
И хочется раскланяться холоднее обыкновенного, но сдерживаешь себя в рамках приличия, за пределы которых так давно и далеко вышел визави.
Я вспоминаю, как однажды стая волков обходила стороной погибшего домашнего кролика. Статные звери приближались по одному, вежливо обнюхивая бедолагу, прощались, и шли дальше, оставляя на снегу круглые трудные следы. Кролик был оставлен на виду намеренно. Но перед тем волки часами наблюдали с пригорка, как детёныш человека играл с этим ушастым и целовал его в широкий тайский нос. Съесть его теперь было бы верхом неприличия. Да просто немыслимо! Даже учитывая поведённое к рёбрам брюхо.
Сколь рассудка необходимо для проявления человечности. Толика? Только ли? Этого довольно? И достаёт ли её нам, разумным?..
Лоскут одеяла, чтобы обогреть, клочок бумаги – записать на ходу номер для памяти, кусок хлеба по-братски, напополам, и сердце – на части, всем, кому достанет…
– Ты серьёзно? Сердце?! Опять?!!
– Да. Ничего не меняется, ни хорошее, не плохое.
Устроившись на ветке напротив окна, дятел очищал веточкой снег между пальцами. Ему было тепло смотреть на суету синиц и прочих воробьиных подле кормушки, на куцый хвост мыши, сжимающей в ладошке расплющенное зёрнышко овса, как печенье… Жаль, вОрон стесняется. Они бы потеснились.
Деревянные
Небо растушевало туманом снегопада. Стало труднее распознать, что подле. А уж того, что вдали, и вовсе не видать.
Склонился было дубок низко-низко, да вступило ему в спину так, что не разогнуться. Тщился он, де-ре-вян-ный32, разглядеть свет под ногами. Но раньше весны то никак нельзя.
Пальтишко задралось, разошлось по швам, а через них – натруженные вощённые нити на стороны. Их нарочитая суровость не сдержала любопытства, младости не уберегла. Стоять бы дубу без малого две тыщи лет, ан нет, не вышло. Корчит его от боли, гнёт к земле, и снег мнёт до кучи поверх, не жалея:
– Не упорствуй, – говорит. – Много нас. Не удержаться тебе на ногах, падай теперь, пока ещё себя помнишь.
Навалило сверху горб снега, со стороны глянуть – старик стариком.
И чуть было не обрушился оземь дубок, да, на счастье, тут же рядом стояла осина. Подхватила она товарища под руки, упёрлась в мёрзлую землю, что есть мочи, и, сколь не старались снег с ветром, удержала его на месте.
Долго ли, коротко ли, а прошёл мимо леса не год, не два, не десять, а целая их дюжина. Дубок возмужал и окреп выше меры, раны его затянулись. Осина же не только подросла, но и обветшала. Жизнь её катилась к концу. Она всё чаще дремала в объятиях дуба, приникала к широкой груди и пела слабым уже голосом ту самую колыбельную, которой успокаивала его немощь на первых порах. Дуб прижимал осину к себе, раскачивался легонько, баюкая, а когда та засыпала, принимался тихо плакать. Он не представлял жизни без своей подруги, и так надеялся, что они вместе навсегда. Несмотря на то, что подол её платья и зелёные бархатные сапоги из мха были изгрызены мышами, а пауки, сколько не старались штопать, не могли поспеть за ними, для дуба она была краше всех.
И вот однажды настал-таки тот день, когда осина больше не могла удерживаться на своих ногах. Глянула она в глаза дуба виновато и едва выговорив: «Прости», стала оседать, ранясь напоследок об узорь33 его коры. Дуб отпрянул было от ужаса, но в последний миг зажмурился и притиснул подругу к себе так крепко, как сумел.
Не открывая глаз, не разжимая объятий, он простоял так до самой весны. Когда же нежная ладонь тёплого ветра коснулась глубоких складок жёстких его щёк, первым, что услыхал, был милый голос осины:
– Просыпайся, утро уже!
Они снова были вместе, и на этот раз, в самом деле – навсегда.
Минули годы. Редкий путник, добравшийся до тех мест, не отдыхал в тени могучего дуба. Прижимаясь усталой спиной к дереву, с удивлением рассматривал пушистую ветку осины, что гляделась затейливо, седым локоном в шевелюре повесы. Гадая о причинах столь необычного явления, странник по обыкновению попадал впросак, ибо явь столь далека от наших представлений о ней…
Вот так вот всё оно и произошло. Ну, а если кому придёт охота увидеть это своими глазами, – не тревожьтесь. С вас довольно и того, что там был я.
Всё, как у всех
– Не толкайтесь, соблюдайте очередь. Не задерживайтесь! Никто не берёт с собой! Все едят прямо тут, иначе будет нечестно! Кто следующий?
Пёстрый дятел в красных подштанниках и сдвинутой на затылок кепке, распоряжается обедом. Без его рассудительности, трапеза давно превратилась бы в скандал. Не сказать, чтобы эта роль была очень ему по вкусу. Скорее он воспринимал её, как вынужденное бремя, и с достоинством переносил, но нынче… Рукав его шубы был взъерошен, словно побит молью, да и сам он выглядел странно смущённым. Часто посматривал округ, как бы опасаясь. Но … кого бы ему? Кошку! Та не крадётся, но шагает коротколапо, в снегу чуть ли не по лопатки. Птичье общество, как и положено – врассыпку. Покуда резные фигуры синиц расставило на полки веток, по одной, словно с шахматной доски, воробьёв, крошками со стола, смело под крышу. Неторопливо обмахиваясь китайским веером крыл, они заняли галёрку. А дятел, размашисто хромая в стороны на подвязке из прозрачной гуттаперчи мороза, пересел на дальнюю часть леса.
Кошка подобралась ближе к птичьей кормушке. Несмотря на пушистый мех, она очевидно мёрзла. Близоруко щурясь, пыталась отыскать что-нибудь съестное. Разглядев наконец в сугробе просыпанный овёс, принялась жадно глотать его, прямо так, с кусками снега.
Первыми возмутились воробьи. Загалдели базарно, запричитали. Синицы согласно помалкивали, недоумённо выпучив лакированное просо глаз. А дятел, воротившись на прежнее место, озадаченно стал разглядывать кошку. Та продолжала жадно грызть овёс и даже прикусила себе язык, от чего на её губах проступила нежно-розовая пенка.
Дятел засомневался. Как поступить?! И не придумал ничего лучшего, чем постучать в окошко. Обыкновенно он пользовался этим, деликатно напоминая о времени обеда. Просить за других ему ещё не приходилось.
– Надо же, опять барабанит, нахал!
– Чего ему? Еда есть, вроде. Четверти часа не прошло, как досыпАл.
– Не знаю. Странно. И ведь не пугается, видит меня и не улетает. Головой только крутит по сторонам.
– Так выйди, посмотри, что там.
…Когда сытая кошка удалилась туда, откуда пришла, дятел вновь принял на себя бремя распоряжаться трапезой. Воробьи опять старались пройти без очереди, синицы норовили умыкнуть больше полагающегося… Но происходило это всё как-то беззлобно и радостно. Степень сострадания и участия, оказались соразмерны их собственному благополучию. Забота не о себе тронула, но всеобщее смущение не позволяло обнаружить сие славное обстоятельство. Они порхали на волнах радости доброго дела. Притяжение земли трафило им, ослабив несколько свою силу. И где-то там, глубоко в недрах, в тёплом пузе, ему тоже было щекотно от удовольствия.
Зачем птицы летают, отталкивая от себя всё земное, приземлённое, низменное, и всегда возвращаются назад? От чего-то отказываются, намереваясь сделать мир лучше? Никуда не бегут они, ничего не стараются изменить.
Кланяясь часто, ударяясь дождя капелью, птицы подбирают крохи мгновений. Оборачивая их в ажурную вязь взгляда, преподносят дар возможности быть неподалёку. Любоваться чертами, манерами, неприхотливостью. Вздорностью, подчас. Самоотверженностью даже! Всё, как у всех.
Роза ветров
Вялые листья крыльев ястреба треплет ветром. Мимо вОроны, спешат спешиться в гнездо. Пена снега клочьями, наискось, к земле жмётся, дышит по-пёсьи. Понавдоль глазури наста скользит бабочкой зимнее семя. Ажурное пшеничное роскошество с опалом шоколадного зёрнышка к краю ближе, того и гляди, что схватит простуду.
Ветер то курьерским, то товарным по лесу. Метели за ним не поспеть.
Белки за дружкой грустят. Запрыгнут пониже и щупают воздух на вкус, носом двигая влажно.
Дали нет, всё едино.
А сумерки пасмурных дней всё тревожит: ушибы следов, расцарапанный хмель сосняка. Тяжела его снежная ноша. И прикрыв непросохшей рогожей всё, что замерло в лета тяжёлом ознобе, он живёт, ожидая весенних ветров, обвиняет себя в недовольстве великом.
Хмурым ликам всегда недосуг разбираться в причинах несчастий. То – поверхность. А стоит поглубже копнуть… Колыбели цветов, пауков гамаки, спальни мошек, мышей будуар, винокурни древесные соков… Что невидимо сквозь суету. И колючки судьбы, как ежами впиваясь так часто, незаметны при взгляде на розу ветров. Пусть всегда недовольна. Пускай пелерина прилива обветшалым подолом цепляет за брег. Человек утомим, но его неизбежный побег – передышка. Он пёрышком -слабо, но дышит. А вверху – небеса, восхитительной крышей, у которой предела, действительно, нет.
Жизнь
Поздним утром сонные удочки камыша и полусогнутые локти травы торчат из-под снега. Сияя лукаво, лоснятся талой зимой сугробы. Много раньше, ещё в дорассветном плену, собаки голосят издали, а филин им в укор:
–Ух-вы! Ух-вы!
И замолкают они…
Тропинка подставляет невидимую ей самой ступню, и, – ой! Та-дам! Спотыкаешься легонько, да так, что с головы до пят горяч. А тропка делает узелки и рвётся ниткой от шага к пути. То ли по забывчивости, частью с умыслом, или в назидание.
Бывает, лунной ночью всё ясно, и очевидно более, чем в солнечный день, ибо отражённое сияние единой ближней звезды слепит своим величием. И по тракту, просторному, прямому так легко идётся… Тропинка же – таится где-то там, внизу, недосягаема взгляду белого света.
Но если тьма, охватив ладонями путника за лицо, не даёт ему оглядеться, то подставляет заботливо под слепые и беспомощные ступни, обросшие травой ступени. А лес восстаёт по бокам шорами коридора, толкает странника со стороны на сторону, не для потехи, но одной его сохранности ради.
То ли ты шествуешь по пути, то ли торопишься. Либо оглядываешь благодарным оком всё, что сопровождает по эту сторону дороги, или озабочен чем-то невидимым, позабывшись. Позапомнив34 про самую суть бытия. Про утончённое удовольствие его, когда, довольствуясь кратостью, ты кроток во всём, что касается напоминания о ней, но широко раскрыт прочему, которое вечно, как свет, льющийся с небес.
– На что похоже это?
– На назидание. Наставление, что нанизано на оборванную струну опытности.
– Не лишено ли это рассудка, не глупо ли?
– Ни то, и не так. Почему бы не сказать ребёнку, как только он откроет свои глаза тебе в ответ: «Смотри! Смотри внимательнее, малыш! На всё вокруг! Дорожи этим до дрожи! Собой дорожи, жизнью, что жалит сама себя исподтишка, в самый лепый момент, когда понял вдруг, – что оно такое, как и зачем…»
– А ты… ты понял, познал?
– Чудак человек, да разве бы я признался…
Толкаясь друг об друга, локти травы, расчистили уже место, и на свободном от засахарившегося дождя овражке – резные трилистья земляники. От одного взгляда на них, рот наполняется сладким ароматом ягод.
Быть может и жизнь такова? Она не более, чем устремлённость, ощущение, намёк. А что она такое на самом деле, до конца не знает никто.
Чаша терпения
Она была похожа на обшитую мехом охотничью чашу. Такие делают, чтобы не ожечь руки о согревающее питьё. Стройная талия, рельефность симметричного орнамента, красиво растянувшего мех, смотрелись бы более, чем изысканно… если бы она не была собакой.
Её выбросили в сугроб у границы леса. Взбитая пена пожухлой травы, покрытая изломанной глазурью наста, запечатлела половинки отпечатков ног получеловека, который пинал собаку, пока не увидел жёлтые пятна страха на снегу. Оставив вместо себя сгусток прокуренной слюны у её ног, уехал, не оглядываясь на истеричный забег задыхающейся бензиновыми парами собаки.
Она пыталась догнать его. Приняла всё случившееся, как заслуженное наказание. Прощала?! – не обвиняла хозяина ни на мгновение, понимая, что заслужила подобное, так как не оправдала надежд. Охотничьей она была лишь по рождению, и весьма неохотно выполняла свою роль, ибо не понимала, – зачем причинять кому-то боль.
Не сумев догнать набиравшую скорость машину, собака вернулась к тому месту, откуда начала свой бег. Спрятав под себя израненные лапы, стянулась узлом на вытоптанном хозяином снегу и, скрипнув зубами, задремала. Утро не могло обмануть её. Хозяин вернётся, пнёт пару раз под рёбра и позволит забраться в кабину. А там, отогреваясь на резиновом коврике, в луже талого снега, она будет глядеть на него с обожанием и любовью. Снизу вверх.
Негатив ночи проявился к рассвету. События вчерашнего дня покрылись глянцем состоявшегося прошлого. Хозяина всё не было, и собака решила искать дорогу домой сама. Взяв след, скоро обнаружила обронённые накануне капли собственной крови и обветренные овражки колёс на дороге. Не придумав лучшего, опустил нос долу и пошла кругами, отыскивая знакомый след.
– Слышишь, кто ж там так вопит?
– Иди посмотри.
– Я боюсь!
Молча, широкими шагами, он направился навстречу крику. Подле опрокинутого навзничь пня, стояла молодая гончая. На приподнятой правой передней лапе висела клипса капкана.