Заметив приближение человека, собака перестала метаться в поисках выхода из омута боли, замерла в полупрыжке. Она даже нашла в себе силы приветливо качнуть хвостом, пока её пятерню вызволяли из ржавого безжалостного плена.
От нехорошего места к безопасному пятачку подле сараев, собаку отнесли, перехватив поперёк туловища, под мышкой. Та покорно висела на руках, сверкая нежным розовым пузом.
– Совсем ещё молоденькая. Покормишь её?
– Уже несу!
Гончая проглотила первые куски, не разобравшись во вкусе. Люди отошли, чтобы не смущать, тихо переговаривались в сторонке:
– Что там у нас ещё есть?
– Мяса кусок и каша на воде, больше ничего нет.
– Неси мясо. Пару недель на крупе нам не повредит.
Собака была благодарна этим людям, но, как бы они ни были сердечны, выбрала в хозяева не их. И даже если, вероятнее всего, ошиблась, изменить того уже была не в силах.
Решительно отворотясь от еды, собака пошла прочь. В поисках нужного следа, она возила носом по округе, расширяя мах, ускоряла свой бег, зарываясь всё глубже под крыло снегопада, покуда вовсе не исчезла из виду.
– Может, передумает и вернётся? Мясо-то есть так и не стала. Не убирать?
– Пусть лежит. Мало ли.
Мы ждём, пока взбодрится вода в чайнике. Ловим ярость закипающего молока. Подолгу поджидаем неинтересных, нужных для чего-то знакомых. Тратим жизнь на какую-то ерунду… Хотя единственное, что важно, – следовать однажды сделанному выбору. Быть верным самому себе, даже если подозреваешь, что оно того не стоит.
Собака бежала всё дальше и дальше. Чаша её терпения была заполнена едва ли наполовину. Она рассчитывала завоевать любовь своего хозяина, сколь тяжело и долго ей бы не пришлось. Вот бы и нам суметь так…
Комар
Однажды утром, когда пар от закипающего чайника прилип к окну, стало заметно, что солнце непохоже само на себя. Оно казалось совершенно квадратным. Прижатое кулаком облака к стене небосвода, корчило рожи, гримасничало, что было сил. Ему очевидно было щекотно. Тёплый воздух, сочившийся из-под земли, дразнил ноздри, и хотелось вкусно, на всю округу, чихнуть. Да так, чтобы мёрзлый слой опилок пошёл трещинами, словно лёд на реке.
Вода в пруду, глядя на солнце влюблёнными глазами, не замечая его нелепых угловатых форм, теплела. Синицы, подтрунивая над её скромностью, принялись было щипаться, но скоро оставили это, и стали гоняться друг за дружкой. А после вовсе разошлись и, скатываясь с горы берега на одной ножке, притормаживали крылом. Пользуясь нерасторопностью мороза, они ныряли в ледяную купель по самое горлышко. Оттирали обветренные морозцем щёки, скребли о тёмный камень место промежду лопатками, до которого с трудом могли дотянуться самостоятельно. Сторожкие же птицы довольствовались относительно чистыми впадинами луж. Доходя до середины, они приседали на хвост и, воздевая крыла викторией, праздновали победу весны. Им было весело.
– Как-то это слишком всё.
– Много заварки, сахару?
– Весны много этой зимой!
– Так не бывает. Её всегда мало!
– Гляди-ка… там!
Я подошёл к окну ближе. Перелетая от дерева к дереву, бесцельно и растерянно метался комар. Очарованный безупречностью сугроба, направился было к нему, но, отвергнутый холОдностью, полетел дальше. Синицы молча глядели ему вослед. Переминаясь с ноги на ногу, выкусывали воду, споро крахмалившую их сорочки, и пытались согреться этим. Мороз заглянул-таки в календарь и, густо выдохнув, направился назад.
– Напомни мне утром подсыпать в кормушку.
– Хорошо, – согласно кивнул я, пытаясь разглядеть через оконное стекло, – куда же улетел тот одинокий комар.
Не для чего-нибудь. Но просто для того, чтобы знать, где его дом.
Зарисовка
Городошник ветер роняет деревянные фигуры лёгкой битой своей. Размах нелёгкий, недолгая тишь и падения спелые звуки.
– Эй-эй! – возмущается филин. Белка – молча, была и бежала.
Весенние птицы, возьмись ниоткуда, с испугу, как сдуло – подальше. Одна отстаёт. И кричит:
– Как же я?! Как же я?!
Догнала.
Со вздыбленной шерстью ростков по бокам, озадачен не мене, пенёк:
– Разве ж можно? Куда торопиться? Не дело – спешить!
Рядом топчется чем-то барсук, с пухлой пятки к носку наступая. И бурчит себе пОд нос, чего – не понять, но, вестимо, и он недоволен.
Скомканный ночи платок брошен в мелкую корзину вчерашнего гнезда. Там их много ещё: и с лукошко, и похожий на зимний венок, что обрызганный снегом, случайною веткой пробитый насквозь.
– Песочное тесто дороги, орехи покатых снежков… Трамвай паровоза играет с метелью. След человека и тех, кто не он – одинаков, глядЯ издали.
– Иль немного подальше?! Чтобы так, без оттенков, без фальши…
В ожидании лета
Синица не верила своим глазам. Споро перебирая стройными ножками, по льдинке стекла, бежала божья коровка. Выше, наверх, ещё немножко же… Туда, где пенится густая голубоватая брага неба. Простая, без хмелю. Одной лишь радости ради.
Приготовляясь к остатнему рывку, она чуть приподняла подол крыл, обнаруживая нижнюю кружевную юбку, надела лукавый взор и… Больно ударившись о раму лбом, на миг потеряла себя, вновь очутившись на подоконнике.
– Подсади её, а! – попросил он.
– Да куда ж я её? На небо?
– Зачем?
– Ну, а в какую сторону она, по-твоему, рвётся-то?
– Неужели в небо?
– Именно!
Тем временем, божья коровка пришла в себя, умылась, причесалась, размяла затёкшие члены свои и, поводив лопатками крыльев для разогреву, вновь направилась к стеклу.
– Она… опять?!
– А ты как думаешь, конечно!
До самого заката, ладная загорелая крутобёдрая барышня, разодетая в усыпанный горохами сарафан, взбиралась к вершине окна, и, пережив очередное падение, принималась за восхождение вновь. От прикосновения подоконника её одежда приходила в полный беспорядок, да и звучала она безутешно, как полый орешек.
– Не могу я больше этого видеть, сделай что-нибудь! – попросил он.
Налив в блюдце крепкого сладкого чаю, пересаживаю божью коровку с окна на фарфоровый берег коричневого тёплого озера:
– Это, понятное дело, не хрустальные небесные чертоги, но – чем богаты, угощайтесь!
Она глядит, смущённо разводя усиками на стороны, как руками, почти пожимая плечами. Сокрушаясь об нашем беспокойстве, шепчет, что уж как дойдёт до того, вкусного, голубого, то там уж и кисель, и нектар, и прочие удовольствия. А тут она почти проездом, не рассчитывая ни на что.
– Так нам в радость, – перебиваем мы её, – да и холодновато ещё, для тех разносолов. Устраивайся, побудь с нами!
Отобедав, божья коровка долго умывается, зевает прилично и мы выходим из комнаты, чтобы не мешать гостье.
Синица, забывшись, дятлом стучит по стеклу. Тревожится об судьбе божьей коровки. А мы просим её не шуметь и указываем на тёплый уголок окна, в котором тихо сопит та.
– Что ж так всполошилась птица? Жучок как жучок. Она ж их не ест вроде?
– Нет, конечно! Просто божья коровка выглянула солнышком, как напоминание о том, что есть на свете лето.
– Думаешь, в этом всё дело?
Я киваю согласно, и успеваю заметить, что синица на ветке за окном, сидит уже в белом чепчике снега. Метель дразнит её, гонит под крышу, но не желается птице терять из виду прекрасное видение, – божью коровку, толику счастья, отголосок того, что случалось некогда и вот-вот наступит. Стоит только запастись терпением и подождать.
Эпос среднерусский, возвышенный…
Свалявшись валенком, пучок седой травы грел ноги каждому, кто, вняв его истоме, сближался тесно. Сбившись в ком сугроба, пути перина вяло улеглась. А простынь непоседливой позёмкой, и так, и эдак, всё за край её бралась, и морщила, и морщилась преступно, себя считая виноватою во всём: что взглядом ненамеренно касалось, что было явно, что едва ли, показалось…
И тут, лишь дятел отряхнув от снега ветку, нашёл иной, обильный, сытый ствол, его опять опередила белка. И, заглянув в дупло, ногой на стол, собой обняв, иначе рассудила. (Она подчас ему вот так вредила, но вне условий, вне стараний перекор.) И, надкусив желе жука искусно, чтоб дятел знал, что ей всё это вкусно, она укрылась, отступив к стене. И ощутила вдруг биенье соков, удары сердца, что в груди у дуба. До той поры, намёка метки сруба, не замечал никто. Да нынче ж снежный сок утёк… И очевидность, что так ненавистна, и ветер, что в дупле свирелью свистнул, совместно правду обнажили, а как доселе мирно жили…
Пусть белка, возвратив жука на место, продлить не сможет деревянный век, и сделавший пометку человек, придёт однажды… То не слишком важно. Ведь дятел, не сочтя себя отважным, присядет перед ним. Шершавый ствол суров на вид, но то, что глубже – влажно. Весною, забродив, прозрачный сок кровавым обращается не к месту. И это правда, если правда интересна.
Голубь мира
Измятый в ступке неба снег лежит изорванной бумагой повсюду. Ватные тени домов, резные призраки сосен, оглоданными виноградными кистями по краю блюда полян – дубы, Ольхи, да ясени. Ясно ли им?.. Зябко ли?
Линялый ствол старой сосны, тут же, в линию – погодки берёз топорщатся седой щетиной. И сохнет распятая ими марля тумана.
Согнут дугой, сгорблен один ствол, иной. Луками, тетивой книзу, брошены в ряд победно. Каждый – опора другого. Стиснуты зубами, сдвинуты прочно, плечом к плечу. А коли на них, да из сита облаков просыплет легонько или поболе того… Ни дать не взять, – хрустальный путь, что ведёт в сказочные чертоги. Но недолго оно так-то. Оборотится солнце округ себя, вскружит золотистую юбку, раскраснеется и закутается вновь с головой в серую шаль. Ну, так и этого довольно. Глухой ритм капели брызжет сладко. Натёртый паркет дороги сияет, скользит вне меры, и так чист, что ажурный, будто из бересты, голубь, как в серебряном зеркале, отражается в нём. Распахнув объятия, летит птица, земле навстречу. Вдыхает возбуждённо теплый дух, что идёт от неё, как от хлеба. Голова кружится, соловеют глаза… А рыжие меха утомлённого навек сосняка, в волнении сжимают сухие лапки: падёт или увернётся? Успеет ли? Таки успел.
Увернулся нехотя, сел на нижнюю ветку ольхи, и оглядевшись, словно сквозь сон, принялся петь. Тот, кто слышал, как поёт эта птица, знает, отчего он – голубь мира. Столь в нём всего, от каждого. И не потому, что нет у него своей песни, а из-за того, что он один знает их все.
Февраль
Нарочитые позы изящных юных стволов. Непринуждённые, полулёжа, грузных. Двусмысленные в обнимку, – прочих, которым никогда не дашь столько, скольких пережили они.
Кто-то утомился стоять доле и рухнул, загородив дорогу, иные, напротив, указывают верный путь.
Наледь чаги, невыплаканными слезами, держится из последних сил в уголках глаз. Ещё немного, и… Но нет. Не время.
В такт менуэта снегопада, разделяя его долю, лес танцует, заметно едва. Хрустнет лишь иногда расшатанной досочкой паркета сухая кора с подветренной стороны ствола. Вздрогнет. Одёрнет, стыдясь неловкости. Но вышивка фаты ветвей сокроет и это.
Мокрая бронзовая чешуя листвы достойно сносит, что всё меньшая её часть уже на виду. Те веснушки, что роняют деревья подле себя, у ног, скоро ржавеют, и теряются где-то на дне сугробов.
Трещины коры замирают в полуулыбке, как в полусне. А поверх каждого пня – кусками непечёного теста, снежные лепёшки. Так бы и съел…