Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Парадокс страха. Как одержимость безопасностью мешает нам жить - Фрэнк Фаранда на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В его трудах о любопытстве поднимается несколько тем, но все они вращаются вокруг основной идеи, согласно которой любопытство уводит человека от созерцательности и, следовательно, от Бога. Августин называл любопытство «болезнью»[88] и связывал его с «похотью глаз»[89]. Он считал людей низменными созданиями, подверженными искушениям плоти. Глаза, поскольку они из плоти, могут быть захвачены любопытными зрелищами – странными и красивыми. Хотя в созерцании Бога Августин преуспел, он оплакивал тот факт, что даже его собственный ум может быть отвлечен любопытным зрелищем «ящериц, ловящих мух»[90]. Зрение – «князь всех чувств»[91], следовательно, его надлежит направлять только на Божественное.

Для церкви в то время единственным предметом, достойным взора, являлась Библия. Другие книги стали воплощением знания, уводящего нас от Бога. Августин настаивал на этой связи любопытства с запретным знанием. По его мнению, имеются области знания, которые нам, смертным, не должно исследовать. Они включают все патологическое, гротескное, темные искусства, астрологию и гадание, которые часто называли «искусствами любопытства»[92]. Главное, однако, то, что любое стремление к знанию как таковому приравнивалось к греху. Для нас, низменных тварей (согласно раннехристианской космологии), считалось безнравственным задавать слишком много вопросов. Знаковым примером служит история грехопадения в Эдемском саду.

Это была эпоха выраженного упадка интеллектуальных исканий. Уничтожались библиотеки, сжигались тексты. Многие философы и преподаватели бежали на Восток, в Персию, захватив свое интеллектуальное наследие – сколько могли унести. Отчасти это разрушение знания было совершено готами, уничтожавшими существующую культуру, однако такого объяснения для столь полного отказа от знания недостаточно.

В 529 г. римский император Юстиниан официально закрыл Афинскую академию. Образование было ограничено религией, религиозными были и практически все тексты, написанные в то время[93]. Производство книг резко сократилось, а церковь все набирала силу, ассимилируя языческую культуру. К сожалению, знание оказалось связано с язычниками. На смену многочисленным богам Греции и Рима пришел единый Бог – Бог, который, по утверждению Августина, не хотел, чтобы мы слишком много знали.

Хотя представления Августина о греховности любопытства оказали огромное влияние на эволюцию западной культуры[94], было бы преувеличением объяснять колоссальные изменения в нашем отношении к знанию, культуре и уму исключительно влиянием его текстов. Многие изменения в культуре и социуме вели к этому, однако не все они были столь же очевидны. Хула Августина на любопытство, возможно, лишь оседлала уже сформировавшуюся волну изменений. Что-то смещалось в самой ткани социума. И хотя мы можем рассматривать новые социальные ограничения с разных точек зрения, в психологическом аспекте то, что случилось после падения Римской империи, было переломным моментом эволюции Воображения.

Во многих отношениях катастрофа Средних веков мало отличается от того, что временами происходит с каждым из нас, в нашем собственном уме. Августин и церковь старались заточить в темницу естественные устремления любопытства и желаний и в конечном счете – сам ум. Они обосновывали это заточение религиозным законом – законом, основанным на страхе, призванным приблизить нас к Богу и уберечь от проклятия, навлекаемого греховностью. Основанное на страхе лишение свободы совершалось в наших собственных интересах: умерь любопытство, подави желания, смири свой ум. Однако, как мы видим по собственной жизни, цена безопасности может быть весьма высока: идеи, которым мы так и не следуем, чувства, которые так и не выражаем, и – увы! – личность, которой так и не становимся.

Теперь попытаемся выяснить, почему мы, люди, настолько подвержены Страху. Что произошло на пути нашего видового становления, чем вызвана такая уязвимость? Почему другие животные не знают этих проблем?

Рожденные неполноценными

Я никогда не забуду кошку, которую подобрал на улице в нью-йоркской Адской кухне[95]. Она была совершенно дикой, и я удивился, что команде спасателей удалось ее поймать. Причину я выяснил через несколько дней, когда ветеринар сообщил мне, что у нее скоро будут котята. Через несколько недель я стал гордым отцом шести очаровательных котят, очень быстро научившихся носиться во всю прыть по моей крохотной квартирке.

Больше всего меня поразило во всем случившемся то, на чтó способна кошка-мать ради котят. Познакомившись с ней ближе, я увидел, что она остается дикой, яростно независимой, неизменно настороженной в отношениях с человеком. Я помню, как впервые попробовал взять ее на руки. Сначала она замерла, а затем, как только я ее поднял, начала молотить лапами с выпущенными когтями, раздирая мне руки, грудь, шею и лицо. То, что эта дикая и, вероятно, психологически травмированная кошка позволила схватить себя и посадить в клетку, представлялось мне альтруистичным актом подчинения, продиктованным материнским императивом – найти безопасное место, чтобы окотиться.

То же происходило и во время рождения котят. С двух часов утра, когда я увидел первый околоплодный пузырь, кошка превратилась в рожающую машину. Она прилежно вскрывала каждый пузырь, вылизывала котенка, съедала пузырь, затем отдыхала, тяжело дыша, пока не появлялся следующий. После рождения пятого котенка она была, очевидно, измучена. Я решил, что все закончилось. Казалось невозможным, что она способна продолжать, но тут появился еще один пузырь. Прежде чем кошка позволила себе отдохнуть, все шесть котят были вылизаны и пристроены к ее мягкому и теплому животу.

После этого она два дня отказывалась покидать свое логово в моем шкафу. Я приносил ей корм, но она не ела. Очевидно, белка околоплодных мешков было достаточно, чтобы продержаться первый период после родов, когда она охраняла новорожденных. Во время последующих ежедневных забот она действовала с полной самоотдачей, эффективно и словно не испытывая собственных потребностей.

Второе мое яркое воспоминание о кошке связано с ее противоположным поведением во время искусной сепарации котят. На первый взгляд, это выглядело почти как скука или отсутствие материнской заботы. Когда прошло несколько недель и котята начали есть самостоятельно, кошка стала кормить их менее старательно. Без видимой логики и причины она иногда вдруг вставала и уходила от котят. Это не значит, что ее материнская забота лишилась теплоты – просто она стала одаривать их ею избирательно. Ночью кошка-мать и котята по-прежнему лежали все вместе как один большой пушистый шар, но в течение дня она могла покинуть их и заниматься собственными делами. Ее материнство было поразительно необременительным и позволяло котятам свободно взрослеть и играть. Они стали почти самостоятельными, потому что она дала им возможность самим о себе позаботиться. Более того, кошка интуитивно поняла, когда настало время дать котятам свободу.

У нас, людей, все иначе. В отличие от двух кратких месяцев кошачьей материнской самоотверженности и привязанности, нам нужно, чтобы наши матери и/или отцы оставались неусыпно связанными с нами и внимательными к нашим потребностям на протяжении многих лет. Человеческие младенцы по сравнению с детенышами любого другого вида приходят в мир физически незрелыми, с минимальным количеством врожденных рефлексов. Наше потомство остается беспомощным и уязвимым намного дольше, чем потомство других животных. Если бы наши родители или опекающие взрослые не заботились о нас практически ежесекундно на протяжении длительного времени, никто из нас не выжил бы.

Слишком большой – это насколько большой?

Эволюция нашего мозга очень во многом связана с вопросом о том, с какого момента нас можно назвать людьми[96]. Homo habilis считается первым видом, овладевшим зачатками речи. Дает ли это статус первого человека? Судя по окаменелостям, головной мозг Homo habilis, жившего 3 млн лет назад, был объемом около 600 кубических сантиметров, что близко к мозгу современного шимпанзе. Однако с этого момента нашей эволюции размер мозга начинает расти стремительно. Примерно через миллион лет после Homo habilis появляется Homo erectus, мозг которого почти в два раза больше. Поразительно в этом развитии то, что увеличение объема мозга происходит без пропорционального увеличения тела. Сегодня размер мозга Homo sapiens составляет около 1400 кубических сантиметров, и бóльшая часть выросла за последние 500 000 лет. Примечательно также, что объем палеокортекса – старой коры головного мозга – практически не изменился. А то, что столь резко выросло, называется неокортекс («новая кора») – отличная штука, надо сказать.

Одновременно с увеличением размеров головного мозга шел уже упоминавшийся переход к прямохождению. Положение тела Homo ergaster/erectus при ходьбе все более приближалось к вертикальному, и это потребовало некоторых изменений нашей биомеханики. Принципиальными среди этих изменений были сужение таза и удлинение ног, что способствовало вертикальной ходьбе на более длинные дистанции и расширило возможности миграции. Следствием этого сдвига, однако, стало так называемое тазовое ограничение. Как родить ребенка с большой головой и поддерживать его существование достаточно долго, чтобы его большой головной мозг развился?

Эта проблема была решена продлением срока внутриутробного развития мозга. Вынашивание у разных видов животных напрямую связано с размером головного мозга и длится от 21 дня у крысы до 165 дней у макаки и 280 дней у человека[97]. Однако даже этого, очевидно, оказалось недостаточно. Мозг новорожденного шимпанзе составляет около 45 % размера мозга взрослого животного, новорожденной макаки – 70 %, но, увы, младенец рождается с мозгом всего лишь в 25 % объема мозга взрослого человека. Затем мы обнаруживаем, что в течение первого года жизни мозг детеныша шимпанзе достигает 85 % мозга взрослого животного. Ребенку требуется примерно шесть полных лет, чтобы достичь того же показателя 85 %. Последствия этой потребности неврологического развития невозможно переоценить.

Поскольку наш головной мозг становился больше, а таз меньше, решение требовало такого послеродового процесса, который позволил бы мозгу развиваться вне утробы. Как же поддерживать существование новорожденных вне естественной защиты утробы достаточно долго – до достижения самостоятельной жизнеспособности?

С учетом уязвимости младенца и долгих лет, которые проходят, прежде чем ребенок сможет обеспечить собственную безопасность, эволюции требовалось творческое решение. На основе базовых «прошивок» материнской заботы у приматов люди выработали нейропсихофизиологическую систему, соединяющую мать и ребенка неразрывной взаимосвязью. Эта система, как уже отмечалось, называется привязанностью, именно она поддерживает достаточно долгую, до достижения относительной автономности, связь ребенка с тем, кто за ним ухаживает[98].

В сущности, система привязанности (родственного контакта) контролирует и поддерживает оптимальный уровень близости между ребенком и заботящимся о нем взрослым. Если дистанция становится слишком большой, младенец и/или ребенок испытывают дистресс. Это часть системы тревожной сигнализации, о которой мы говорили в главе 2, активирующей тревогу, страх и панику. Плач неуверенного в своей безопасности младенца побуждает мать сократить дистанцию между ними и успокоить его. По мере взросления и созревания переносимая ребенком дистанция увеличивается, и в конце концов ребенок становится способен существовать безопасно и отдельно от родителя. И это еще один уникальный вызов как для матери, так и для ребенка: согласовать верный баланс потребности в близости и потребности в свободе.

Я наблюдал, как моя жена поддерживает хрупкое равновесие в отношениях с нашим сыном. Она просто и изящно выразила суть материнской заботы как «необходимость каждый день заново улавливать, как далеко можно отпустить его». Непростая задача. Она отлично справляется.

На самых ранних стадиях этого «согласования» безопасность младенца поддерживается одновременно тактильными и визуальными средствами. Много исследовательской и теоретической работы было проделано для понимания роли визуального контакта между матерью и младенцем в эмоциональной регуляции и увеличении безопасности. Элеанор Гибсон и Ричард Уолк, совместно работавшие в Корнеллском университете в 1960 г., поставили оригинальный эксперимент, чтобы узнать, как детеныши животных и человеческие младенцы используют своих матерей, чтобы оценить опасность глубины и высоты[99]. Эксперимент получил известность под названием «Визуальный обрыв». Джеймс Сое и Роберт Эмде повторили его в 1985 г. В дальнейшем эксперимент стал использоваться для изучения не только того, как детеныши оценивают опасность высоты, но и в конечном счете того, как они используют материнские сигналы, чтобы узнать, что безопасно и что опасно[100].

Экспериментальный реквизит состоял из платформы, половина которой выглядела как шахматная доска. Посередине шахматное покрытие сменялось прозрачным оргстеклом. Через оргстекло был виден провал высотой один метр над полом, застеленным линолеумом с тем же шахматным узором. Младенца помещали на конец платформы, покрытый рисунком, и давали игрушки. Через несколько минут игрушки передвигали на дальний конец платформы – туда, где было прозрачное оргстекло. Там же стояла мать. Младенцы, желая достать игрушку, начинали ползти к ней, а значит, и к прозрачному основанию. Достигнув оргстекла, все они, без исключения, застывали, очевидно, сбитые с толку и неуверенные в опоре. Самое примечательное, однако, то, что, столкнувшись с этой неуверенностью или неопределенностью, младенцы устремляли взгляд на лицо своих матерей. До начала эксперимента матерей разделили на две группы. Первая группа получила указание выражением лица поощрять ребенка к действию, а вторая – демонстрировать испуг (или гнев).

Результаты эксперимента показали, что, когда матери имели одобрительное и расслабленное выражение лица, младенцы снова начинали ползти и добирались до игрушек. Если же дети, подняв глаза, видели на лицах матерей испуг, то замирали и не возобновляли движение. Эти результаты, многократно повторенные, свидетельствуют, что младенцы в возрасте около десяти месяцев используют выражение лица матери как руководство к действию. Более того, мы видим, как наша склонность к любопытству и исследованию может непосредственно формироваться социальными детерминантами безопасного.

Тот факт, что мы от природы запрограммированы быть чуткими к тому, что выражает лицо заботящегося о нас взрослого, едва ли удивителен. Думаю, все мы бывали в ситуациях, когда вовремя посланный взгляд матери словно бы предостерегал нас от дальнейшего движения. Важнее для нас здесь, пожалуй, понимание того, что эта система ограничений куда более универсальна, чем мы могли предполагать.

Послания о том, что безопасно, а что нет, которые мы получаем в младенчестве и детстве, одновременно эксплицитны и имплицитны. Они поступают к нам непрерывным потоком разрешений и ограничений, взглядов, одобряющих или осуждающих то, как мы едим, играем, спим, ходим, бегаем, учимся, пользуемся горшком, переносим болезнь.

Все эти послания сформированы субъективностью наших родителей, микросоциума и общества. К сожалению, кумулятивные эффекты субъективных ограничений сказываются не только на нашей поведенческой свободе следовать своим интересам, но и на самой материи нашей личности и ума.

Ограничения исследовательской активности и игр, налагаемые страхом на млекопитающих, создают особенно много проблем для людей. Наш мозг и психика развились в самоорганизующиеся системы, похожие не столько на компьютер, сколько на игровую площадку. Как о роли игры, рассмотренной в главе 1, мы можем сказать, что игра – это работа здорового ума, так и о состоянии ума можно сказать в продолжение, что здоровый ум – основа здорового «я». Это имел в виду психоаналитик Дональд Винникотт, один из пионеров изучения младенческого и детского развития, говоря: «Именно в игре, и только в игре, каждый ребенок или взрослый может быть креативным и задействовать всю свою личность. И только будучи креативным, индивид открывает себя»[101].

Внедрение чрезмерного или хронического родительского Страха в жизнь ребенка препятствует не только его игровой деятельности, но и буквально игровой функции его Воображения, а соответственно, его способности быть тем, кем он мог стать[102].

* * *

Бóльшую часть жизни Робин замечала за собой чрезмерное желание угождать, потребность нравиться людям и не жалела сил, чтобы быть хорошей подругой, а затем и женой. Ее муж прежде проходил психотерапию, но Робин никогда и никак над собой не работала. Муж посоветовал ей обратиться к психотерапевту, чтобы поработать над вспышками гнева, происходившими у нее во время их ссор. По словам самой Робин, сначала все шло нормально, а затем внезапно «ее прорывало». К сожалению, слова, которые она произносила в этот момент, были не просто злыми, они были токсичными и разрушительными.

Наша первоначальная работа вращалась вокруг помощи Робин в обретении большего контакта со своими чувствами, ей требовалось научиться замечать неуловимые мгновения эмоций, ощущений и чувств. Эта работа оказалась для нее полезной, и она прониклась надеждой. Однако, когда мы стали заглядывать глубже, Робин осознала, что не представляет, кто она такая на самом деле. Она не знала, какие у нее любимые фильмы, какая ей нравится музыка и даже почему она поселилась в Нью-Йорке.

В свете этой проступающей реальности мы вместе задумались о том, откуда берется ощущение собственной индивидуальности, почему оно ей неизвестно и существует ли оно вообще. Мелкие моменты смутного разочарования и эмоциональной боли позволили нам понять, что Робин упускает важные аспекты собственного «я». Она не была уверена: отвергала ли их, рационализировала, чтобы от них отмахнуться, или же просто их не замечала. Как бы то ни было, они были для нее недоступны.

Со временем, начав чаще сверяться со своими внутренними ощущениями, Робин рассказала, что с мужем чувствует себя так, словно ходит по тонкому льду. Это было неочевидное, едва уловимое чувство – как для нее, так и для других. Она описала свою чувствительность к потребностям мужа и других людей в целом. Она гордилась тем, что может эти потребности удовлетворить. Это могло принимать вид заботливых поступков – например, не забыть купить любимые хлопья мужа или послать благодарственную открытку его матери. Робин обнаружила, однако, что ощущение «тонкого льда» в отношениях с мужем было вызвано прежде всего стараниями быть на одной волне с его эмоциональным состоянием. Она сказала, что его не всегда легко понять и хотя она большой мастер чтения эмоций, но его состояние угадывает не всегда.

В ходе нашей работы открылось и постепенно нарастало понимание, что «счастливое детство» ее воспоминаний было в то же время детством, в котором она испытывала существенный ограничительный страх. В раннем детстве, вспомнила Робин, ей было трудно спать в одиночестве, и она часто будила мать, чтобы успокоиться. Мать успокаивала ее и сидела у кровати дочери, пока та не засыпала. Робин также вспомнила свой страх, что в дом вломятся грабители и похитят ее. Она боялась потеряться, когда они путешествовали, и хотела держаться за руку матери в общественных местах по меньшей мере до двенадцати лет.

Однажды, когда мы исследовали природу этих воспоминаний, Робин на ум пришло лицо матери. Когда я попросил его описать, у нее возникли трудности. Она довольно ясно видела прическу и очертания лица, но вот выражение глаз и рта было точно расфокусировано. Была ли ее мать счастливой, грустной, сердитой, испуганной? Почему-то Робин было трудно определить эмоциональное состояние своей матери в этом образе. Пока мы переваривали этот опыт, Робин расплакалась. «Я не знаю, что она чувствует. Что она чувствует? Что?!» – в отчаянии кричала она.

Понемногу Робин стала вспоминать, что значительную часть своего раннего детства провела в неосознанных попытках выяснить, что чувствует ее мать. Мы с ней стали по кусочкам собирать осознание того, что в те ранние годы ее мать, безусловно, была удрученной. Мало того, что ее эмоции было нелегко распознать, нередко то, что было у нее на лице, пугало Робин. Родительская депрессия может оказать существенное влияние на чувство безопасности ребенка. Неспособность эмоционально достучаться до погруженного в депрессию родителя пробуждает у ребенка чувство неуверенности и непредсказуемости. Помимо того, что мать Робин была для ребенка непостижимой, ее депрессия затрудняла для нее поддержание значимых отношений. Это нарушало те самые взаимосвязи, которые могли бы помочь Робин научиться реагировать, понимать, когда стоит бояться, а когда расслабиться. Вместо этого Робин оказалась обречена ограничиваться неустанной сверхбдительностью, отчаянно пытаясь прочесть эмоции матери и гадая, как примириться с ощущением одновременно присутствующей и отсутствующей матери. Постепенно Робин спрятала свое чувство страха от самой себя и от близких под личиной «хорошей девочки». С этой маскировкой ей было проще поддерживать позитивную привязанность к значимым взрослым.

Это стремление настолько возобладало в ней, что заставляло искоренять все, хотя бы отдаленно нарушающее маскировку. На бессознательном уровне те части личности Робин, которые хотели безопасности, нашли способ приспособиться к проблеме. Ей нужно было устранить все, что могло бы отвлечь ее от необходимой бдительности. Сильнее всего отвлекали от главной задачи и самым непосредственным образом вмешивались в ее решение личные потребности и желания Робин. Ее ум стал медленно ослаблять эти внутренние стремления, словно прикручивая ручку регулировки, пока наконец она не перестала их замечать вовсе. Не осознавая этого, Робин так и застыла в своеобразной нездоровой настроенности на свою мать.

Можно сказать, что гнев, который временами вырывался из нее, был проявлением здоровой витальности – попыткой восстановить право иметь собственные потребности и желания. Вполне обоснованная, в реальности эта теория не слишком ей помогла. Психологическая темница Робин была настолько прочной, что после вспышек гнева ее переполняли чувства вины и стыда, и она возвращалась в безопасность своей уютной клетки, запираясь изнутри собственным ключом.

* * *

На примере Робин мы замечаем несколько факторов, осложняющих отношения между Страхом и Воображением. В самом общем понимании мы видим существенный изъян в человеческой безопасности. Безопасность обеспечивается системой привязанности, которая в лучшем случае субъективна, а в худшем – подвержена искажениям. Жизненный опыт заботящегося взрослого формирует его субъективные оценки угроз, которые не только руководят родительством, но и с младенчества интернализируются ребенком в качестве части его личности.

Субъективность оценки угроз была полезна для нас как биологического вида тем, что наша безопасность в младенчестве и детстве опирается не только на наши собственные страхи, но еще и на предшествующий опыт страха, усвоенный нашими родителями. Наш вид выжил, потому что мы смогли приспособиться, а приспособление строилось на гибкости в оценке угроз. К сожалению, эта гибкость в оценке угроз оказывается одновременно и уязвимостью, легко искажаясь под давлением травматического жизненного опыта родителей.

Рассмотрим, к примеру, опыт взрослых, которые держат своих детей за руку при переходе улицы. Каким особенным он должен быть у родителя (и, как следствие, у его ребенка), если в прошлом у него на глазах какого-то ребенка сбила машина! Хотя все мы знаем, что дети каждый день попадают под машины, мы несравненно сильнее будем сжимать ладонь своего ребенка, если лично перенесли эту психологическую травму.

Травма оказывает на нас колоссальное формирующее воздействие, как правило, связанное со Страхом. Часто мы обнаруживаем, что это воздействие распространяется и на другие области. Иными словами, родитель, видевший, как ребенка сбила машина, может быть сверхконтролирующим не только на переходе через улицу, но и в жизни в целом.

Здесь мы видим другой сложный аспект связи между Страхом и Воображением: насколько далеко мы готовы зайти, чтобы оставаться в безопасности. Если наша безопасность зависит от гармонии отношений с объектом нашей главной привязанности, то наша уязвимость в этих отношениях становится весьма высокой. Для многих, как и для Робин, это делает невыполнимой задачу поддерживать гармонию в привязанности, в то же время продвигая свою личную реализацию. Здесь Воображение становится наиболее уязвимым.

Поскольку наше чувство безопасности коренится в опыте развития, испытанное нами в младенчестве, детстве и отрочестве непосредственно влияет не только на наше научение страху, но и на личность, которой мы впоследствии становимся. Психологическая безопасность – первооснова чувства своего «я». Если в детстве мы страдали от пренебрежения, безразличия или заброшенности, мы можем никогда в полной мере не интернализировать сбалансированное чувство привязанности, так называемую надежную привязанность. Без нее же мы обречены на постоянные попытки восполнить недополученное. Проблема здесь в том, что Страх меняет все, чего коснется. Наша неутоленная потребность в безопасности заставляет нас жестче контролировать жизнь – настолько, что мы буквально перекрываем само дыхание жизни. Возможно, мы сумеем не допустить, чтобы нашего ребенка сбила машина, но, если в процессе этого мы разрушаем чувство свободы и Воображение ребенка, что мы в действительности получаем? Как видно из примера Робин, Страх может потребовать от нас той меры подчинения, которая заставит нас бросить свое Воображение и витальность на алтарь выживания.

К сожалению, человек может оставаться в состоянии депривации всю свою жизнь. Смысл и самореализация утрачиваются; любопытство и Воображение едва дышат. Сколько из нас живет с легкой формой этого состояния? Сейчас, однако, нужно задаться другим вопросом: что происходит с Воображением, когда оно так психологически маргинализируется? Мы его утрачиваем? Оно повреждается? Можем ли мы когда-нибудь обрести его снова? А если да, то как его исцелить?

Глава 7

Революция воображения

Наука была призвана переделать мир, но в начале своего пути чаще вызывала смех, чем благоговение.

Эдвард Дольник

В предыдущей главе мы рассмотрели подавляющее воздействие Страха как на отдельную личность, так и на социум в целом. Мы увидели, как в Средние века борьба с любопытством, а в конечном счете – с Воображением гасила работу нашего ума. Безусловно, это стало результатом ограничений в области образования и печати, но были и другие причины: наши умы коллективно подчинились силам Страха. Как нам, однако, известно сегодня, эта темнота не длилась вечно; постепенно что-то сдвинулось для человеческой цивилизации.

Может показаться, что изменения были неизбежны, что средневековое закабаление естественным образом должно было закончиться. Это стоит отметить, поскольку многое из того, что движет нашим обществом, опирается на ложное представление, будто развитие – врожденное свойство нашего биологического вида. Наука, культура, медицина и даже случайность эволюции словно бы действуют по неписаному закону, согласно которому прогресс неуклонно следует от меньшего к большему, от плохого к хорошему, от низкого к высокому и от тьмы к свету. Наша отчаянная потребность верить в прогресс прочно вплетена в саму суть нашего представления о себе, и это мешает разглядеть, что нашим движением определенно управляет Страх.

В своей книге «Кидаясь камнями в автобус Google» (Throwing Rocks at the Google Bus) Дуглас Рашкофф подкрепляет эту мысль предостережением относительно нашей одержимости экономическим ростом и ее потенциальной катастрофичности. В своей новой работе «Человек командный» (Team Human) он идет дальше и утверждает, что эти слепые склонности не только бьют по нам экономически, но и угрожают самой нашей человечности[103]. Я бы добавил к предостережению Рашкоффа, что, хотя мы как общество верим, что Воображение в форме прогресса восторжествовало, реальность не столь проста.

Силы Страха, приведшие к социальному краху после Августина, никуда не делись. Да, Воображение получило свободу, но достаточно взглянуть на историю, чтобы понять, что Страх по-прежнему действует на нас.

Некоторым моим пациентам обращение к истории своего развития кажется пустой тратой времени. Недавно один из них заметил: «У меня столько проблем с настоящим, зачем мне возиться с прошлым?» Конечно, я понимаю важность проработки настоящего, но нередко именно трудности сегодняшнего дня требуют пристально вглядеться в прошлое. Для каждого из нас события раннего этапа развития обусловливают необходимость приспособления, но иногда формы этого приспособления направляют нас на жизненные траектории, которые работают против нас в долгосрочной перспективе. Например, если я замечаю пациенту, что он полагается исключительно на себя и не способен попросить о помощи, и вместе с ним задаюсь вопросом, почему сформировалась эта тенденция, он отвечает примерно следующее: «Я такой с тех пор, как себя помню». Разумеется, каждый из нас действительно рождается с определенными особенностями темперамента, важными в этом отношении, но, скорее всего, неспособность обратиться за помощью становится результатом раннего опыта, когда просьба о помощи оказывалась в лучшем случае неуслышанной. Оглянувшись на историю своего развития, мы можем понять, чтó были вынуждены сделать, чтобы выжить, и определить, чего нам это стоило и к чему привело.

То же самое мы с вами делаем в этой книге. На мой взгляд, исследование исторического цикла отношений Страха и Воображения в течение последних пяти столетий дает нам возможность понять не только то, что сформировало нас как вид, но и то, как мы можем перестроиться сегодня, чтобы избежать повторения нефункциональных паттернов. Я бы сказал, что история Страха и Воображения далеко не закончена. Страх и Воображение продолжают битву внутри каждого из нас и по-прежнему формируют наше общество. Поэтому мне хотелось бы глубже взглянуть на то, что помогло нам выйти из Темных веков и вновь сместило баланс в сторону Воображения.

Как это было?

Трудно представить, какой была жизнь на исходе Средневековья. Это было время, когда никто не мылся, человеческие экскременты переполняли сточные канавы, сотни женщин, обвиненных в колдовстве, пылали на кострах[104], а Великий лондонский пожар и чума 1665 и 1666 гг. были восприняты как свидетельство Божьего гнева[105].

Природу понимали так плохо, что отсутствующие знания заменялись самыми фантастическими выдумками. Зарождение жизни, движение материи, функционирование тела – все осмыслялось с позиции, как мы бы сейчас сказали, суеверия. Говорят, даже Рене Декарт верил, что виновность убийцы можно установить, если подвести его к жертве. Тогда, полагал Декарт, раны жертвы снова закровоточат, доказывая вину преступника[106].

В начале XVII в. жизнь формирующегося класса ремесленников – сегодня мы назвали бы его средним классом, – хотя и можно считать шагом вперед на пути развития, все равно была полна ограничений. Каждый знал свое место. Торговцы осваивали свое дело через ученичество или работу в семейной торговле. Формального образования не требовалось. Умение читать и писать было не нужно большинству людей – это, безусловно, относилось к массам крестьян и странствующих поденщиков. Первая бумажная фабрика открылась в Англии в 1600 г., и печатных изделий практически не было.

В космологии XVII в. Земля и люди мыслились невероятно далекими от небес. Хотя Земля считалась центром Вселенной, это особое положение не было почетным. Тут, пожалуй, подходит описание моего пациента-алкоголика, сказавшего о себе: «Я кусок дерьма в центре Вселенной». Убогость места, которое мы тогда занимали, – неподвижного центра Вселенной – закреплялась не только Библией, но и грязью и развращенностью, в которой мы жили[107].

Что изменилось?

Изменение, в конечном счете трансформировавшее Темные века в эпоху Просвещения, наиболее очевидно связано с событиями XVII в. В комплексе эти события именуются научной революцией, а ее основоположником считается Исаак Ньютон. Это был период, когда великие открытия в математике, астрономии и науках о жизни дали нам новое, более точное и рациональное понимание самих себя и Вселенной. Изобретение новых линз позволило увидеть жизнь, скрытую в капле воды, и заглянуть вооруженным взглядом в космос. Мы открыли подробности анатомии, мы узнали, что Земля не центр Вселенной. Ньютон сумел раскрыть природу света и цвета, изобрести исчисление и продемонстрировать нам фундаментальные законы, управляющие всем сущим. Он «математизировал мир»[108]. Таким образом, мы видим, что Воображение нашло способ вырваться из предшествующего заточения.

Однако задолго до явления Ньютона, в начале 1600-х гг., группа интеллектуалов-единомышленников заложила фундамент для его работы. Испросив благословения короля Карла II, они хотели основать общество для содействия распространению знаний. Организацию предполагалось назвать Королевским обществом.

Очевидно, появление Королевского общества осталось почти никем не замеченным. В его собраниях участвовали представители высшего класса, почувствовавшие вкус к диковинам и чудесам, являющимся перед ними. Как отмечают историки того периода, первые опыты Королевского общества часто были не более чем демонстрациями природных уродств или варварских пыток[109]: животных вскрывали живьем, их легкие надували кузнечными мехами, делали переливания крови между неродственными видами животных, кошкам и собакам давали яд – а зрители приходили поглазеть на это. В только что изобретенных вакуумных камерах удушали собак и кошек, всевозможные уродства изучали под линзами недавно появившегося микроскопа[110]. В одной из своих дневниковых записей Самюэль Пепис, частый посетитель, а впоследствии президент Королевского общества, ликуя, сообщил: «Я также видел абортированного ребенка, сохраненного в соляной кислоте»[111].

То, чем занималось Королевское общество, можно назвать странной смесью развлечения, науки и садистического удовольствия. Тот факт, что его деятельность имела признаки балагана, неудивителен. В Средние века, из которых оно выросло, трудно было удивить площадными казнями, наказаниями и пытками. Странно было бы ожидать, что появление Королевского общества мгновенно изменит общественное мышление XVII в.

Как я утверждал ранее, социальные изменения зависят от коллективного психологического состояния индивидов, составляющих это общество. Хотя Ньютон заслуживает признания за великие открытия, а Королевское общество – за создание фундамента для них, но и человеку гораздо менее известному удалось добиться сдвига, пусть и малозаметного, в деле освобождения пытливого ума.

* * *

Сэр Фрэнсис Бэкон родился в аристократической семье в середине XVI в. и получил наилучшее системное образование из доступных в его эпоху – в Тринити-колледже Кембриджского университета. В 1597 г. он стал первым канцлером королевы Елизаветы I и оказывал огромное влияние на большую часть политической жизни того времени. Бэкон также начал подвергать сомнению правомерность наложенных на науку ограничений. Он был убежден, что эмпиризм может многое предложить обществу и его запрет не позволяет нам улучшить мир. Судя по всему, Бэкон нашел путь к воображению.

В частности, он предложил пересмотреть наше отношение к природе и ее экспериментальному познанию. Он опровергал тех, кто твердил, что образование толкает людей к лености, беззаконию и аморальности, делает нецивилизованными. Он предложил нам не только новое видение науки, но и новое отношение к знанию. Запрет учения и опасения, что оно ведет к гордыне, полагал Бэкон, нелепы и беспочвенны.

Убежденный, в отличие от Августина, что вся наука есть проявление нашей любви к Богу, Бэкон отвергал мысль о том, что преданность Богу требует от нас прозябать в невежестве. Он декларировал это в работе 1620 г., в которой процитировал «Притчи»[112]: «Слава Божия – облекать тайною дело, а слава царей – исследовать дело»[113]. Историк Питер Харрисон задался вопросом, есть ли у нас основания считать, что Бэкон, говоря о науке, был искренен в своем благоговении перед Богом[114]. Конечно, трудно ответить на этот вопрос. Как бы то ни было, Бэкон сумел избежать прямых нападок на церковь, Библию или Августина. Вместо того чтобы пытаться оправдать греховную природу любопытства, Бэкон блистательно перевернул аргумент и предложил альтернативу любопытству как изначальной мотивации науки. Милосердие, утверждал он, а не любопытство, должно побуждать стремление к знаниям и научным открытиям. Под милосердием Бэкон понимал признание того, что плоды научных усилий послужат во благо Божьим творениям, следовательно, заниматься наукой – дело в высшей степени богоугодное. Пусть ученые будут «как пчелы, извлекающие благо из природы и использующие его для изготовления полезных вещей»[115].

Бэкон стал провозвестником оптимизма, экспериментального поиска, подтвержденного позитивного знания. По его мнению, девиз науки должен был смениться с ne plus ultra, «дальше некуда», на plus ultra – «еще дальше»[116]. С бесстрашием визионера он сказал: «Итак, раз мы не можем постичь никакого предела на краю мира… что-то обязательно находится за ним»[117].

Своим призывом к эксперименту и новаторству Бэкон открыл людям XVII в. путь к тому, чтобы больше думать о себе и своем благе. И здесь для нас важно понять главное: Бэкон начал выше расценивать потенциал человека.

На мой взгляд, Бэкон стал своего рода психотерапевтом для социума: у него было видение изменения задолго до того, как его пациент действительно был готов меняться. Как и Бэкон, мы, психотерапевты, помогаем осознать то, что Джеймс Фоссидж и другие психоаналитики назвали «зоной роста» пациента[118]. Это область, где пациента захватывают интенции его естественного развития. Бэкон помог найти «зону роста» для своего столетия. Он не только предостерегал против принятия устаревших философских обоснований знания, но и утверждал, что человек, пусть невежественный и погрязший в мерзости, представляет собой ценность. Воображение, говорил он современникам, пробуждается «тем, что поражает и внезапно проникает в ум»[119]. Под слоем грязи Бэкон видел красоту ума, способного на Воображение. Он вытащил нас из грязи и просушил наши сырые мозги.

Воображение, понял Бэкон, играет огромную роль в ощущении своего «я» и собственного достоинства. Более того, его план освобождения Воображения поставил людей в новые отношения с природой и светом. Природа, по мнению Бэкона, дана нам, чтобы брать ее плоды, и ею по праву может владеть «ум, являющийся своего рода божественным огнем»[120]. Бэкон также предположил, что ученый трудится «не ради золота, серебра или драгоценностей… но единственно ради того, что создано Господом раньше всех других вещей, то есть света – чтобы обрести свет, в каком бы конце земли он ни забрезжил»[121][122]. Итак, Бэкон отбрасывал восприятие человека как недостойного существа, основываясь на его приверженности к свету – первому Божьему творению. Из следующей главы мы узнаем, что в этом нашла выражение его собственная уязвимость перед Страхом. Преданность Бэкона свету была в равной мере декларацией о нашей независимости – и одновременно манифестом нашей неуверенности.

Глава 8

Парадокс страха

Проблема в том, что, уклоняясь от рисков, вы рискуете еще больше.

Эрика Йонг

Марианна Уильямсон, автор духовной литературы нью-эйдж, писала: «Наш свет, а не наша тьма – вот что пугает нас сильнее всего»[123]. Примечательно, что эти слова часто ошибочно приписывают Нельсону Манделе. Я говорю «примечательно», поскольку Мандела очень прочно связан с борьбой мира за свободу, а свет, как мы убедились, метафорически неотъемлем от этой борьбы.

Эта фраза Марианны Уильямсон – моя любимая, но не по тем причинам, которые вы, вероятно, себе представили. Хотя я не могу сказать с уверенностью, что она имела в виду, но мне кажется, что Уильямсон пыталась выразить, что мы, люди, страдаем от безосновательного страха собственного уникального величия. Она убеждена, что света – нашей внутренней силы – не стоит бояться, что ложной скромности нет места там, где речь идет о прирожденном праве человека быть самим собой. Наконец, что позволить этому свету сиять – больше чем право, это обязанность.

Как и в высказывании Уильямсон, освобождение нашего ума от ограничений Страха – главный предмет исследования в этой книге. После падения Рима социальное подавление любопытства и знания позволило темноте восторжествовать над светом; затем, после тысячелетия темноты, свет Воображения и знаний научной революции вырвался на свободу. Пока все ясно.

Мне, однако, слова Уильямсон интересны тем, что я вижу в них указание на наше потенциально «слепое пятно». Дело в том, что, хотя многие из нас – как она верно подметила – беспричинно страдают, приглушая свой внутренний свет, однако и избыток света несет для нас невидимую и парадоксальную опасность. Нам следует глубже изучить этот вопрос и помнить, что даже мягкий солнечный свет может постепенно испепелить нас.

* * *

Ранее в этой книге я показал, что первоначально наставником нашего Воображения был Страх. Необходимость видеть в темноте, предсказывать опасность и готовиться к ней стала первым уроком, усвоенным Воображением. С тех пор Воображение ассистирует Страху, изобретая бесчисленные инструменты для распознавания угрозы, защиты и нападения. От телескопа до томографа, от лука и стрел до атомной бомбы – очень многие изобретения нашей цивилизации направлены на обеспечение безопасности. Можно сказать, что во многом сама цивилизация родилась из союза Страха и Воображения – союза, что немаловажно, заключенного в темноте. Иными словами, Воображение с самого начала несет на себе родовое клеймо Страха.

Когда Воображение получило задание справиться с темнотой, произошло нечто неожиданное. Сущностные качества темноты – неопределенность и непознаваемость – стали не только покровами, за которыми таится опасность, но и новыми формами самой опасности. Вещественный страх того, что может скрываться в темноте, трансформировался в метафорический страх всего неконтролируемого, непознаваемого и в конечном счете – всего несовершенного. Этот метафорический опыт, проистекающий из нашего страха темноты, превращал вполне понятное желание оставаться в безопасности в парадоксальную эскалацию опасности.

Имея в виду сказанное, давайте разберемся, как это произошло.

Слепота

Из своего клинического опыта и исследовательской работы я сделал вывод, что наши личные и коллективные попытки справиться с темнотой включают в себя два элемента. Первый я называю «поддержание света», а второй – «искоренение тьмы». Хотя будет полезно рассмотреть их по отдельности, однако в действительности это части целого.

«Поддержание света» – на первый взгляд, умеренный подход, призванный нейтрализовать опасность темноты и подавить неуверенность. Мы полагаем, что если «зажжем достаточно свечей» – иначе говоря, станем достаточно умными, богатыми, технологически развитыми, то сумеем в конце концов изменить само содержание тьмы.

«Искоренение тьмы» – более агрессивная стратегия, направленная на истребление невидимых опасностей. Во многом эта работа позитивна по своему характеру – скажем, наши усилия справиться с такими незримыми убийцами, как рак, холера и чума. Без сомнения, искоренение тьмы укрепило наше чувство безопасности, но оно же породило и деструктивную разработку новых, более эффективных способов пытки для получения показаний, нарушения сетевой приватности и изгнания духовных демонов. Можно даже сказать, что то же искоренение тьмы имеет место в таких ритуалах, как исцеление болезней «наложением рук» и обряд крещения, проводимый в надежде избавить новорожденного от первородного греха. Искоренение тьмы одновременно увеличило нашу безопасность и уменьшило нашу человечность.

Параллельно искоренению тьмы мы стараемся увеличивать количество света. Как ясно из предыдущей главы, в значительной мере это «исцеление» приходит путем распространения знания. Желание, чтобы свет знания преобразовал тьму, заставляет нас анализировать, классифицировать и объяснять явления и законы окружающего нас мира. Мы ищем ответы на вопросы «как?», «почему?», «когда?» и «где?», а также причины и следствия.

В наших стараниях принести в мир больше света важную роль играет и развитие технологий. В огромной мере то, что мы изобретаем, свидетельствует о нашем стремлении успокоиться при свете прогресса. Многие из этих инноваций буквально несут свет в нашу жизнь – например, использование кремня для добывания огня и китового жира для масляных ламп, изобретение ламп накаливания, а теперь и вечных LED.

А такие изобретения, как GPS, датчики движения и сердечной деятельности, лапароскопическая хирургия, печатный станок, полеты в космос, персональный компьютер, iPhone и контактные линзы, метафорически удовлетворяют нашу потребность в свете. Мы стремимся лучше видеть, более полно себя выражать и хотя бы мысленно заглянуть в самые дальние уголки Вселенной. Эдисон и его 10 000 попыток найти подходящий наполнитель для ламп накаливания – идеальный образ героя на пути к триумфальной цели: принести нам свет и тем самым успокоить наши сердца, полные страха.

Однако за всеми этими усилиями мы не замечаем интоксикации, накапливающейся по мере того, как мы следуем за светом и побеждаем тьму. Это интоксикация ослепительной добродетелью, вызывающая огромную часть болезненных эффектов парадокса Страха.

В персональном смысле свет добродетели обретает самую сомнительную форму в виде погони за совершенством. Диеты, пищевые добавки, неусыпная и вездесущая родительская бдительность, модные тренды, научные руководители, книги по личному развитию, коучи, косметическая хирургия и религиозные догмы о благочестии и грехе – все это наши попытки быть совершенными. Во многом это, на мой взгляд, происходит неосознанно и прячется в свете добрых намерений. Поскольку совершенство недостижимо, единственное, что нас может успокоить в погоне за ним, – это убежденность в том, что мы поступаем правильно.

По-моему, проникновение идеи правоты в наши отношения со светом обусловлено извечной связью света и безопасности. Мы настолько высоко ценим безопасность, а свет так прочно и неразрывно с ней связан, что неудивительно, почему стремление к свету неизменно выступает в роли «блага». К сожалению, стараясь усилить свет и безопасность, мы одновременно исполняемся гипертрофированным чувством собственной добродетели. Здесь-то люди и получают болезненные удары.

* * *

В 1945 г. британский врач и ученый Александр Флеминг выступил с речью. Он обратился к аудитории на церемонии вручения Нобелевской премии после получения награды. Доктор Флеминг удостоился этой чести за открытие пенициллина и, я бы сказал, за «превращение пенициллина в оружие». Это была во многих отношениях речь победителя.

Как известно из литературы, невозможно подсчитать количество жизней, спасенных благодаря его открытию. Найденные мной оценки колеблются в интервале от 8 до 200 млн человек. До пенициллина обычная царапина могла привести к смерти. Деторождение и хирургические операции были весьма опасны. Использование антибиотиков внесло огромный вклад как в снижение младенческой смертности, так и в масштабы и глубину доступного операционного вмешательства. Однако по-настоящему способствовала признанию и производству антибиотиков на раннем этапе их ценность для солдат Второй мировой войны. В отличие от опустошительных потерь Первой мировой войны, где смертность только от бактериальной пневмонии составила 18 %, теперь у нас было оружие против наших слабостей, против скрытого врага – оружие, которое помогало солдатам союзнических армий эффективнее убивать.

Мы выиграли войну, и превентивный вклад Флеминга в эту победу был существенным. В своей нобелевской речи ученый рассказал об открытии пенициллина и первых случаях его использования в лечении больных. Сейчас, однако, важно отметить, что доктор Флеминг завершил речь призывом быть осторожнее с дозировками, поскольку бактерии быстро учатся.

Его предупреждение было настоящим научным провидением. Теперь мы знаем, что Флеминг был прав, призывая нас соблюдать дозировку антибиотиков. Как сообщают Мэтт Ричтел и Эндрю Джейкобс в статье в The New York Times, резистентность к лекарственным препаратам влечет за собой колоссальные опасности[124]. Помимо слишком частого использования антибиотиков, дополнительным источником опасности является поток антибиотиков-дженериков, в основном из Китая или Индии, поступающий в трущобы развивающихся стран – например, в поселение Кибера в Найроби (Кения). Кибера считается крупнейшим трущобным районом в Африке, ее населяют, по разным оценкам, от 500 000 до 2 млн жителей, а нищета, отсутствие гигиены и недоступность чистой воды превращают эти трущобы в ад на земле.



Поделиться книгой:



Регистрация