Подобно Шерри, многие из нас постоянно находятся в состоянии опасений и беспокойства, но тем не менее продолжают как-то продвигаться к достижениям. В отличие от Страха, при котором к действию нас побуждает главным образом стремление оказаться подальше от источника угрозы, тревожность представляет собой странную смесь притяжения и отталкивания. Где-то там, впереди, угроза, и нам страшно. Однако, как предположила Шерри, в тревожности присутствует и некий импульс, парадоксальным образом подталкивающий нас к жизни, а в конечном счете и к будущему.
Теперь, когда мы увидели, насколько уязвимы в темноте были наши давние предки, можно представить, какие выгоды дало нам развитое Воображение в плане повышения безопасности. Вероятно, лишь 50 000 лет назад мы перешли от моментальных реакций страха к превентивным реакциям, снизившим возможный риск. В дополнение к более умелому использованию орудий приходят долгосрочные решения, такие как накопление оружия, возведение постоянных стен, стратегическое планирование и создание сельскохозяйственных поселений, – возникают все формы долгосрочной защиты.
Помимо ценности для нас этих инструментов и подходов, с появлением Воображения свершилось еще более эпохальное достижение. На мой взгляд, подлинно революционным стало фундаментальное «изобретение», главным образом и определившее наше уникальное существование как
У нас в уме открылось пространство, позволившее предвидеть будущие возможности и проигрывать вероятные результаты. Это новое ви́дение мысленным взором является частью «путешествия во времени», по терминологии Томаса Саддендорфа из Квинслендского университета[63]. В своем исследовании различий между человеком и остальными животными Саддендорф выделил эту способность путешествовать во времени как главное, что делает нас людьми. Более того, я бы добавил, что на этом основано наше самоощущение и наша способность надеяться и мечтать.
Значительная часть исследований Саддендорфа и других ученых в области путешествий во времени посвящена эпизодической памяти и вопросу о том, почему она является главной для этой способности. Эпизодическая память дает нам возможность создавать эмпирическое осознание себя во времени и пространстве. Например, «я живу в XXI в.; я вырос в Соединенных Штатах и собираюсь в отпуск в феврале». Это отличается от так называемой семантической памяти, памяти на факты (вроде «столица штата Нью-Йорк – Олбани»).
По мысли Саддендорфа, эпизодическая память стала предварительным условием для путешествия во времени. Она создала когнитивную схему, позволившую нам двигаться «вперед», в будущее. Я рассматриваю ее как экспериментальный шаблон, благодаря которому мы можем расширить свое «переживаемое ощущение» настоящего назад, во вспоминаемое прошлое, и вперед, в возможное будущее. В итоге мы в своем развитии вышли за пределы стандартного набора реакций на предсказуемую среду – форм поведения, складывавшихся миллионы лет, – и вступили в новую эру, в которой взяли эволюцию в собственные руки. Мы,
Следует, однако, помнить, что когда Воображение заглядывает в будущее, то делает это на службе у Страха. Сама обоснованность будущего существования зависела от этой способности Воображения действовать как местоблюститель подозрительного ума. При всей своей потенциальной ценности благополучное будущее с безграничными возможностями – это и мрачное будущее бесконечного ужаса.
Воображение сумело помочь Страху решить проблему темноты благодаря своей предрасположенности к подозрительности. Поэтому будущее, от которого мы очень сильно зависим, видится нам всегда с неотъемлемым отпечатком нависшей угрозы. Более того, будущее, с которым сталкиваемся все мы, – это время и место, не имеющие вещественного содержания. Неопределенная надежда, выраженная Вирджинией Вулф в эпиграфе к данной главе, насмехается над нами вместе с реальностью, говоря: «То, какими вы видите себя в будущем, – это иллюзия». В этом смысле безопасность существования, к которой стремится каждый из нас, подрывается с каждым нашим вздохом.
Ища решение проблемы темноты в настоящем, Страх и Воображение породили новую форму темноты. Именно эта новая, простирающаяся в будущее темнота, я уверен, играет огромную роль в психологическом дистрессе, который мы сегодня называем тревожностью.
Поэтому, на мой взгляд, Кьеркегор, Ролло Мэй и другие философы видели источник тревожности в разъединенности экзистенции и смысла. Как обрести уверенность в существовании, если будущее, в которое мы так отчаянно стремимся, утекает сквозь пальцы всякий раз, когда мы тревожно пытаемся его уловить.
Для большинства из нас тревога – неизбежное переживание при подготовке к будущему. Так мы обходимся с вопросами «Что, если?..», которые задает нам жизнь. Однако тревога – это еще и иррациональная одержимость, требующая снова и снова готовиться к худшему.
При более внимательном рассмотрении тревоги становится ясно, что если ею руководит гипертрофированное ощущение угрозы, даже маловероятной или фантастической, то это заставляет сознание искать пути ее предотвращения[64]. Но, как показывает опыт, тревога редко ведет к практическому решению проблемы.
Авторы теорий тревожности и патологического беспокойства не сходятся во взглядах на то, что вызывает и поддерживает тревогу[65]. Согласно одному из представлений об источниках тревожности, ее поддерживает стремление избегать «контраста» альтернативных эмоциональных состояний. С этой точки зрения люди, подверженные патологическому беспокойству, предпочитают поддерживать негативное состояние тревоги, чтобы не испытывать рискованных переходов между позитивными и негативными состояниями. Они считают, что избегать нужно не негативного состояния, а
Это представление согласуется с реальными свидетельствами того, как мы сами оберегаем себя от разочарований. Безусловно, всем нам случалось умерять восторженное ожидание будущего, готовясь к разочарованию. В этом суть цинизма: «Если всегда готовишься к худшему, тебе не грозят разочарования!»
Вторая теория утверждает, что беспокойство – это способ избежать нежелательных эмоций, неотделимых от предмета наших опасений. Поскольку беспокойство проявляется главным образом в вербальной/лингвистической активности, оно сильно отличается от эмоционального дистресса Страха и тревожности. Один из сторонников этой модели, исследователь Томас Борковец, описывает беспокойство как форму «разговора с собой»[66]. Когда ум занят лингвистической «тревожной» работой, осознание эмоционального дистресса снижается. Эта модель предполагает, что ценность беспокойства заключается в его способности отвлекать нас от дистресса.
Я бы предположил, что беспокойство как первичный инструмент тревожности есть попытка укрепить шаткий мостик между «нами» в настоящем и «нами» в будущем. Беспокойство, возможно, появилось в нас как способ когнитивной компенсации отсутствия эмоциональной безопасности в будущем, которое нам неподконтрольно. Не можем ли мы в таком случае утверждать, что беспокойство – одновременно симптом проблемы и ее воображаемое решение?
За годы работы с Шерри, начавшейся не слишком удачно, я много узнал о ее отношениях с матерью. С самого начала ее курса терапии я знал, что мать бросила семью, когда Шерри было лет пять, и больше они не виделись. Мне, однако, не было известно, что Шерри страстно культивировала воображаемые отношения с мамой, строившиеся на их воссоединении в будущем. Фантазии были для Шерри настолько реальными, что воспринимались ею как «будущие воспоминания». Начав на сеансах исследовать эти «воспоминания», Шерри достигла эмоционального контакта с собой и своим воображаемым будущим. Благодаря этим новым связям-«мостам» ее тревожность трансформировалась в боль и горевание. Только после этого начался процесс исцеления.
К завершению курса психотерапии Шерри оставалась несколько тревожной женщиной, но уже не испытывала неумолимого стремления к самосовершенствованию, а ее самооценка сильно выросла. Она легче смеялась, ее забавляли абсурдные стороны жизни, она научилась относиться к себе более сострадательно. Самое главное, начав работать со своей болью, она смогла воссоединиться с собой, своими мечтами и Воображением. Шерри обнаружила, что ее увлекает волонтерство в программе обучения взрослых чтению, и с удивлением открыла для себя радость помощи другим людям.
Глава 5
Страх нашего собственного ума
Одной из самых примечательных особенностей человека является отсутствие точного знания о себе. Кажется, сколько ни бейся, эта цель недостижима. И неважно, что именно мы не способны разглядеть – свои недостатки или достоинства, важно, что нам в принципе это не удается. Что еще более удручает – мы не замечаем самого наличия этого «слепого пятна».
Когда речь идет об окружающих, будь то друзья или враги, довольно легко заметить у них возможные пробелы самопознания. Я совершенно уверен, что все мы порой удивлялись, как некто может быть настолько слеп в собственном отношении. Когда же дело доходит до самопознания, мы вполне комфортно уживаемся со своим неведением относительно нас самих.
Однако, говоря о комфорте и неведении, я не подразумеваю, что все мы довольны и счастливы в этом состоянии, – напротив. Работая психологом, я вижу, что во многом причины, приведшие пациентов в мой кабинет, вращаются вокруг их умения сохранять этот пробел в знаниях. Часто бывает, что после полученного от жизни удара ложные представления о себе начинают рассыпаться, а мы начинаем замечать, что в нас не так. Именно это произошло с моим пациентом Мейсоном.
Несколькими годами ранее у меня была короткая встреча с Мейсоном на парной терапии, куда он пришел с бойфрендом. Они недолго посещали сеансы – только чтобы перезагрузить свои отношения, озвучить некоторые накопившиеся обиды и продолжить уже самостоятельно. Уже тогда, впрочем, я заметил, что Мейсон не в ладах с самим собой.
К сожалению, перед повторным обращением Мейсона его бойфренд (на тот момент уже муж) завел отношения на стороне и влюбился. Мейсон не знал, что делать или что чувствовать, и решил обратиться ко мне.
Хотя Мейсон сказал, что ему нужна помощь, я сразу же почувствовал, что он готов в любой момент оборвать и отношения, и терапию. Он поспешил сообщить мне, что у него все прекрасно и он сомневается, что курс следует продолжать. Муж решил его оставить, и дело с концом. Я предложил провести несколько сеансов и просто посмотреть, что из этого выйдет, – «не связывая себя никакими обязательствами». То, что я на него не давил, стало для него облегчением, и он согласился прийти.
Как множество других пациентов в моей практике, Мейсон был деятельным и успешным, но в конце концов обнаружил внутреннюю опустошенность. Он хотел бы что-нибудь чувствовать – удовольствие, боль, – но ощущал лишь, что все «нормально».
Первоначально наша работа сосредоточилась на переживании горя и обиды. Хотя Мейсон очень не хотел этого признавать, но какая-то часть его была очень зла на мужа. Под злостью мы обнаружили печаль. Хотя им обоим случалось «сходить на сторону», влюбленностей их негласный договор не допускал. За первыми сеансами последовало еще несколько, и скоро Мейсон позволил себе почувствовать печаль, предательство, а главное – обиду. А затем однажды Мейсон, придя на сеанс, вдруг осознал, что больше не злится.
В следующие несколько недель Мейсон радостно сообщал мне, что чувствует себя прекрасно: все наладилось, на работе снова все хорошо. И однажды за этим предсказуемо последовало сообщение, что ему больше не о чем рассказывать. Он тихонько опустился в слишком большое для него кресло, и меня вновь посетило странное ощущение: я чувствовал его желание выскользнуть за дверь. Сначала я вообразил, что это мое ощущение – просто отражение его неготовности (кстати, вполне допустимой) «заглянуть глубже». Помимо этого, однако, перед моим внутренним взором возник смутный силуэт – я видел бегущего Мейсона.
Я задумался: не вызваны ли мое предположение и эти образы чувством, что Мейсон бежит от боли недавнего разрыва, – и решил осторожно поделиться с ним своими ощущениями. Когда я высказался, он сначала уставился на меня – судя по выражению его лица, потрясенный услышанным, – а затем кивнул и воскликнул: «С ума сойти!» И признался, что в тишине и покое, когда ничто извне его не стимулирует, он и сам ощущает себя бегущим. Даже будучи совершенно неподвижным, он бежит.
В случае Мейсона ощущение, что он бежит, видимо, предвосхищало последующую догадку, что какая-то часть его личности пытается отдалить его от чего-то. Это не значит, что все рассказанное Мейсоном о себе – его доброта, заботливость, самопожертвование и легкий характер – было неправдой, просто он этим далеко не исчерпывался.
По мере продвижения нашей совместной работы темп бегства Мейсона немного замедлился. Он все больше позволял себе задуматься, что же он за человек. Кто он на самом деле, как стал этой личностью и, главное, что он в действительности чувствует глубоко внутри? Однажды Мейсон пришел с таким видом, точно хотел поведать мне какой-то секрет. Едва не краснея от стыда, он признался, что бóльшую часть жизни мучился ощущением, будто его преследует какое-то животное и вот-вот набросится на него. Мейсон смущенно признал, что это и заставляет его вечно бежать. Животное, сказал он, скорее тень, чем сущность, оно всегда держится на расстоянии, но повсюду следует за ним. Стоит оглянуться – оно тут как тут, хотя полностью рассмотреть его не удается.
Со временем Мейсон заговорил о том, как трудно ему было в детстве добиться удовлетворения своих потребностей. Его сестра, о которой он прежде едва упоминал, довольно сильно подавляла его в детские годы. Она была старше и поглощала почти все внимание родителей. Мейсон был «счастливчик» и «хороший мальчик», но глубже лежало что-то большее. Казалось, его истинное «я» глубоко спрятано ото всех, включая его самого. Даже ближайшие друзья знали лишь внешнюю оболочку его личности, которую он демонстрировал миру. Как-то раз он сказал мне: «Как вы думаете, что случится, если я перестану убегать от животного?» «Давайте это выясним», – ответил я.
В сущности, вся эта глава посвящена тому, что происходит, когда Мейсон перестает бежать. У многих из нас отношения с самими собой, как у Мейсона, включают сильный элемент Страха – Страха, который разрывает нас на части и подрывает способность поддерживать нормальную связь с нашей подлинной личностью.
В 1866 г. Роберт Льюис Стивенсон опубликовал «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда». Повесть увидела свет в обществе с высочайшим уровнем науки, медицины, рационального мышления и социальных приличий. Выросшая на фундаменте научной революции, произошедшей двумя веками раньше, викторианская Европа процветала благодаря способности к индустриализации и просвещению. Промышленная революция была совсем близко, и классовые системы аккуратно распределяли человечество по удобным для использования ячейкам. Однако преимущество исторической ретроспективы позволяет нам понять, что публикация книги Стивенсона предвещала нечто значимое в культуре и обществе.
Тема истории о докторе Джекиле и мистере Хайде стала разновидностью мифа, шагнув за границы беллетристики и проникнув в самую ткань нашего общества. На случай, если кто-то ее не читал, позвольте мне сделать краткое резюме.
В отличие от фильма, повесть построена как загадка. Вот обшарпанная дверь на улице, где все остальное сияет чистотой и очарованием. Вот знакомство со свирепым человеком, входящим в эту дверь. Его зовут Хайд, и он имеет таинственную власть над уважаемым врачом, доктором Джекилом. Совершается убийство, и свидетель указывает на мистера Хайда. Кто этот человек и откуда у него власть над доктором Джекилом?
По ходу повествования мы узнаем, что доктор Джекил открыл способ высвободить своего «внутреннего человека» – жаждущего удовольствий, стремящегося лишь к удовлетворению своих желаний и чувствующего себя моложе, бодрее, живее. Это трогательный рассказ о добром и преданном своему делу враче, который хочет уважить свое внутреннее «я», но обнаруживает, что это внутреннее «я» способно причинять колоссальный вред и даже совершить убийство. История заканчивается смертью доктора Джекила. У нас остается чувство, что, попытайся мы дать жизнь той части себя, от которой прячемся, в итоге мы тоже придем к трагическому концу.
Читая историю доктора Джекила сегодня, ясно видишь, насколько ограниченным был викторианский мир. Некоторые видят в этой повести очевидную отсылку к гомосексуальности и необходимости для «холостяков» в викторианской Англии скрывать свои желания. Мне, однако, эта книга видится гораздо более широкой метафорой. Она показывает глубокую расщепленность и внутри нас, как индивидов, и культуры в целом. Эта расщепленность проявляется в борьбе добра со злом, благородства с дикостью и высшего класса с низшим. Доктор Джекил одновременно жаждет освободить свое внутренне «я» и изо всех сил старается не позволить этой части себя уничтожить все хорошее, что он создал. Для меня эта двойственность – тяга к обнажению скрытого и страх, что «скрытое» повредит нам, – и есть то, с чем столкнулась наша культура, вступив в XX в.
В годы, последовавшие за изданием книги Стивенсона, пока Европа пыталась справиться с социальными потрясениями, возник странный новый недуг. У женщин (и в меньшей степени у мужчин) появлялись симптомы необъяснимого паралича, слепоты и одержимости. Болезнь назвали истерией – от греческого слова, обозначающего матку.
Лучшие умы европейской медицины занялись этой проблемой. Главные успехи в ее понимании были достигнуты во Франции Пьером Жане и Жаном Мартеном Шарко, которые использовали в своей работе гипноз[67]. Согласно их рассуждениям, причиной истерии был какой-то сбой в отношениях между сознанием человека и его бессознательным. Однако молодой австриец Зигмунд Фрейд сделал следующий шаг, предположив, что корни нарушения уходят в сексуальность, и предложил метод лечения[68].
Стоит ли говорить, что теории Фрейда были встречены с неприкрытым скепсисом. Этот невролог, венский еврей, заявляет, что болезни общества являются следствием скрытых сексуальных желаний! Мало того что ему пришлось преодолевать откровенный антисемитизм, но и сам дух времени ханжески предписывал видеть в человеке создание нравственное и способное к самоограничению. Фрейд появился в обществе, одновременно готовом к нему и ужаснувшемся его появлению.
Страх викторианского общества перед внутренней развращенностью, столь ярко показанный в таких персонажах, как доктор Джекил и мистер Хайд, обрел во Фрейде сильного союзника. Фрейд не только испугал буржуазию, но и помог ее смутным страхам окончательно оформиться. В ходе работы он оказался союзником социальной пугливости, поддержав части общества, жаждавшие контролировать все иррациональное, порочное и ускользающее от управления. Фрейд дал Европе «научные» подтверждения, обозначив область бессознательного, где обитает все то, чего мы в себе боимся. Он уверил общество, что, приняв его точку зрения и его методы, оно обретет и здоровье, и защиту от разящих деструктивных импульсов.
Примерно в это же время в Швейцарии молодой психиатр Карл Юнг также прославился, получив научные свидетельства существования бессознательного. Хотя сегодня, возможно, больше известны его исследования о типах личности и коллективном бессознательном, а также его духовные представления о «Я», Юнг весьма прагматично начал строить научный фундамент концепции «комплексов», действующих вне нашего осознания. Для этого он проводил эксперименты с ассоциациями к словам, замеряя, насколько быстрый отклик вызывает у человека определенное слово. Анализируя паттерны реакций, Юнгу удавалось установить природу того, что тревожит человека. Его метод нашел применение в швейцарской системе права, и Юнг быстро стал знаменит благодаря способности выявлять скрытую криминальность и вину.
Однако для Юнга важность его работы заключалась прежде всего в утверждении бессознательного в качестве влиятельного соучастника нашей сознательной жизни. Во многом так же, как Фрейд считал таинственные симптомы истерии метафорическими проявлениями внутреннего отношения к сексуальности, Юнг утверждал, что сознательное поведение есть результат внутренних «бессознательных
Юнг начал переписку с Фрейдом в 1906 г.: представился и познакомил его с некоторыми своими наработками. Фрейд выразил одобрение, и вскоре они стали близкими друзьями и соратниками. Хотя их отношения продлились лишь семь лет, они сильно изменили ландшафт западной психологии[69].
Будучи старшим, Фрейд взял на себя отцовскую роль наставника, а Юнг в силу характера стал пропагандистом идей психоанализа не только в Швейцарии, но и в других странах Европы и в США. В отличие от Фрейда, Юнг был общительным и энергичным. Он также помог развеять критику психоанализа как «еврейской науки» благодаря своему христианскому происхождению и социальному положению.
Фрейд сделал Юнга президентом первой Международной психоаналитической ассоциации и редактором первого журнала по психоанализу. Сказать, что Фрейд любил Юнга как сына, – ничего не сказать. Какое-то время Юнг грелся в лучах его величия. Он был преданным сыном, покорным отцу, но вскоре, как положено детям, вырос. У Юнга были собственные идеи, и он очень хотел, чтобы Фрейд их одобрил. К сожалению, тот не был заинтересован в расширении собственных идей, чтобы включить в них исследуемые Юнгом направления. Дружба проигрывала науке: в переписке мы видим отчаянные призывы Фрейда к Юнгу не отступать от теории сексуальности, которая для Фрейда стала делом всей его жизни. И хотя у нас есть основания полагать, что Фрейд пытался оценить идеи Юнга, но что-то в нем противилось этому.
Юнг видел в бессознательном уникальную ценность – усилия ума, стремящегося к самоисцелению. В отличие от Фрейда, он работал в психиатрической больнице. Его дни были заполнены не только подавленной сексуальностью буржуа, но и, казалось бы, иррациональным бредом пациентов с деменцией прекокс[70], которая теперь называется шизофренией. В автобиографии Юнг рассказывает, как начал слушать своих пациентов и задумался: можно ли обнаружить смысл в их паранойе и галлюцинациях?[71] В бредовом и магическом мышлении он обнаружил мифологические элементы, которые счел частью коллективного наследия борьбы человечества за выживание.
Со временем Фрейд категорически отверг идеи Юнга. Этот разрыв был крайне болезненным для обоих. Фрейд чувствовал себя преданным, Юнг – отвергнутым. Для обоих это обернулось угрозой их личной и профессиональной жизни. Юнг ушел с должности президента ассоциации психоаналитиков и редактора журнала. В 1913 г. они в последний раз обменялись письмами. Юнг завершил свое письмо словами, определенно навеянными сценой смерти Гамлета: «Дальнейшее – молчанье»[72].
В восприятии Фрейда викторианское общество страдало из-за того, что подавляло сексуальность. Концептуализируя свой мир подобным образом, Фрейд стоял на достаточно твердой почве. Сексуальность, безусловно, подавлялась в викторианской Европе, что, без сомнения, вызывало физические и психологические проблемы. Однако нежелание Фрейда признать другие потенциальные причины человеческих страданий, похоже, свидетельствует о чем-то более глубоком[73].
На мой взгляд, раскол между Фрейдом и Юнгом стал проявлением широкого разлома в западном обществе, который Фрейд, кажется, пытался неуклюже срастить – ради нашего блага. Попросту говоря, этот разлом пролегал через наши отношения с собственной психикой – ее бессознательной частью, – на которую Фрейд смотрел с подозрением, а Юнг – с надеждой[74].
Сегодня, похоже, фрейдовское представление о психике имеет ограниченное влияние. Большинство психоаналитиков и психотерапевтов, практикующих глубинно психотерапевтические подходы, больше не пользуются предложенным Фрейдом методом лечения. Так называемая метапсихология Фрейда была развенчана и отброшена в 1980−1990-х гг.[75] Его убеждение, что сексуальность есть коренная причина невроза, определенно утратило влияние. Сегодня, как мы узнали из предыдущих глав, новое понимание – привязанности, «я», эмоций, работы нервной системы – и постмодернизм заменили ограниченную фрейдистскую теорию развития личности, а также его методы лечения. Однако, к сожалению, отказ от теории Фрейда не отменил подспудного Страха западного общества перед тем в нас, что невозможно полностью познать или контролировать. Мы боимся самих себя, особенно собственной психики, и это по-прежнему создает для нас проблемы и формирует наш личный и социальный опыт.
В последние годы тренд в психотерапии склоняется к так называемой когнитивно-поведенческой терапии (КПТ). Этот способ работы с пациентом не столь сильно зависит от модели психики, включающей бессознательные процессы или наличие проблем развития. КПТ стремится устранить симптомы, изменив осознанные мысли и поведение. Например, психотерапевт может предложить пациенту, боящемуся пауков, систематически смотреть на изображения пауков, вырабатывая невосприимчивость к ним, а в дальнейшем контактировать и с настоящими пауками. Хотя КПТ весьма эффективно справляется с определенными симптомами, например фобиями, этот подход не рассматривает личность в ее целостности. Специалист по КПТ и пациент больше не должны вглядываться в темные глубины психики в поисках ответов; ответы уже имеются – в произнесенных словах и наблюдаемых действиях. На мой взгляд, КПТ и общий сдвиг ориентации психотерапии связаны не столько с реальными или кажущимися преимуществами одного подхода перед другим, сколько с нашим страхом перед чем-то внутри нас, от чего мы убегали задолго до КПТ и даже до Фрейда.
Как мы выяснили, наше бессознательное в значительно большей мере управляет нашей жизнью, чем мы, вероятно, предполагали. Дэниел Вегнер в своей книге «Иллюзия сознательной воли» (The Illusion of Conscious Will) выдвигает убедительный аргумент против нашего предполагаемого положения «у штурвала»[76]. Один из важных пунктов, из которых он исходит, состоит в том, что, поскольку мы «чувствуем», будто инициируем собственные действия, мы считаем, что так оно и есть. Однако наука рисует иную картину. Любой акт волеизъявления, объясняет Вегнер, настолько отягощен сложностями и подспудными причинами, что практически невозможно четко установить, что именно происходит, когда «мы» решаем совершить действие: является ли это решение первопричиной действия или всего лишь вторичной реакцией на приказ, отданный нашим бессознательным. Вегнер далее утверждает, что из-за этой связи между действием и реакцией чувство, что мы желаем совершить это действие, – в лучшем случае иллюзия. И Вегнер в этом отношении не одинок. Начиная с Уильяма Джеймса, руководящее положение человека по отношению к актам собственной воли вызывает серьезные вопросы. Мерлин Дональд, специалист по когнитивным нейронаукам Кейсовского университета Западного резервного района, сформулировал это следующим образом:
Утверждается, что сознание дает нам приятную иллюзию контроля, тогда как в реальности оно только и может, что беспомощно и тупо (в силу своей природной поверхностности) наблюдать, как проходит игра жизни, поскольку все наши важные ментальные игры разыгрываются целиком и полностью бессознательно[77].
Очевидно, что Дональд относится к лагерю сторонников главенства бессознательных процессов. Однако, как он сам отмечает, он не занимает жесткую позицию. Даже называя нас «когнитивными зомби»[78], Дональд все-таки усматривает ценность в сознательности. Он не считает нас всего лишь автоматами, но сознание создает парадокс: оно представляет для нас наибольшую ценность и делает нас людьми, хотя, в сущности, это всего лишь весьма ограниченная функция в сравнении со всем объемом нашей психики. Этот момент я хотел бы подчеркнуть. На мой взгляд, дело не в том, что сознание будто бы не представляет ценности, – просто место его пренебрежимо мало в сравнении с безграничностью нашего бессознательного.
Признание парадокса сознания заставляет удивиться тому, что мы не способны увидеть эти очевидные ограничения. По-моему, барьеры для нашего восприятия ограниченности сознания определяются тем, что наш ум в силу самой своей природы поглощен собой. Объяснение у нас наготове: раз мы сознаем свои мысли, значит, мы и управляем ими. Это схоже с природой магии или иллюзии. Мы воспринимаем результат и объясняем его наблюдаемой цепью событий, не замечая подспудной, настоящей причинности. Марвин Минский в своей книге 1985 г. «Сообщество разума»[79] решительно подчеркивает этот момент: «Никому из нас не нравится думать, что мы зависим от процессов, которых не знаем; мы предпочитаем объяснять свой выбор намерением, волей или самоконтролем»[80].
Во многих отношениях мы оправданно боимся отсутствия контроля. Мало того что наше Воображение постоянно создает образы и работает над адаптивными решениями – даже простейшие действия, например импульс повернуть голову, могут инициироваться подсознательно. Нейрохирург Бенджамин Либет провел ряд исследований с использованием стимуляции головного мозга, чтобы изучить этот вопрос. Он рассмотрел вопрос волеизъявления, наблюдая инициацию мысли и поведения и измеряя электрическую активность в нейронных цепях. Он обнаружил, что простые физические действия, скажем взять стакан, мозг инициирует за несколько микросекунд до того, как у нас появится мысль: «Возьму-ка я стакан воды». Значит, наше ощущение, что мы делаем выбор, чтобы инициировать физические движения, весьма неточно[81]. Наш мозг и наше бессознательное, видимо, делают гораздо больше, чем мы осознаем. Естественно, мы чувствуем себя уязвимыми при мысли, что несколько меньше контролируем происходящее, чем нам бы хотелось.
Как мы убедились, очень многое в нашем обществе родилось из желания оградить себя от ощущения утраты контроля. Сам факт, что мы предполагаем у себя больше автономности, чем реально имеем, показывает, насколько некомфортна для нас собственная неизбежная уязвимость. От самого существования «бесстрашия» в очень разных культурах до хитроумных психологических защит от эмоциональной боли и развитых технологических структур, дающих нам оружие против социальной неуверенности, – мы видим множество значимых свидетельств того, что люди не любят бояться и еще меньше любят признавать свой страх.
Давайте вернемся к моему пациенту Мейсону, о котором шла речь в начале главы. Мы видим, что наше бессознательное – это не только место рождения богатого, жизненно важного для нас Воображения, но и место, где живут наши травмы и страдание. Прошлый опыт, во многом содержащий неустраненную боль, остается с нами – в хранилище, которое принято называть долгосрочной памятью. Особенно серьезные проблемы это создает потому, что наши системы безопасности, которые мы называем Страхом, призваны уберегать нас от угроз. Один из главных сигналов головному мозгу, что мы близки к опасности, – это боль. Поэтому если системы распознавания угроз замечают внутреннюю боль, то уводят нас подальше от этой боли – так они устроены.
Ум осуществляет этот уход от боли посредством так называемых психологических защит. Защиты включают относительно беспроблемный опыт: позитивное мышление, рационализацию, обесценивание, контекстуализацию и избегание. Все мы в какой-то мере используем эти защиты в повседневной жизни, когда боль не слишком сильна. Однако такие защиты, как расщепление и диссоциация, используются нашей психикой, когда боль грозит раздавить нас. Это защиты, рожденные травмой, и соответствующие процессы
Наш Страх перед собственной психикой трагичен по своей сути, потому что именно те внутренние переживания, которые требуют наибольшей нашей заботы и внимания, – боль и страдание – становятся для нас угрозой, чем-то, от чего нужно защищаться. Мы поворачиваемся спиной к самим себе и, сохраняя себе жизнь, теряем свою главную ценность – собственный ум.
Глава 6
Можете себе представить?
Как психотерапевт, я часто ощущаю мучительную невозможность достучаться до человека, охваченного отчаянием. Любая попытка привнести свет в его тьму оказывается неудачной. Ум отчаявшегося человека чем-то похож на бетон: ничто не проникает внутрь, ничто не пробивается наружу. Кажется, все усилия помочь таким людям обречены на провал. Хотя безнадежность, которую они испытывают, на деле может быть и не такой беспросветной, как кажется, но для самой личности отчаяние реально и неизбывно.
Некоторое время назад ко мне на первый прием пришел молодой мужчина в подобном состоянии. Он был слишком хорошо знаком с отчаянием и этой разновидностью тьмы. По его ощущениям, словно кто-то уселся ему на грудь – кто-то, кого невозможно согнать. Понемногу все в жизни этого человека словно покрылось серой пылью. Он видел, как будущее все сильнее отдаляется от него, а он остается, точно в ловушке, в мучительном и разочаровывающем настоящем. Он жаждал освобождения, но утратил надежду, что это когда-нибудь случится.
«Не могу вообразить… Просто не могу себе представить, что что-нибудь когда-нибудь изменится, – только и повторял он. – Не могу, и все».
Обдумывая эту мысль, я задался вопросом: как часто я слышал эти слова в своей работе? Больше, чем собственно слова, меня интересовали чувства: что испытывают люди, которым трудно увидеть в будущем хоть какие-то возможности. Для одних, подобных этому молодому мужчине, это элемент намного более глубокой, всеобъемлющей депрессии. У других, однако, это затруднение может выражаться в ощущении застревания, тупика в определенной области своей жизни или, более тонко, в размывании контуров, смутном отсутствии желаний. Независимо от формы неспособность «визуализировать» будущее приносит чувство разочарования, горечи, сожаления и временами – пустоты.
Я начал понимать, что когнитивное и эмоциональное движение, переносящее нас из настоящего в будущее, необходимо для того, чтобы почувствовать удовлетворение. В той же мере – как мы узнали в главе 4 – наполненное тревогой движение, позволяющее нам заглянуть из настоящего в будущее, связано с нашей способностью к Воображению.
Слова «не могу себе представить» в той или иной формулировке часто звучат в повседневной жизни как фигура речи. Все мы время от времени их произносим. Однако по какой-то причине в то утро это выражение пробудило мое любопытство.
В обиходном смысле фраза «вообразить себе не могу» – это общепринятый способ выразить субъективное ощущение невероятия, чего-то, выходящего за рамки ожидаемого или желаемого. Она может подразумевать, что такая возможность представляется нелепой или мучительно неосуществимой, и даже передавать ощущение неуместности определенного события.
Хотя воображение – форма когниции, подобное утверждение существенно отличается от «я не могу
Опыт Воображения, который мы сейчас рассматриваем, отражает ощущение, что под поверхностью нашего сознания находится ум, постоянно выполняющий творческую работу. Исследование нейроученого Антонио Дамасио это подтверждает. На неосознаваемом нами уровне наш мозг производит образы – тот язык, на котором говорят наш мозг и психика. По мнению Дамасио, продуцирование образов происходит посредством постоянной игры сознания с бессознательным[82]. Дамасио полагает, что эта бессознательная часть нашей психики настолько необъятна, что большинство производимых образов не достигает сознания.
Нэнси Андреасен, профессор психиатрии Медицинского колледжа Карер Айовского университета, проделала значимую работу, пытаясь идентифицировать и оценить количественно аспект психики, связанный с процессами творчества. В своей книге «Творческий мозг: Нейронаука гениальности» (The Creating Brain: The Neuroscience of Genius) она попыталась понять, как функционирует ум творцов, объективно признанных гениальными. Изучив собственные высказывания таких людей – например, английского поэта XVIII в. Сэмюэла Кольриджа, – она обнаружила, что они почти полностью приписывают свои творческие способности какому-то неосознанному процессу.
В одном из примеров Кольридж описывает, как ему явились во сне готовые строки поэмы «Кубла хан»: «образы, возникшие перед ним во всей своей вещественности»[83]. Проснувшись, Кольридж записал все, что сумел вспомнить, – двести с лишним строк. К собственному сожалению, ему пришлось сознательно заполнить немногочисленные пробелы.
Андреасен также считает, что человеческий мозг – это самоорганизующаяся система колоссальной сложности и мощи. Старая максима, что мы используем лишь 10 % своего мозга, вероятно, более справедлива, чем нам могло казаться.
Дамасио дополняет эту картину, замечая, что способность человека к осознанному творчеству разительно отличает нас от всех остальных биологических видов – более того, осознанное творчество стало возможно лишь в результате эволюции ментального пространства, в принципе отсутствующего у наших родичей-приматов. Речь идет о пространстве (как бы мы его ни называли), где можно хранить образы и осознанно ими манипулировать. Ученые-когнитивисты, например Стивен Косслин, называют его
В ходе своей работы я обнаружил, что Воображение жизненно необходимо для благополучия. И речь тут вовсе не о художниках, изобретателях или предпринимателях. Я говорю о том, что адаптивные способности каждого из нас, способности формировать образ «себя-в-будущем» зависят от Воображения.
Воображение, как я показал в главе 3, возникло из потребности увидеть, что скрывается в темноте. Очевидно, впрочем, что Воображение не ограничивает себя этой узкой задачей. Воображение позволяет нам не только заметить потенциальную опасность в будущем, но и, наоборот,
Воображение дало нам редкую способность приспосабливаться к меняющимся средовым и психологическим условиям. Никакой другой биологический вид не может подстраиваться, адаптироваться и выживать так хорошо, как мы. Самое главное, что следует отметить: процесс приспособления посредством Воображения происходит преимущественно на бессознательном уровне. Похоже, Воображение постоянно работает над адаптацией и генерацией новых возможностей для постоянно меняющегося будущего, а мы этого даже не осознаем.
Интересно также заметить, что часть этих механизмов приспособления связана скорее с удовлетворением, смыслом и удовольствием, чем сугубо с выживанием. Нашему уму свойственно искать то, что «ощущается как хорошее», и мы сознательно рассматриваем возможности, представляющиеся
В художественной деятельности творцы «чувствуют», как внутри них образуются семена будущей работы. Это может быть цвет, образ или эмоциональный тон. Это может быть стремление выразить особую боль или смысл человеческого существования. Это может быть ошеломляющее переживание красоты, найденной в природе, и страстная потребность поделиться этой красотой, или же чувство чего-то утраченного, что необходимо найти.
Говорят, Микеланджело посвящал чрезвычайно много времени выбору мрамора для своих скульптур. Он считал, что творение, которое ему видится, уже существует внутри самого мрамора и что его работа как художника состоит лишь в том, чтобы «взять глыбу мрамора и отсечь от нее все лишнее». В этом проявляется, с одной стороны, смиренное признание творца, который всем обязан высшему, возможно божественному, источнику, а с другой – работа, происходившая внутри его собственного ума. Иными словами, символический мрамор, в котором Микеланджело находил свои произведения, проще всего мыслить как
Эти свойства Воображения признаются большинством художников, но я полагаю, что всем нам следовало бы больше ценить их. Наша самоактуализация – это действие Воображения. Именно оно руководит нами в нашем постоянном стремлении к самовыражению, и именно оно отсутствует или дает сбой, когда нам трудно увидеть себя в будущем.
Хотя, действительно, кажется, что Воображение возникло, чтобы помочь Страху обеспечивать безопасность, но это не конец его пути. Из этой точки наш ум продолжает развивать еще бóльшие возможности изобретательства, креативности, новых смыслов. Все это мало связано с потребностью в безопасности. Возможно, Страх заронил первые семена, а Воображение продолжило перекрестное опыление, похоже, действуя в обход изначального требования безопасности. Воображение в своей роли катализатора самореализации подвергает нас риску. Как говорится, любопытство кошку сгубило – и Страх об этом помнит. Подавление Воображения Страхом неизбежно, если стоит цель выжить. Если полнота нашей самореализации одновременно несет угрозу нашему существованию, у Страха не остается иного выбора, кроме как исключить самореализацию.
Воображение самоорганизуется и, кажется, наслаждается радостным изобретением нашего «я». Без этого была бы ограничена наша способность идти в будущее, обретать надежду и осмысленно взаимодействовать с жизнью. Воображение – это не просто творческое начало или способ сделать свою жизнь интереснее. Воображение – это платформа, трансформирующая голое существование в нечто, имеющее цель и смысл.
Эту битву мы ведем с тех пор, как обрели сознание. Страх стремится к безопасности, а Воображение – к смыслу. Как мы увидим, эта борьба затрагивает не только сегодняшнюю жизнь каждого из нас. Сама история западной культуры была сформирована ею.
После падения Рима более тысячи лет Страх держал Воображение в оковах. Закабаление началось около 400 г. и продлилось до эпохи Возрождения – и даже дольше. Поработить наши умы помогла религиозная доктрина, предложенная епископом, который приобрел влияние в ранней католической церкви своими рассуждениями о человеческих слабостях, в первую очередь своих собственных. Это был Августин Гиппонский, большинству из нас известный как теолог и философ под именем Блаженного Августина.
Время, когда Августин продвигал свои идеи, совпало с подъемом христианства. Рим официально принял христианство в 380 г., и в течение нескольких следующих веков его влияние распространилось по всей Европе, проникло на Ближний Восток и в Северную Африку. По мнению некоторых историков, это были тяжелые времена: население почти на 95 % состояло из подневольных людей – рабов или крестьян. Вторжения варваров и готов, эпидемии и изменение социальных, политических и религиозных структур, безусловно, сделали эти времена эпохой колоссальных пертурбаций. Однако христианство «на руинах Рима» процветало[87].
В рамках этого социального движения Августин сумел заключить ум в тюрьму, на правовом уровне добившись «запрета на любопытство», которое считал опасным. Фактически примерно с 400 г. Августин открыто заклеймил любопытство как грех.