Несколько лет назад, когда С. М. шла ночью через неосвещенное поле в районе, известном плохой криминальной обстановкой, на нее напали. Тем не менее на следующий же вечер после нападения она снова пошла той же дорогой. Кроме того, С. М. склонна сближаться с незнакомцами, несмотря на очевидные сигналы опасности. Однажды ночью в пустом парке ей угрожал ножом человек, показавшийся ей совершенно безопасным. С. М. продолжала доверять мужчинам, в прошлом уже причинявшим ей физический вред, и так и не научилась бояться возможного контакта с этими опасными людьми.
С. М. действительно бесстрашна – однако это, очевидно, не то, к чему мы стремимся, когда хотим освободиться от ограничивающих эффектов страха. С. М. сама создает ситуации, угрожающие ее жизни. Без страха нам было бы трудно поддерживать свое существование. Хотим мы это признавать или нет, иногда испугаться – самое мудрое, что можно сделать.
От чего же зависит, будет ли страх нашим союзником или предаст нас? Есть ли у нас, людей, разные потребности, определяющие ценность страха? Существует ли
Чтобы начать поиск ответов на эти вопросы, я предлагаю посмотреть на результаты еще одного исследования, в котором С. М. согласилась участвовать[30]. До этого момента С. М. водили в дома с привидениями, она смотрела фильмы ужасов и контактировала с опасными животными, но все это не вызывало у нее ни малейшего страха. На сей раз ученые в ходе эксперимента медленно изменяли соотношение кислорода и углекислого газа в лабораторном помещении, где находилась С. М., – это называется «ингаляционное испытание при 35 %-ном содержании кислорода». Всего через несколько минут с С. М. стало происходить нечто такое, чего она никогда прежде не испытывала, – она почувствовала страх.
Этот поразительный результат свидетельствует, что бесстрашие С. М. не результат отсутствия у нее способности испытывать такую эмоцию, как страх. С. М. не боится, потому что ничто не
Эксперимент с CO2 часто используется исследователями при изучении паники. Это верный способ вызвать сильную реакцию паники/страха. Уникальная особенность этого эксперимента – по сравнению с другими, в которых участвовала С. М., – заключалась в том, что опасность была внутренней, а не внешней. И этот внутренний сигнал об опасности прекрасно дошел до С. М. – несмотря на отсутствие миндалевидного тела.
Предыдущие эксперименты с С. М. фокусировались на воздействии через ее органы чувств, прежде всего через зрение и слух. В этом эксперименте включалось более непосредственное, внутреннее, телесное восприятие опасности. Мониторинг внутренних систем физиологической регуляции называется интероцепцией. Очевидно, этот физиологический и нервный механизм отлично функционировал у С. М. Нервный «модуль», ответственный за «производство» страха, также действовал прекрасно. Случай С. М. помог нам заметить различие между страхом как
В начальных экспериментах с С. М. сенсорная информация о потенциальных угрозах передавалась от ее органов чувств через соответствующие области коры головного мозга и далее – через миндалевидное тело – к среднему мозгу и двигательной коре, где запускаются ответные действия. На этом нервном пути данные оцениваются с точки зрения риска и инициируется соответствующее поведение: застыть в случае дальней угрозы, бежать при неминуемой опасности и драться, если опасность неминуема. Однако в эксперименте с углекислым газом данные о потенциальных угрозах не попадают в органы чувств, чтобы затем обрабатываться высшими областями коры мозга. Эти интероцептивные данные имеют своего рода «горячую линию», которая напрямую запускает моторную паническую реакцию среднего мозга.
Это поразительный вывод: играя критически значимую роль в реакции страха и распознавании угроз, миндалевидное тело тем не менее не является первоисточником эмоции страха. Джозеф Леду первым обнаружил его роль в «переживании» страха[31], но, по данным таких исследователей, как Яак Панксепп и Люси Бивенс[32], он недооценил значение среднего мозга в этом переживании. Действие этого, более глубокого источника страха подтверждается не только экспериментом с СО2, но и «операциями на бодрствующем мозге», во время которых хирург подвергает средний мозг электростимуляции и пациент на физиологическом и когнитивном уровне испытывает страх.
Это позволяет сделать два важных вывода. Первый: тот факт, что активация страха происходит глубоко в головном мозге, отчасти объясняет, почему страх представляет для нас столь серьезную проблему. Мы буквально имеем меньший нервный доступ к зонам мозга, генерирующим страх. Глубинные центры страха были на связи с нами задолго до того, как мы эволюционировали в
Второй важный вывод, который мы можем извлечь из последнего эксперимента с С. М., заключается в том, что
Я не отношусь к людям, легко цитирующим поэзию или прозу, но несколько фраз из романа «Информация» Мартина Эмиса мне запомнились. Рассказчик описывает, как главное действующее лицо, Ричард, встает утром с постели. Вскоре нам предстоит узнать об эмоциональном неблагополучии Ричарда.
Вот описание его пробуждения в тот день: «Как обычно, он проснулся в шесть. Ему не нужен был будильник, звучащий как сигнал тревоги. Он и так был глубоко встревожен»[33].
Однажды утром я вспомнил эти фразы – и задумался почему. Над чем работает мой ум? Есть ли здесь откровение для меня – или лишь для моей книги? Помню, как я впервые прочел эти слова, мимоходом усмехнувшись их точности, – отличный вышел бы вопрос для кроссворда. Что-то, однако, было в них, помимо авторского мастерства. Что-то важное о различии состояний «быть встревоженным» и «бояться».
Бояться – это нечто большее, чем испытывать эмоцию страха. В свою очередь, страх может делать с нами очень многое. Он может заставить нас сосредоточиться, сохранять неподвижность, опрометью бежать, сражаться за свою жизнь или просто несколько отстраниться от жизни. Эти защитные реакции называются
Проще говоря, системы безопасности у животных основываются на способности обнаруживать угрозу и активизировать защитное поведение. Каждый биологический вид выработал уникальные возможности обнаружения и реагирования на опасность, а также внутренние страхи, подготавливающие систему к тому, что
Очевидно, каннибальская стратегия оказалась успешной для выживания вида в целом. Адаптация, обеспечившая самцу возможность бегства благодаря длинному щупальцу, парадоксальным образом способствовала улучшению репродуктивной функции осьминогов и их баланса с экосистемой. Действительно, хотя самке выгодно дополнительное питание, необходимое для формирования яиц, скорее всего, вид не выиграл бы, если бы каждого самца ловили и съедали после каждого оплодотворения. Самцы приходят в мир подготовленными к тому, чтобы остерегаться самки во время спаривания; удлинение щупальца наряду с внутренней настороженностью, видимо, дают самцам достаточную фору.
Внутренние страхи и физиологические приспособительные механизмы развиваются у животных на протяжении миллионов лет. Эти страхи, пожалуй, важнейший элемент обеспечения безопасности животного. Они соответствуют ожидаемым опасностям и снижают зависимость от превратностей обучения на собственном опыте. Намного проще приходить в мир, уже зная, что для тебя опасно, чем вынужденно экспериментировать или ждать, когда тебя научат.
Другой уникальный пример видоспецифического распознавания угроз демонстрируют крысы. Мы привыкли считать, что крысы и мыши появляются на свет с врожденной боязнью кошек. В действительности крысы и мыши от рождения боятся лишь
Этот адаптационный механизм кажется странным, но он очень разумен. Врожденный страх кошачьего запаха не позволит крысе или мыши прийти туда или оставаться там, куда в последнее время зачастила кошка. Избегание кошачьей территории больше способствует выживанию, чем врожденный страх внешнего вида кошки. Как мы знаем, бегущая маленькая мышка чрезвычайно привлекает кошек, и достаточно одной случайной встречи, чтобы стало слишком поздно. Между крысами и кошками очень мало места для экспериментов с безопасностью.
Как уже упоминалось, у большинства млекопитающих безопасность обеспечивается комплексным нейронным и поведенческим опытом, который позволяет воспринимать угрозы и инициировать защитное поведение[36]. Первый шаг этого процесса поддержания безопасности – восприятие опасности.
В мозг постоянно поступает информация, и в случае ощущения какой-либо угрозы происходит активация страха. Эта формула безопасности схожа с алгоритмами, управляющими системами безопасности дома или бизнеса. Обычно мы осознаем действие этих систем, лишь услышав звук тревожной сигнализации. Однако за каждой сигнализацией стоит система, постоянно сканирующая окружение в поисках определенных изменений, которые можно расценить как заслуживающие реакции тревоги. Эффективность любой системы безопасности зависит от точности и безотказности этой системы мониторинга. Например, при мониторинге угрозы возгорания мы должны быть уверены, что наша система знает, что нужно искать, и достаточно чувствительна, чтобы вовремя запустить реакцию в виде сигнала тревоги.
Что касается безопасности человека, наш мозг способен различать разные виды угроз и инициировать уникальные реакции соответственно каждой воспринимаемой угрозе. Например, при виде того, как ваш ребенок выбегает на проезжую часть, у вас включается одна реакция страха, а если вы окажетесь ночью в одиночестве на незнакомой темной улице – другая. Одна и та же эмоция, страх, может вызывать разные реакции системы безопасности[37]. Даже реакция страха, заставляющая замереть, одно из главных средств обеспечения безопасности, имеет тонкие различия, зависящие от обстоятельств.
Что все это означает для нас? Прежде всего то, что нам нужно расширить наше понимание безопасности человека. Эмоция страха – просто сигнал тревоги, запускающий защитное поведение. Однако что-то должно активировать эту эмоцию. В большинстве обстоятельств наши системы сенсорного восприятия устанавливают порог активации страха. Как мы видели в примере С. М., в отсутствие действующего доступа к центрам страха в головном мозге эмоция страха не может быть активирована. Однако не эта сниженная активация беспокоит нас в страхе больше всего.
Думаю, никто не станет спорить, что логично изо всех сил пытаться спастись от торнадо или избежать физического вреда, когда вам угрожают бейсбольной битой. Эти сигналы опасности в высшей степени оправданны и заслуживают активации страха. Но страх, активирующийся в очевидно опасных ситуациях, почти ничем не отличается от страха, активирующегося в ситуациях, которые наше рациональное мышление сочло бы относительно безопасными. Реакция страха, мудро удерживающая нас от конфронтации с пьяным грубияном в баре, может также помешать нам и претендовать на работу, отвечающую нашей квалификации. Хотя эти страхи качественно и количественно различаются, эмоция в сущности одна и та же. В каждой из этих ситуаций что-то воспринимаемое нами обрабатывается в соответствии с нашим прошлым опытом. В центры страха в мозге поступают сигналы, и инициируется одна из множества реакций страха. Это может быть неопределенное ощущение угрозы или активная попытка спастись бегством.
Как же получается, что вполне нейтральные и даже выгодные ситуации провоцируют реакцию страха? Что происходит у нас в мозге и в психике, что делает нашу систему оценки угроз настолько ненадежной? Почему бы такой важной вещи, как наша безопасность, не обеспечиваться рациональной системой, на которую всегда можно положиться?
Поиски ответа на этот вопрос, как мы вскоре убедимся, не только помогут нам понять уникальные особенности безопасности человека, но и заставят глубже заглянуть в самые основы человеческой природы.
Обратите внимание:
Глава 3
Первая встреча страха и воображения
Однажды моя пациентка Элла сообщила мне, что врач-радиолог заметил нечто подозрительное на ее последнем рентгеновском снимке. Ее направили на рентген, чтобы установить причину загадочной боли в нижней части спины. Было видно, как Элла расстроена и встревожена. Ее дедушка умер от рака легких, а Элла курила много лет, прежде чем бросить. Страх заболеть раком переполнял ее и готов был вырваться на поверхность.
Моим первым ощущением была обеспокоенность. Я сильно встревожился и, слушая Эллу, переживал: что, если у нее и впрямь рак? Смутные образы стали крутиться у меня в голове. Я представил, как мы работаем с болью и отчаянием. Пугающее будущее пронеслось перед глазами. Я гадал, чем это для нее обернется. Какой станет последняя глава? Элла очень много перенесла в жизни и сейчас едва начала обретать некоторый покой.
Элла рассказывала мне, что чувствует, а я видел, как она напугана. Видел я и лихорадочную работу ее воображения – совсем как у меня. Она стала припоминать мельчайшие симптомы и физические ощущения, показавшиеся ей признаками рака, с которым ей вот-вот предстоит столкнуться: слабость, моменты дурноты, бессонница прошлой ночью, отсутствие аппетита, болезненность в брюшной полости, ощущение скованности в области шеи, одышка. И хотя убедительных подтверждений не было, Элла без конца повторяла: «Это возможно… я курила… это может быть рак». Разумеется, Элла была права. Это было возможно.
Аристотель, вероятно, первым дал определение эмоции, завладевшей Эллой, сказав: «Допустим, что страх есть род боли или неблагополучия, проистекающий из воображения грозящей опасности, разрушительной или болезненной»[39]. Отмеченная Аристотелем связь Страха и воображения выводит на первый план вопрос, к которому мы пришли в предыдущей главе, посвященной восприятию. Страх, как мы установили, – это эмоциональный сигнал тревоги, требующий определенной активации. По большей части активация обеспечивается сенсорными сигналами, сообщающими об опасности. Теперь же перед нами встает другой вопрос: может ли страх быть вызван воображением? А если да (как мы видели в случае Эллы), то можем ли мы точно знать, реалистичны ли наши страхи?
Безусловно, наши страхи ощущаются как реальные, но являются ли они таковыми? Наши представления об ужасном чрезвычайно индивидуальны, независимо от степени нашего сходства друг с другом. Без сомнения, то, чего боюсь я, одновременно схоже и отлично от страхов каждого из вас. Речь не о том, что восприятие одного человека более точно или ценно, чем восприятие другого; я хочу лишь отметить, что индивидуальные страхи субъективно различны. Хотя существует множество общих страхов, наше
Младенцы и маленькие дети проходят относительно предсказуемые стадии страха. Более того, исследования показывают, что эти стадии одинаковы в разных культурах[40]. Это позволяет предположить, что врожденные страхи должны были обеспечить нам эволюционное преимущество. Данный факт и сам по себе интересен, но еще более поразительна вероятность того, что эти врожденные кросс-культурные страхи до сих пор остаются актуальными для нас.
Понимание естественного развития страха на протяжении младенчества и детства восходит к 1897 г., когда Гренвилл Стэнли Холл, первый президент Университета Кларка и один из родоначальников изучения развития ребенка, провел первое систематическое исследование детских страхов[41]. Увиденное им тогда во многом было аналогично тому, что мы наблюдаем сегодня. Примерно с восьмимесячного возраста и до двух-трех лет маленькие дети боятся незнакомцев, особенно мужчин. Похоже, этот страх не зависит от того, заботятся ли родители о ребенке сообща, или он изолирован внутри семьи с матерью.
Вторым развивается страх сепарации. По понятным причинам это происходит, когда ребенок, исследуя мир, начинает отходить от матери – ближе к году, и продолжается до двух-трех лет. Проявления этого страха легко заметить во время вечернего укладывания, но возникает он и на детской площадке, когда малыш начинает осваивать пространство все большего радиуса вокруг своего родителя. В какой-то момент дети оглядываются, чтобы убедиться, что родителя видно, а главное, что родитель их не бросил.
Третий врожденный страх, через который, видимо, проходят все маленькие дети, – это страх чудовищ и демонов. Очень многие мои пациенты помнят, как тревожились из-за буки. Одни считали, что чудище прячется под кроватью, другие – что в шкафу. Об этой стадии развития страха важно отметить – и это четко отделяет ее от двух предыдущих, – что пугающий объект является исключительно плодом воображения. Похоже, это коррелирует с формированием у детей более сложной когнитивной способности.
Врожденный характер этих страхов говорит нам нечто важное о том, что представляло для нас угрозу на протяжении эволюции. Сама беспомощность младенца и маленького ребенка требовала близости к ухаживающему лицу. Очевидна также явная угроза, которую представляли для младенцев другие люди вне ближайшего семейного круга. Наконец, подрастая, дети учились бояться невидимых хищников – преследователей или чудовищ, которые, как им было известно, существуют – в шкафу, под кроватью. Очевидно, со стороны ребенка было благоразумно учитывать существование этих хищников, даже если их не было видно.
Хотя большинство этих детских страхов к отрочеству проходит, есть один страх, который следует за нами по пятам и в зрелом возрасте – по крайней мере метафорически.
Трудно представить, насколько страшно когда-то жилось нам, людям, как биологическому виду. Сколько ночей мы были вынуждены проводить бодрствуя, не в силах сомкнуть глаз, всматриваясь во тьму. Ожидая. Наблюдая. Безуспешно пытаясь различить формы и очертания – черные тени во тьме, словно на какой-то издевательской модернистской картине. Когда же наконец нам удавалось увидеть, как что-то выступает из этой темноты – скажем, хищник семейства кошачьих, – мы сразу понимали, что теперь уже слишком поздно. Темнота скрывала смертельные опасности, и, похоже, мы так и не нашли способа вычистить эти травмирующие воспоминания из своего генома.
Размышляя об эволюционном базисе нашего страха темноты, всегда нужно иметь в виду, что
Крупные хищные кошки, например львы, всегда жили рядом с гоминидами[43]. Недавние исследования свидетельствуют, что хищники семейства кошачьих намного чаще нападают с наступлением сумерек и при тусклой луне. По мнению некоторых ученых, львы одно время были самыми широко распространенными млекопитающими в мире. Очевидно, что угроза ночных хищников – одна из главных причин того, что мы считаем темноту опасной.
Кроме того, наше овладение огнем, случившееся 350 000–500 000 лет назад, мало помогало против уязвимости в темноте. Да, огонь согревал, отгонял некоторых животных и создавал некое пространство определенности среди темного неведомого, но что он мог дать нам в глобальном смысле? Это было крохотное оранжевое пятнышко в океане тьмы. К сожалению, свет никогда не разгоняет тьму. Он лишь делает ее плотнее. Увы, это оранжевое пятнышко становится маяком для тех, кто в своих чудовищных целях желает знать, где мы.
Темнота сама по себе создает для нас проблемы, поскольку мы в ней не способны видеть. Без света людям грозят бесчисленные опасности. Если вы когда-нибудь пробовали ходить с завязанными глазами, то знаете, что я имею в виду. В темноте мы рискуем напороться на острые предметы, сорваться с обрыва или вывихнуть лодыжку на неровной земле. Даже без угрозы со стороны хищников темнота требует осторожности.
Думаю, всем нам приходилось идти по темной улице в незнакомом месте, чувствуя, как тело реагирует повышенной настороженностью. Если в этих условиях мы вдруг слышим за спиной шаги, то можем поддаться панике или по крайней мере испытать некоторый всплеск адреналина.
Влияние темноты на оценку опасности потенциально очень значимо для нашего понимания Страха. Множество исследований в этой области провел Марк Шаллер из Университета Британской Колумбии[44]. В его экспериментах испытуемым предлагалось рассмотреть фотографии мужчин и оценить опасность, которую они собой представляют. В качестве одной из переменных Шаллер и его ассистент Стивен Нойберг использовали в эксперименте изменения освещенности лабораторного помещения, где испытуемые оценивали фотографии. Оказалось, что при прочих равных условиях восприятие опасности существенно возрастало, когда вокруг было темно.
Темнота делает для нас более страшным ожидание потенциальной угрозы. Однако реальна ли эта угроза? Наиболее четко я сфокусировался на этом вопросе, работая со своим пациентом Тони. Однажды утром он пришел на сеанс явно удрученным. На предыдущих встречах он не раз рассказывал о своей потребности все контролировать, о том, как ему нелегко управляться с многочисленными планами, которые он строит для себя и дорогих ему людей. Помню, я подумал: «Да, ему очень нравится ощущение контроля над ситуацией». И понял, что слишком погрузился в эти мысли, когда Тони ошеломил меня просьбой изменить освещение в кабинете: «Нельзя ли раздвинуть шторы, чтобы стало светлее?» Я, конечно, согласился, но в ответ предложил обсудить его чувства по отношению к свету. Когда я раздернул шторы, Тони стал рассказывать мне о свете и темноте и, наконец, о своих способах заснуть. Как и многие, он предпочитал засыпать под звук работающего телевизора. Кроме того, ему нравилось, когда все лампы были включены. Разумеется, это осложняло жизнь его жене, поэтому они спали раздельно – Тони в гостиной, а жена в спальне. Думаю, я тогда сказал ему что-то о его страхе темноты, но он сразу оборвал меня: «Я боюсь не темноты, я боюсь того,
Наблюдение Тони о темноте и уме дало мне толчок к размышлениям, впоследствии ставшим основой этой книги. Действительно, в темноте с нами что-то происходит – в наших мыслях. Как бы мы это ни называли, тревожным предчувствием или параноидальными фантазиями, темнота вызывает фантасмагорию страхов, действующих помимо наших рациональных оценок угрозы.
Прежде всего нужно признать, что темнота как природное условие осложняет для нас выявление риска. Очевидно, наш опыт пребывания в темноте способствовал формированию врожденного страха перед ней. Сколько тысяч поколений научения потребовалось, чтобы так глубоко внедрить этот страх в нашу ДНК? Безусловно, страх темноты служил целям нашего выживания, но также сделал нас предрасположенными к чрезмерной реакции на неопределенность. Найдено достаточно подтверждений тому, что запугивание, разбой и племенные войны во многом объясняются чувством угрозы и «воспринимаемой уязвимости перед лицом опасности»[45]. Если у темноты есть один неизбежный аспект, то это ее родовая связь с невидимым и непредсказуемым.
Из этой уязвимости вытекает понимание: многое из того, что сделало нас людьми, родилось в темноте. Я имею в виду не только наш страх перед ней, но и то, что в нас вдохновлено этим страхом. Я уверен, что, решая проблему отношений с темнотой, мы расширяли возможности своего мозга, пока однажды, около 50 000 лет назад, не блеснул луч чего-то нового – того, что мы теперь называем
Как мы отметили в главе 2, опасность действенна, лишь если она воспринята. В этом проблема темноты: опасность может быть совсем близко, но вне пределов нашего зрения – и тогда мы о ней даже не узнаем. Многие биологические виды нашли простое решение этой проблемы – запах. Ночные охотники, как и их добыча, часто имеют высокоразвитое обоняние, благодаря которому довольно хорошо ориентируются в темноте. Однако мы,
Один из самых интересных феноменов зрения человека называется «псевдослепота». Гордон Бинстед из Университета Британской Колумбии активно изучает псевдослепоту и характеризует ее как «второе зрение». Она обеспечивается существованием вторичного зрительного нерва, передающего определенные типы зрительной информации напрямую от глаз в средний мозг – область головного мозга, способную, как было установлено, мгновенно и бессознательно активировать защитные моторные реакции, например умение уворачиваться[49].
В исследовании Бинстеда испытуемые с кортикальной слепотой – иными словами, с функциональной сетчаткой, но нефункциональными центрами зрения в затылочной части головного мозга – обнаруживали периферийные объекты, несмотря на отсутствие первичного зрения. Это значит, что средний мозг был способен, минуя сознание, включить защитную реакцию в ответ на угрозы с периферии.
Сегодня понятно, что подобное «слепое зрение» (blindsight), как полагали ранее, возникающее взамен утраченного кортикального зрения, до известной степени имеется у всех нас. Если Бинстед прав в своей догадке об эволюции этой защитной системы вторичного зрения, то, возможно, ее развитие было шагом к решению проблемы невидимой опасности в воздухе – иначе говоря, проблемы темноты.
Другая сфера незримой угрозы, с которой требовалось справиться, – это инфекции и отравления гнилыми, ядовитыми или тухлыми субстанциями. Каким-то образом на своем эволюционном пути мы выработали эмоцию отвращения, помогающую нам «видеть» этих незримых врагов[50]. Подобно «слепому зрению», отвращение способно обнаруживать невидимые угрозы и активировать моторную реакцию, не подпускающую нас к опасности.
Очевидно, что избегание гнилых, токсичных или ядовитых субстанций было принципиальным для нашего выживания. Здесь поражает тот факт, что специально для работы с этими видами угроз мы сформировали особый эмоциональный модуль. Наши органы чувств должны были усвоить, какие запахи и зрелища указывают на присутствие опасности этого типа. Это не значит, что мы
Как мы начинаем понимать, проблема невидимой опасности оказала существенное влияние на эволюцию системы распознавания угроз у человека. Более того, невидимое и неведомое, судя по всему, сформировали само устройство нашего ума.
В 1987 г. Алан Лесли, почетный профессор психологии Ратгерского университета, поставил важный вопрос об эволюционной необходимости ролевой игры. Он заинтересовался, почему человек – существо, настолько зависящее от
Отвечая на вопрос о важности ролевой игры, Лесли предложил изящное описание тонких когнитивных сдвигов, происходящих в акте перевоплощения. Он назвал этот сдвиг «отвязыванием», имея в виду процесс поддержания связи с метарепрезентацией при ослаблении первичной репрезентации. Это, например, происходит, когда мы подносим к уху банан и делаем вид, что это трубка телефона. Первичная репрезентация банана ослабляется, отделяясь от своего основного смысла. Благодаря этому буквальное значение (банан как фрукт) и метафорическое значение (банан как телефон) могут сосуществовать без взаимного разрушения смыслов.
Это стало основой «модели психического», или теории разума, по Лесли. В этой модели, которую психоаналитик Питер Фонаджи позднее назвал «ментализацией», Лесли сформулировал, что механизм мышления, осуществляющий когнитивный сдвиг из одного состояния в другое, – тот же самый механизм, что позволяет нам понимать существование сознания – как собственного, так и другого. Способность концептуализировать это внутреннее пространство, в котором существует сознание, является центральной для эволюционного превращения в человека.
Как при перевоплощении, так и при концептуализации ума необходимо преодолеть дистанцию между известным и неизвестным. Ведь, хотя нам может казаться, что мы знаем, что происходит в сознании другого, на деле это всегда остается тайной. Мы используем то, что знаем о самих себе, чтобы «вообразить», что может быть на уме у другого.
С этой темой связана работа двух специалистов по когнитивной лингвистике – Джорджа Лакоффа и Марка Джонсона. В 1980 г. они осуществили эпохальное исследование природы метафоры и ее места в культуре. Их книга «Метафоры, которыми мы живем»[52] продвигает фундаментальную идею о том, что метафора служит основой для значительной части нашего жизненного опыта. Абстрактные концептуальные системы понимаются посредством метафорических процессов, параллельно этому наши метафоры становятся концептуальными. Скажем, описание таких понятий, как «значимость», или элементов аргументации осуществляется путем сравнения абстрактного с конкретным.
Например:
Метафора не только лежит в основе понимания абстрактных концепций, но и, подобно «модели психического», оказалась решающим фактором эволюции человеческого интеллекта. Использование одной концепции для понимания другой и способность смешивать и сочетать их дали нам, людям, огромное потенциальное адаптационное преимущество[53].
Наше принципиальное отличие от других млекопитающих, в особенности от приматов, обусловлено этим адаптационным потенциалом, который мы, очевидно, приобрели около 50 000 лет назад. Благодаря ему мы стали единственным видом, успешно мигрировавшим в самые разнообразные экосистемы и создавшим экоспецифичные культуры.
Так проявлялся прослеженный Лесли переход от перевоплощения к сознанию. В этом состоянии каждый из нас может держать в уме новые миры и новые возможности. По мнению нейропсихолога Николаса Хамфри, обретение сознания подарило нам внутреннее зрение, которое он назвал «внутренним глазом». Хамфри связал его появление с нашей эволюцией и с ценностью, которую внутреннее зрение представляло для наших предков – с того самого момента, когда что-то для нас изменилось[54]. С того момента, когда мы, открыв у себя воображение, стали
В контексте эволюции это был выдающийся прорыв. Только подумайте, какое преимущество получили наши древнейшие прародители: способность строить реалистичные догадки о том, что может скрываться за поворотом или – еще важнее – что может быть на уме у другого. Открылся путь к новому уровню в социальных отношениях людей: мы обрели симпатию, сострадание, доверие и одновременно – вероломство, двуличие и подозрительность. Мы научились мечтать и овладели воображением.
Давайте оценим, как далеко мы продвинулись. Около 50 000 лет назад наш ум обрел способность использовать метафору. Темнота, которая была непознаваемой, раскрыла нам свои тайны благодаря чуду ассоциативного мышления – рассуждению и предположению. Мы начали прогнозировать и воображать, что может ждать нас в темноте. Области предсказания расширялись экспоненциально по мере накопления опыта. Самым значимым в этой эволюции, однако, было возникновение концепции темноты как метафоры всего непознаваемого.
Начав с конкретного опыта пребывания в ночи, наш ум стал концептуализировать абстрактное понятие неопределенности. То, что в конкретном виде сопутствовало состоянию «после заката солнца», теперь можно было метафорически применить к чему угодно. Мир вокруг нас, казалось бы, нам известный, зажил двойной жизнью. В дополнение к наблюдаемому мы скоро поняли, что каждому моменту якобы известного параллелен момент неведомого. Воображение позволяло заполнить эти лакуны. Мы приобрели способность к любопытству, удивлению, сомнению и в конечном счете – к недоверию.
Вглядываясь в темноту – как в прямом, так и в переносном смысле, – мы чрезвычайно развили способность предугадывать опасность и предсказывать угрозу. Однако этой способности сопутствует проблема: наша безопасность основывалась не на точной оценке реальности, а лишь на возможности. Здесь уместно вернуться к желанию Лесли понять, почему ролевая игра стала неотъемлемой составляющей раннего развития ребенка. И даже высказать попутное соображение, что паранойя не столько симптом психического заболевания, сколько свидетельство силы нашего стремления выжить.
Если воображение опасностей обеспечивает нам надежную превентивную защиту, тогда какая разница, существует ли воображаемая угроза в реальности или нет? Здесь эволюция, похоже, следовала простой логике: «лучше ложный положительный сигнал (тревоги), чем ложный отрицательный», или «если я параноик, это вовсе не значит, что меня не пытаются убить». Мы с готовностью приняли воображение – как замену зрения, неспособного обеспечить нашу безопасность.
Замечание.
Глава 4
Будущее тревоги
В начале моей работы психологом у меня была пациентка по имени Шерри, испытывавшая сильную тревогу. Ее постоянно одолевали туманные предчувствия какой-то приближающейся беды. Главным симптомом было постоянное беспокойство, сопровождавшееся раздражительностью, бессонницей и мышечной слабостью. Она точно одержимая составляла планы и списки, а говорила так быстро, что я едва успевал следить за ее речью. Шерри не делала пауз, и, если я хотел вставить слово, мне буквально приходилось прерывать ее.
Находиться рядом с ней было тяжело. Шерри словно вся вибрировала и казалась наэлектризованной. Самым, однако, удивительным и озадачивающим было то, что она пришла не ради лечения своей тревожности. Двадцатитрехлетняя Шерри, очень успешная молодая женщина, была убеждена, что имеет огромный нераскрытый потенциал и настолько нуждается в самосовершенствовании, что если не поторопится, то в буквальном смысле потеряет будущее, которое ей «суждено». Разумеется, я, начинающий психотерапевт, не представлял, как с ней работать.
Для многих из нас тревожность – это калечащая болезнь, ограничивающая свободу и пожирающая жизненные силы[55]. Как мы узнали во введении, с тревожностью в тот или иной период своей жизни сталкивается около трети взрослого населения. Это существенная часть нашего общества. К тревожности относятся и включаются в ее статистику такие нарушения, как фобии, обсессивно-компульсивное расстройство, паническое расстройство и посттравматический стрессовый синдром. Запущенные тяжелые формы тревожности такого рода могут приводить к бессилию и виктимизации, человек теряет интерес к жизни, самоуважение и в конечном итоге – свое «я».
Интересно, что тревожность, оказывается, существует во всех культурах. Хотя современный образ жизни на Западе ее обострил, исследования свидетельствуют, что на Востоке и в развивающихся странах наблюдается практически тот же уровень тревожности, что и в Соединенных Штатах[56]. Различия, которые выглядят кросс-культурными, скорее касаются предмета и форм тревожности и в меньшей степени – масштабов лежащего в ее основе физиологического и психологического дистресса.
Например, в 1967 г. Сингапур охватила странная тревога. Многие мужчины перепугались, что гениталии втянутся в брюшную полость. Беспокойство было таким сильным и неотвязным, что клиники переполнились встревоженными мужчинами, испуганными возможностью подхватить «болезнь» и умереть. Что вызвало эпидемию – и по сей день остается тайной[57].
Однако большинство из нас под «тревожностью» подразумевают то, что происходило с Шерри. Как и Шерри, многие из нас имеют так называемое генерализованное тревожное расстройство (ГТР). Этот тип нарушения чаще всего демонстрирует главное различие между Страхом и тревожностью. Если Страх – это нейробиологическая защитная реакция на наблюдаемую угрозу, то тревожность, напротив, – беспредметный страх, при котором угроза является неопределенной или скрытой.
По моему профессиональному опыту, ГТР – это состояние, проявляющееся в широком спектре, от самых тяжелых форм, как у Шерри, до слабо выраженных, не дотягивающих до диагностических критериев. Многие из нас живут с легкой степенью ГТР, и часто кажется, что это нормальное следствие современной жизни[58]. С такой тревогой часто справляются «народными» методами вроде бокала вина в пять часов вечера, пары косячков, когда уложены дети, или даже при помощи «Ксанакса»[59] в особо тяжелый день.
Под гнетом требований западного общества нам уже кажется невозможным избежать этого типа тревожности, который, пожалуй, становится для нас более привычным и непатологическим состоянием по сравнению с депрессией. Трудно даже примерно сказать, сколько раз я слышал от пациентов: «Да ладно, пустяки, я просто чуточку тревожусь». Зачастую это говорится, чтобы показать, что состояние, создающее дистресс возбуждения и беспокойства, которым они маются, – просто мелочь. И хотя я-то убежден, что эти пренебрежительные заявления нередко являются защитой, способом обесценить или избежать того, что стоит за тревогой, – часто это говорится вполне искренне. Однако настолько выраженная обеспокоенность и опасения, как у Шерри, – совершенно другое дело.
Все мои попытки заставить Шерри увидеть в своей тревожности проблему были отвергнуты. Всякий раз, как я просил ее замедлиться, погрузиться в свои телесные ощущения или соприкоснуться со своей внутренней эмоциональной жизнью, она яростно сопротивлялась. Я никогда прежде не встречал человека, более преданного своей тревожности, чем Шерри. Она искренне беспокоилась о будущем, особенно о том, что не сумеет ответить на вызовы, с которыми может встретиться.
Я же, будучи новичком, попался в ловушку, стараясь убедить Шерри или укрепить в мысли, что она незаурядна, а значит, беспокоиться не о чем. Я попытался осторожно высказать предположение, что ее может тревожить что-то более глубокое, чего она пока не осознает, но все мои усилия были тщетны. Она упорно продолжала терзать себя жестокой самокритикой, лишь усугублявшей тревожность. Когда все было сказано и сделано, Шерри уверилась, что ее тревога оправданна.
Помню, однажды я предложил ей представить, что произошло бы с ней, не будь она такой тревожной. Она с улыбкой взглянула на меня и спокойно сказала: «Думаю, я бы умерла».
Прежде чем глубже разобраться в прогнозе Шерри на собственное будущее, следует признать, что оценка ею тревожности не лишена некоторых оснований. Исследования, начавшиеся более столетия назад, свидетельствуют, что тревога может повышать результативность нашей деятельности[60]. Говард Лидделл, один из первых исследователей тревожности, в 1949 г. предположил, что тревога – это «тень интеллекта»[61] и, следовательно, неизбежный аккомпанемент жизни образованного и культурного человека. Дэвид Барлоу, считающийся автором «библии» тревожности, пошел еще дальше: «Без тревожности почти ничего нельзя было бы добиться. Достижения спортсменов, артистов, руководителей, деятелей искусства и учащихся были бы ниже; угасла бы креативность; невозможно было бы вырастить урожай. И все мы впали бы в идиллическое состояние, о котором давно мечтает наше торопливое общество: проводили бы свой век, полеживая в тени дерева. Для нашего биологического вида это было бы так же гибельно, как атомная война»[62].
На мой взгляд, Барлоу слишком далеко зашел в оценке роли тревожности в обществе и культуре, особенно в своем убеждении, что без тревожности иссякла бы креативность. Однако даже с учетом этого преувеличения в его описании невозможно не заметить нечто значимое.