Да. В мае 1917 года окончила гимназию. Кругом – радостное революционное море. Россия – душевнобольной на стадии эйфории. И Нина радовалась этой жизни – школьница, вырвавшаяся на свободу. Одно из счастливейших завоеваний революции – равноправие женщин, закреплённое августовским законом о выборах в Учредительное собрание. Непрестанно создаются всяческие женские советы и комитеты – и, весьма вероятно, наша героиня уже состоит в каком-нибудь из них. Но осень, развал армии, страшные слухи об убийствах офицеров; потом что-то там лопнуло в Петрограде; там какие-то большевики, какая-то новая власть, непонятно что делающая со старой, провозглашённой полгода назад… Дальше – совсем плохо и страшно. Волнами накатывает море озлобленной солдатни. Всё перекашивается и со крипом и грохотом катится под откос. В лавках нет продовольствия. Цены растут дикими скачками. Упразднены жалования, пенсии, ордена и чины. Жить становится не на что, и защиты ждать не от кого. Засим – бегство.
И вот – в белом отряде.
Походы. Отступления, окружения, прорывы. Партизанские броски. Кругом и всегда – кровь, грязь, смерть. В таких условиях трепетные юнцы быстро становятся взрослыми и беспощадными мужами. А девушки, вчерашние гимназистки?
Белое движение, почти разбитое и уничтоженное весной 1918 года, летом того же года обрело второе дыхание и новую силу. Найдя подпитку в потоках беженцев, спасающихся от красного хаоса, белые формирования перешли в наступление, успеху которого способствовали антибольшевистские мятежи правых и левых эсеров, действия Чехословацкого корпуса, авантюры Савинкова, приближающийся крах Германии, а более всего – истребительный фанатизм и революционная анархия, царившие в стане красных.
В это время на чёрном небосклоне Гражданской войны загорелась звезда Якова Слащова. Он со своим офицерским отрядом присоединяется сначала к необузданному войску самочинного казачьего атамана Шкуро, потом переходит в дивизию черкеса Улагая, подчиняющуюся командованию Деникина. Осенью 1918 года Слащов формирует собственное войско, именуемое Первой отдельной кубанской пластунской бригадой. Война на Кубани, Дону и Ставрополье – броски и откаты, рейды по тылам, захваты станций, прорывы из окружений – дикий танец, в котором под разноцветными знамёнами выкидывают смертельные па десятки тысяч танцоров.
В каком-то из эпизодов этого балета сошлись партии Якова Слащова и Нины Нечволодовой.
Как это случилось – мы не знаем и фантазировать не решаемся. Можно принять версию Аверьянова о спасении раненого. Красивая версия.
С этого момента Нина всегда рядом со своим боевым другом – и в тылу, и на поле боя. В мае 1919 года Деникин произвёл Слащова в генерал-майоры. Теперь Нечволодова – ординарец Никита при своём генерале Яше.
«…Во главе со Слащовым, сопровождаемым “ординарцем Никитой”, повёл наступление полка на высоту “71” и на этот раз без особенно больших потерь сбил с неё ошеломлённого и поражённого всем происходящим противника».
«…Имея во главе Слащова с “ординарцем Никитой”, юнкера прошли по мосту и бросились в атаку на противника, который оставил свои пулемёты на мосту, не пытаясь даже стрелять из них»[234].
В это время складывается образ Слащова – генерала Хлудова, – запечатлённый Булгаковым в «Беге». Непременный атрибут его – эшелон с генеральским салон-вагоном, мечущийся по железным дорогам Донбасса и Таврии, врывающийся на станции. Вот генерал выходит из вагона, «лицом бел, как кость, волосы у него чёрные, причёсаны на вечный неразрушимый офицерский пробор». Он «кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые». «Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы». «Он возбуждает страх» (Булгаков). Он идёт отдавать страшные приказы негромким надломленным голосом. Он уедет, а вокруг станции на телеграфных столбах останутся качаться повешенные с табличками на груди: «Грабитель»; «Саботаж»; «Изменник»…
Не ставим знака равенства между Хлудовым и Слащовым. Но что-то очень важное слащовское определено Булгаковым точно. Он болен: болен войной, убийством, смертью. Жить в этой сумасшедше-деятельной болезни можно только с применением особенных приёмов.
Пока хозяина нет, войдём тихонько в салон-вагон. Интересная картина.
Во всю стену – карта театра военных действий. На ней что-то начёркано цветными карандашами, там и сям какие-то пятна: то ли условные обозначения, то ли просто грязь. Пол страшно замусорен: песок, комки глины, ореховая скорлупа, обрывки бумаг, растоптанные огрызки яблок. Большой стол. Он заставлен бутылками, початыми и почти пустыми, разнокалиберной металлической посудой, залит чем-то. В углу грудой свалены ленты телеграмм, тут же разбросаны карандаши и измерительные инструменты. У окна на тумбе стоит – и это совсем уж дивно – большая клетка, в которой на жёрдочке охорашивается хохлатый попугай. Возле – ещё одна клетка, пустая, с открытой дверцей. Ах да, мы забыли сказать: у генерала, когда он выходил на перрон, на плече сидела птица: молчаливый чёрный ворон. Пол около тумбы засыпан подсолнуховой шелухой. Подальше, у небольшого столика, примостился, согнувшись, телеграфист с офицерскими погонами. Он занят чем-то своим и не обращает на нас внимания. Рядом – мягкий диван с потёртой обивкой. На его подлокотнике – маленькая серебряная коробочка, крышка коей приоткрыта. Под крышкой что-то белое. Мы бы могли отправить содержимое коробочки на химический анализ, но и без того по многочисленным рассказам знаем, что это – кокаин. Рядом на диване дремлет офицер в белой черкеске. Совсем юноша. Да нет же, приглядитесь: это молодая женщина. Нина. Вот она перед нами.
Но некогда долго разглядывать её лицо. Шум и крики на перроне. Свисток паровоза. Слышно: генерал с вороном на плече возвращается в свой вагон. Нам надо быстро исчезнуть. И мы исчезаем, сохранив в памяти общие черты юного лица. Как на той фотографии. Удлинённый овал, короткая стрижка с пробором, высокий лоб, глубоко посаженные глаза, небольшой прямой нос, узкие губы, округлый подбородок. Всё.
Пройдёт время (год, или чуть больше, или чуть меньше), и они, Нина и её генерал (а с ними ещё одна персона: новорождённая дочь), сменят салон-вагон на каюту парохода, отбывающего в Стамбул. Катастрофа белой армии Врангеля выбросит их в ноябре 1920 года куда-то на окраину Галаты. Жестокая вражда с Врангелем не даст им права жить в русском лагере в Галлиполи, но слащовские ветераны соберут денег и купят своему генералу домик с крохотным садиком. Там несостоявшийся Митридат будет разводить индеек.
А ещё через год по всей русской эмиграции пойдёт гулять сногсшибательная новость: генерал Слащов-Крымский вернулся в Россию, согласился служить большевикам.
Да, он вернётся. Вместе с годовалой дочерью, вместе с бывшим «ординарцем Никитой», а теперь просто женой Ниной. (Где и когда они венчались? И венчались ли? Достоверно неизвестно, как и многое другое в этой истории.) Семь лет он будет преподавать в Высшей школе комсостава «Выстрел», бесконечно и безуспешно упрашивать красноармейское начальство вернуть его на строевую службу. Странная какая-то жизнь: среди тех, с кем беспощадно воевал. Жена его будет общаться с жёнами красных командиров. На него и на неё будут смотреть как на выходцев с того света или как на хищных зверей в клетке, чуть ли не показывать пальцами. Конечно, будет неусыпный надзор и желание вырваться на свободу. Конечно, выпивка и – когда повезёт достать – кокаин.
«И сам Слащёв, и его жена очень много пили. Кроме того, он был морфинист или кокаинист. Пил он и в компании, пил и без компании. Каждый, кто хотел выпить, знал, что надо идти к Слащёву, там ему дадут выпить. <…> Жена Слащёва принимала участие в драмкружке “Выстрела”. Кружок ставил постановки. Участниками были и слушатели, и постоянный состав. Иногда после постановки часть этого драмкружка со слушателями-участниками отправлялась на квартиру Слащёва и там пьянствовала»[235].
13 января 1929 года в газете «Правда» промелькнёт коротенькое сообщение, из коего читатели узнают, что 11 января на своей квартире в Москве застрелен бывший белогвардеец, а в последнее время военный преподаватель Слащов. Имя убийцы вскоре будет названо, как и мотив преступления. Некто Лазарь Коленберг отомстил за брата, казнённого в Крыму по приказу Слащова. Суд признает убийцу невменяемым.
А Нина Нечволодова, тридцати лет, из бывших дворян, русская, беспартийная, – исчезнет. О том, что сталось с ней и с её дочерью, нет ровно никаких сведений, и даже нет легенд. Пропали, растворились в промышленном гуле и дыму первой сталинской пятилетки.
VIII
Стихотворный постскриптум
Круг девятый
Александр Введенский, Владимир Лозина-Лозинский
Свет во тьме
I
Странные похороны
Старый знакомый Александры Коллонтай, безымянный инок, с которым мы встретились в Круге седьмом и которого предположительно назвали Серафимом, незадолго до своего ареста и исчезновения в утробе ВЧКОГПУ-НКВД написал записку следующего содержания. Вот она перед нами, эта бумажка: три серых линованных листка, вырванных из конторской книги, блёклые карандашные строки, местами совсем затёршиеся, ровный, мелкий, округлый почерк.
«Давно, ещё в начале революции, кажется, в [неразборчиво] месяце семнадцатого года, я спал в своей келье, и в тонцем сне было мне странное явленье. Я его тогда позабыл, а теперь отчего-то оно восстало в моей памяти. Не знаю, может, это сонное мечтание, а может, и видение от Господа. Потому решил записать. Большая часть братии нашей уже арестована, и судьбу их Бог весть; скоро, должно быть, арестуют и меня; так хоть эта запись останется. Надо поспешать, ибо последние времена. Может, кто-то прочитает, может, кому-то будет чтение сие во спасение.
Вот, я спал в своей келье, и перед утренней молитвой в тонцем сне мне увиделась комната – не то кабинет учёного, не то монашеская келья. Помещение сие было бедно обставлено и освещалось керосиновой лампой с зелёным стеклянным абажуром, стоявшей на столе, да лампадкой перед иконами. За столом сидел человек, которого я сначала увидел со спины: он склонился над огромной книгой, а рядом с книгой лежали листы бумаги, и он в них что-то писал. Потом я был как бы поставлен перед ним и увидел его лицо. Поразительное лицо! – или лик? Вытянутый овал, тонкий горбатый нос, резко очерченные губы (нижняя чуть отвислая), крупные яблоки глаз, прикрытые веками с длинными чёрными ресницами, высокий лоб, тёмные волосы, маленькая бородка… Глубокие тени от лампы делали это лицо удивительно контрастным, выпуклым и в то же время плоским, как на иконах. Таким пишут иконописцы апостола Павла – только вот бородою побольше. Он тихо поднял взор – и я испытал восхищение и страх, увидя огонь, горящий в его тёмных глазах. На мгновение мне даже представилось, что я вижу самого апостола Павла. Но он повернулся чуть боком, в сторону лампадки, и я понял, на кого он похож: на молодого иерея Александра Введенского, секретаря Всероссийского союза демократического духовенства и мирян, которого я несколько раз видел на разных собраниях и однажды на богослужении в лаврском соборе.
Он встал и подошёл к иконам. И я увидел как будто свет вокруг его головы, и свет этот сливался с тихим светом, исходящим от икон… И я увидел Ангела Божия, приближающегося к этому человеку; в руках у Ангела были одежды белые, как снег, и раскрытая книга, написанная золотыми буквами. И тут же увидел я: некто в диковинном наряде – будто в пиджачном костюме, сшитом из дыма с пламенем, и в островерхой шапке со звездой во лбу – приближается к человеку с противоположной стороны. У этого второго не было лица, но он был похож на [неразборчиво]; чёрные руки выказывались из обугленных рукавов. И я понял, что это сам диавол. Сатана держал в руках митру, сияющую драгоценностями, и револьвер системы наган. И я как будто бы услышал голос – сорванный на митингах, прокуренный комиссарский голос:
– Я дам тебе власть над Церковью Божией, и всю силу Слова Божия, и эту митру, чтобы увенчать главу твою, и это оружие, чтобы поразить врагов твоих. Притом не думай, что мне от тебя нужно – как от того чудака в пустыне, – чтобы ты пал и поклонился мне. Просто будь самим собой, освободись, выпрямись во весь свой настоящий рост. Делай то, что ты считаешь правильным, поступай по воле твоей, открой миру силу веры твоей. Поверь, что в тебе правда. Сбрей бороду, трижды женись, сделайся первосвященником: ты выше предрассудков – освободи от них всех робких мира сего. Прыгни и полети с крыши храма Христа Спасителя…
Слова эти я передаю очень приблизительно, по своему разумению, потому что звук их становился всё более невразумителен, а после упоминания имени Спасителя и вовсе превратился в неразборчивый рокот, в котором стали слышаться голоса толп, крики, стоны, звуки выстрелов и вдруг какая-то фортепьянная музыка…
И исчезли и Ангел, и диавол. И лицо человека того стало меняться, сделалось старым, обрюзглым, пасторски выбритым и похотливым, с неприлично оттопыренной нижней губой. И одежды на нём изменились, стали похожи на архиерейские ризы, только сшитые не из золотых и шёлковых нитей, а из шевелящихся червей. На голове горящая митра. И вся комната изменилась, засверкала фальшивым золотом. Он взял в руки икону (я разглядел: “Пятидесятница – Сошествие Святого Духа на апостолов”) и с размаху ударил её о колено. Икона раскололась пополам. И человек стал хохотать долгим хохотом, хохот превращался в выкрики, напоминающие возгласы священника, только слов понять невозможно… Потом в истерические рыдания… Потом всё слилось в сером свете керосиновой лампы [далее нечитаемо]».
В воскресенье, 28 июля 1946 года, в московском храме Пимена Великого в Нововоротниковском переулке было людно, тревожно и шумно. Просторный храм стал наполняться с утра. Обветшавшие, облупленные стены давно не видели такой пёстрой толчеи: за последние полтора года количество прихожан заметно сократилось, а с тех пор как заболел «первоиерарх», службы, даже праздничные, проходили в гулкой пустоте. Но сегодня граждане весьма разного облика стали собираться задолго до начала литургии. Именно «граждане» – нельзя сказать «верующие» или «православные». По лицам было видно, что многие пришли из любопытства; по манере поведения далеко не все походили на сынов и дщерей Церкви.
Магнит, притягивающий всеобщее внимание, находился посередине храма: гроб на возвышении. В гробу лежал некто в архиерейском облачении. Саккос, омофор, панагии и митра странно контрастировали с лицом покойного. Это было бритое лицо то ли актёра, то ли профессора, красивое в смертном оцепенении, благородное, необычное, навсегда врезающееся в память – но никак не архиерейское. Горбатый нос, высокий лоб, крупные яблоки глаз, укрытые тяжёлыми веками. Чётко очерченный рот с улыбчиво и капризно оттопыренной нижней губой. Узкий, семитский абрис. Глубокие тени. Странное сочетание силы и безволия. Не то апостол Павел, не то Иван Грозный… Не то прелат-педофил из какого-то антирелигиозного кинофильма.
Начало литургии задерживалось. Чего-то или кого-то ждали. Народ переминался с ноги на ногу. Перешёптывались – тем громче, чем дальше от гроба; у дверей уже почти в полный голос. Попытаемся разобрать, что говорят.
– Что, Введенского отпевать здесь будут? (Гладколицый гражданин в костюме, с университетским значком на лацкане.)
– Да, по архиерейскому чину. Митрополит он у них считается или кто там… (Небритый дяденька, от которого слегка тянет перегаром.)
– Ах, отец Александр, какой красавец был-то! Какой высокий, видный! (Немолодая дама в шляпке и в летнем пальто с высокими плечиками.)
– Не отец, матушка, а владыка! А какие проповеди говорил – ведь плакали, сил нет, плакали… (Женщина попроще, в платочке.)
Среди разнообразных лиц в толпе мы выбираем одно: красивый молодой человек лет двадцати пяти с зачёсанными назад волнистыми волосами. Так жаден его взор, так беспокойно-внимательно он оглядывает пространство храма, что мы вправе ждать от него проникновенного слова.
«Храм Св. Пимена Великого был переполнен, но странные были похороны. Я пришёл в храм к 10 утра. Заупокойная литургия ещё не началась. Пожилые женщины в народе высказывались об Александре Ивановиче крайне резко: “Да какой же он митрополит! Смотрите – три жены у гроба, все тут…” Народ почти не осенял себя крестным знамением. Служба всё не начиналась, кого-то ждали. Очевидно, архиерея, подумал я. Но кто же будет отпевать Введенского? Распорядители попросили народ расступиться и в храм вошла и медленно пошла ко гробу… Александра Михайловна Коллонтай. Я её хорошо знал в лицо, не раз встречал в Доме актёра. Шла легендарная Коллонтай, бывший посланник, организатор небезызвестного общества “Долой стыд”, коммунистка, правда, уже давно в немилости и не у дел, но репрессиям не подвергавшаяся. Всё ещё эта бывшая дворянка, генеральская дочь, была импозантна: чёрное платье, орден Ленина на всё ещё пышной груди, в руках огромный букет красных и белых роз. Стала А. М. Коллонтай у гроба рядом с жёнами А. И. Введенского»[236].
Свенцицкий не всегда точен в своих мемуарах. Коллонтай никакого отношения не имела к нашумевшему в двадцатых годах обществу «Долой стыд!». Встречаются в его рассказах ошибки и небывалые сценические эффекты. Но в описании действующих лиц его актёрская память ошибиться едва ли могла. Приходится поверить: член ЦК ВКП(б) безбожница Александра Коллонтай присутствовала на отпевании митрополита Александра Введенского.
Так что вот она – постаревшая, но с тем же взором серых глаз и с тем же знакомым нам разлётом бровей – стоит рядом с жёнами бритого архиерея…
А с солеи смотрит на гроб молодой дьякон. На чуть крючковатом еврейском носу – очки. Из-под очков поочерёдно то справа, то слева выкатывается слеза и застывает на щетине подбородка. Но вот его зовут из алтаря:
– Отец Анатолий! Анатолий Эммануилович! Подойдите сюда. Сейчас начинаем.
Звучит, наконец, возглас: «Благословенно царство…»
И литургия начинается.
«Служили два архиерея – митрополит Филарет Яценко и архиепископ Алексий Курилёв и 12 заштатных священников. <…> Гроб с телом покойного внесли через царские двери и алтарь и затем трижды обнесли вокруг храма»[237].
«Странные были похороны! Кончилось отпевание (“иерейским” чином), обнесли А. И. Введенского вокруг храма, а прощаться из народа никто не идёт. Гроб на возвышении стоит одинокий. <…> Утирает платочком глаза А. М. Коллонтай… плачут и другие обновленцы последнего для них дня, рыдает А. Э. Левитин… И всё…»[238]
«Он погребён на Калитниковском кладбище, за алтарной стеной, в одной могиле с Зинаидой Саввишной – своей горячо любимой матерью…»[239]
II
Лучики вокруг чела
Александр Иванович Введенский (митрополит? протоиерей? церковный реформатор? расколоучитель? проповедник Христа? антихрист?) обрёл известность в 1917 году; в 1920-х годах его имя гремело по всей Совдепии, как православной, так и безбожной. И позднее оно, это имя, появлялось (правда, всё реже) на полосах советских газет – вплоть до краткого некролога в официозных правительственных «Известиях». О нём рассказывали, его вспоминали. Разнообразными отблесками в нём, как в криволинейной стенке сосуда, отразились многие персонажи этой книги. Он был вхож в круг Мережковского и Гиппиус; его называли «Александром Блоком от православия»; он проповедовал войну до победного конца бок о бок с Савинковым; он водил дружбу и с эсерами, и с анархистами; его чтила Александра Коллонтай. Улица в Ленинграде, на которой стоял храм Захарии и Елисаветы, где он служил в годы революции, была переименована в улицу Каляева. И на закате жизни ему пришлось послужить в Москве в храме на Каляевской улице… Мы не утверждаем определённо, но вполне можем допустить его знакомство с Лопатиным, Кокошкиным, Шингарёвым, Дальским: пути их пересекались в Петрограде в семнадцатом-восемнадцатом годах. Если он не знавал их, то вполне вероятно, что кое-кто из них слушал его проповеди. Ибо на его проповеди стекались и верующие, и безбожники, социалисты, кадеты, большевики, анархисты.
При всём том его жизненный путь до революции прослеживается поверхностно и пунктирно. Нам неизвестны какие-либо исследования или мемуары о ранних этапах его биографии, кроме вдохновенного, но краткого очерка Анатолия Левитина[240]. Левитин не называет источников информации о происхождении, детстве и юности своего героя; по всей вероятности, он пересказывает сведения, почерпнутые в ближнем кругу вождя обновленцев, и/или повествует со слов самого Введенского. «Митрополит-апологет» и «первоиерарх» делился воспоминаниями с Левитиным на склоне жизни и в чём-то был правдив, а в чём-то подстраивал прошлое под сложное настоящее и желаемое будущее.
Кое-что, впрочем, подтверждается документами.
Так, не вызывает сомнения то, что родился наш герой 30 августа 1889 года в Витебске. Его отец, учитель латыни в гимназии (впоследствии этой же гимназии директор), происходил из духовного сословия, окончил семинарию, университет, служил по ведомству народного просвещения и перед смертью дослужился до чина статского советника, каковой чин приносил с собой права потомственного дворянства. (Тут у Введенского есть нечто общее с Лениным: происхождение из провинциальной учительской среды, служба отцов в гимназиях вплоть до директорства, выслуживание «генеральского» чина и дворянства. Если бы они году этак в 1920-м встретились и разговорились о детстве, то, наверно, поняли бы друг друга.)
Контуры следующих поколений предков едва выступают из тьмы прошлого. Дед вроде бы служил псаломщиком где-то в Новгородской епархии, происходил из кантонистов. Отсюда версия о еврейских корнях Введенского: в кантонистские школы с 1827 года поступали еврейские мальчики, рекрутированные на военную службу по указу Николая I. Однако в этих же школах обучались и солдатские сыновья, приписанные к военному ведомству. Среди кантонистов было много евреев, но кантонист необязательно еврей. Так что предание о предке-выкресте основывается скорее на особенностях внешности Александра Ивановича, нежели на биографических фактах. Заметим также, что в кругах модернистской богемы и в революционной среде существовала некая мода на еврейство. Александр Введенский в годы своей славы дышал богемно-революционным воздухом и вполне мог присочинить себе благородное происхождение от Авраама.
Вообще в его биографии до 1917 года не видим ничего необыкновенного. Был отдан в ту же отцовскую гимназию, окончил её в 1906 или 1907 году. Затем отправился в Петербург, поступил на историко-филологический факультет и в 1912 году окончил его по философскому отделению. По окончании университета женился. Обыкновенный путь, которым прошли тысячи провинциальных интеллигентов. Нет фактов, свидетельствующих о том, что витебский юноша чем-то выделялся из их рядов. Разве что тем, что был музыкален, хорошо играл на фортепиано, пел. Говорят, будучи студентом, посещал заседания Религиозно-философского общества – но ничем в нём себя не проявил[241]. Говорят, через это общество познакомился с Мережковским и Гиппиус – но нигде в дневниках рыжей Зинаиды не упомянут. Оно и неудивительно: кто он для этой высоко парящей столичной стаи? Всего-навсего студент с поповской фамилией откуда-то из захолустья.
Однако же огонь горел в душе этого юноши. Первые язычки пламени вырвались наружу, когда студент седьмого семестра восчувствовал в себе призвание к священнослужению.
(Но было ли это истинное призвание – голос Божий? Или желание человеческой души стоять ближе других к Престолу высшей власти? Будущее покажет. Когда созреют плоды.)
О том, как Введенский пришёл к такому решению, мы тоже узнаём от Левитина, то есть от самого Введенского и его свиты. И узнаём следующее.
С раннего детства он был проникнут необычайной верой. И вообще был необычаен. Замкнут. Задумчив. Погружён в чтение и в мысли. Молитвен. Вот несколько фраз из повествования Левитина:
«Задумчивый и вечно погружённый в книги, он как-то странно выходил моментами из своего обычного состояния молчаливой замкнутости, чтобы совершить какой-либо эксцентрический, сумасбродный поступок».
«…Всего страннее была религиозность, экстравагантная, порывистая, неудержимая… она началась в раннем детстве; с семи лет с ним произошло что-то необычное, диковинное, о чём он говорил потом очень редко, как-то вскользь, с большой неохотой. “Семи лет я имел видение в храме”, – сказал он мне однажды…»
«…Каждый день перед гимназией он посещал раннюю обедню; во время литургии приходил в экстаз, молился с необыкновенным жаром и плакал; худое тело высокого не по летам гимназиста сотрясалось от рыданий…»[242]
Озарённый ребёнок. Гений или святой.
Понятно, что никаких фактов, подтверждающих подлинность этого портрета, мы не находим (насчёт каждодневного посещения храма перед школой даже позволяем себе усомниться). Зато узнаём характерные особенности житийного жанра. По такой вот схеме – не по годам сосредоточен, не участник детских игр, читатель книг, приверженец храма и молитвы – принято описывать детство и юность будущего великого подвижника или юродивого. Скупые и неконкретизированные слова Введенского о бывшем в семь лет видении убеждают нас в том, что в свои сорок-пятьдесят лет, беседуя с юным Левитиным, он примерял на свою голову нимб святого. Заметьте: описанные в житиях видения истинных святых вполне конкретны. Отроку Варфоломею, будущему Сергию Радонежскому, является старец, с которым мальчонка ведёт предметный разговор и от которого получает вполне вещественную просфорку. А у Введенского… Общие слова. Сочинять за Бога он всё-таки боится, но убедить (слушателя, а может быть, и самого себя) в своей богоизбранности очень хочет…
В студенческие петербургские годы формирование образа святого продолжается. Он снова ежедневно в храме; в его комнатке перед иконами непрестанно горит лампадка, дивя своим трепетным светом квартирную хозяйку. Он избегает общества студентов, делая исключение для двух-трёх таких же, как он, мечтающих пойти далее по духовной стезе. (Этот сюжет подозрительно напоминает жизнеописание святителя Игнатия Брянчанинова: о годах его обучения в Военно-инженерном училище, о тайных посещениях храма, о дружбе с таким же молитвенно настроенным однокашником…)
Нет, мы не сомневаемся в том, что гимназист и студент Александр Введенский был человеком искренней и глубокой веры. Мы не отрицаем и того, что вера эта могла открывать ему сияющие вершины и бездны духовных озарений. Да, несомненно: ангел Божий не раз приближался к этому юноше, неся в руках книгу Богопознания и белые ризы служения Истине. И всё же рассказы, собранные и переданные Левитиным, оставляют впечатление черновых набросков для заранее написанного самому себе жития.
Чего-то в них не хватает.
Чего?
Да, конечно: смирения.
Великие дарования, принятые без смирения, рождают в сердце человека гордость.
Святые отцы говорят (и совершенно правильно): нет ничего страшнее гордости. Она пропитывает всё душевное и телесное вещество человека, делает его неотличимым от святого. Она вдохновляет, как первая любовь. Она придаёт невероятные силы, как кокаин; делает нечувствительным к боли, как морфий. Она заставляет верить в истинность предлагаемой ею программы и принуждает осуществлять эту программу, невзирая ни на что, даже до смерти. Она предельно правдива во всех деталях, но в главном – лжёт с ужасающей наоборотностью. И вместо свободного и светлого неба ввергает обуянного ею человека в отчаянье преисподней.
Перед этим человек успевает натворить кругом себя множество великих бед.
Да, но мы отвлеклись.
После окончания университета и, по-видимому, перед женитьбой Александр Введенский принимает решение стать священником.
В этом нет ничего необыкновенного. Внук священнослужителя решил пойти по стопам деда. Если бы такое случилось парой десятилетий раньше – можно было бы удивляться: тогда поповичи старались вынырнуть из духовного сословия, сделавшись врачами, чиновниками, журналистами, адвокатами. Но в начале века двадцатого взаимоотношения Церкви и общества менялись. Теперь в церковной среде блистали носители (в миру) громких дворянских фамилий: Серафим (Чичагов), Антоний (Храповицкий), Андрей (Ухтомский), Алексий (Симанский), Антоний (Булатович)… Творческая интеллигенция готова была повернуться – если не лицом, то в пол-оборота к Церкви. После того как прошумела выходом в свет книга «Столп и утверждение истины» и её автор Павел Флоренский (знакомец Андрея Белого, Сергея Соловьёва, Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус) принял священнический сан – трудно было кого-нибудь удивить переходом интеллигента в ряды клира.
Александр Введенский решился на этот шаг не без честолюбивых надежд. С его способностями и образованием ему предстояло занять в церковных кругах столицы видное место. Способности у него действительно были блестящие: экзамены за полный курс Духовной академии он сдал экстерном, все сразу. После разных церковно-бюрократических проволочек архиепископ Гродненский Михаил рукоположил его во пресвитера.
Маленькая, но характерная деталь. В биографическом повествовании Левитина время рукоположения обозначено: «перед самой войной, в июле 1914 года»[243]. А по документам сие совершилось 27 августа того же года[244], то есть тогда, когда мировая война вовсю бушевала вблизи границ Гродненской епархии. В чём разница? Рукоположение молодого священника в военное время имело очевидный смысл: идти полковым батюшкой на фронт. Действительно, отец Александр и был направлен на служение в армию… Однако не в окопы, а в тыл, в запасный полк (то есть в учебку), куда-то под Новгород. А через год (если не раньше) он уже в Петрограде: с 1 сентября 1915 года числится клириком церкви Захарии и Елисаветы Кавалергардского полка (до этого, по некоторым данным, успел послужить в церкви Николаевского кавалерийского училища).
Ясное дело: опасное и невидное служение полкового священника на фронте – не его цель. Ему нужна столица, ибо там творятся великие дела. И вот, излагая своё житие Левитину (как мы предполагаем), он чуть-чуть смещает временные акценты. Рукоположение в мирное время, конечно же, не влечёт за собой фронтовых обязательств. Конечно, такому необыкновенному человеку, как он, предназначено великое поприще. Он с детства избран Богом для этого.
Вокруг его чела всё заметнее лучики святости.
Тут мы на некоторое время вернёмся к бумагам инока Серафима. Это поможет нам кое-что понять в перипетиях церковной драмы, разыгравшейся в России в послереволюционные годы, и в зигзагах судьбы Александра Введенского.
Судя по торопливости почерка и неровно оторванным краям тетрадных листков, нижеприведённые записи были сделаны накануне ожидаемого ареста.
III
Из рукописей инока Серафима. Свет в истории. Фрагменты
Святость – это свет Божий в человеке.
Свет, который невозможно ощутить телесными чувствами или измерить хитроумными приборами. Только тот, в ком есть вера, способен видеть его. Так апостолы видели свет, исшедший от Христа на горе Фавор: «и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет»[245]. Это свет Царствия Божия, вечного и совершенного; его источник – непостижимая тайна Божества. Вошедший в сердце человека, он соединяет человека с Богом, вводит в мир совершенного бытия. Так осуществляются слова Иисуса Христа: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный»[246].
Святой – это человек окончательный, такой, каким он должен быть по воле Божией. Святым должен быть каждый человек. Долг человека перед Богом.
В бытии временном, историческом святость – это непрестанная борьба с грехом и с отцом греха, с тем, кто разрушает Божие творение, – с князем мира сего. Борьба в самом себе и вокруг себя. Святость – постоянное, поминутное, дневное и ночное, во сне и в бодрствовании, в сознании и вне сознания сверхнапряжение сил.
Святой – странник Христов.
…
Странствие в истории – жизнь человека.