Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Воинство ангелов - Роберт Пенн Уоррен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Следующее, что сохранилось у меня в памяти, это 590-тонный пакетбот «Королева Кентукки», на борт которого мы поднялись несколько дней спустя в Луисвилле, чтобы плыть в Новый Орлеан. Пройдя по сходням, мы очутились на главной, то есть нижней палубе. Мы — это я и мулат, который следовал теперь за мной, бдительно не спуская с меня глаз, готовый в любую минуту схватить, если мне вдруг придет в голову спрыгнуть в воду. Из-за тюков и мешков вынырнул мистер Кэллоуэй. Выглядел он настоящим щеголем — в превосходных клетчатых панталонах, узких наваксенных сапогах, элегантно поскрипывающих при малейшем движении, и красном жилете, на котором красовалась толстая, как канат, золотая цепь. Наряд его довершали манишка, черный сюртук, черный галстук и черная же шляпа; в углу рта была лихо закушена внушительная черная сигара, а черные усы были завиты и блестели, нафабренные, словно лакированные. Мистер Кэллоуэй был при полном параде, приготовившись к своему триумфу — путешествию вниз по реке.

Решительно преградив нам путь, мистер Кэллоуэй как штык наставил на меня сигару.

— А тебя, девушка, — сказал он, — я помещу наверху в каюте. Словно ты настоящая дама, поняла? И будешь сидеть там все время, а выходить только для променада. — Он с удовольствием просмаковал слово, употребление которого говорило о его светскости, а также бывалости. — И не вздумай никому жаловаться или рассказывать о себе. Ясно?

Повернувшись, он ткнул своей сигарой куда-то во тьму, вглубь палубы.

— Глянь-ка! — приказал он.

Там, в дальнем конце за машинным отделением, виднелся огромный загон. Среди мотков пеньки, брусков сала, бочонков виски и связок табака, мериносных овец и свиней — богатства штата Кентукки — вповалку валялись люди. Как мне показалось, человек тридцать негров, черных и светло-коричневых, мужчин, женщин и детей. Примостившись возле тюков и опершись на них, они глядели на проплывавшие берега, болтали и смеялись или же спали, похрапывая; какой-то негр курил пеньковую трубку, негритянка заботливо выбирала гнид из волос своей дочурки. Двое мужчин были в кандалах, у обоих рука и нога были прикованы цепями к опалубке. Это была невольничья партия мистера Кэллоуэя, также представлявшая собой богатство штата Кентукки.

— Погляди сюда, — сказал он. — Если станешь глупить, так и тебя прикуют цепью. И будут держать там в темноте и тесноте. Видишь вон тех негров? — Он сделал паузу для пущего эффекта. — Это плохие негры, буйные. На севере Кентукки черномазым не умеют обламывать рога, не то что на юге. Так вот, этим неграм рога еще не обломали как следует, вот они и буянят. Если станешь глупить, будешь ехать там, внизу, и когда стемнеет, они покажут тебе, что к чему. Мое дело маленькое — лишь бы синяков тебе не насажали, а так — мне-то что. Идем-ка, давай!

С этими словами, громко скрипя наваксенными сапогами, он направился к трапу, или как там называется лесенка наверх, на верхнюю палубу, где располагались салон и каюты. Вслед за ним я прошла через бело-золотую роскошь салона, туда, где были каюты для дам. Мистер Кэллоуэй широко распахнул дверь и вошел. Вошла и я.

— Я в тебя деньги вложил, — сказал он. — По мне, так лучше бы ехать тебе внизу, и пускай там эти кобеля попортят тебя на сотню-другую. Хлопот будет меньше.

Бросив эту фразу тоном человека щедрого и бывалого, он вышел, прикрыв за собой дверь, запер ее, после чего пошел вкусить момент наивысшего наслаждения в салоне, когда, развалившись на алом плюше под сенью улыбающихся и толстощеких, словно страдающих свинкой купидонов и лепных рогов изобилия, роняющих безобразно красные яблоки, он сунет себе за ворот салфетку и доверительным тоном станет заказывать стюарду французское фрикассе из телячьих почек и ветчину в маринаде a là viennoise[7], и «поживее, черномазый, мне кларета».

«Королева Кентукки» считалась некогда превосходным судном. Но было это давно. Сейчас же двигатель его трясся и дрожал, грозя в любую минуту рассыпаться, а когда какой-нибудь элегантный и сверкающий свежей краской гордый пароход гудел, требуя пропустить его, и проносился мимо в победных клубах черного дыма, капитан «Королевы Кентукки» не осмеливался принять вызов и подбросить в топку дров, увеличивая скорость. Но хотя фрикассе из телячьих почек больше напоминало теперь угли пожарища, а кларет смахивал на уксус, и «Королева Кентукки» не тщилась поддерживать свою былую репутацию, сохраняя королевское достоинство, достоинству мистера Кэллоуэя, как и его представлению о роскоши, она вполне соответствовала, особенно в те минуты, когда, щегольски приодевшись и положив локти на стол красного дерева, сей процветающий работорговец украдкой косился на свое отражение в зеркальном стекле бара, подымая стакан с пуншем с привычным, но таким утешительным: «За ваше здоровье, джентльмены!»

Джентльмены — ни убавить, ни прибавить!

Я же между тем лежала навзничь на своей койке в двухместной маленькой каюте, похоже, самой маленькой и грязной каюте на всем пароходе, и глядела в потолок, слушая пароходный гудок, от которого дребезжало стекло иллюминатора, а потом нетерпеливо зазвонил колокол, лопасти взбаламутили воду, судно содрогнулось, а вместе с ним содрогнулись и койка, и я сама, и «Королева Кентукки» вышла на фарватер.

И в этот момент так ясно, словно это было вчера, мне вспомнилась каюта парохода и я, так же лежавшая на койке, и так же прислушивавшаяся к суете отплытия, и так же оставленная одна в дребезжащей тесноте каюты. Было это много лет назад, в прошлой жизни, во время первой моей поездки из Старвуда на Север, когда мы направлялись из Луисвилла в Цинциннати и отец, оставив меня в каюте, ушел по своим делам, удалился в свой отдельный мир.

Настоящее и прошлое слились воедино в ощущении того, как меня оставили, бросили, хотя тогда для девятилетнего ребенка то был момент скорее приятный, момент ленивой, сонной удовлетворенности, сейчас приобретший совсем иной смысл и обернувшийся неисцелимой тоской и покинутостью, а картина отца, закрывающего за собой дверь каюты, слилась с другой картиной — как тот же отец оставляет меня в Оберлине среди людей с бледными, как мучной червь, лицами, оставляет, чтобы жить в свое удовольствие, променяв меня на мисс Айдел, бросить в цепкие лапы торговцев, обрекших меня на участь рабыни, чтобы потом, сейчас, лежала я в этой тесной каюте, качаясь на волнах темной реки, темной, потому что сгущалась тьма.

О, он только и делал, что предавал меня, предавал всегда, каждым своим поступком, начиная с моего зачатия и кончая своей смертью! И всегда, всегда он мне лгал! Ведь я помню, как он говорил мне, что мама похоронена отдельно, чтобы быть поближе к дому, поближе к нему и ко мне, и вопиющая эта ложь довершает и заключает собой все другие, а такое воспоминание — путь к ненависти, и ненависть пришла, явилась, я ощутила ее будоражащую волну. Потому что она все ставила на свои места, принося какое-то облегчение. Почему это так, было не совсем понятно, и все же я почувствовала, что погружаюсь в сон, не в тупое болезненное оцепенение последней недели, а в глубокий здоровый сон бесконечно усталого человека.

Разбудил меня несильный толчок под ребро. Открыв глаза, я увидела мистера Кэллоуэя, тычущего в меня пальцем, а за ним в полумраке каюты маячили еще две фигуры — одна еле различимая, вторая же принадлежала цветной женщине, зажигавшей висевшую на стене газовую лампу. Лучи света освещали суровое и изборожденное морщинами старое лицо, запрокинутое, напряженно-внимательное. Не разобравшись спросонья, я, несмотря на мистера Кэллоуэя, непривычность обстановки и вибрацию машины, вдруг с радостным облегчением, какое испытываешь, пробуждаясь от дурного сна, уже готова была крикнуть: «Тетушка Сьюки, тетушка Сьюки!».

Но это была не тетушка Сьюки. Разгоревшийся огонек газовой лампы убедил меня в этом, подтвердив и присутствие мистера Кэллоуэя, который стоял, негромко икая. Одной рукой он ковырял в зубах золотой зубочисткой, в то время как другая была простерта по направлению к молодой мулатке с подносом, на которую он мне указывал. На подносе стояли какие-то прикрытые миски.

— Вот тебе подкормиться, — объявил мистер Кэллоуэй, — и бьюсь об заклад, что вкуснее ты ничего сроду не едала.

Я села на койке, и мулатка поставила поднос мне на колени. Я неподвижно глядела на прикрытые миски.

Палец мистера Кэллоуэя дернулся в сторону старой негритянки.

— Это тетушка Бадж, — сказал мистер Кэллоуэй. — Спать она будет здесь, с тобой, и тебе лучше во всем ее слушаться. Если что не так, она с тобой церемониться не будет. А если и это не поможет, тебя ждут нижняя палуба и загон для негров. А теперь давай-ка ешь.

Я машинально сняла крышку с одной из мисок и откусила кусочек не помню чего именно. Проследив это мое движение, мистер Кэллоуэй вышел из каюты. Молодая мулатка тоже вышла, на ходу оглядываясь, видимо, очень мной заинтересованная. Закрыв за ними дверь и заперев ее на задвижку, старуха уселась на стул и, скрестив руки, принялась наблюдать за мной.

С трудом сделав еще несколько глотков, я застыла с вилкой в руке, не в силах съесть еще хоть кусочек, — рука просто застыла под этим хмурым недобрым взглядом чернокожей моей няньки.

Я не смогла поднести вилку ко рту, даже видя, что старуха поднимается со стула, с трудом вздергивая, как вздергивают шубу на вешалку, свою тяжелую расползшуюся плоть, и делает несколько шагов по направлению ко мне.

— Не могу, — жалобно проговорила я. — Не могу есть! — Я уронила вилку на остывшую уже еду.

Потом в поле моего зрения возникла ее рука, и тут же промелькнула мысль, что́ эта рука сейчас сделает. Рука ухватилась за край подноса и подняла его с моих колен. Старуха стояла надо мной и, держа теперь поднос обеими руками, сверху вниз глядела на меня.

— Могла бы и поесть, — сказала она. — Все равно этим ничего не поправишь. — И так же хмуро добавила: — Не знала, что ли, детка?

Я не поверила своим ушам, услышав последние слова, сказанные совсем другим голосом. Голос этот словно принадлежал другому человеку, и все-таки это был ее голос, и слова эти были сказаны ею. Детка — от этого слова в сердце мне повеяло теплом, и, протянув руку, я вцепилась в складку ее платья, говоря быстро и горячо:

— Послушайте… послушайте… я должна вам объяснить… Меня зовут Аманта… я Аманта Старр, но случилось так, что я… что я…

Но она отодвинулась, сделала движение, от которого материя ее платья натянулась и выскользнула из моих пальцев. Приподнявшись с койки, я устремилась к ней, с отчаянием цепляясь за ее подол как за последнее прибежище. Но она отпрянула, отодвинулась подальше, так, что не достать.

— Не хочу ничего знать, — сказала она прежним тоном, попятившись от меня, как от прокаженной. — Меньше знаешь — крепче спишь. Ты это ты, а я это я, а больше я знать не знаю и слышать не желаю!

И отвернувшись и поставив поднос, она направилась к своей койке. Сев на нее, она сняла высокие ботинки из тонкой кожи на шнурках. Щегольские ботинки, видимо с ноги какой-то дамы, теперь были стоптаны и надрезаны наверху для удобства. Закинув ноги на койку и неприступно скрестив руки на груди, как бы замкнувшись в себе, она уснула.

А я осталась лежать, полная ощущением потери и еще одного, последнего предательства. Казалось, это тетушка Сьюки, и даже она отодвинулась от меня, бросив в пустоте. Я лежала, мечтая о том, как смерть освободит меня. Мне грезился трепет крыльев перед полетом над яркой синевой воды. Припомнилось, как в Оберлине рассказывали о невольничьих кораблях, о том, как рабы, скованные и набитые в вонючие трюмы, как сельди в бочку, мечтая о спасении, о том, чтобы вновь очутиться дома, нарочно задерживают дыхание или проглатывают собственный язык, потому что верят, что, задохнувшись, полетят обратно через океан, над волнами, над полосой прибоя, к родному песчаному берегу, в родные джунгли, к милой, утопающей в цветах деревеньке, где, выбежав из чистеньких тростниковых хижин с треугольной, как у пчелиных ульев, крышей, их встретят любимые. Я помнила, как замирало сердце от этих рассказов, переполненное ужасом и восхищением перед героической смертью этих мучеников.

Интересно, если вдвинуть язык подальше в глотку, может быть, и я полечу и обрету свободу?

Но куда, куда мне лететь?

Вопрос этот, однако, так и остался без ответа, так как размышления мои были прерваны приступом кашля. Я услышала, как тетушка Бадж заворочалась и застонала во сне.

О, кто же, кто может меня спасти?

И в какое-то мгновение, впервые за долгое-долгое время я вспомнила о матери. В моем воображении возникло никогда не виденное мной лицо — спокойное, красивое, — и в сердце хлынула радость: вот кто меня любил!

И тут же мелькнула другая мысль: да, но она всего лишь негритянка…

И лицо исчезло, растаяло.

Перед тем как уснуть, когда чувства уже дремали, а сердце все еще глухо ныло, я вспомнила о тех, кто плыл в тесноте загона на нижней палубе. Почему они не прыгнут в воду, не попытают счастья — освободиться или умереть? Почему никто из этих кандальников не запретит себе дышать, не проглотит язык? Мысль об их малодушии принесла моему погружавшемуся в дрему сознанию некоторое облегчение — небольшое, но все же облегчение. Они не лучше меня, и значит, я не единственная трусиха.

Но тут же я ощутила и подспудное несогласие. Нет, нет, я им не чета. Я другая. Я не негритянка. Я это я, Аманта.

И хладнокровно, рассудительно я принялась уверять себя, что зовут меня Аманта Старр и что все произошедшее со мной просто нелепая ошибка, никак не согласуемая с реальностью, и если так, то как всякая ошибка, даже самая нелепая, она может быть исправлена. И, разумеется, она будет исправлена, потому что я это я и никто другой, не какая-нибудь никому не нужная, никем не любимая девушка. Меня ведь любят.

Мисс Айдел, например, она ведь, конечно же, явится за мной, тогда она просто кинулась доставать деньги! Она обязательно меня разыщет, ведь она так любит меня, она обещала мне, что я вырасту красоткой.

И Сет… О, Сет, конечно, тоже приедет, как только прослышит про меня. Приедет и возьмет меня за руку и поведет к свободе и радости. Ведь обещал же он мне чистую, ничем не замутненную радость! Да, все в порядке, я — это я. С этим убеждением я погрузилась в сон, и во сне Сет, застенчиво улыбаясь, протягивал мне руку.

Очнулась я в какой-то неясной тревоге. Пароход стоял.

Снаружи доносились шум, суета, неясные крики. Я вскочила.

— Успокойся ты, — раздалось из темноты. — Успокойся. Пароход топливом запасается, только и всего.

В те дни большие пароходы, эти тысячетонные дворцы наподобие «Затмения», брали с собой топливо на все плавание, запасаясь им в большом количестве, но старенькие суда, вроде «Королевы Кентукки», еще плавали от одного забора топлива до другого, а топливо это, то есть дрова, кидал им в трюм какой-нибудь затрапезный фермер или свиноподобный плантатор, а не то пароход ждала уже поленница дров, сложенная где-нибудь на лесной опушке, и бородатые, трясущиеся от малярии пропойцы всех мастей, оттенков кожи и рас, в красных шейных платках и с топорами, поблескивающими на солнце, выходили из чащобы, чтобы с нескрываемым презрением окинуть взглядом пароход, сплюнуть и опять нырнуть под древесную сень.

Но в ту ночь мне не довелось увидеть, как забирают топливо. Я стала свидетелем этого лишь два или три дня спустя, когда свет мерк и серые сумерки расползались над голыми полями и безлистыми лесами штата Миссури. Высоко на глинистом берегу, на самой круче, в опасном соседстве с обрывом, рискуя стать жертвой оползня, примостилась не то хижина, не то лавка, не то кабак, на крыльце которого закусывали, время от времени прикладываясь к бутылке, двое-трое мужчин. Они глядели вниз на «Королеву Кентукки». А под обрывом лежали бревна. Брошенными с парохода канатами «Королеву Кентукки» подтянули к берегу, накинув их петли на черные обгорелые пни, а к куче бревен под немыслимым углом была брошена скользкая доска трапа, которую неустанно орошали и подмывали речные волны. По шаткой морской доске к куче бревен осторожно спускались негры и, зацепив очередное бревно, двигались обратно в темноту нижней палубы, где разглядеть их я уже не могла. Возле самой кучи, почти балансируя на скользком откосе, стоял, понукая работающих, надсмотрщик, в руках его была суковатая дубинка, за широким поясом — пистолет, а буйные рыжие вихры непокрытой головы его мочила изморось.

Наблюдая эту картину, я поняла, что отнюдь не все из таскавших бревна были матросами. Смутное сходство с кем-то, виденным прежде, у некоторых фигур подсказало мне, что в погрузке участвовали и негры из партии мистера Кэллоуэя. Да, как было принято, невольники отрабатывали таким образом деньги, затраченные на их доставку в Луизиану.

В воду упал как раз один из рабов.

Бревно так неожиданно и весело взметнулось в воздух, а негр так решительно и определенно бултыхнулся в воду, что первой моей мыслью было, что, задумав во что бы то ни стало освободиться, он рискнул своей жизнью, бросившись в реку.

Душа моя радостно затрепетала. Но еще глядя с бьющимся сердцем, как бурая вода сомкнулась над барахтающейся фигурой, я услышала негодующий крик мистера Кэллоуэя:

— Вытащите черномазого! Десять долларов даю тому, кто его вытащит!

И в ту же секунду из воды показалась голова, и я увидела выкаченные белки глаз, безумный от ужаса взгляд, рот, разинутый неестественно широко, словно человек этот собирался выпить реку. Негр кричал. Он кричал:

— Спасите! О маса, спасите меня!

Значит, он просто поскользнулся на грязной, заляпанной глиной доске.

Спас его чистый случай. Когда его опять стала накрывать вода, руки тонущего вдруг нащупали проплывавший рядом чурбан, и, ухватившись за него, он ухитрился избегнуть водоворота и как-то отплыть от парохода.

Ему бросили канат с петлей на конце, крикнув, чтобы он хватался за него. Поначалу он боялся отпустить чурбан, но, изловчившись, все-таки поймал канат, и его вытянули на берег. Оторвать его руки от каната тоже оказалось не так-то просто.

— Что ж, сэр, — заметил какой-то мужчина, судя по выговору, с верховьев реки, — парню повезло, что он черномазым уродился. Будь он ирландцем и шлепнись в воду, никто и пальцем не пошевелил бы, чтоб его вытащить. Поплыл бы он себе прямиком до Мехико-Сити, и денег тоже на него никто не стал бы тратить.

Между тем мистер Кэллоуэй пререкался с матросом-ирландцем, бросившим негру канат. Матрос претендовал на обещанное вознаграждение. Точка же зрения мистера Кэллоуэя, которую он громогласно отстаивал, не стесняясь наших ушей, заключалась в том, что матрос не кинулся в воду, чтобы спасти негра, а лишь бросил тому канат, что мог сделать бы вместо него кто угодно. Сторговались они на четырех долларах.

К тому времени, как убрали трап, раздался свисток и лопасти вспенили воду, а пароход задрожал и затрясся так, как трясется аккордеон в руках полоумного аккордеониста. У поручней оставались только тетушка Бадж и я. Устремив взгляд на запад, мы любовались закатом — легким и нежным шафрановым пятном, — меркнувшим, поглощаемым беспросветной серой пеленой.

Я чувствовала себя так, будто меня обокрали, лишили глубокой подспудной веры.

Обычно в каюте и на прогулках по палубе за мной приглядывала тетушка Бадж; она стояла со мной у поручня, погруженная в хмурое молчание, или, скрестив руки на груди, сидела на стуле в каюте. В отличие от тетушки Бадж, временами подменявшую ее на этом посту девушку-мулатку никак нельзя было назвать молчаливой. Пронзая меня пристальным взглядом, она забрасывала меня вопросами. Я же просто не в силах была отвечать, когда в меня вперялись желтые рысьи глаза и слышалось гнусавое и фальшиво-скорбное:

— Да-да! Бедные мы негры! Можем сколько угодно белыми себя воображать, а все-таки пяточки у нас негритянские! — Для пущей наглядности она высовывала из-под юбки свою стопу, демонстрируя ее мне. — И что нам, бедным неграм, остается, как не держаться друг за дружку всей душой, как заповедовал Иисус? — Мулатка, по-видимому, была совершенно уверена, что между нами нет никакой разницы, и тяжкая участь у нас одна, и надежды общие. Чего она ждала от меня? Что бы это ни было, в ее присутствии меня одолевала неловкость.

Однажды после очередного разговора с ней я вскочила и, вздернув юбку, принялась осматривать свои пятки. Потом мне вспомнилось, как отец, держа меня на коленях и делая мне ладушки, внимательно разглядывал мои ладони и покрывал поцелуями каждый пальчик. Искал ли он на моих ногтях тогда предательские голубоватые лунки — верный признак, как это считается, негритянской крови, даже если крови этой всего лишь капелька?

Теперь, в каюте, я тоже внимательно оглядела свои ногти. Ничего интересного я в них не обнаружила.

В первых числах марта 1859 года, когда мы оставили Луисвилл, еще стояли холода, обычные для этих мест ранней весной. Но сейчас мы сами не заметили, как плавно перешли в другое время года. От берегов тянуло ветерком, несшим с собой томительную весеннюю смуту, запах пробуждающейся зелени, сладость набухающих почек. Нависающие над водой ивы покрылись зеленоватым пушком, а выше золотились молоденькие листочки кленов, краснела листва дубов. Ближе к вечеру над рекой появлялись ласточки. Устремляясь вниз к воде и легко коснувшись ее крылом, они взмывали в закатную вышину. А однажды я увидела, как взмывшая вверх ласточка уронила в реку крохотную водяную каплю.

Уже возле Арканзаса, опять же ближе к вечеру, с болотистых, залитых паводком лесных опушек в небо поднялась стая уток. На палубу вышел джентльмен, за ним встал его слуга-негр. Джентльмен, подстрелив на лету утку, передавал разряженное ружье обратно в руки слуги, тот вновь заряжал его, и джентльмен делал новый выстрел, споро, уверенно, безостановочно. Поглядев на эту картину, другой джентльмен на минуту вернулся в каюту и вышел оттуда с пистолетом. Не обращая внимания на добродушное подтрунивание окружающих, он поднял пистолет и, оперев его на кисть левой руки, выстрелил. Задетая выстрелом утка на секунду словно застыла в воздухе и тут же неуклюже, боком, стала падать вниз.

— Браво, браво! — одобрительно крикнул кто-то, на что стрелок лишь скромно усмехнулся, облокотившись на поручень. Раненая утка, еще бившаяся в воде, осталась сзади.

А другие утки все летели, и цепочка их в вечернем небе струилась и зыбилась. Первый джентльмен, подстреливший с помощью своего оруженосца двух птиц, но теперь забытый остальными, все продолжал охоту, хмуро и методично.

Возле Мемфиса, на высоких утесах, на самом краю обрыва я заметила всадника. Неподвижный силуэт его четко и величественно вырисовывался в ясном утреннем небе. Он казался воплощением какого-то высшего, прекрасного смысла, смысла непостижимого, ускользающего от понимания смертных. Или, может быть, сыном эфира, стражем небесного града.

Дальше к югу, где воду сдерживали дамбы, половодье было таким сильным, что мы плыли высоко над берегом и с парохода нашего открывался вид на окрестные поля, рощи и перелески за ними, дома и сады все в цвету. Время от времени на дамбе высилась какая-нибудь одинокая, загнанная туда наводнением фигура — человек махал нам, делая знаки, и однажды я в безотчетной тоске помахала ему в ответ.

Другой раз на западном берегу на фоне черной лесной кромки под розовыми лучами заката я увидела стоявшего на отмели оленя. Я глядела на него, и сердце мое полнилось надеждой, отодвинулись куда-то недавние горестные события, вернулись прежние мечты о прекрасной, полной высокого смысла жизни, и я вновь могла чувствовать нежность и жалость, подобную той, какую испытывала к Сету Партону, когда он стоял в гостиной Терпинов и снег таял на его волосах, или ту, которая поднималась в душе, когда я вспоминала, как давным-давно в Старвуде я держала в руках зайчонка и чувствовала, как колотилось его сердце, или ту, что вызывала во мне мысль о Бу-Бьюле, бедной, забытой, страдающей в Оберлине Бу-Бьюле.

Я вдруг поняла, что стоявшая возле меня тетушка Бадж дрожит от вечерней прохлады.

— О, вы замерзли! — воскликнула я и, не дожидаясь ее ответа, кинулась в каюту за шалью, а вернувшись, внезапно ощутила такую радость и такой подъем, словно с этой минуты все должно перемениться и все беды останутся позади.

Но ничего не переменилось.

У Виксбурга я увидела цветущее дерево. Это было персиковое дерево, все покрытое чудными цветами. Оно стояло где-нибудь во дворе в саду, но паводок вырвал его с корнями, унес, и теперь дерево плыло в бурном потоке, а вокруг розовых, еще не осыпавшихся цветов его кружили белые бабочки. Удивленная, я прикинула, не рановато ли еще для этих бабочек-капустниц с их неподходящим для таких эфирных созданий прозаическим названием, и в конце концов решила, что это лишь обман зрения и мне просто померещилось.

Вечером, как всегда, ко мне в каюту заявился с проверкой мистер Кэллоуэй в сопровождении несшей на подносе ужин мулатки.

Есть не хотелось, и я медлила под бдительными взглядами мистера Кэллоуэя и мулатки.

— Ешь-ка как следует, — с чувством произнес мистер Кэллоуэй, выковыривая зубочисткой из зуба особо неподатливый остаток ужина. — Давай ешь, — повторил он, — тебе надо поправиться, нагулять мясца. Я негров на вес всех скопом не продаю, продаю поштучно, но штуке лучше быть пожирнее — такие стоят дороже, чем костлявые. Верно я говорю, Джилли?

С этими словами он одобрительно шлепнул девушку-мулатку по заду, на что она отозвалась хихиканьем и вильнула этой удостоившейся хозяйской похвалы частью тела.

— Ага, — продолжал он. — Джилли мне недешево обошлась, хотя сейчас, предложи мне за нее вдвое, я и то не соглашусь с ней расстаться. Тебе же, — он наклонился ко мне, — нагулять мясца надо. Так-то вот. — Он наклонился еще ближе, шаря глазами по моему лицу. — Нагулять мясца — и дело в шляпе. — Он замолчал, видимо, найдя во мне то, что искал.

Молчание прервала мулатка.

— Мистер Кэ-э-ло-уэй, — сладко пропела она, — вас ведь, кажется, этот ми-илый джентльмен из Теннесси ждет за карточным столом, так ведь?

— Истинная правда, черт побери, — сказал мистер Кэллоуэй, выпрямляясь, и, сунув куда-то в угол рта под усы зубочистку, вышел из каюты.

Прикрыв за ним дверь, Джилли с решительным видом повернулась ко мне и выхватила у меня поднос.

— Можешь подыхать с голоду, если нравится, — сказала она и, брякнув поднос, приблизилась ко мне. — «Поправиться… нагулять мясца!» — передразнила она. — Все равно такой попы не нагуляешь как ни старайся. — Хохотнув, она похлопала себя по бедрам. — Ему вот что нравится! — Опять похлопав себя, она залилась смехом. — Чтоб было за что подержаться! Так что можешь сколько угодно строить ему глазки — не поможет! Да-да, я видела, как ты в него зенками стреляла! И заруби себе на носу, — мулатка угрожающе подвинулась ко мне и зашептала: — Черная ты или белая, горло я тебе все равно перегрызу!

Я отпрянула на своей койке, бормоча какие-то невнятные протестующие слова, дескать, не знаю, о чем это она и чем я провинилась.

— Знаешь! — рявкнула она. — И я скажу тебе, чем! Ты старалась, чтоб он на тебя глаз положил и не продал! А он продаст, продаст! Как миленький! И так тебе и надо! Нос задираешь, что белее меня, а ты все равно черномазая. Да! И он продаст тебя, как ни старайся. И какой-нибудь мужлан тебя купит и знаешь, что с тобой будет? — Она нагнулась ко мне и с ледяным спокойствием повторила: — Знаешь, что с тобой будет?

Она помолчала, словно ожидала от меня ответа, а потом распрямилась со словами:

— Не знаешь? Вот я тебе покажу, тварь черномазая! Нос дерешь, белую из себя корчишь! Вот я тебе покажу!

Она застыла в непристойной позе, а потом, сжав кулаки, замолотила ими в воздухе. Красный тюрбан ее упал на пол, волосы растрепались, потное лицо блестело, освещаемое газовой лампой.

Сидевшая до этой минуты неподвижно старуха вдруг подала голос. Она сказала:



Поделиться книгой:



Регистрация