С некоторым облегчением я рассказываю Лизе об обещании Нади достать хинин — и это не приводит ее в восторг. Я слышала, говорит она, что от хинина можно ослепнуть и оглохнуть. Я честно признаюсь, что мне абсолютно неважно, главное — избавиться от этого ребенка.
Наконец, на работу выходит девушка, которую мы ждали, и Лизе достает адрес выручившего ее врача. Возвращаюсь домой с листком в руке и впервые за это время чувствую себя счастливой. Его зовут Лауритцен, и он живет на Вестерброгаде. Его прозвали «Аборт-Лауритц», и, похоже, на него можно положиться. Я снова обращаю внимание на Эббе и Хэлле. Девочку сажаю к себе на колени и играю с ней, а Эббе говорю: будешь встречаться с Яльмаром — шляпу не надевай и держи папку так, словно в ней всего лишь учебники. Ты совсем для этого не годишься. Он успокаивает меня, что не собирается участвовать в диверсиях, да и вряд ли немцам удастся его схватить. Завтра в это самое время я буду счастливее, чем когда-либо в жизни, признаюсь я.
На следующий день я надеваю стеганую бумазейную куртку, купленную у Синне, — холодает. Синне пошила ее для себя из домашних пуховых одеял, но, когда все вокруг стали ходить в такой же одежде, ей это надоело. Под низ надеваю рейтузы. До Вестерброгаде я добираюсь на велосипеде, и улица вдоль тротуара уже украшена к Рождеству — гирляндами и красными лентами. Мне велено не говорить врачу напрямую или вовсе молчать о том, где я достала его адрес. В приемной людно, в основном это женщины. Дама в шубе, заломив руки, мерит шагами комнату, треплет по голове маленькую девочку, словно ее руки действуют сами по себе, и снова ходит и ходит. Вдруг она приближается к совсем молодой девушке. Не могла бы я пройти перед вами, просит она, у меня очень сильные боли. Пожалуйста, смиренно отвечает девушка, и, когда двери в кабинет открываются и раздается «следующий», дама бросается туда и гулко захлопывает за собой дверь. Немного погодя возвращается, и ее не узнать. Глаза сияют, щеки разрумянились, на губах — странная отрешенная улыбка. Она немного отодвигает штору и выглядывает на улицу. Как же чудесно, произносит она, когда всё украшено. Скорей бы Рождество. Я с интересом наблюдаю за ней и преисполняюсь еще большим уважением к врачу. Если он может излечить так сильно страдающего человека за несколько минут, кто знает, на что еще он способен.
Что вас беспокоит? — спрашивает он, подняв на меня усталые добрые глаза. Это пожилой седой мужчина неопределенного возраста, выглядит неопрятно. На столе у него бутерброд с салями, ломтики колбасы загнулись по краям. Я рассказываю, что беременна, но еще одного ребенка не хочу. Ну что ж, произносит он, потирая подбородок. К сожалению, придется вас разочаровать. Я больше этим не занимаюсь, потому что тут дело пахнет керосином.
Мое разочарование настолько страшное, настолько парализующее, что я прячу лицо в руках и рыдаю. Вы — мой последний шанс, всхлипываю я, скоро пройдет три месяца. Если вы мне не поможете, я покончу с собой. Такое многие обещают, отвечает он кротко и вдруг снимает очки, словно пытаясь получше меня рассмотреть. Послушайте, спрашивает он, а вы, случайно, не Тове Дитлевсен? Я подтверждаю, но не понимаю, будет ли от этого какая-нибудь польза. Я читал вашу последнюю книгу, говорит он, и она мне понравилась. Я и сам — мальчишка из Вестербро. Если вы прекратите плакать, произносит он очень медленно, то я, пожалуй, нашепчу вам один адресок. Он выводит на листке имя и адрес, и от облегчения я готова кинуться к нему на шею. Вам нужно записаться к нему на прием, говорит врач. Он всего лишь проткнет амниотическую оболочку. Если начнется кровотечение, звоните мне — тогда я положу вас в свою клинику. А если кровотечения не будет? — спрашиваю я в страхе, что всё может оказаться намного сложней, чем я себе представляла. Тогда это нехорошо, говорит он, но обычно кровь идет всегда. Не стоит волноваться заранее.
Дома я обсуждаю ситуацию с Эббе, который настоятельно просит меня бросить эту затею. Нет, отрезаю я, уж лучше умереть. В смятении он расхаживает по гостиной и смотрит в потолок, словно в поисках убедительных аргументов. Я звоню врачу, он живет в Шарлоттенлунде. Завтра в шесть часов, произносит тот сердитым глухим голосом, просто сразу заходите — дверь открыта. Возьмите с собой триста крон. Эббе я прошу не беспокоиться. Если со мной что-то случится, несдобровать и врачу, так что он наверняка будет осторожен. Когда это останется позади, обещаю я, всё будет снова хорошо, Эббе. Именно потому я так жажду это сделать.
10
Я сажусь на трамвай до Шарлоттенлунда: ехать на велосипеде не хочу, ведь неизвестно, в каком состоянии придется возвращаться домой. До Рождества всего два дня, и люди нагружены подарками в блестящей нарядной бумаге. Возможно, к сочельнику всё закончится, и мы будем праздновать у моих родителей. Это Рождество станет лучшим в моей жизни. Рядом со мной сидит немецкий солдат. Грузная женщина с коробками только что демонстративно пересела на противоположное место. Мне его жаль: дома солдата наверняка ждут жена и дети, и он бы предпочел быть рядом с ними, чем таскаться по чужой стране, которую его фюрер решил оккупировать. Эббе остался дома и боится еще больше меня. Он купил мне небольшой фонарик, чтобы я рассмотрела номера домов в темноте. Мы сверились с книгами, чтобы разобраться, что же такое амниотическая оболочка. Когда она лопается, написано там, отходят воды и начинаются роды. Но у меня должна пойти кровь, а не воды, поэтому нам это ни о чем не говорит.
Доктор принимает меня у входа, где на потолке болтается на крюке голая лампочка. Он кажется нервным и брюзгливым. Деньги, сухо произносит он и протягивает руку. Я подаю условленную сумму, и он кивает на кабинет. Ему около пятидесяти, он невысокий, мрачный, уголки рта поникли, словно он никогда не улыбался. Залезайте, командует он, махнув рукой на кушетку с подвешенными к ней ремнями для ног. Я ложусь и бросаю робкий взгляд на стол, где в ряд выложены блестящие острые инструменты. Будет больно? — спрашиваю я. Немного, отвечает врач, но только одно мгновение. Он говорит лаконично, словно дает телеграмму или бережет голосовые связки. Я закрываю глаза, и острая боль пронзает мое тело, но я не издаю ни звука. Всё, закончили, произносит он. В случае кровотечения или высокой температуры звоните доктору Лауритцену. Никаких больниц. И нигде не упоминайте моего имени.
Я сижу в трамвае — он везет меня домой — и впервые испытываю страх. Почему всё в таком секрете и так сложно? Почему нельзя просто взять и удалить? Внутри у меня тихо, как в кафедральном соборе, — ни намека на то, что смертоносный инструмент только что проколол оболочку, которая должна была защищать то, что хотело жить против моей воли. Дома Эббе кормит Хэлле, бледный и взволнованный. Я рассказываю о результатах. Тебе не стоило этого делать, то и дело повторяет он, ты подвергла себя опасности, так нельзя. Большую часть ночи мы не можем заснуть. Ни крови, ни вод, ни температуры — и никто не предупредил, что делать в подобном случае. Вдруг раздается сигнал воздушной тревоги. Мы переносим кроватку Хэлле в бомбоубежище — она никогда от этого не просыпается. Люди вокруг сидят в полудремоте. Я беседую с соседкой снизу, которая пичкает своего сонного ребенка печеньем. Молодая женщина со слабовыраженными, незавершенными чертами лица, которая, может быть, тоже пыталась удалить ребенка — этого или более позднего. Может быть, множество женщин прошли через то же самое, что и я, но говорить об этом не принято. Даже Эббе я не раскрыла имени врача из Шарлоттенлунда: если со мной что-то случится, доктор останется непричастным. В самый последний момент именно он согласился помочь мне, и я испытываю чувство солидарности с ним, хотя он и неприятный человек.
Пока мы сидим в убежище, я начинаю мерзнуть и застегиваю бумазейную куртку до самого верха. Так холодно, что начинают стучать зубы. Кажется, у меня лихорадка, говорю я Эббе. Воздушная тревога прекращается, и мы поднимаемся обратно в квартиру. Замеряю температуру: на градуснике — сорок. Эббе выходит из себя. Звони врачу, требует он настойчиво, нужно срочно в больницу. От лихорадки я ощущаю себя немного пьяной. Не сейчас же, смеюсь я, не посреди ночи. Иначе об этом узнают его жена и дети. Последнее, что я вижу, прежде чем заснуть, — Эббе мечется взад и вперед, яростно накручивая волосы на пальцы. Избавь меня от этого, бормочет он в отчаянии, избавь меня от этого. А знаешь, произношу я, этот Яльмар — он тоже подвергает твою жизнь опасности.
Рано утром я звоню доктору Лауритцену и сообщаю, что у меня температура сорок и пять, но нет ни вод, ни крови. Они еще будут, обещает он любезно, идите в больницу прямо сейчас, я позвоню и предупрежу о вашем приходе. Но медсестре — ни слова, договорились? Вы беременны, у вас поднялась температура, вот и всё. И не бойтесь, всё обойдется.
Это хорошая больница на улице Кристиана IХ. Меня принимает главная медсестра — добродушная, по-матерински заботливая пожилая женщина. Возможно, говорит она, ребенка спасти не удастся, но мы сделаем всё возможное. Ее слова приводят меня в отчаяние, и так как я попадаю в двуместную палату, то поднимаюсь на локтях, чтобы рассмотреть женщину на соседней койке: она на пять-шесть лет старше меня, над белоснежной рубашкой — милое доверчивое лицо. Ее зовут Тутти, и, к моему удивлению, она оказывается девушкой Мортена Нильсена. Он — отец ребенка, которого они ждут. Она разведена, по профессии архитектор, и у нее уже есть шестилетняя дочка. Проходит всего час — а мы уже словно знакомы всю жизнь. Посреди комнаты стоит рождественская елка с позванивающими стеклянными игрушками и звездой наверху. В таких обстоятельствах это кажется совершенным безумием. Когда я была маленькой, рассказываю я Тутти в лихорадочном полубреду, я считала, что звезда шестиконечная. Включается свет, и появляется медсестра с двумя подносами для каждой из нас. Я до сих пор не выношу вида и запаха еды, поэтому к ней не притрагиваюсь. Пошла кровь? — спрашивает медсестра. Нет, отвечаю я. На случай, если ночью откроется кровотечение, она оставляет ведро и марлевые прокладки. Милый Бог, думаю я исступленно, дай мне хоть капельку крови. Когда убирают подносы, приходит Эббе, и чуть погодя объявляется Мортен. Привет, с удивлением здоровается он, что, ради всего святого, ты тут делаешь? Он садится на кровать Тутти, и они, перешептываясь, исчезают в объятиях друг друга. У Эббе с собой двадцать таблеток хинина, которые передала Надя. Выпей их только в случае необходимости, просит Эббе. Когда Мортен уходит, я рассказываю Тутти, что Надя однажды вытравила плод с помощью хинина. Тутти не видит никаких причин, чтобы не принимать таблетки, что я и делаю. Дежурная медсестра входит, гасит верхний свет и включает настенные лампы, их голубое сияние наполняет комнату искусственным призрачным светом. Я не могу заснуть, но, когда пытаюсь сказать что-либо Тутти, совсем не слышу собственного голоса. Я говорю громче, но всё равно ничего не слышу. Тутти, кричу я в ужасе, я оглохла. Вижу, как Тутти шевелит губами, но и ее не слышу. Погромче, умоляю я. Тогда она орет: не нужно так кричать, я-то не глухая. Во всем виноваты таблетки, но это должно пройти.
У меня свистит в ушах, а за свистом — ватообразная судьбоносная тишина. Может быть, я оглохла навсегда и совершенно напрасно: кровотечение до сих пор не началось. Тутти встает с кровати и, подойдя ко мне, кричит в самое ухо: им всего-навсего нужно увидеть кровь, и больше ничего. Подложу тебе мои использованные прокладки, и ты просто покажешь их рано утром. Тогда тебе сделают выскабливание. Говори погромче, кричу я отчаянно — только так мне удается расслышать ее слова. Всю ночь она преданно кладет свои использованные прокладки в мое ведро. Когда она проходит мимо рождественской елки, маленькие стеклянные игрушки ударяются одна о другую, и я знаю, что они звенят, хотя и не слышу этого. Я думаю об Эббе, о Мортене, об общем для них выражении потерянности в этом женском мире, наполненном кровью, тошнотой и температурой. Я вспоминаю Рождество моего детства, когда мы пели вокруг дерева «Мы пришли из глубины»[12] вместо псалма. Думаю о маме и ее отвратительном касторовом масле. Она и не подозревает, что я лежу здесь, потому что не умеет хранить секреты. Думаю и об отце, который всегда был тугим на ухо — это у него в роду. Глухие, должно быть, живут в совершенно закрытом, изолированном мире. Может быть, мне придется носить слуховой аппарат. Но моя глухота — ничто по сравнению с актом милосердия Тутти. Им хорошо известно, что здесь происходит, вопит она мне на ухо, им просто нужно соблюдать внешние приличия.
Под утро мы засыпаем, изнуренные, и спим, пока медсестра не приходит нас будить. Ничего себе, сколько крови, произносит она с притворным беспокойством и заглядывает в ведро с ночным урожаем. Боюсь, ребенка уже не спасти. Я сейчас же позвоню главному врачу. К моему облегчению, я осознаю, что слух вернулся. Вы очень этим опечалены? — спрашивает медсестра. Немного, лгу я и пытаюсь скорчить огорченную мину.
Ближе к обеду приходит главный врач, и меня везут на операционный стол. Не расстраивайтесь, подбадривает он, у вас ведь уже, слава богу, есть ребенок. Мне на лицо надевают маску — весь мир наполняется запахом эфира.
Очнувшись, я обнаруживаю, что лежу в кровати в чистой белой сорочке. Тутти улыбается мне. Ну, спрашивает она, ты довольна? Да, отвечаю, что бы я без тебя делала? Она тоже не знает, но, кажется, сейчас это уже неважно. Она рассказывает, что Мортен хочет жениться на ней. Она сильно влюблена в него и восхищается его поэзией: стихи только что вышли в свет и заслужили похвалу во всей прессе. За исключением тебя, говорит она тактично, он самый талантливый среди молодых современников. Я тоже так считаю, но никогда не была с ним близко знакома. Эббе приносит цветы, будто я только что родила, — он очень счастлив, что всё позади. В будущем, говорит он, нам нужно быть осторожнее. Я прошу Аборт-Лауритца научить меня правильно вставлять диафрагму, хотя и испытываю жуткую неприязнь к этому приспособлению. Эту неприязнь я пронесу через всю жизнь. Температура нормализуется, и теперь, когда тошнота словно по мановению волшебной палочки исчезла, я испытываю зверский голод. Мне не хватает Хэлле — маленькой, пухленькой, с ямочками на щиколотках и коленках. Когда Эббе приносит ее ко мне, я с ужасом думаю: что, если бы это ей отказали в праве на жизнь? Беру ребенка в кровать и долго играю с ней. Сейчас она мне дороже, чем когда-либо.
Вечером в нашу палату входит главный врач, без халата, за руку ведет двух детей. Им десять-двенадцать лет. С Рождеством, поздравляет он сердечно и пожимает нам руки. Дети тоже подают нам руки, и после их ухода Тутти говорит: он очень приятный, нужно радоваться, что есть такой человек, способный отважиться на подобные поступки.
В рождественскую ночь я просыпаюсь, нахожу в сумке карандаш и бумагу и записываю при тусклом свете ночника:
О сделанном я не сожалею, но в темных лабиринтах разума всё равно остаются слабые следы, словно от детских ножек по мокрому песку.
11
Проходят дни, недели, месяцы. Я снова пишу рассказы, и толстый и непроницаемый занавес снова отделяет меня от реальности. Эббе опять ходит на лекции, и я больше не особо опасаюсь его встреч с Яльмаром. К моему облегчению, он теперь меньше вмешивается в то, что я пишу, — моих мужских персонажей оставляют в покое. После скандала с Мульвадом я всегда слежу, чтобы герои внешне не напоминали Эббе. По вечерам, когда Хэлле уже в кроватке, он декламирует стихи Софуса Клауссена или Рильке. Последний меня глубоко впечатляет, и о нем я бы никогда не узнала, если бы Эббе не обратил на него мое внимание. В последнее время он очень увлечен Хёрупом[14]. Восторженно зачитывает, поставив ногу на стул и положив руку на сердце: рука моя, декламирует он глубоким голосом, всегда будет подниматься против политики, которую почитаю самой подлой из всех, — политики, которая призвана сплотить богатых и усадить высший класс на шею тем, кто меньше всего способен оказывать сопротивление без риска быть раздавленными в пыль. Вечером, когда мы лежим друг у друга в объятиях, Эббе рассказывает о своем детстве, напоминающем детство всех остальных мужчин. В нем всегда есть сад, несколько фруктовых деревьев и рогатка, а также кузина или просто подружка, с которой валяются на сеновале, пока не приходит мама или тетя и не портит всё. Очень скучная история, особенно если прослушать ее несколько раз, но мужчин она трогает до глубины души, и, в конце концов, пока нам хорошо вместе, неважно, что мы говорим друг другу.
Мы получили новую квартиру на первом этаже в том же доме, где живут Лизе и Оле. Две с половиной комнаты и небольшой сад, где Хэлле может бегать и играть. Ей уже два года, на ее некогда лысой голове — копна светлых кудрей. С ней так легко, что Лизе говорит: вы с Эббе даже не представляете себе, что значит иметь ребенка. По утрам я сажусь писать и оставляю Хэлле играть с кубиками и куклами — она научилась мне не мешать. Моя мама пишет, объясняет она своей кукле, закончит — и мы все вместе пойдем гулять. У нее уже ясная и чистая речь. За несколько дней до нашего переезда в новую квартиру фру Хансен зовет меня из кухни. ХИПО[15] перекрыли улицу, говорит она, посмотрите-ка, разожгли огонь. Я слегка отгибаю занавеску и выглядываю на пустынную улицу. На другой стороне ХИПО-корпус выбрасывает мебель из окна на последнем этаже и сжигает ее в огромном костре. У стены с поднятыми вверх руками стоит женщина, к ней прижимаются два ребенка, а мужчины орут, командуют и сдерживают их пистолетами-пулеметами. Бедные люди, сочувственно произносит фру Хансен, к счастью, эта проклятая война уже почти позади. Отходя от наблюдательного поста, я вдруг замечаю, что за угол мчится женщина и, к своему ужасу, осознаю, что это Тутти. Один из ХИПО что-то орет ей вслед и стреляет в воздух — та исчезает в подъезде. Когда я отворяю дверь, она рыдая кидается мне на шею: Мортен мертв, произносит она, и сначала до меня не доходят ее слова. Я усаживаю ее и замечаю, что на ней два разных ботинка. Как мертв? — спрашиваю я, — как это возможно? Я видела его несколько дней назад. Тутти, не прекращая плакать, рассказывает, что это был случайный выстрел — какое безумие, просто немыслимо. Он сидел напротив одного офицера, который хотел ему показать, как пользоваться пистолетом с глушителем. Неожиданно спустил курок — и выстрелил Мортену прямо в сердце. Ему только исполнилось двадцать два, причитает Тутти и беспомощно смотрит на меня. Я так его любила, не знаю, как смогу это пережить. Я вспоминаю угловатое честное лицо Мортена и его стихотворение: «Смерть, я с ней с детства на „ты“»[16]. Так странно — он очень много писал о смерти. Да, отвечает Тутти и немного успокаивается. Будто знал, что ему не доведется жить долго.
В этот же день чуть позже приходят Эстер и Хальфдан, и оба ошеломлены известием. Я знаю, что Хальфдан был с Мортеном очень близок. Но больше всего меня тревожит мысль, что подобное могло случиться и с Эббе. Неожиданно его встречи с Яльмаром кажутся мне чрезвычайно серьезными, и я сильно волнуюсь, ожидая его возвращения. Мы переезжаем в новую квартиру и теперь можем видеться с Лизе и Оле даже в комендантский час. На обследовании на туберкулез, которое проходят все студенты раз в год, обнаруживается, что у Оле, как он выражается, есть «что-то в груди». Если бы не это, он бы примкнул к освободительному движению. Врач принимает решение: Оле придется пожить несколько месяцев в Хольте, в общежитии для студентов, больных туберкулезом. Расставание не очень огорчает Лизе — теперь она может отложить развод и спокойно заняться своим юристом.
Наступает пятое мая, и ликующая толпа, словно пробившаяся из-под брусчатки, вопит на улице. Незнакомые друг другу люди обнимаются, горланят патриотические песни и кричат «ура» каждый раз, когда мимо проезжает машина с борцами освободительного движения. Эббе в полной униформе, и я переживаю за его участь — ведь никто не знает, сдадутся ли немцы просто так, без боя. Наверху у Лизе и Оле на столе в последний раз стоят бутылки бормотухи, собралось много народу, многих я не знаю. Мы танцуем, радуемся и развлекаемся, но событие мировой истории не проникает в мое сознание: происходящее я обычно осознаю задним числом и редко — в непосредственный момент. Мы срываем плотные шторы для светомаскировки и топчем, раздирая их на куски. Ведем себя, словно мы безумно счастливы, но это не так. Тутти всё еще скорбит по Мортену, Лизе и Оле расходятся, а Синне только что переехала от Арне, который настолько опечален, что целыми днями валяется в кровати. Надя — вечно в поисках мужчины и вечно влюбляется не в тех: на этот раз она пытается укротить Карстена, брата Эббе, которому подходит как кольцо в носу. Я же вспоминаю об аборте и постоянно подсчитываю, сколько месяцев сейчас исполнилось бы ребенку. У нас всех что-то пошло не так, и я думаю, что наша юность завершилась с началом оккупации. В детской комнате лежат Хэлле и Ким, и, если их плач заглушает наш гомон, Лизе отправляется спеть им колыбельную, и они снова засыпают. За окном разливается весенняя ночь. Изящно подвешенная луна меланхолично наблюдает за пьяной и смертельно уставшей толпой гуляк — им никак не заставить себя разойтись и отправиться по домам.
Несколько дней спустя Эббе возвращается бледный и встревоженный. Он заявляет, что больше не хочет ни во что ввязываться. Рассказывая об отношении к доносчикам и коллаборационистам-спекулянтам в Дагмархусе[17], он снимает униформу и надевает гражданскую одежду. На прогулке с Хэлле на площади Вестербро мне попадается кучка бредущих не в ногу безоружных немецких солдат с истощенными и безнадежными лицами. Они совсем молодые — некоторым всего по пятнадцать-шестнадцать лет. Я возвращаюсь домой и пишу о них стихотворение:
Однажды к нам забегает Лизе и рассказывает, что Оле собирается позвать разных девушек на «туберкулезный бал», который проводится в общежитии Рудерхёй. Эббе обижен, что не может присоединиться, но ничего не поделать — мужчин там предостаточно. Приглашение как раз вовремя: я заканчиваю сборник рассказов и, когда не пишу, не знаю, чем заняться. Лизе рассказывает, что сын директрисы тоже там будет: ему нужно будет пораньше отправить свою мать спать.
К нашему приходу праздник уже в самом разгаре. Танцуют под местный оркестр, и никто из студентов не кажется более больным, чем Оле, он же — само здоровье. Широкогрудая женщина спешит нас поприветствовать. Очевидно, директриса. Я танцую с множеством молодых людей в просторном, красиво убранном зале: на полу паркет, вдоль стены — стулья с высокими спинками. Вокруг общежития большой парк — в этот вечер он прячется за дождевой завесой, зеленоватый, черный и посеребренный туманной луной, которая то выходит, то прячется за тучами. В помещении вроде фойе соорудили бар со стойкой, высокими стульями, бармен разливает настоящие спиртные напитки, а не бормотуху. Отчего-то я чувствую себя счастливой и освобожденной и смутно предчувствую, что к концу вечера что-то непременно произойдет. Я наливаю себе виски — пьянею и наполняюсь радостью и самоуверенностью. У барной стойки сидит молодой человек, на коленях у него Синне. Я подсаживаюсь к ним и вероломно произношу: ты оседлал не ту кобылу, она обручена со спекулянтом. Молодой человек смеется и стряхивает Синне с коленей, словно пылинку: я раньше и не думал, что поэтессы бывают красивыми. Неожиданно его лицо появляется из тени от лампы, и я ловлю себя на том, что рассматриваю его со скрупулезностью миниатюриста. У него густые рыжие волосы, спокойные серые глаза и неровные зубы — как будто они сидят в два ряда. Оказывается, что это и есть сын директрисы, он отучился на врача. Удивительно встретить студента, которому удалось выпуститься. Он танцует со мной: мы то и дело наступаем друг другу на ноги и со смехом останавливаемся. Отправляемся погулять в парке. Уже светает, и воздух — словно влажный шелк. Он целует меня под серебристо-серой березой, и неожиданно на нас несется, размахивая руками, его мать — бюст, обтянутый фиолетовым шелком, высоко вздымается. Боже, молодежь, стонет она. То, что у нее на уме, она по большей части выплескивает в полупонятных сентиментальных восклицаниях. Неожиданно ее сын, которого зовут Карл, вспоминает, что пообещал другим студентам отправить ее спать. Он бормочет мне что-то вроде «увидимся позже» и вместе с матерью исчезает в доме.
Настоящий разгул только начинается. Все танцуют, пьют и веселятся, пара за парой исчезают на лестнице и больше не появляются. Я давно не была такой пьяной, и, когда Карл предлагает подняться наверх, чтобы он мог поспать, мне это кажется отличной идеей. Забыт Эббе, забыты мои клятвы верности.
Наутро я просыпаюсь с ужасной головной болью. Оглядываю спящего рядом мужчину: он изрядно уродлив со своими зубами и нижней челюстью, которой не удается их скрыть. Я бужу его и говорю, что хочу домой. Раздраженная и разбитая, я одеваюсь, не произнеся ни слова. Решаю, что больше никогда не хочу его видеть, и отказываюсь от предложения проводить меня — уж лучше пойду одна. Я вхожу в разгромленный зал и на мгновение присаживаюсь у барной стойки. По ступенькам спускается Синне, за ней следует очень высокий молодой человек, в руках он держит ее бюстгальтер. Не обращая на него внимания, она подходит ко мне: боже помилуй, что такое мы пили? Ее спутник отвратителен, метра два ростом и наверняка только с половиной легкого. Она выхватывает свой бюстгальтер и исчезает, сонно позевывая.
Я покидаю поле боя и на велосипеде мчусь домой к Эббе: он в бешенстве, что я пропала на всю ночь. Ты точно была с другим, говорит он. Я уверяю его в своей невиновности, но то, что он придает этому такое значение, на самом деле кажется мне смехотворным. Существует другая форма верности, более важная. Лишь улегшись, осознаю: диафрагму я не вставила. После аборта я обычно не забывала об этом никогда. Но решаю, что, если что-то и случится, Карл — врач и разобраться будет гораздо проще, чем в прошлый раз.
12
Боже мой, восклицаю я. У него нижняя челюсть выпирает и шестьдесят четыре зуба вместо тридцати двух. И я не знаю, это от него или от Эббе. Что же мне делать, Лизе?
Я мечусь по комнате взад и вперед, и Лизе наблюдает за мной — ее лоб рассекают две глубокие морщинки. Ты беременеешь от малейшего сквозняка, произносит она, вздыхая. Но если он врач, то может удалить плод без тех пыток, через которые ты прошла в прошлый раз. Да, но для этого нужно снова с ним увидеться, восклицаю я, а он мерзок, и что сказать Эббе? У нас никогда не было всё так хорошо, как сейчас. Лизе терпеливо объясняет мне, что просто необходимо встретиться с Карлом еще разок. Я могу позвонить его матери и разузнать адрес. Эббе же я могу сказать что угодно: отправилась к Эстер или Наде или гощу у родителей. Он не слишком подозрителен. За кофе Лизе рассказывает, что у нее самой не всё благополучно. Юрист разводиться не желает, но и отказываться от Лизе не хочет. Ужасно, говорит она, когда у мужчины две женщины. Каждая из них страдает, а он не может сделать выбор. Лизе убирает от лица свои короткие каштановые волосы и выглядит такой несчастной — становится стыдно, что я постоянно докучаю ей своими проблемами. Как только я прекращаю писать, говорю я, сразу беременею. Мы смеемся над этим, и обе соглашаемся, что с этим нужно что-то делать. Мне надо достать адрес Карла и пойти к нему, чтобы он удалил плод.
На следующий день он объявляется сам и просит встретиться с ним поскорее. Я соглашаюсь, и мы договариваемся, что на следующий вечер я приду к нему. Он живет в Биохимическом институте, где и работает. Он ученый. Эббе я говорю, что мне надо к Наде, и мчусь на велосипеде в сумерках вниз по Нёрре-аллее: деревья здесь неподвижные, словно на картине. Лето, на мне белое льняное платье, купленное у Синне. Комната Карла напоминает обычную студенческую берлогу: кровать, стол, несколько стульев и полок с книгами. Он купил смёрребрёд, пиво и шнапс, но я ни к чему не притрагиваюсь. За столом признаюсь: я беременна и не хочу ребенка. Кто отец — не знаю. Понятно, произносит он спокойно и смотрит на меня своими серьезными серыми глазами — единственное, что в нем есть красивого. Но я тебе с этим помогу. Приходи завтра вечером, сделаю выскабливание. Он произносит это слово так, точно занимается подобным изо дня в день, и производит впечатление человека, которого ничто на свете не может вывести из себя. Я облегченно улыбаюсь и спрашиваю: с обезболиванием? Я сделаю тебе укол, объясняет он, и ты ничего не заметишь. Укол? А с чем? — интересуюсь я. С морфием или петидином[18], отвечает он, последний лучше. От морфия многих тошнит. Тогда я успокаиваюсь и все-таки ем и пью вместе с ним. Всего лишь восемь дней задержки — мутить еще не начало. Руки у Карла немного напоминают руки Вигго Ф.: небольшие, изящные и ловкие. У него красивый голос и приятная манера говорить. Он рассказывает, что в школу ходил в Херлуфсхольме[19], его мама развелась, когда ему было всего два года, и, сколько себя помнит, он всегда мечтал, чтобы она снова вышла замуж. Кроме того, он рассказывает, что его отец, насколько ему известно, находится в учреждении для алкоголиков, но с тех пор, как он оставил семью, Карл с ним не встречался. Вдобавок он признается, что с момента нашей встречи прочитал все мои книги, и добавляет с улыбкой, что у нас родился бы чудесный ребенок. Карл легко себе представляет, что женится на мне. Но у меня уже есть прекрасный муж, отвечаю я, и очень милый ребенок, поэтому с этим нам придется подождать. Да, соглашается он и трет подбородок, словно проверяя, нет ли на нем щетины. Было бы не слишком умно выйти за меня замуж. Должен тебе признаться: я слегка безумен. Он говорит это совершенно серьезно, и я уточняю, что, ради всего святого, он имеет в виду. Но объяснить он не может — это нечто такое, что он ощущает внутри. В его семье много душевнобольных, и с матерью тоже не всё в порядке. Я лишь смеюсь в ответ и больше об этом не вспоминаю. На прощание он нежно меня целует, но переспать со мной не пытается. Мне кажется, я в тебя влюблен, говорит он, но это бессмысленно.
Дома Эббе читает стихи Тёгера Ларсена, набивая трубку — он купил ее, где-то узнав, что от сигарет можно заработать рак. Умирать раньше меня и Хэлле ему не хочется. На вопрос о делах Нади я отвечаю правду: она помолвлена с парнем из Консервативной молодежи[20] и высказывает реакционные взгляды — будто времен Фредерика VII. Это его забавляет, и он считает, что ей стоит выйти замуж и нарожать детей. Мы стареем, добавляет он и выбивает трубку в пепельницу. Ему двадцать семь, мне двадцать пять. Вспоминая свое детство, говорит он, чувствую себя Тёгером Ларсеном. Вот послушай:
Моей маме, возражаю я, больше пятидесяти, но старой я ее не считаю. Моей — шестьдесят пять, говорит он, и я никогда не знал ее молодой. Это большая разница. Я не слежу за ходом его мысли, когда он предается рассуждениям, насколько он стар. Всё, что мне приходится от него скрывать, только отдаляет нас друг от друга. Когда мы ложимся, я говорю, что очень устала и хочу спать. Сообщаю, что утром поеду посмотреть, где живут Эстер и Хальфдан. Эббе хочет со мной, но я возражаю: мы не можем вечно оставлять Лизе присматривать за Хэлле, да и его матери тоже не очень нравится нянчиться с ребенком. Обещаю вернуться домой рано.
На следующий день в трамвае, на пути к Карлу, я убеждаю себя, что совсем не обязательно беременна. Может быть, это всего лишь нерегулярная менструация — не редкость, встречается у многих женщин. Я твержу это, потому что не желаю, чтобы рядом с Хэлле появилась новая тень, возраст которой я буду постоянно высчитывать — сколько месяцев бы этому призраку исполнилось. Я знаю: часто женщины делают выскабливание, чтобы просто привести в порядок свои внутренности. Я вхожу к Карлу и замечаю: в комнате появился высокий стол. Он стоит посередине и накрыт белой простыней. Карл в белом халате приносит подушку, чтобы мне было удобно лежать. Он любезно просит меня занять место, пока сам моет руки и чистит ногти. Рядом со столом на стопке книг лежат блестящие инструменты. Вымыв руки, он берет шприц со стеклянной полки над умывальником. Кладет его рядом с инструментами — внутри прозрачная жидкость, — стягивает над моим локтем резиновый жгут. Я сделаю легкий укол, объясняет он спокойно, ты почти не почувствуешь. Карл слегка постукивает по сгибу моей руки напротив локтя, пока голубая вена не проступает отчетливо. Хорошие вены, замечает он. Он делает инъекцию, жидкость из шприца исчезает во мне — и незнакомое блаженство разливается по всему телу. Комната превращается в ярко освещенный зал, я чувствую себя сонной, расслабленной и счастливой, как никогда прежде. Я переворачиваюсь на бок и закрываю глаза. Оставь меня в покое, через множество слоев ваты слышу я собственный голос, не нужно со мной ничего делать.
Я просыпаюсь — Карл моет руки. Состояние блаженства еще не рассеялось, и кажется, что оно может исчезнуть при малейшем движении. Поднимайся и одевайся, произносит Карл, вытирая руки, всё позади. Я не спеша подчиняюсь ему, не подавая вида, насколько я счастлива. Он предлагает пива, но в ответ я лишь трясу головой. Он объясняет, что я нуждаюсь в жидкости, и приносит газированную воду, которую я заставляю себя выпить. Карл садится рядом со мной на кровать и осторожно целует. Было ужасно? — спрашивает он. Нет, отвечаю я. Но что ты мне впрыснул? Петидин, отвечает он, обезболивающее средство. Я беру его руку и прижимаю ее к своей щеке. Я влюблена в тебя и скоро вернусь. Он выглядит счастливым и в этот момент кажется мне красивым. Его лицо, солидное и стойкое, похоже, прослужит ему всю жизнь. У Эббе лицо хрупкое и уже изношенное во многих местах — возможно, не дотянет и до сорока лет. Это странная мысль, и у меня не получается ее правильно выразить. Я возвращаюсь и осторожно интересуюсь, нельзя ли получить еще один такой укол? Карл громко смеется и трет свой сильно выступающий подбородок. Ну хорошо, соглашается он, раз тебе так понравилось. Ты всё равно не предрасположена к тому, чтобы стать наркоманкой. Мне бы хотелось выйти за тебя замуж, говорю я, поглаживая его мягкие густые волосы. А как же твой муж? — спрашивает Карл. Я просто съеду, отвечаю я, и заберу с собой Хэлле. По пути домой, в трамвае, действие укола постепенно проходит, и всё, куда бы ни упал мой взгляд, кажется покрытым серой туманной вуалью. Петидин не выходит у меня из головы, и это название звучит словно птичья трель. Я решаю никогда не отпускать этого мужчину — ведь он может подарить мне несказанное блаженство.
Дома Эббе пытается вытащить из меня, как обстоят дела у Эстер и Хальфдана, но я отделываюсь односложными ответами. На вопрос, что случилось, отвечаю, что болит зуб. В кровати разворачиваюсь к нему спиной и ощущаю легкий след от укола на сгибе руки. Я только и думаю, как повторить это ощущение, мне безразличны все, кроме Карла, — даже Эббе.
Часть II
1
Теперь, когда Эббе уже нет в живых, я пытаюсь вспомнить его лицо — и всегда представляю его себе таким, как в день, когда сообщила, что у меня есть другой. Мы сидели за ужином с Хэлле. Он отложил приборы, отодвинул тарелку. Побледнел, на щеке задрожал нерв — но больше никаких признаков волнения. Он поднялся, взял с полки трубку и принялся тщательно ее набивать. Начал расхаживать по комнате, неистово затягиваясь, взгляд уставил в потолок — словно в поисках решения. И что же, ты хочешь развестись? — глухо и спокойно спросил он. Не знаю, ответила я, пока что мы с Хэлле просто переедем на время. Может, еще и вернемся. Неожиданно, отложив трубку в сторону, он взял Хэлле на руки, что делал крайне редко. Папа расстроился, сказала она, прижавшись к его щеке своей. Нет, он выдавил из себя улыбку, ешь. Он усадил ее обратно в детский стульчик, взял трубку и продолжил бродить со словами: совершенно не понимаю, почему обязательно надо жениться или жить вместе. Приходится видеть одних и тех же людей на протяжении всей жизни — а в этом есть что-то неестественное. Кто знает, вдруг у нас всё было бы лучше, если бы мы просто навещали друг друга. Кто он? — добавил он, не глядя на меня. Врач, ответила я, познакомились на «туберкулезном балу». Эббе снова сел, и я заметила капельки пота на его лбу. Он спросил, по-прежнему уставившись в потолок: ты думаешь, что он может дать тебе мировоззрение? Когда Эббе расстроен, он всегда да ляпнет какую-нибудь глупость. Не понимаю, о чем ты, сказала я в ответ, мировоззрение — это ведь не то, что можно просто так дать друг другу.
В постели он в последний раз обнял меня, но заметил, что я далека и отстранена. Да, произнес он, ты влюбилась в другого. Такое может случиться с каждым, в кругу наших знакомых — привычное дело. Но я всё равно не могу поверить. Всё равно сломлен, хотя этого и не показываю. Это мой недостаток — всегда старался не обнаруживать чувств. Если бы я показал, как сильно тебя люблю, вероятно, всего этого и не случилось бы. Эббе, произнесла я, касаясь пальцами его век, мы будем видеться, и, может быть, ты познакомишься с Карлом. Может быть, мы будем хорошо ладить втроем. Нет, неожиданно отрезал он, пусть он даже не показывается мне на глаза — только ты и Хэлле. Я приподнялась и мгновение разглядывала его красивое молодое лицо с нежными, едва проступающими чертами. Что, если бы я рассказала правду? Если бы я рассказала, что влюбилась в жидкость в шприце, а вовсе не в мужчину — хозяина этого шприца? Но я не рассказала — никому. Это было как в детстве: сладкие секреты рушатся, стоит только открыть их взрослым. Я повернулась на бок и заснула. На следующий день вместе с Хэлле нам предстояло переехать в пансион в Шарлоттенлунде, который для нас подыскал Карл.
Это оказался пансион для пожилых одиноких женщин. Комната обставлена плетеной мебелью, обитой кретоном, там же кресло-качалка с привязанной к нему подушкой под спину, высокая металлическая кровать еще из восьмидесятых и небольшой дамский письменный стол, который едва не разваливается, когда я обрушиваю на него свою печатную машинку. Даже маленькая детская кроватка среди этой рухляди кажется прочной, не говоря уже о самой Хэлле. Из перевернутого кресла-качалки она сооружает лодку и в первый же день принимается грызть отвратительно уродливую фигуру Христа в полный рост, стоящую за письменным столом. В этот период Хэлле не хватало кальция. Среди монашеского спокойствия ее пронзительный детский голос звучит с дерзкой силой, и ко мне по очереди являются пожилые дамы с просьбой вести себя потише. Я вообще не понимаю, как нам разрешили здесь жить. На следующее утро я принимаюсь печатать на машинке — возмущается весь пансион, и директриса, тоже в возрасте, приходит ко мне с вопросом, нельзя ли обойтись без этого шума. Все жильцы отрешились от мирской суеты, говорит она, и даже семьи считают их мертвыми. По крайней мере родственники никогда их не навещают и только и ждут момента, чтобы унаследовать, что после них останется. Я внимательно выслушиваю директрису, потому что уезжать отсюда не хочу. Мне нравится и само место, и комната, и вид на два молодых клена, между которыми болтается рваный гамак. Его бечевки еще покрыты снегом, хотя на дворе почти март. У женщины нездоровое и кроткое лицо с красивыми нежными глазами. Она сажает Хэлле к себе на колени так осторожно, словно крепкая малышка может сломаться от малейшего прикосновения. Мы договариваемся, что я не стану пользоваться машинкой с часу до трех дня, пока женщины почивают. Я обещаю время от времени заглядывать к жилицам пансионата, раз уж их близкие совсем о них позабыли. Приятно навещать дам, у которых еще сохранился слух и которые пока не озлобились от того, что оказались здесь, на конечной станции. По вечерам всегда находится кому присмотреть за Хэлле, пока я хожу к Карлу. Делаю я это часто. Устраиваюсь на его оттоманке, подложив руки под голову и прижав колени к груди, и слежу за его работой. По всей комнате расставлены колбы и пробирки в деревянных подставках. Он задумчиво пробует их содержимое, кончик языка скользит между губами. Затем он заносит что-то в длинный отчет. Я интересуюсь, чт
Навещая нас с Хэлле, Эббе чаще всего заявляется пьяным, и лицо его всегда обнаженное и беззащитное — нет сил на него смотреть. Я разглядываю два клена: в их ветвях застревает солнце, ветер рисует на лужайке скользящие узоры теней, а я тем временем думаю: ни один мужчина больше не захочет жениться на мне. Эббе немного играет с Хэлле, и она говорит: папа — милый. Ей не нравится Карл: она долго не позволяет ему даже прикоснуться к ней.
Я сдала сборник рассказов, и сейчас у меня совершенно пропало желание писать. В голове одна и та же мысль: как заставить Карла снова дать мне петидин? Я вспоминаю его слова о том, что это обезболивающее. Что же мне придумать: где у меня болит? Из моего уха после старого недолеченного воспаления средней его части время от времени что-то течет, и однажды, лежа в постели Карла и наблюдая, как он снует по комнате и болтает по очереди то со мной, то с самим собой, я хватаюсь за ухо и кричу: ой, как же больно. Он садится на край кровати и спрашивает с сочувствием: так сильно? Я кривлю лицо, словно страдаю невыносимо. Да, отвечаю я, совсем невозможно терпеть, у меня так иногда бывает. Он пододвигает лампу, чтобы заглянуть внутрь уха. Да, течет, с ужасом произносит он, обещай пойти к врачу. Я подыщу тебе специалиста. Он треплет меня по щеке: ну, так уж и быть, сделаю тебе укольчик. В знак благодарности я улыбаюсь — жидкость вливается в мою кровь и возвышает меня до того самого уровня, где бы я всегда хотела находиться. Как обычно, он ложится со мной в постель в самый сильный момент воздействия укола. Объятия его странно коротки и грубы, никаких любовных ласк, никаких нежностей — да и я ничего не ощущаю. Легкие, тонкие, непринужденные мысли скользят в моей голове: с теплотой думаю я о друзьях, которых почти не вижу, и веду с ними воображаемые беседы. Как ты могла, недавно спросила Лизе, влюбиться в него? Я ответила, что чужую влюбленность не понять. Я лежу несколько часов, и эффект медленно рассеивается. Возвращаться к обнаженному, отрезвляющему состоянию становится всё труднее. Всё представляется серым, слизким, уродливым, невыносимым. Прощаясь, Карл осведомляется, когда я разберусь с разводом. В любой момент, обещаю я — кажется, что, выйди я за него замуж, добиваться уколов будет легче. А как ты думаешь, могла бы ты родить еще одного ребенка? — интересуется он уже на лестнице. Могла бы, тороплюсь я с ответом, потому что ребенок накрепко привяжет Карла ко мне, а всё, о чем я мечтаю, — это удержать его до конца жизни.
2
После развода мне достается квартира, куда мы переезжаем с Хэлле и Карлом. Эббе же снова живет у своей матери, и я навещаю его, когда он зовет. К нам он — ни ногой, боится столкнуться с Карлом. А вот Лизе, Оле, Синне и Арне, наоборот, заглядывают часто. Синне снова сошлась с Арне: ее спекулянта посадили в кутузку. Во время отношений с Эббе эта непринужденная беготня друг к другу казалась мне милой, теперь же раздражает и переходит все границы. Злит она и Карла, который яростно ревнует меня ко всем моим друзьям. Когда они приходят в гости, он сидит со скромной и кроткой улыбкой и почти не участвует в беседе. Тебе он не кажется немного странным? — как-то осторожно спрашивает Лизе. Его неприветливость я объясняю тем, что он много работает и к вечеру устает. А что ты сама? — продолжает она. Ты изменилась после знакомства с ним. К тому же ты похудела, и вид у тебя нездоровый. Я сердито отвечаю, что ее никогда не интересовал никто, кроме студентов — выпускников гимназии Хёнг, и ей кажется подозрительным любой, кто не пьянствует, не болтает без умолку и не делает глупостей. Мои слова уязвляют Лизе, и она еще долго обходит меня стороной.
Некоторое время спустя после нашей свадьбы Арне и Синне приглашают нас вечером на званый ужин. Синне прислали из дома полтуши поросенка, и это нужно отметить. Карл от приглашения отказывается и предпочитает, чтобы и я не ходила. Извиняющимся тоном, который никогда не выдает его истинного настроя, он говорит: если человек поглощен работой, не стоит заводить слишком много знакомств. Но это мои друзья, возражаю я, совершенно не вижу причин не пойти на ужин. А если я сделаю укол, вкрадчиво спрашивает он, ты останешься дома? Сбитая с толку, я соглашаюсь, и впервые мне становится страшно. На следующее утро мне так плохо, что я не в состоянии подняться и сварить ему кофе. Свет режет глаза, и я с трудом разлепляю потрескавшиеся, сухие губы. Прикосновение простыни и пододеяльника к коже кажется невыносимым. Куда бы ни упал взгляд — всё выглядит уродливым, тяжелым и неприятным. Сорвавшись, я отталкиваю от себя Хэлле, и она разражается плачем. Что случилось? — спрашивает Карл. Снова ухо? Да, вою я и хватаюсь за ухо. Боже ты мой, думаю я в отчаянии, пусть он еще разочек попадется на эту уловку. Пусть не уходит на работу, пока не уколет меня. Дай посмотрю, заботливо просит Карл и достает отоскоп и небольшой фонарик с верхней полки шкафа, где хранятся инструменты для выскабливания. Выглядит безобидно, бормочет он, всё должно быть под контролем — ты ведь ходишь к лору дважды в неделю. Пока он обследует ухо, я пытаюсь не моргать, чтобы вызвать слезы. Я очень беспокоюсь, говорит он, наполняя шприц, возможно, у нас нет другого выхода — только операция. Я обсужу это с Фальбе Хансеном. Это врач, которого Карл для меня нашел. Почему ты делаешь маме укол, спрашивает Хэлле, которая наблюдает такое впервые. Это прививка, отвечает он, от дифтерии, тебе уже сделали. Но ее делают в плечо, возражает та, а почему ты делаешь в руку? Взрослым колют по-другому, объясняет он, вынимая иглу. Расслабленная, отдаленная и блаженная, я наблюдаю, как он пьет кофе и накладывает Хэлле овсяную кашу. Пассивная и счастливая, прощаюсь с ним, но глубоко в моем затуманенном маленьком сердце таится страх — он гложет меня. Операция! С ухом всё в порядке. Но я забываю об этом и грежу о романе, который уже задумала. Он будет называться «Ради ребенка», и я пишу его в уме. Длинные, красивые, стройные предложения тянутся через мое сознание, и я лежу на диване, уставившись на печатную машинку, не в силах сделать хоть малейшее движение в ее сторону. Хэлле ползает по мне, и одеваться ей приходится самой. Я велю ей подняться к Киму и поиграть в саду. Когда действие укола заканчивается, я заливаюсь слезами, одеяло натягиваю до самого подбородка — меня трясет от холода, хотя уже наступило лето. Это ужасно, произношу я вслух, терпеть нет сил. Как положить этому конец? Я с трудом одеваюсь — руки дрожат, вещи царапают кожу. Я собираюсь позвонить Карлу, чтобы он вернулся и впрыснул мне новую порцию. Часы кажутся годами, и я думаю, что их не переживу. Неожиданная резь в животе заставляет меня пойти в туалет. Начинается понос — в уборную приходится бегать каждые пять минут.
Позже мне становится чуточку легче. Я усаживаюсь за печатную машинку и начинаю роман, который давно блуждает у меня в голове. Но пишется не так легко и бегло, как обычно, мысли сложно собрать воедино. Я всё время посматриваю на наручные часы, чтобы узнать, сколько времени остается до прихода Карла.
В полдень заходит Джон, друг Карла, он изучает медицину и болеет туберкулезом. Джон живет в Рудерхёй у моей свекрови. Мне он не нравится: у него неприятная привычка молча сидеть в углу, не сводя с меня больших глаз, словно он — рентгеновский аппарат. Я для него — будто трудная задача, которую любой ценой нужно решить. Обычно они с Карлом обсуждают при мне непонятные научные вопросы, и наедине с ним я никогда не остаюсь. Мне нужно с тобой поговорить, произносит он серьезно, у тебя есть минутка? Я приглашаю его войти, и сердце у меня начинает колотиться быстрее от странного неопределенного страха. Джон садится на мой стул у письменного стола, я — на оттоманку. Сидя он кажется высоким: крупное квадратное лицо, широкие плечи и длинная сутулая спина. Ноги очень короткие, поэтому когда он встает, то едва ли становится выше. Раньше они с Карлом жили в Регенсене[22] и помогали друг другу писать дипломные работы на золотую медаль. Он немного сидит без слов, потирая, будто с холоду, огромные ручищи. Я опускаю глаза в пол — его сверлящего взгляда мне не выдержать. Вдруг он начинает: я волнуюсь за Карла и, возможно, за тебя. Почему? — настороженно интересуюсь я. Нам хорошо вместе. Он наклоняется, чтобы поймать мой взгляд — одновременно дерзкий и боязливый. Карл никогда не рассказывал, продолжает он настойчиво, о своей госпитализации год назад? Какая еще госпитализация? — с волнением переспрашиваю я. В психиатрическое отделение, отвечает он, у него был психоз. Будь любезен, говори на датском, раздраженно прошу я, что такое психоз? Преходящее психотическое расстройство, отвечает он и снова откидывается назад. Оно длилось три месяца. Через силу я выдавливаю из себя смех: хочешь сказать, что он душевнобольной? Таких держат взаперти, потому что их боятся, а я его не боюсь. Он отрывает от меня свой нервный взгляд и переводит его на играющих в саду детей. Здесь что-то не так, произносит он, у меня есть предчувствие, что он снова заболевает. На мой вопрос о причине он рассказывает, что Карл в последнее время забросил работу, чтобы изучать одни лишь ушные заболевания. У него на столе в институте копятся груды учебников по анатомии уха и его патологии. Он изучает их так, словно планирует стать лором. Это просто безумие, с нажимом продолжает Джон, вести себя так лишь из-за твоей небольшой боли в ухе. Любой другой предоставил бы это специалисту и был бы уверен, что тот сделает всё возможное. Но он любит меня, отвечаю я и чувствую, как заливаюсь краской. Я ему небезразлична, и он желает, чтобы я поправилась, — только и всего. Похоронная физиономия меня смешит: отличный же ты друг, заявляю я, мчишься к жене и рассказываешь, что он сошел с ума. Я этого не говорил, отвечает он нерешительно, просто хочу, чтобы ты знала: три его тетки лежат в психиатрической клинике. В любом случае рожать от него не стоит. Как только Джон это произносит, меня пронзает мысль: менструация должна была начаться несколько дней назад. Знаешь что, говорю я, кажется, со своим советом ты опоздал. Я подозреваю, что уже беременна. Эта мысль меня радует, и я предлагаю Джону пива или чашку кофе — слушать его больше не хочу. Но он отказывается: пора на лекцию. Я провожаю его до двери, и на прощание он протягивает мне руку, что среди моих друзей не принято. Через несколько дней меня госпитализируют в Авнструп, добавляет он, нужно вывести из строя одно легкое[23]. Для такого человека, как я, здоровье — это не что-то само собой разумеющееся. Он немного мешкает, прежде чем уйти. И, прямо как Лизе, говорит: у тебя нездоровый вид. Ты точно достаточно ешь? Я успокаиваю его, что питаюсь как следует, и облегченно выдыхаю, когда он наконец-то исчезает. Хотя Джон меня и не просил, я решаю ничего не рассказывать Карлу об этом визите.
Когда Карл возвращается, я сообщаю о возможной беременности. Он несказанно рад и бросается планировать строительство загородного дома. На мой вопрос о средствах он рассказывает, что ожидает на днях большого гранта. Там будем жить лишь мы одни, посвятим себя работе, осядем дома, не станем ни с кем встречаться. Эта идея кажется мне бесконечно привлекательной: жизнь в покое, без вмешательства других людей — сейчас просто необходимость. На вопрос об ухе я отвечаю, что боли прекратились. Визит Джона напугал меня. Сама не зная зачем, я говорю, что во время беременности плохо сплю. Карл на мгновение задумывается, потирая подбородок. Знаешь что, вдруг произносит он, я дам тебе хлораль, хорошее проверенное снотворное без всяких побочных эффектов. Правда, у него отвратительный вкус — нужно принимать с молоком.
На следующий день он приносит большую коричневую склянку. Лучше я буду сам тебе давать, говорит он, иначе можешь запросто переборщить. Уже через несколько минут после приема мне становится хорошо: не так, как после петидина, скорее — будто я выпила много спиртного. Я бесперебойно болтаю о доме, о его обустройстве, о будущем ребенке. Посреди всего я неожиданно засыпаю и просыпаюсь лишь наутро. Можно принимать его каждый вечер? — прошу я. Да, конечно, отвечает Карл безразлично, от него ничего не будет. Но вдруг он что-то вспоминает. Дай-ка пощупаю у тебя за ухом, говорит он и давит на кость. Больно? — спрашивает. Да, отвечаю я. Кажется, я уже так привыкла лгать ему, что уже не могу остановиться. Он задумчиво прикусывает верхнюю губу. Все-таки, говорит он, я обсужу операцию с Фальбе Хансеном. Я интересуюсь, обезболят ли меня петидином. Нет, отвечает он, но после операции, чтобы унять боль, получишь столько, сколько захочешь. Он уходит, я отправляюсь в ванную и долго, пристально вглядываюсь в свое отражение в зеркале. Я и на самом деле выгляжу ужасно. Лицо исхудало, кожа сухая и грубая на ощупь. Интересно, спрашиваю я у отражения, кто еще из нас душевнобольной. Я усаживаюсь за печатную машинку — мою единственную оставшуюся надежду в этом всё более незащищенном мире. Я пишу и меня посещает мысль: петидин — всё, что мне нужно; операция же как условие входного билета в рай меня совсем не волнует.
3
Врач оперировать отказывается. После рентгена мы с Карлом мчимся к нему на новеньком мотоцикле. Карл со шлемом в руках и в кожаной куртке — она топорщится сзади утиным хвостом — пристально рассматривает рядом с Фальбе Хансеном снимки на свет. Всё в порядке, комментирует Фальбе Хансен. Я подхожу к Карлу, и во время разговора с врачом он смотрит на меня с холодным выражением серых глаз. Что касается болей, то они могут носить ревматический характер, и с этим ничего не поделать. Обычно они проходят сами по себе. Тогда Карл говорит о костях, молоточке, наковальне, стремени и бог знает о чем еще, пока я ощущаю, как надо мной сгущаются тучи: врач уличает меня во лжи. Фальбе Хансен заметно к нам охладевает. Вам не найти никого, кто возьмется оперировать, заявляет он и усаживается за свой письменный стол с отстраненным лицом. Ухо здоровое — здоровее не бывает. Я его почистил, и вашей жене больше приходить сюда не следует.
Не расстраивайся, кротко успокаивает меня Карл, пока мы идем по территории больницы Блегдам. Если боли не прекратятся, мы обязательно найдем кого-нибудь, кто возьмется за операцию. Возможно, прием всё же произвел на него некоторое впечатление. Дома он говорит: я выпишу тебе рецепт на таблетки бутальгина[24]. Это сильное обезболивающее, так ты не будешь зависеть от того, дома я или нет. Рецепт он выписывает на бумаге для печатной машинки и осторожно обрезает по краям. Карл с улыбкой любуется своей работой: немного похоже на подделку, замечает он, если решат проверить, можешь просто дать мой институтский номер. Почему на подделку? — интересуюсь я. Как будто ты сама его выписала, смеется он, настоящие наркоманы таким промышляют. Он часто использует выражение «настоящие наркоманы», противопоставляя их мне. Я вспоминаю, что лишь однажды видела настоящую наркоманку и рассказываю о дне, когда по приемной металась сильно взбудораженная женщина с просьбой пропустить ее к Аборт-Лауритцу без очереди. Немного погодя, продолжаю я рассказ, она вышла полностью преображенная: разговорчивая, жизнерадостная, с блестящими глазами. Да, отзывается Карл задумчиво, должно быть, она настоящая наркоманка. Оставшись одна, я разглядываю рецепт внимательнее и думаю, что его и правда мог выписать кто угодно. Отправляюсь в аптеку за таблетками и, вернувшись, принимаю сразу две, чтобы проверить их действие: может, они избавят меня от тошноты при беременности. Суббота, время послеобеденное. Лизе освобождается пораньше и забегает к нам за Кимом, который почти каждый день играет с Хэлле. После ее вопроса о странности Карла мы с Лизой друг к другу остыли. Но сейчас я прошу ее немного задержаться, чтобы посидеть, как в старые времена. Я чувствую себя счастливой, любезной, в хорошем настроении. Лизе признается: она рада, что ко мне вернулась бодрость духа. Это всё от того, что я снова пишу — единственное, что хоть что-то для меня значит, объясняю я. Готовлю для нас кофе и, пока мы пьем, расспрашиваю о ее делах, чувствуя вину из-за того, что так давно ими не интересовалась. Не очень хорошо, отвечает она, женатый мужчина — это куча дерьма, но тем не менее отпустить его я не могу. Оле на почве ревности заработал себе невроз и обратился к психоаналитику по имени Сакс Якобсен, с которой, по мнению Лизе, не всё в порядке. В прошлое воскресенье из-за внезапной болезни ребенка Лизе не смогла купить булочек к кофе, что вызвало у Оле сильный приступ. На следующий день фру Якобсен позвонила Лизе в офис. Она оказалась немкой. Но ведь мужчине doch[25] полагаются его теплые булочки, заявила она. Мы обе над этим долго смеемся, и наша прежняя симпатия друг к другу снова крепнет. Мне вдруг хочется довериться ей и рассказать об озабоченности Карла моим ухом и его идефиксе о необходимости операции. Это ужасно, произносит она в явном страхе, не позволяй это сделать, Тове, от такой операции ты оглохнешь. С моей тетей так и произошло. К тому же до знакомства с Карлом уши у тебя не болели. Нет, но теперь побаливают. Неожиданно я вспоминаю о важном письме, которое Карл получил несколько дней назад. Оно от девушки из Скельскёра: через месяц она должна родить от него ребенка и долго не писала лишь оттого, что принимала плод за опухоль. Ребенка отдадут на усыновление из уважения к добропорядочной семье девушки. Карл предлагает забрать младенца к себе, на что я отчасти уже согласилась — неважно, одним ребенком больше или меньше. Кроме того, если я усыновлю его ребенка, ему будет сложно меня бросить, но об этом Лизе я не говорю. Хорошая идея, одобряет Лизе, у которой, как и у Нади, есть склонность спасать людей, помогать им и взваливать на себя их ношу. Места в вашем новом доме хватит. Так и поступлю, отвечаю я, словно речь идет о прогулке. Карл обещал найти домработницу. Я ведь не могу и писать, и присматривать за тремя детьми. Лизе находит это разумным. Так для тебя будут готовить, произносит она и задумчиво постукивает по верхним зубам указательным пальцем, тебе это необходимо — ты очень похудела.
Она забирает Кима из сада и поднимается к себе. В ванной я принимаю еще две таблетки и сажусь писать — впервые за долгое время слова легко выходят из-под моей руки. Совсем как в старые времена, я забываю обо всем вокруг, даже о причине моего блаженства, которая хранится в склянке в ванной.
В октябре 1945 года мы забираем новорожденную девочку из больницы Ригс. Она совсем крошечная и весит всего пять фунтов. Рыжая с длинными золотыми ресницами. В этот день я принимаю четыре таблетки, потому что две уже не оказывают прежнего действия. Мне нравится снова держать в руках младенца, и я самой себе обещаю любить его так же, как собственных детей. Весь день напролет девочке нужно давать бутылочку каждые три часа, ночью это делает Карл. Я не могу проснуться из-за хлораля. Когда мама приходит в гости, она мельком заглядывает в кроватку и произносит: красивой ее не назовешь. Ей кажется безумием, что я беру на себя больше детей, чем это необходимо. Приходит и свекровь, ее захлестывают эмоции: боже мой, восклицает она и хватается за сердце, до чего же она похожа на Карла. Мы обсуждаем, что от них ушла повариха и как сложно подыскать замену. У нее постоянные проблемы с кухарками. Что же мне делать со своими приливами жара, спрашивает она сына, которому всегда приходится немного напиваться, чтобы выдерживать присутствие матери. Он улыбается: должно быть, это даже приятно, в такое-то холодное лето. Карл отказывается воспринимать ее всерьез и в ответ на попытку поцеловать его странно подпрыгивает, чтобы уклониться от объятий. В последний момент он подставляет щеку, где мать и запечатлевает поцелуй. К ее приходу он всегда просит меня надеть что-нибудь с длинным рукавом, чтобы спрятать следы от уколов. Не потому, что это имеет какое-то значение, объясняет он, просто выглядит не очень красиво.
У нас в квартире появляется Яббе; пока что она спит в детской комнате. Ее настоящее имя — фрекен Якобсен, и она из городка Грено, но Хэлле прозвала ее Яббе, и мы все ее так называем. Это крупная, крепкая прилежная девушка, детей она любит. У нее простое и внушающее доверие лицо с глазами навыкате, всегда слегка влажными, словно она постоянно чем-то взволнована. Рано утром она печет булочки к кофе, который приносит мне в кровать, пока Карл спит под боком. Вам нужно кушать, произносит она отчетливо, вы слишком худая. Теперь, когда еду мне подают, у меня появляется небольшой аппетит, и в целом кажется, что всё налаживается. Мне отлично работается на бутальгине — уколы требуются лишь время от времени. Эббе часто звонит пьяным. Он околачивается по пивнушкам вместе с Виктором, которого я никогда не видела, хотя многие мои друзья его знают. Эббе страстно мечтает познакомить меня с этим Виктором. Но стоит мне лишь заикнуться Карлу о намерении навестить Эббе, как тут же появляется укол и он спит со мной — грубо и жестоко, без всяких ласк. Мне нравятся пассивные женщины, признается он. Он отлично осознает, что у Эббе есть право видеться со своей дочерью, поэтому мы договариваемся: я стану приводить девочку к матери Эббе, а та будет возвращать ребенка по окончании посещения.
Микаэля я рожаю в больнице на Энгхавевай, и Карл помогает ему появиться на свет. Я лежу в отдельной палате с новорожденным на руках, Карл делает мне укол и долго сидит у моей кровати, любуясь ребенком, которого через некоторое время перекладывают обратно в люльку. Это будет чудесный малыш, с гордостью заявляет он, сын художницы и ученого — отличная комбинация. Жду не дождусь, когда достроят дом, вяло произношу я. Знакомое блаженство тем временем разливается по телу. Мы всегда будем вместе, у нас всё сложится иначе, чем с другими. Вигго Ф. и Эббе, произносит Карл самоуверенно, не понимали тебя так, как умею я.
Через некоторое время мы переезжаем в готовый дом на Эвальдсбаккен в Гентофте. Кирпичное здание в два этажа полностью завершено и построено по проекту архитектора. Внизу — детская, комната для прислуги, столовая, ванная и кухня. Наверху у меня и Карла по комнате. Моя — просторная и светлая, из окна перед письменным столом открывается вид на прекрасный сад с множеством фруктовых деревьев и газоном, который Карл подстригает каждое воскресное утро. Относительно счастливое для нас лето. Нам удалось создать порядочное оформление нашему существованию, о чем я всегда в глубине души мечтала. Все заработанные мною деньги я отдаю Карлу, и, как мне кажется, он умно и экономно обращается с ними. Но в один осенний день на просьбу выписать новый рецепт на бутальгин он отвечает, семеня по комнате взад и вперед пугливыми осторожными шажками: давай подождем несколько дней, боюсь, что ты немного перебираешь с таблетками. В этот же день мне становится плохо — такое со мной уже случалось несколько раз. Озноб, пот ручьем и диарея. Ко всему прочему меня охватывает сильный страх — сердце панически колотится. Я ясно осознаю: мне нужны эти таблетки — и нахожу выход из ситуации. По какой-то причине я сохранила старый рецепт Карла — и аккуратнейше его переписываю. Отправляю в аптеку ничего не подозревающую Яббе, и та возвращается с таблетками, словно это всего лишь упаковка аспирина. Я принимаю разом пять-шесть штук — столько мне требуется, чтобы достичь того же эффекта, что некогда от двух пилюль. С туманной тревогой я осознаю, что впервые в жизни совершила что-то преступное. Я решаю больше никогда этого не делать. Но обещания не сдерживаю. В доме мы живем пять лет, и большинство из них я — зависимая.
4
Если бы я не пошла на тот ужин, не было бы и операции на ухо и, возможно, всё сложилось бы совсем иначе. В этот период Карл лишь иногда делает мне укол. Я держусь на бутальгине, и отметины на руках потускнели. То же самое и с тягой к петидину. Когда она снова проявляется — стоит лишь напомнить самой себе, что под его воздействием мне не пишется, а я очень поглощена своим романом. Жизнь на Эвальдсбаккен почти нормализуется. Днем я с Яббе и детьми, а по вечерам после ужина мы с Карлом поднимаемся в мою комнату и пьем кофе, пока Карл почти безмолвно читает свои научные книги. Странная пустота виснет между нами, и я осознаю: мы не умеем разговаривать друг с другом. Карл не имеет никакого отношения к литературе и, кажется, не интересуется ничем, кроме своей области знаний. Он сидит: трубка между неровными зубами, а нижняя челюсть выпирает так, что кажется, будто всё лицо только на ней и держится. Временами он отрывается от книги, скромно улыбается и спрашивает: ну что, Тове, всё хорошо? В отличие от других мужчин он не рассказывает о своем детстве, а на мои расспросы отвечает пустыми и бессмысленными предложениями, словно ничего не помнит. Я часто вспоминаю Эббе, его вечернюю болтовню, чтение вслух стихотворений Рильке на немецком и воодушевленное цитирование Хёруп. Лизе, которая иногда выбирается ко мне, говорит, что Эббе до сих пор переживает потерю меня и таскается с Виктором в пивную «Токантен» и другие злачные места вместо того, чтобы учиться.
Иногда заходят и Эстер с Хальфданом, но только когда Карла нет дома. Они живут в квартире на Маттеусгаде, невероятно бедно, их маленькая девочка на год младше Хэлле. Они интересуются, почему я забросила всех своих старых друзей и почему больше не появляюсь в клубе. Я объясняю это своей занятостью и тем, что художникам сложно находиться в окружении друг друга. Эстер меланхолично улыбается и спрашивает: а ты забыла наши времена в Нэкельхусет? Я страдаю от этой изоляции и жажду найти кого-нибудь, с кем могла бы по-настоящему поговорить. Я вхожу в Датский союз писателей, но каждый раз перед встречей или генеральной ассамблеей звонит Вигго Ф., чтобы уточнить, приду ли я — тогда он воздержится. Поэтому я никогда там не бываю. Кроме того, я состою в местном отделении элитарного ПЕН-клуба[26], председатель которого, Кай Фриис Мёллер — один из моих самых ярых критиков. За день до Рождества он звонит и приглашает поучаствовать в ужине в ресторане «Сковридеркро» — с ним, Кьеллем Абеллем и Ивлином Во. Я соглашаюсь. Очень хочется встретиться со всеми тремя, и вечером на привычное заманчивое предложение Карла впрыснуть порцию вещества я впервые отвечаю отказом. Он становится странно неспокойным. Если ты задержишься, я встречу тебя, говорит он. Я же отвечаю, что домой доберусь сама — ему лучше лечь спать. В любом случае хорошенько спрячь свои руки, просит он тихо. И намажься кремом, добавляет он и скользит указательным пальцем по моей щеке, твоя кожа всё еще очень сухая. Сама ты этого не замечаешь.
Во время ужина я сижу рядом с Ивлином Во, маленьким юрким моложавым господином с бледным лицом и пытливыми глазами. Фриис Мёллер галантно помогает мне обойти языковые сложности и так внимателен и обходителен, что трудно поверить, что его перу принадлежат все эти колкости. Кьелль Абелль интересуется у Ивлина Во, есть ли в Англии такие же молодые и красивые писательницы. Тот отвечает отрицательно и на мой вопрос, что привело его в Данию, говорит, что всегда отправляется путешествовать по свету, когда его дети возвращаются домой на каникулы из школы-интерната. Он их терпеть не может. Чтобы объяснить мое бросающееся в глаза отсутствие аппетита, я говорю, что вечером поела дома с детьми. Вместо этого я много пью и, так как перед уходом проглотила горстку бутальгина, пребываю в приподнятом настроении: болтаю так, что заставляю всех троих знаменитых господ часто смеяться. Кроме нас в ресторане почти никого нет. На улице валит снег, и в мире царит такая тишина — можно расслышать ворчание моторов от лодок, что где-то далеко блуждают в море. Нам подают кофе и коньяк, и Фриис Мёллер и Кьелль Абелль неожиданно обращают взгляды к выходу — мне он не виден, я сижу к нему спиной. Кто это, ради всего святого, спрашивает Фриис Мёллер, обтирая рот салфеткой, кажется, он направляется к нам. Я поворачиваю голову и, к своему ужасу, обнаруживаю Карла: он бредет к столу в длинных кожаных сапогах, усыпанной снегом кожаной куртке, с шлемом в руках, на лице кроткая, словно нарисованная улыбка. Это… это мой муж, произношу я смущенно, потому что он напоминает своего рода марсианина по сравнению с этими тремя элегантными господами, и меня пронзает мысль: я ни разу не видела его в компании. Он прямиком подходит ко мне и скромно произносит: тебе пора домой. Позвольте представиться, говорит Фриис Мёллер и встает, отодвинув стул. Карл безмолвно пожимает руки всем троим, и ироничная улыбка расплывается на лице Кьелля Абелля. Я поднимаюсь — разгневанная и недовольная. В глазах рябит от стыда. По-прежнему безмолвно Карл помогает мне влезть в пальто. На улице я разворачиваюсь к нему и недоумеваю: что ты о себе возомнил? Я же сказала, что встречать меня не надо. Ты сделал из меня посмешище. Но ругаться с ним невозможно. Уже пора было ложиться, невинно отвечает он, а я не могу заснуть, пока тебя нет дома и пока я не дам тебе хлораль. Он откидывает для меня полог с коляски мотоцикла и закрывает после того, как я усаживаюсь. По пути домой я рыдаю от унижения. Он снова снимает брезент и, увидев мои слезы, кричит: что случилось? Как в старые времена, я хватаюсь за ухо, потому что хочу эффективного утешения. Ой, стенаю я, весь вечер так болело ухо, как думаешь, с ним опять что-то не так? Похоже на то, заметно волнуется он. Карл делает укол в одну из вен, еще целую, и в его глазах промелькивает выражение странного триумфа. Я еще тогда подумал, говорит он, что Фальбе Хансен неправ. Карл спит со мной еще более ожесточенно, чем обычно, и после этого я, уставшая и блаженная, скольжу пальцами по его густым рыжим волосам. Он лежит на спине: руки за головой, взгляд в потолок. Так не может продолжаться, произносит он, кость в любом случае можно раздробить. Не отчаивайся. Я знаю одно ушного специалиста, который терпеть не может Фальбе Хансена.
На следующий день Карл приносит домой самые толстые библиотечные книги о болезнях уха. Он изучает их за вечерним кофе, бормочет себе под нос, проводит красные линии вокруг схем, щупает у меня за ухом и уверяет, что если боли не прекратятся, то он обратится к тому врачу, которого упоминал, и как-нибудь уговорит его на операцию. Больно? — спрашивает он. Да, отвечаю я и корчусь, что-то очень больно. Жажда петидина возвращается с непреодолимой силой. На следующий день я заканчиваю последнюю главу, кладу в красивый бумажный конверт, подписываю печатными буквами «„Ради ребенка“, роман Тове Дитлевсен». Спрятав его в шкафчик в комнате Карла, я испытываю неясную печаль от того, что роман больше не будет занимать мои мысли. Мне физически плохо, и я достаю склянку из запертого ящика в моем письменном столе, к которому у Карла нет доступа. Не считая, беру горстку таблеток. С подделкой рецептов я осторожничаю: иногда подписываюсь именем Карла, иногда — Джона. Джон сдал выпускные экзамены, пока лечился в санатории в Авнструпе. Мы ходим в аптеку по очереди с Яббе, и я убеждена: эта доверчивая девушка никогда и нисколько не заподозрит меня в том, что дома происходит нечто тайное. Шприцы, ампулы и иглы валяются в шкафчике вперемешку с моими бумагами, и только однажды — это случится намного позже — Яббе замечает мне, вернувшись из аптеки: какой огромный счет. В месяц выходит на несколько тысяч крон.
Главный врач — старый и тугоухий холерик. Если ассистентка молниеносно не подает ему нужный инструмент, он швыряет на пол всё, что попадется под руку, и орет: черт возьми, как можно здесь работать с такими бестолковыми сотрудницами? Ну, говорит он и заглядывает мне в ухо, значит, Фальбе Хансен отказался оперировать? Так-так, посмотрим. Сделаем рентгеновские снимки, возможно, воспаление дошло до мозговой оболочки. Я тоже об этом думал, говорит Карл, мне кажется, что иногда поднимается температура. Температура? — с удивлением переспрашиваю я. Высокая? — интересуется главврач. Не мерили, спокойно отвечает Карл, я не хотел пугать жену. Но у нее часто лихорадочный и отстраненный вид. Через несколько дней мы возвращаемся, и Карл с врачом усердно изучают рентгеновские снимки. Вот здесь тень, указывает врач и некоторое время стоит без слов, после чего кивает лысеющей головой. Хорошо, соглашается он, мы ее прооперируем. Завтра утром я положу вашу жену в одноместную палату, и в тот же день до обеда всё проделаем. Дома я получаю укол и думаю: именно так я и хочу провести всю свою жизнь — к действительности возвращаться не желаю.
Я просыпаюсь после наркоза, голова полностью забинтована, и я наконец-то узна
И так четырнадцать дней: Карл не ходит на работу, чтобы по первому моему требованию сделать укол. Я неподвижно и безжизненно валяюсь в постели; кажется, будто меня баюкают в зеленой тепловатой воде. Ничто на свете не имеет значения, кроме пребывания в этом блаженном состоянии. Карл утешает: на это ухо не слышат многие люди, и это совершенно неважно. И для меня неважно: игра стоила свеч. Нет слишком высокой цены тому, чтобы держаться подальше от невыносимой реальности жизни. Яббе кормит меня. Я почти не могу глотать и умоляю ее оставить меня в покое. Даже речи об этом не может быть, отвечает она категорично, пока я причастна к этому, я ни в коем случае не позволю вам умереть с голоду. Хуже уже не будет.
Однажды ночью я просыпаюсь и осознаю, что боли почти прошли. Но меня знобит и трясет, я настолько обезвожена, что губы приходится раздирать пальцами. Заспанный Карл делает укол. Я не знаю, одновременно разговаривает он сам с собой, что мы будем делать, когда и эти вены закупорятся. Может, удастся найти на ноге.
Я снова остаюсь одна в своей постели и неожиданно осознаю, что очень давно не видела детей. Спустившись по ступенькам, захожу в детскую. Я очень слаба — чтобы не упасть, приходится придерживаться за стену. Включаю свет и любуюсь детьми. Хэлле лежит с большим пальцем во рту, кудряшки — ореолом вокруг головы. Микаэль спит, обнимая своего котенка, — без него он не засыпает. У Трине открыты глаза, и она серьезно смотрит на меня непостижимым взглядом маленького ребенка. Я пошатываясь подхожу к кроватке и глажу ее по головке. У нее до сих пор длинные золотые ресницы, которые она медленно опускает от моих ласк. По всему полу разбросаны игрушки, посреди комнаты — детский манеж. Я уже практически не знаю этих детей — меня столько не существовало в их жизни. Словно пожилая женщина за воспоминаниями о молодости я думаю, что всего несколько лет назад была счастливой и здоровой молодой девушкой, жизнерадостной, со множеством друзей. Только на мгновение допускаю эту мысль, но тут же гашу свет и беззвучно закрываю за собой дверь. До кровати добираюсь долго. Свет оставляю включенным, лежу и рассматриваю свои тощие бледные руки и перебираю пальцами, словно по печатной машинке. Впервые за долгое время мой разум проясняется. Если всё выйдет из-под контроля, размышляю я, позвоню Геерту Йёргенсену и обо всем расскажу. И сделаю это не только ради моих детей, но и ради еще не написанных мною книг.
5
Время прекращает существовать. Один час может казаться годом, а год — часом. Всё зависит от того, сколько в шприце. Иногда вещество не действует, тогда я обращаюсь к Карлу, который всегда рядом: этого слишком мало. Он с измученным взглядом потирает подбородок. Нам нужно снизить дозу, говорит он, иначе закончится тем, что ты заболеешь. Я заболею, если не получу достаточно, отвечаю я, почему ты позволяешь мне так страдать? Ладно, ладно, бормочет он и беспомощно пожимает плечами, получишь еще немного.
Я всё время лежу в постели, встаю только в туалет — и то только с помощью Яббе. Пока она кормит меня, ее крупное лицо выглядит совсем влажным, словно на него вылили воду, и я скольжу пальцем по ее щеке. Я облизываю палец и чувствую соленый вкус. Только подумай, произношу я с завистью, — уметь чувствовать что-то к другому человеку. За временами года я не слежу. Шторы всегда задернуты, потому что от света у меня режет в глазах, — день не отличить от ночи, сплю я или бодрствую, здорова или больна. Вдалеке от меня стоит печатная машинка — так далеко, словно я смотрю в перевернутый бинокль, а с первого этажа, где жизнь бьет ключом, до меня, словно через толстое шерстяное одеяло, доносятся детские голоса. Передо мной мелькают лица и снова исчезают. Звонит телефон, и Карл отвечает. К сожалению, нет, говорит он, моей жене нездоровится. Он обедает у меня в комнате, и я с удивлением и легкой завистью наблюдаю, с каким отменным аппетитом он ест. Попробуй, просит он упорно, очень вкусно. Яббе для тебя готовила. Своей вилкой он заталкивает мне в рот кусочек мяса, но я его срыгиваю. Наблюдаю, как Карл вытирает мокрой тряпкой пятна с простыни. Его лицо рядом с моим. Кожа у него гладкая и чистая, веки глянцевые и влажные, как у ребенка. Ты такой здоровый, восклицаю я. Ты тоже скоро поправишься, отвечает он, если бы ты только могла потерпеть немного, если бы только позволила мне немного снизить дозу. Я стала настоящей наркоманкой? — спрашиваю я. Да, отвечает он с робкой неуверенной улыбкой, теперь ты стала настоящей наркоманкой. Он крадется к окну и выглядывает наружу, чуть сдвинув шторы в сторону. Как будет чудесно, произносит он, когда ты сможешь выходить в сад. Фруктовые деревья в полном цвету, тебе не хочется на них взглянуть? С его помощью я, пошатываясь, добираюсь до окна. Ты больше не стрижешь газон? — говорю я, лишь бы что-то сказать. Наш газон не похож на соседский. Он неухожен и усыпан одуванчиками, их пух разносит ветер. Да, отвечает он, у меня есть дела поважнее. Однажды он садится подле моей кровати и интересуется, как дела. Всё хорошо — в шприце было достаточно. Мне нужно с тобой кое о чем поговорить, начинает он. В нашем институте один старший врач истратил сорок тысяч крон, которые получил для научного исследования наркотиков. Я узнал об этом совершенно случайно. Я думала, что ты туда больше не ходишь, говорю я. Хожу, пока ты спишь, отвечает он и собирает какие-то невидимые пылинки с пола — его новая привычка. Хорошо, отвечаю я, а при чем тут ты? Я подумал, произносит он и снова сгибается, собирая что-то, обратиться к адвокату. Сначала я хотел сразу пойти в полицию, но, может быть, все-таки лучше сначала посоветоваться с адвокатом? Согласна, отвечаю я равнодушно, так точно лучше. Только не задерживайся, тебе нужно быть рядом, когда я позову.
Приходит мама и сидит у моей постели. Она берет мою руку и гладит. Мы с отцом, произносит она, вытирая глаза тыльной стороной ладони, считаем, что это Карл сделал из тебя больную. Мы не знаем, как точно, но у него явно не всё в порядке. По телефону он кажется таким странным, и его никогда не бывает дома, когда мы приходим. Яббе тоже считает, что он стал очень чудн
Я размышляю над ее словами. Неужели я больше никогда не буду писать? Вспоминаю далекие времена, когда в моей голове под воздействием петидина всегда носились предложения и строки стихов, но этого больше не происходит. Прежнее блаженство не возвращается ко мне, и я уверена, что Карл уже снизил дозу или наполняет шприц водой. Как-то раз, днем или ночью, он склоняется у моих ног, чтобы сделать укол в вену на одной из них, и я замечаю слезы в его глазах. Почему ты плачешь? — удивляюсь я. И сам не знаю, произносит он в ответ. Я хочу, чтобы ты знала: если я и сделал что-то не так, то за это поплачусь. Это единственное, в чем он когда-либо мне признался. Наверное, в шприце вода, отзываюсь я — больше меня ничего не интересует. Настанет время, говорит он, когда тебе станет страшно плохо, но после этого полегчает, и тогда ты наконец-то полностью выздоровеешь. Но тебе нужно прекратить упрашивать меня, потому что я не выношу вида твоих страданий. Всё, что я делаю, — делаю для тебя, чтобы ты поправилась, могла снова работать и быть рядом с детьми. Его слова вселяют в меня ужас. Я не хочу жить без петидина, возражаю я, без него я не могу. Ты сам это затеял, поэтому должен продолжать. Нет, отвечает он вполголоса, я постепенно буду сокращать дозу.
Ад на земле. Меня кидает в холод, колотит, я тону в поту, рыдаю и кричу его имя в пустоту комнаты. Приходит Яббе и сидит возле меня, плача от безнадежности. Он заперся внутри, рассказывает она, я боюсь его. Мне приказано оставлять еду перед дверью: он забирает ее после моего ухода. Не могли бы вы позвонить другому врачу? Вы так ужасно больны, а я ничего не могу поделать. Он просит меня не открывать вашим друзьям, когда они приходят. Он даже не хочет видеть собственную мать. Возможно, говорю я, он сходит с ума, он однажды уже болел. Меня начинает тошнить, и Яббе бежит за тазом и вытирает тряпкой мое лицо. Я прошу ее отыскать номер Геерта Йёргенсена в телефонной книжке и записать на бумажке. Она находит его, и я кладу бумажку под подушку. Заснуть больше не удается даже после хлораля. Я закрываю глаза — изнутри век проявляются страшные картины. Маленькая девочка бредет по темной улице, и неожиданно позади нее всплывает мужчина. На его голове — черная шляпа, а в руке — длинный нож. Он набрасывается на нее и всаживает нож в спину. И я, и она кричим, я открываю глаза. Карл прокрадывается ко мне. Тебе снова приснилось что-то плохое? — спрашивает он, наклоняется и собирает пылинки с пола. Петидина у нас больше нет — я забыл оплатить последний счет, но дам тебе дозу хлораля. Карл наливает его в мензурку, и я умоляю дать еще. Ну хорошо, соглашается он и делает, как я требую, в любом случае это не повредит. Мне становится немного лучше, и он гладит меня по руке — она вдвое тоньше, чем у него. Дело за питанием, отвечает он с дурацкой улыбкой, если наберешь двадцать фунтов, всё будет в порядке. Он немного сидит, уставившись в воздух. Вдруг запевает фальшивым голосом: мы трахаем наших девушек, когда захотим. Это из Регенсена, объясняет он. Я был вегетарианцем, когда там жил. Я часто представляю себе, что ты моя сестра, бормочет он и склоняется над полом. Инцест встречается намного чаще, чем мы себе представляем. Он пытается переспать со мной, и впервые я испытываю перед ним страх. Нет, говорю я и отталкиваю его бессильным движением. Оставь меня в покое, я хочу спать. Он уходит, и весь мой сон снимает как рукой. Он душевнобольной, произношу я вслух, и я на грани смерти. Я пытаюсь придержать обе эти мысли, они возникают в моей голове, как два отвесных каната, и их раскачивает, словно водоросли в штормовых водах. Опасаясь видений, я не решаюсь закрыть глаза. Сейчас день или ночь? Я приподнимаюсь на локтях и с трудом встаю с кровати. Понимаю: стоять не могу. Тогда я ползу на четвереньках и вскарабкиваюсь на стул у письменного стола. Это стоит таких усилий, что приходится положить руки на пишущую машинку и позволить голове немного отдохнуть на них. Мое дыхание хрипом отдается в тишине. Нужно действовать, пока эффект от хлораля сохраняется. Сжимаю в руке бумажку с номером Геерта Йёргенсена. Включаю лампу на письменном столе и проворачиваю диск телефона в ожидании ответа. Слушаю, звучит спокойный голос, это Геерт Йёргенсен. Я представляюсь. Ах, это вы, восклицает он, в такое-то время. Что-то случилось? Я больна, отвечаю я, он добавляет в шприц воду. В какой шприц? В петидин, говорю я, не в состоянии объяснить более подробно. Он дает вам петидин? — резко обрывает меня он. И как долго это уже продолжается? Не знаю, шепчу я, несколько лет, наверное, но он больше не отваживается. Я умираю. Помогите мне. Он спрашивает, могу ли я прийти к нему на следующий день, но я отвечаю — нет. Тогда он просит позвать к телефону Карла, и я кладу трубку на стол и что есть сил кричу его имя. Он появляется в дверях в полосатой пижаме. Что? — произносит он сонно. Это Геерт Йёргенсен, сообщаю я, хочет поговорить с тобой. Вот оно что, отвечает Карл тихо и трет выступающий подбородок, моей карьере пришел конец. Он произносит это без всякого укора, и я не понимаю, что он имеет в виду. Приветствую, говорит он в трубку, и наступает долгая пауза, потому что вещают на другом конце провода. Даже в комнате слышно, что Геерт возмущен и разгневан. Да, соглашается Карл, завтра в два часа. Так и сделаю. Завтра всё объясню. Положив трубку, он криво мне улыбается. Хочешь укол? — предлагает он. На этот раз наберу достаточно. Нам нужно это хорошенько отметить. Он достает шприц, и прежняя сладость и блаженство, как и в старые времена, разливаются в крови. Ты на меня злишься, заискиваю я, играя пальцами в его волосах. Нет, отвечает он и поднимается, каждый в ответе за себя. Он обводит взглядом комнату, рассматривает каждый предмет мебели, словно хочет запечатлеть в памяти до мельчайших подробностей. Помнишь, спрашивает он неспешно, как мы радовались, когда переехали сюда? Да, говорю я смущенно, но мы сможем делать это снова. Я по глупости позвонила ему. Нет, произносит он, это было твое решение. Тебя положат в больницу, и всё кончено. А дети? — спохватываюсь я. У них есть Яббе, говорит он, она их не оставит. А что будет с тобой, спрашиваю я, какой у тебя есть выход? Мне конец, спокойно отвечает он, но не бери в голову. Каждому нужно спасать свою шкуру, держаться за то, что еще можно спасти.
На следующий день он возвращается от Геерта Йёргенсена — впервые за долгое время у него безмятежный вид. Тебя положат в клинику, рассказывает он, снимая мотоциклетную куртку, на реабилитацию. Это произойдет, как только в Оринге освободится место, а пока ты можешь получать столько петидина, сколько пожелаешь. Не этого ли ты добивалась? Да, соглашаюсь я и понимаю, что тем же самым предложением он склонил меня к операции. А ты, спрашиваю я, что станет с тобой? У меня проблемы с Департаментом здравоохранения, произносит он с наигранной легкостью, но я с этим разберусь. У тебя теперь хватает хлопот: нужно позаботиться о себе самой.
Яббе радуется, когда я сообщаю ей о госпитализации. Вы непременно скоро поправитесь, отвечает она. Ваша семья и друзья тоже будут рады — все очень переживали. В день госпитализации она относит меня в ванную и моет. Вода чернеет от моих грязных волос. Вы весите не больше Хэлле, замечает она, пока относит меня обратно в постель. Входит Карл и делает укол. Это последний, говорит он, я попрошу их снижать дозу медленно. Я поеду с тобой.
Я обхватываю руками шею медбрата скорой помощи, пока тот несет меня по ступенькам. Он кажется таким встревоженным, и я улыбаюсь ему. Он улыбается в ответ, и в его глазах — сочувствие. Карл садится рядом с носилками, взгляд его упирается в воздух. Неожиданно он начинает хихикать, словно от какой-то озорной мысли. Собирает несколько пылинок и катает их между ладонями. Не уверен, произносит он с пустым выражением в глазах, что мы снова увидимся. И безучастно добавляет: на самом деле я никогда не был уверен в этой боли в ухе. Это последнее, что я слышу от него.
6
Я лежу в кровати: голова слегка приподнята с подушки, взгляд неподвижно покоится на часах на руке. Другой рукой я утираю капли пота с глаз. Я таращусь на секундную стрелку, потому что минутная не двигается, и время от времени подношу часы к здоровому уху — кажется, что они остановились. Каждые три часа мне делают укол, и последний час длиннее всех лет, прожитых мною на земле. В шее ощущается боль от приподнятой головы, но стоит опустить ее на подушку, как стены начинают сдвигаться надо мной всё теснее и теснее, и тогда в комнате невозможно дышать. Стоит опустить голову на подушку, как на одеяле начинают кишеть животные: маленькие, отвратительные, похожие на тараканов, тысячами они ползают по всему телу и забираются в нос, рот и уши. То же самое происходит, едва я закрываю глаза: животные на мне повсюду, и их никак не остановить. Хочется кричать, но губ не разодрать. Кроме того, я медленно осознаю, что кричать смысла нет. Никто не реагирует, не заходит ко мне, пока не истечет время. Я привязана к кровати кожаным ремнем, он врезается в талию и не позволяет перевернуться. Они не снимают его, даже когда меняют подо мной простыни, пропитанные испражнениями. «Они» — это что-то бело-голубое, мелькающее у меня перед глазами и не имеющее имени. Я в их власти, и нет смысла бесконечно орать имя Карла до хрипоты, пока мой голос не превращается в едва различимый шепот. Без пяти три. В три придут с уколом. Как пять минут могут длиться словно пять лет? Часы под ухом тикают в такт моему дикому сердцебиению. Может быть, они идут неправильно? Хотя их постоянно подводят. Может быть, они забыли про меня? Может быть, заняты другими пациентами, чьи крики и зовы доносятся из неизвестного мира за дверью моей палаты?
Так, раздается из одного рта, который, кажется, от уха до уха растянулся на лице, слишком большом для тела, сейчас вы получите свой укол. Колют в бедро, и я не сразу ощущаю воздействие. Оно заключается лишь в том, что мне становится чуть лучше. Я отваживаюсь положить голову на подушку — и на мгновение перестаю трястись как осиновый лист. Между белым и голубым проступает лицо, оно кажется набожным и невинным, как у монашки, — понятно, что эти люди не хотят причинить мне зла. Поговорите со мной немного, умоляю я, и она присаживается рядом и вытирает пот с моего лба. Скоро, произносит она, всё останется позади. Вы обязательно поправитесь, но к нам вы попали в самый последний момент. Где мой муж? — спрашиваю я. Скоро, увиливает она, придет доктор Борберг поговорить с вами. Но сначала мы приведем немного вас в порядок. Тогда сильные руки поднимают меня, чтобы поменять простыни. Меня моют и одевают в белую сорочку. Хуже всего, признаюсь я, эти животные. Я заберу их с собой, весело отвечает она, просто позовите меня, как только они появятся — я их прогоню. Смотрите, если вы хотите быть послушной, то будьте добры пить то, что мы даем. Вам просто необходима жидкость, неужели вы сами этого не замечаете? Вас не мучит жажда? Она приподнимает мою голову и подносит стакан к моим губам. Пейте же, настаивает она. Я послушно пью и прошу еще. Вот и хорошо, раздается голос, так вы быстро пойдете на поправку.
Является доктор Борберг, единственный образ в этом мире страданий, который я воспринимаю ясно. Высокий блондин лет тридцати пяти, с круглым мальчишеским лицом и умными добрыми глазами. Он спрашивает, в состоянии ли я с ним немного поговорить. И сообщает: вашего мужа госпитализировали в Ригс, у него серьезный психоз. Департамент здравоохранения возбудил против него дело, но теперь, возможно, оно будет остановлено. Что же с детьми? — с ужасом спрашиваю я, без него у Яббе совершенно нет денег. Мне нужно непременно вернуться. Домой вы не вернетесь еще полгода, произносит он решительно, но, конечно, этой девушке нужно выдать денег. Я разговаривал с ней по телефону, она на днях хочет вас навестить. Я устрою, чтобы вы пообщались с ней сразу после укола. Он уходит, и действие вещества медленно исчезает. Я снова лежу, оторвав голову от подушки и уставившись на часы — в мире нет ничего, кроме них и меня.
Когда Яббе приходит, я отдаю ей сберегательную книжку, которую Карл положил на носилки в машине скорой помощи. Прошу найти рукопись моего романа в шкафу в кабинете Карла и отдать в издательство. Прошу ее не оставлять детей до моего возвращения домой, и она обещает. Она смотрит на меня своими влажными преданными глазами, гладит мою руку и беспокоится, кормят ли меня. Она много рассказывает о детях, но у меня не получается слушать. Пожалуйста, уходи, Яббе, умоляю я, когда пот проступает по всему телу, передай детям, что я скоро выздоровею и жду не дождусь встречи с ними. А ваш муж, спрашивает она со страхом в глазах, он не вернется домой неожиданно? Нет, обещаю я, не думаю, что он когда-нибудь вообще вернется.
Боль медленно унимается. Теперь я могу класть голову на подушку: стены не сдвигаются над кроватью, и я перестаю постоянно таращиться на часы. С меня снимают ремень и разрешают ходить в туалет с поддержкой медсестры. Снаружи моей палаты огромный зал, где между койками лишь небольшой проход. Большинство пациентов привязаны ремнями, на некоторых рукавицы. Они пристально пялятся на меня пустыми стеклянными глазами, и я прижимаюсь к медсестре теснее. Не бойтесь, говорит она, это просто очень больные люди. Они не могут никому причинить вреда. Но они так зовут и кричат, что не слышно собственного голоса. Почему я сюда попала, спрашиваю я, ведь я не сумасшедшая? Это закрытое отделение больницы, поясняет она, в самом начале вас не могли положить в другое место. Когда станет получше, вас непременно переведут в открытое отделение. Сюда, любезно говорит она и подводит меня к умывальнику. Помойте руки, посмотрим, можете ли вы сделать это сами. Подняв голову, я ловлю свое отражение в зеркале и закрываю руками рот, чтобы не закричать. Это не я, я выгляжу совсем по-другому! — в слезах восклицаю я. Это невозможно. Из зеркала на меня смотрит осунувшееся, старое незнакомое лицо с серой шелушащейся кожей и покрасневшими глазами. Я похожа на семидесятилетнюю старуху, рыдаю я и прижимаюсь к медсестре, которая кладет мою голову к себе на плечо: ну-ну, об этом я совсем не подумала, но не стоит плакать. Как только вы начнете принимать инсулин, всё должно пройти. Вы наберете вес и снова будете похожи на молодую девушку. Обещаю. Я такое не один раз наблюдала. В постели я разглядываю тонкие как спички руки и ноги и на миг наполняюсь злостью к Карлу. Но вспоминаю, что во многом виновата сама, и злость исчезает.
На следующий день рано утром мне делают укол инсулина. Я плохо спала ночью, и меня охватывает дремота, от которой я пробуждаюсь лишь в полдесятого утра. Я зверски голодна, меня колотит, и перед глазами мелькают темные точки. Весь организм жаждет еды, как когда-то — петидина, и я выхожу из палаты позвать медсестру. Ее зовут фрекен Лудвигсен. Мне плохо, говорю, не могли бы вы дать мне поесть? Она под руку уводит меня обратно со словами: вообще-то положено в десять часов, но сейчас принесу. Но только один-единственный раз. Она возвращается с подносом, на нем полная тарелка: ржаной хлеб с сыром и белый — с джемом. Не успевает сестра его поставить, как я уже набрасываюсь на еду: набиваю рот, жую и глотаю — и до сих пор незнакомое мне чувство физического блаженства разливается по моему телу. Нет, до чего же хорошо, восклицаю я между глотками молока, не могли бы вы дать мне что-нибудь еще? Фрекен Лудвигсен смеется: конечно, обещает она, даже если вы пустите нас по миру, я рада, что у вас есть аппетит. Она приносит еще, и я объедаюсь, смеясь от удовольствия. Я так счастлива, говорю я и наконец верю, что пойду на поправку. Вы не отнимете у меня инсулин, ведь так? Не отнимем, пока вы не вернетесь к нормальному весу, но это еще нескоро. После на меня надевают больничную рубашку и усаживают на стул возле окна. Снаружи большая ухоженная лужайка, между двумя низкими зданиями виднеется полоска голубой воды с белыми гребнями пены. Осень, и на траве возвышаются аккуратные кучки увядших листьев. Какой-то мужчина в полосатой одежде с рвением собирает их граблями. Когда мне можно будет погулять? — спрашиваю я у фрекен Лудвигсен, пока та расчесывает мне волосы. Скоро, обещает она, и кто-нибудь из нас будет вас сопровождать. Одной вам пока нельзя.
Наступает период, когда я посматриваю на часы, чтобы узнать, скоро ли подадут еду. Я жду с нетерпением и ем за троих. Я полнею — взвешивают меня через день. При поступлении я весила лишь тридцать килограммов, но скоро добираюсь до сорока. Я уже могу ходить без поддержки и каждый день бываю на свежем воздухе и болтаю с медсестрой обо всем на свете — я сияю от радости и вспоминаю, что именно такой и была в далекие счастливые времена, до знакомства с Карлом. Мне разрешено звонить домой каждый день — по телефону разговариваю с Хэлле. Ей уже шесть лет, и она ходит в школу. Она спрашивает: мама, почему вы с папой снова не поженитесь? Мне совсем не нравился папа Карл. Я смеюсь и говорю, что так, пожалуй, и сделаю, только не уверена, захочет ли Эббе взять меня обратно. Он больше не пьет, с радостью рассказывает Хэлле, вместо этого он учится. Он заходил к нам вчера вместе с Виктором. Виктор дал нам леденцы и ириски, он милый. Он спросил меня, стану ли я поэтом, как и моя мама.
Однажды в первой половине дня, сразу после завтрака, ко мне заходит доктор Борберг. Нам нужно серьезно поговорить, произносит он и садится. Я располагаюсь на краю кровати и с нетерпением смотрю на него. Я объявляю, что выздоровела и очень счастлива. Тогда он объясняет, что я иду на поправку физически, но это только начало. Сейчас наступает процесс стабилизации: он длится дольше всего. Мне нужно научиться справляться с обнаженной неприукрашенной действительностью, и постепенно из моей головы исчезнут все воспоминания о петидине. Легко, говорит он, чувствовать себя здоровой и счастливой в этой защищенной больничной палате, но дома вы столкнетесь с испытаниями — от этого никуда не деться, — а с ними вернутся и искушения. Я не знаю, признается он, когда выздоровеет ваш муж — если он вообще когда-либо выздоровеет, но вам не следует с ним видеться, что бы ни случилось, и мы постараемся, чтобы он вас не нашел. Он спрашивает меня, обращалась ли я когда-нибудь к другим врачам, и я отрицаю. Он интересуется, давал ли Карл мне что-нибудь кроме петидина, и я называю бутальгин. Он настолько же опасен, предупреждает доктор, вам больше нельзя его принимать. Я обещаю навсегда воздержаться от подобных препаратов до конца жизни — мне не забыть жутких страданий, через которые пришлось пройти. Забудете, серьезно отвечает он, вы быстро о них забудете. Если вы снова столкнетесь с подобным искушением, вам покажется, что это не навредит. Покажется, что всё под контролем, и, не успев моргнуть глазом, вы снова угодите в ловушку. Я беззаботно смеюсь: не слишком-то хорошего вы обо мне мнения. У нас хватает печального опыта с наркоманами, серьезно отвечает он, лишь одному из сотни удается полностью выздороветь. Он улыбается и дружески хлопает меня по плечу. Иногда я уверен, что вы и есть та одна-единственная — ваш случай особенный, и, по сравнению с другими, вам есть зачем жить дальше. Перед уходом он разрешает мне передвигаться по территории больницы — теперь час в день я могу одна гулять на участке.