Половину вчерашнего дня я провел в болезни. Все время до полудня у меня занял припадок; после полудня мне стало легче. Я попробовал тогда читать. Когда мне это удалось, я решился заставить себя, или, скорее, позволить себе большее. Я принялся писать, и притом сильнее напрягал свое внимание, чем обыкновенно, так как вопрос, о котором я пишу, сложен, и я хотел разобраться в нем. Тут пришли некоторые из моих друзей, которые развлекли меня и запретили мне заниматься как больному. Перо сменила живая речь; часть нашего разговора, оставшуюся нерешенной, я сообщу тебе. Мы избрали тебя судьей. Тебе предстоит больше труда, чем ты думаешь, так как вопрос можно разрешить трояко.
Как тебе известно, по учению стоиков, в созидании вещей участвуют два элемента: материя и причина. Материя инертна, способна принимать любую форму и мертва, пока ничто не приводит ее в движение. Причина же, или разум, придает материи форму, дает ей по своему усмотрению то или другое назначение и производит из нее различные вещи. Итак, должно быть нечто, из чего состоит предмет, и затем то, что создало его. Первое есть материя, второе – причина.
Искусство подражает природе. Поэтому то, что я сказал о всем мире, можно приложить и к произведениям человека. Так, статуя предполагает и материю, из которой она сделана, и художника, который придал материи известную форму. Бронза, из которой отлита статуя, есть материя, а скульптор – причина. То же самое можно сказать о всех других вещах – в них два элемента: то, из чего сделана вещь, и то, что ее произвело.
Таким образом, по учению стоиков, причина одна, а именно то, что производит. Аристотель же предполагает, что причина является в трех видах. Он говорит: «Первая причина – это сама материя, потому что без нее ничего бы не могло быть, вторая причина – творец; третья – форма, которая придается всякой вещи, как статуе. Наконец, четвертая, сверх перечисленных, – есть побуждение к созданию». Поясню это на примере. Первая причина статуи – бронза. Ибо никогда она не была бы сделана, если бы не было материала, из которого ее можно было отлить или изваять. Вторая причина – скульптор. Ибо не могла бы бронза сама по себе принять форму статуи, если бы не были приложены к ней опытные руки художника. Третья причина – форма. Ибо если бы не было у статуи определенной формы, она не была бы копьеносцем, или мальчиком с повязкой, или чем-либо еще другим. Четвертая причина есть побуждение к ваянию, ибо если бы его не было, не была бы изваяна и сама статуя. Под этим побуждением следует разуметь то, что заставило художника приняться за работу, то, ради чего он ее исполнил. Побуждением могли быть деньги, если он ваял для продажи, или слава, если он искал известности, или благочестие, если он изготовлял ее в дар для храма. Конечно, и побуждение следует считать причиной: ведь нельзя же не назвать причиной вещи того, без чего не было бы самой вещи?
К этим четырем причинам Платон прибавил пятую – образец (идею), который он называл «идея». Образец – это то, что созерцает художник, когда выполняет свой замысел. При этом, конечно, не имеет особого значения то обстоятельство, где находится созерцаемый художником образец – вне его или только в его воображении. Бог имеет в себе образцы всех вещей, и в его разуме содержится и число миров, которые он хочет создать, и образы их. Словом, Бог исполнен тех бессмертных, неизменных, нетленных образов, которые Платон называет «идеи». Так, хотя люди умирают, но идея человека, по которой образованы люди, остается бессмертна, и, хотя люди болеют и меняются, она нетленна и неизменна. Следовательно, по Платону, существует пять причин: из чего, чем, каков, ради чего и по образу чего. Всякая вещь есть результат этих причин. Так, в статуе, взятой нами для примера, то, из чего она сделана, есть бронза; то, чем она сделана, – скульптор; то, какова она, – форма, которую придал ей скульптор; то, по образу чего она сделана, – образец, по которому изваял ее художник; то, ради чего она сделана, – побуждение, руководившее скульптором в его работе. Наконец, результат этих причин – сама статуя. Точно так же, по словам Платона, и весь мир образован этими причинами: Богом, сотворившим его, материей, из которой мир создан, формою, то есть внешним видом и мировым порядком; образцом, по подобию которого Бог сотворил этот великий и прекрасный мир, и побуждением, ради которого он его создал. Этим последним побуждением была благость божия. Отсюда Платон заключает: «Какая причина тому, что Бог сотворил мир? Та, что он благ. У доброго же нет недоброжелательства. И потому он создал мир наилучшим из возможных миров».
Будь же судьей, о Луцилий, и скажи свое мнение, кто, по-твоему, высказал самое правдоподобное предположение? Я не говорю самое верное, потому что суждение об этом настолько превышает наши силы, как и сама истина.
Мне кажется, что число причин, перечисленных Платоном и Аристотелем, или слишком велико, или слишком мало. Ибо если они называют причиною все, без чего бы не было явления, то они назвали их слишком мало. Можно бы в числе причин назвать еще время, ибо вне времени ничего не может быть; можно назвать место, ибо если бы не было места, то ничто не могло бы произойти; наконец, можно назвать движение: без него ничто не возникает и не гибнет, без движения нет изменений, нет искусства. Мы же, стоики, именуем только первую и самую общую причину. Она проста, как проста и материя. Мы занимаемся лишь вопросом, какова эта причина, этот творческий разум, или Бог. Те же причины, которые названы выше, не суть отдельные и независимые причины, но все вытекают из одной, из той, которая творит. Ты говоришь, что форма – причина, но ее придает созданию его творец: она часть причины, а не причина. Образец тоже не причина, но лишь необходимое орудие причины. Образец необходим художнику, так же как резец или пила. Без них не может обойтись искусство. И, однако, никто не считает их элементами или причинами искусства. «Но, – возражали мне, – побуждение, ради которого художник предпринимает труд, несомненно, причина». Пусть так, но оно не есть основная причина, а только привходящая. А таких привходящих причин множество; мы же говорим лишь о главной причине. Наконец, когда весь мир, как любое законченное творение, называют причиной, то тут говорят уже не с достаточною точностью, ибо большая разница между творением и его причиной.
Итак, выскажи свое мнение или, что гораздо проще в таких вопросах, скажи, что тебе все это неясно, и откажись рассудить между нами. Ты можешь сказать: «Что тебе за охота терять время на такие вопросы, не излечивающие никакой страсти, не искореняющие никакого желания?» Но я сам впервые занимаюсь этими вопросами с той целью, чтобы успокоить взволнованный ум. Вообще же я думаю, что надо прежде исследовать самого себя, а затем уже окружающий мир. Впрочем, теперь я не теряю времени даром, как ты, пожалуй, подумаешь. Все такого рода вопросы, если только не быть мелочным и не вдаваться в бесплодные тонкости, возбуждают и облегчают дух, который жаждет избавиться от гнетущего его бремени и вернуться к тем предметам, к разряду которых он сам некогда принадлежал. Ибо наше тело – только тяжкое бремя для души. Под давлением его она мучается; она страждет в земных оковах, пока не придет на выручку философия и не даст ей свободно вздохнуть, созерцая природу вещей, и не возвысит от земного к небесному. В этом свобода души; в этом ее освобождение. В такие минуты душа уходит из-под стражи, в которой содержится, и возносится к небу. Как художник, утомив свое зрение рассматриванием мелких предметов при слабом, искусственном свете, выходит к толпе и дает своим глазам отдохнуть при полном блеске дня в местности, предназначенной для народных гуляний, так и душа, заключенная в своей мрачной и темной тюрьме, всеми силами стремится на волю и отдыхает, созерцая природу. Мудрец, равно как и тот, кто еще только стремится к мудрости, хотя и связаны с телом, однако лучшею своею частью не принадлежат ему и возносятся мыслью к возвышенным предметам. Подобно воину, они считают свою жизнь жалованьем за службу. Но у них нет ни любви, ни ненависти к жизни, и они терпеливо переносят свое земное существование, зная, что им предстоит затем другое, лучшее.
И ты хочешь запретить мне созерцание природы? Хочешь, отказав в целом, заставить ограничиться частью? Я не должен стараться узнать, что было в начале мира? Кто творец вселенной? Кто рассеял довременный хаос и дал жизнь безжизненной материи? Кто создал этот мир? Чьим велением такая громада подчинилась одному закону и порядку? Кто собрал рассеянное, разделил смешанное, придал вид и форму бесформенной массе? Откуда истекает дневной свет? Огонь ли это или нечто более светлое? Я не должен спрашивать об этом? Я не должен знать, откуда я пришел? Буду ли я жить только один раз, или мне предстоит возрождение? куда пойду отсюда? Какая обитель уготовлена для души, свободной от рабства человеческой жизни? Ты запрещаешь мне интересоваться небом и велишь жить с поникшей головой? Нет! Я выше и рожден для высшего, чем быть во власти моего тела, на которое я смотрю как на оковы, связывающие мою свободу. Я отдаю его в жертву судьбе, чтобы она на нем срывала свою злобу, и не дозволю пройти сквозь него ни единой ране до меня. Лишь через тело меня можно заставить страдать. Но в этом подверженном всем невзгодам жилище живет свободный дух. Никогда ради плоти не поддамся я страху или недостойному добродетели притворству; никогда не солгу я ради моего тела, и когда захочу, прекращу свою совместную жизнь с ним. И теперь, пока мы вместе, мы неравноправные союзники. Всю власть сохраняет за собой дух. Истинная свобода – в презрении своего тела.
Но возвращусь к своей мысли. Этой свободе много содействует и то созерцание, о котором мы только что говорили. В самом деле, все состоит из материи (одухотворяющего ее) Бога. Бог управляет материей, а она, объемля его, признает в ней своего вождя и повелителя. Но тот, кто управляет, в данном случае Бог, сильнее и выше того, кто повинуется, то есть материи. То, что для всего мира – Бог, для человека – душа. То, что для всего мира – материя, для человека – тело. Итак, пусть менее совершенное служит высшему. Будем стойки в превратностях судьбы. Не будем страшиться ни обид, ни ран, ни цепей, ни нужды. Что есть смерть? Или конец, или переход в иной мир. Но мне не страшен конец, ибо это есть то, что было до начала; не страшен и переход в другой мир, ибо нигде не буду я жить в таких печальных условиях, как здесь.
Письмо LXVII. Всякое благо желательно
Начну свое письмо как общепринято – известиями о погоде. У нас началась было весна, но едва она склонилась к лету, как вместо тепла настали морозы, так что и до сих пор мы не верим весне, ибо бывает, что в это время года возвращается зима. Я лично настолько не доверяю погоде, что не решаюсь брать ванны из свежей воды и умеряю ее температуру, прибавляя горячую воду.
Ты скажешь, что я не переношу ни холода, ни жары. Да, мой Луцилий, в моем возрасте кровь недостаточно греет. Я едва могу согреться среди лета и большую часть года хожу в теплом платье. Но я весьма благодарен старости за то, что она приковала меня к постели. Я считаю это за большое благодеяние для себя, так как я сам не могу уже того, чего не должен бы хотеть. Большую часть времени я провожу за книгами. Когда же приходят твои письма, я до того живо воображаю себе, что я с тобою, что, мне кажется, я не пишу тебе, но разговариваю с тобой. Рассмотрим же вместе предложенный тобою вопрос, как будто ведя между собою живую беседу.
Ты спрашиваешь, следует ли желать всего, что хорошо? «Если хорошо, – продолжаешь ты, – мужественно выносить мучения, с твердостью подвергаться пыткам, терпеливо переносить болезнь, то, очевидно, всего этого следует желать. А между тем, по-моему, все это недостойно того, чтобы желать. По крайней мере, я до сих пор не знаю никого, кто бы желал быть высеченным розгами, пытаемым в застенке или хотел заболеть подагрой». Но вникни в суть дела, о мой Луцилий, и ты увидишь, что во всем этом есть нечто достойное желаний. Я бы не хотел мучений, но если я неизбежно должен им подвергнуться, то, конечно, желательно перенести их мужественно, твердо и бодро. Конечно, я бы не хотел войны. Но если она случится, то желательно мужественно переносить раны, голод и всякие лишения, сопряженные с военным временем. Было бы безумием желать болезни, но если придется заболеть, то я не хотел бы выказать изнеженность или нетерпение. Словом, не сами несчастья желательны, но то мужество, с которым они должны быть перенесены.
Некоторые из стоиков думают, что не должно быть предметом желаний терпение в перенесении бедствий, а что только не следует его избегать, потому что, по их мнению, желать можно только чистого блага, без всякой примеси страдания. Я не согласен с ними, во-первых, потому что не допускаю, чтобы, раз вещь хороша, она бы не могла быть предметом желаний, а во-вторых, потому что, если должно желать добродетели, а без добродетели не бывает блага, то должно желать и всякого блага. Наконец, если допустить, что не надо желать терпения в страданиях, то неужели же не следует желать и мужества, которое презирает всякую опасность. Ведь лучшая и самая восхитительная сторона мужества заключается в том, чтобы не бояться огня, идти навстречу ранам и не только не избегать оружия, но даже подставлять ему свою грудь. Если следует желать мужества, следует желать и терпения в страданиях, ибо оно только одна из сторон мужества.
Тебе это будет вполне понятно, если ты будешь различать, как я сказал, что предметом желаний являются не сами бедствия, но то, чтобы переносить их мужественно. Желательно именно это «мужественно», которое и есть добродетель. «Но разве кто-либо желает себе даже и этого?» Есть желания явные во всех подробностях, и, напротив того, есть желания скрытые, подразумеваемые под одним каким-либо словом. Так, например, желают праведной жизни. Но праведная жизнь слагается из многих элементов: тут и темница Регула, и самоубийство Катона, и ссылка Рутилия, и чаша яду, перенесшая Сократа из тюрьмы на небо. Пожелав себе праведной жизни, я пожелал себе и всего этого, так как иначе жизнь не была бы праведна.
Не все ли равно, желаешь ли чего-нибудь или признаешь это желательным. Деций принес себя в жертву за Рим; врезавшись на коне в ряды врагов, он встретил смерть. Сын его, соревнуя отцовской доблести, повторяя обычные и ставшие уже фамильными для его рода заклинания, тоже бросился в середину врагов, заботясь только о том, чтобы быть искупительной жертвой и считая смерть за благо. Без сомнения, прекрасно умереть со славой в доблестном деле.
В том, кто мужественно переносит страдания, быть может, присутствуют все добродетели, и только одно терпение у всех на виду и бросается в глаза. Но тут играет роль и мужество с его следствиями – терпением, выносливостью и твердостью. Тут и благоразумие, без которого не может явиться убеждение, что то, чего нельзя избегнуть, следует переносить мужественно. Тут и постоянство, которое не позволяет отказываться от намеченной цели и бросать свое место, несмотря на все старания враждебной силы. Словом, тут весь хор неразлучных друг с другом добродетелей: все, что праведно, совершается одною какою-либо добродетелью, но с одобрения всех других. Того же, что одобрено всеми добродетелями, следует хотеть, хотя бы и казалось, что тут участвует только одна из них.
Не думаешь ли ты, что следует желать только того, что доставляет наслаждение и покой, что имеет праздничный характер? Поверь мне, некоторые блага имеют мрачный характер. Так, бывают молитвы, в которых люди выражают не благодарность, но обожание и благоговение. Не думаешь ли ты, что Регул не хотел вернуться к карфагенянам? Войди в положение великого мужа и отрешись на время от воззрений черни. Постарайся представить себе, какова должна быть прекраснейшая и высочайшая из добродетелей, которую мы должны прославлять не мирром и цветами, но потом и кровью. Вспомни Марка Катона, вонзившего меч в свою святую грудь и затем расширившего недостаточно глубокие раны. Что ты ему скажешь: «Того хотел ты! Мне жаль!» Или: «В добрый час!»
Не могу не вспомнить по этому случаю стоика Деметрия, который тихую и лишенную всяких испытаний жизнь называл «мертвым морем». Не иметь в жизни никаких стремлений и желаний, не знать никаких случаев, в которых бы испытывалась твердость духа, но вечно пребывать в невозмутимом бездействии – это не спокойствие, а расслабленность. Стоик Аттал говорил: «Я предпочитаю воевать с судьбой, чем быть ее любимцем. Пусть я страдаю; но если я переношу страдания мужественно – это хорошо. Пусть я даже погибну, но встречу смерть мужественно – и это хорошо». А если послушать Эпикура, то он прибавит еще «…и сладко». Я бы, впрочем, не решился приложить такого изнеженного эпитета к столь высокой и суровой вещи. Я бы хотел остаться непобедимым, даже если б меня пытали огнем. Это желательно не потому, что меня будут жечь, но потому, что я останусь непобедимым. Нет ничего прекраснее, нет ничего славнее добродетели. И все, что исходит от нее, – хорошо и желательно.
Письмо LXX. О самоубийстве
Спустя значительный промежуток времени я посетил твою Помпею. Я воротился мысленно к годам моей юности. Мне казалось, будто я только что оставил занятия, за которыми я провел свою молодость, но тотчас снова могу приняться за них. Так проживаем мы нашу жизнь, о Луцилий, и подобно тому, как в морском плавании, по выражению Вергилия, скрываются земли и грады, так, с течением мимолетного времени, мы минуем сперва наше детство, затем юность, далее зрелый возраст и, наконец, первые и лучшие годы старости. Тут уже чувствуется приближение общего конца всех людей. В безумии нашем мы считаем его подводной скалой; но это гавань, в которую мы стремимся и от которой не следует отказываться. Если кто-либо достиг ее в ранние годы своей жизни, тот не больше имеет права на жалобы, чем тот, кто скоро совершил свое плавание. Иных ведь мореходов задерживают в пути слабые ветры и порою томит скука полного затишья; других свежее дыхание ветра доносит до места назначения очень скоро. То же бывает и с нами: одних из нас жизнь очень скоро доставляет туда, куда мы все равно прибудем, как бы ни медлили; других долго томит и мучит. А между тем, как ты знаешь, не всегда приятно оттягивать конец. Ибо не сама жизнь есть благо, но хорошая жизнь. Мудрец должен жить столько, сколько следует, а не столько, сколько может. Он ясно видит, когда будет побежден, с кем, как и что должно ему делать. Он всегда имеет в виду не то, как продолжительна жизнь, но какова она. И как только наступают тяжелые обстоятельства, нарушающие его спокойствие, он перестает жить. Он делает это не только в крайней необходимости; но лишь судьба обратится против него, он уже обсуждает вопрос, не пора ли кончить. Для него не важно, умрет он естественною или насильственною смертью, несколько позже или несколько раньше. Он не думает, что это составляет особую разницу: нельзя много потерять жидкости, если она вытекает по каплям.
По существу, безразлично, умереть раньше или позже; важно только, как умереть: хорошо или дурно. Умереть хорошо – значит избежать опасности дурной жизни. Поэтому я считаю малодушным изречение того родосца, который, заключенный в темницу, где его кормили, как дикого зверя, на чей-то совет – не есть вовсе – ответил: «Пока человек жив, он может надеяться». Пусть даже это верно, но нельзя же покупать себе жизнь любой ценой. Пусть она великое и несомненное благо, я не куплю его за сознание собственной гнусной слабости. Сверх того, я думаю, что тот, кто живет, – во власти судьбы; тот же, кто не боится смерти, избежал ее власти.
Однако, хотя смерть когда-нибудь неизбежно наступит, но если мудрец знает, что он обречен на казнь, он не поможет ей совершиться своей рукой. Ибо глупо умереть от страха смерти. Убийца придет сам. Жди его. Зачем спешить? Зачем принимать на себя выполнение чужой жестокости? Ты завидуешь, что ли, палачу, или, может быть, жалеешь его? Сократ мог кончить свою жизнь добровольной голодной смертью и, таким образом, избежать смерти от яда. Однако он провел в темнице, ожидая смерти, целых тридцать дней не потому, чтобы он рассчитывал на то, что в такой промежуток времени многое может перемениться, могут осуществиться многие надежды, но только для того, чтобы выказать свою покорность перед законом и чтобы дать своим друзьям воспользоваться последними днями Сократа. В самом деле, было бы глупо, презирая смерть, бояться яда.
У Друза Либона, юноши знатного происхождения, но ограниченного ума, имевшего притом притязания гораздо большие тех, какие можно было вообще иметь в то время, а тем более ему, была тетка Скрибония – замечательная женщина. Когда Друз, больной, был отнесен из сената на носилках, без обычной для него свиты, так как все приверженцы бесчестно покинули его, не только как обвиненного, но как осужденного на смерть, он стал спрашивать совета, что лучше – немедленно покончить с собою или ждать? Тут его тетка Скрибония и сказала ему: «Что тебе за радость брать на себя чужое дело?» Однако он не послушал ее и наложил на себя руки, впрочем, не без причины. Ибо если бы он остался жить, то все равно через три или четыре дня, уже по воле своих врагов, должен был бы принять на себя это «чужое дело» и умереть.
Впрочем, нельзя сказать вообще, как лучше поступить в том случае, если посторонняя сила угрожает нашей жизни: предупредить ее или ждать. Побочные обстоятельства могут заставить решить этот вопрос и в ту, и в другую сторону. Если одна из ожидаемых смертей сопряжена с мучениями, другая же может совершиться легко и просто, почему бы не выбрать этой последней. Как мы выбираем корабль для плавания, дом для житья в нем, так, собираясь кончить жизнь, можем выбрать себе и род смерти. При этом следует иметь в виду, что, как не та жизнь лучше, которая дольше, так та смерть хуже, которая дольше. Ни в какой другой вещи мы не должны более сообразоваться с нашими личными вкусами, как в смерти. Пусть душа покидает тело тем путем, какой ей придется по вкусу; прибегнет ли она к мечу, или к петле, или к какому-нибудь яду, заражающему кровь, – все равно, лишь бы она разорвала цепи своего рабства. В жизни мы должны сообразоваться с мнениями других людей, в смерти – только со своим собственным. Та смерть лучше, которая больше нравится. Глупо думать: пожалуй, кто-нибудь найдет, что я поступил недостаточно мужественно, или слишком дерзко, или что другой род смерти был бы прекраснее. Неужели ты думаешь, что возможен какой-либо поступок, о котором бы не судили вкривь и вкось? Заботься только о том, как бы скорее вырваться из-под власти судьбы. А затем, конечно, найдутся люди, которые и вообще осудят твой поступок. Даже между философами найдутся отрицающие право самовольно кончать свою жизнь и считающие самоубийство преступлением: по их мнению, следует ждать конца, который определен самою природой. Но кто так говорит, не видит, что этим отрезается путь к свободе. По-моему же, прекрасен тот закон природы, который определил нам только один вход в жизнь и оставил множество выходов из нее. Неужели же мне ждать мучений от болезни или от людей, когда в моей власти избегнуть страданий и ненависти врагов? Единственно, за что мы не можем пожаловаться на жизнь – она никого не держит. Все счастье человечества в том, что если кто несчастлив, то только по своей вине. Ибо если ему приятна жизнь – пусть живет, если неприятна – он может снова вернуться туда, откуда пришел.
От головной боли часто пускают кровь. От излишней тучности тоже вскрывают жилы. Итак, не надо глубоко пронзать грудь; простым ланцетом можно открыть путь к вечной свободе, и в одном уколе заключается полное спасение. И если мы медлим и тянем, то лишь потому, что никто из нас не помышляет, что со временем его душе придется покинуть свое бренное жилище. Так старожилы из привязанности и привычки к своему дому живут в нем даже тогда, когда он становится неудобным. Если ты хочешь быть свободным по отношению к своему телу, живи так, как будто ты скоро оставишь его. Помни, что наступит время, когда ты лишишься этого убежища, и ты будешь решительнее перед необходимостью покинуть его. Но трудно помнить о своем конце тем, у кого без конца желаний!
Готовиться к смерти необходимее, чем к чему-либо. Ибо подготовка ко всему прочему может оказаться излишней. Можно приготовиться к бедности, а остаться богатым, закалить себя в перенесении боли – а полное здоровье и бодрость не доставит случая выказать эту добродетель; можно, наконец, убедить себя мужественно сносить утраты друзей, а судьба даст всем, кого мы любим, пережить нас. Но неизбежно наступит день, в который придется употребить в дело подготовку к смерти.
Не думай, что только у великих людей хватало мужества разорвать цепи рабства. Не думай, что на это способен только Катон, руками исторгший из своей груди жизнь, которую не мог исторгнуть меч. Люди самого низкого класса энергично искали спасения в смерти, и если им не удавалось умереть удобно и нельзя было по своему желанию выбрать орудие смерти, они хватались за первое попавшееся и обращали в оружие предметы, сами по себе совершенно безвредные. Недавно один из германцев, которого готовили к утреннему спектаклю на гладиаторских боях, отпросился для отправления известных потребностей, ибо иначе его никуда не пускали без стражи. Там он взял губку, привязанную к палке и предназначенную для вытирания нечистот, и засунул ее себе в рот и, заткнув таким образом горло, задушил себя. Это был дерзкий вызов смерти. Поистине, неопрятный и неприличный род самоубийства; но, с другой стороны, не нелепо ли быть разборчивым в смерти. О храбрый германец! Он был достоин того, чтобы судьба дала ему выбор смерти. Как мужественно пустил бы он в дело меч! Как прекрасно бросился бы он в морскую пучину или с вершины скалы! В самом безвыходном положении нашел он и смерть, которой искал, и оружие. Знай же, о Луцилий, что для того, чтобы умереть, не надо ничего, кроме желания. Пусть думают о смерти этого храброго человека кто как хочет, но, несомненно, что самая неопрятная смерть предпочтительнее грязной жизни.
Раз я начал с грязного примера, буду продолжать. Ибо большие требования будут предъявлять себе люди, если увидят, что смерть может быть презрена презреннейшими. Мы считаем вне подражания Катонов, Сципионов и других, имена которых мы привыкли слышать с благоговением. Так, я приведу из гладиаторского быта столько же доблестных примеров добровольной смерти, сколько их было между вождями междоусобной войны. Недавно везли под стражей к утреннему спектаклю одного гладиатора. Как будто отягощенный сном, он качался, сидя в повозке, и наконец спустил голову до того низко, что она попала между колесных спиц, и держал ее там до тех пор, пока поворотом колеса ему не свернуло шею. Таким образом он избегнул казни на той самой повозке, в которой его везли на казнь. Вообще, при желании ничто не мешает и уйти из жизни. Жизнь плохо сторожит нас. Кому позволяют обстоятельства, тот может избрать себе приятный род смерти. У кого есть выбор, тот может решить, что ему более по вкусу. Если же обстоятельства неблагоприятны, то следует считать первый представившийся случай за лучший, как бы он ни был оригинален и беспримерен. У кого достаточно мужества, у того не будет недостатка в изобретательности при выборе рода смерти. Ты видишь, что даже последние рабы, когда скорбь даст им к тому повод, настолько стремятся к смерти, что умеют обмануть даже самую бдительную стражу. Велик тот, кто не только решил покончить с собой, но сумел и найти смерть.
Я обещал тебе еще несколько примеров того же рода. Во время второго представления морской битвы один из пленников всадил себе в горло копье, которое ему дали для сражения. «Почему бы, – сказал он, – не избежать сразу всех унижений и страданий. Зачем буду я ждать смерти, когда оружие в моих руках?» Это зрелище было настолько славнее, насколько лучше, по мнению людей, умирать, чем убивать. И что же? Неужели того, что присуще самым последним людям и даже преступникам, не будет у того, кто готовился к смерти долгими размышлениями, и у кого был наставником учитель всякой мудрости – разум? Ведь разум учит нас, что хотя смерть начинается различно, но всегда приходит к одному концу. Итак, не все ли равно, с чего она начнется. Тот же разум учит, что, если можно, следует умирать без страданий, если же нельзя, то следует умереть так, как представится возможность, и ухватиться за первый случай, какой представится для самоубийства. Нечестно жить насилием, но умереть насилием – прекрасно.
Письмо LXXII. Всему следует предпочитать философию
То, о чем ты меня спрашиваешь, было мне ясно, когда я занимался этим вопросом. Но я давно не освежал его в своей памяти и потому не могу разъяснить его. Я чувствую, что со мной случилось то, что бывает с книгами, листы которых склеились от долгого лежания. Нужно время от времени разворачивать свою память и перетряхивать то, что в ней сложено, чтобы иметь нужные сведения всякий раз, как они потребуются. Теперь же мы отложим этот вопрос. Он требует слишком много труда и усидчивости. Я возвращусь к нему, как только буду иметь возможность долго пробыть в одном месте. Ибо есть такие вопросы, о которых можно писать в пути; другие же требуют удобного ложа, покоя и уединения. Тем не менее даже в сплошь занятые житейскими делами дни следует посвящать хоть немного времени философии. Ибо постоянно прибавляются к прежним новые житейские дела; мы сеем их, и из одного вырастает несколько. Тогда мы сами бываем вынуждены откладывать свои занятия: «вот когда я окончу это дело, я всеми силами примусь за свои занятия» или «если улажу как-нибудь это несносное дело, займусь философией».
Но заниматься философией следует не только в свободное от житейских дел время. Надо оставить все дела, чтобы посвятить себя ей. Для занятий философией никакое время не может считаться слишком долгим, хотя бы наша жизнь продолжалась от детства до крайних пределов человеческого возраста. Сверх того, отложить занятия философией – все равно что оставить их. Прерванные, они не останутся в том состоянии, в каком ты их прекратил, но подобно тому, как натянутая нить возвращается к началу, так и то, что ты приобрел непрерывным трудом, снова возвращается в прежнее состояние. Потому не надо давать житейским делам завладевать собою, не надо затягивать их, но по возможности избегать. Кроме того, всякое время удобно для плодотворных занятий философией, а между тем многие и в свободные минуты не занимаются тем, чем единственно стоит заниматься, из боязни, что им что-нибудь помешает. Но что может помешать тому, кто сохраняет свой дух бодрым и веселым во всех обстоятельствах? Веселье неразвитых людей может быть нарушено, но радость мудреца непрерывна и не может быть испорчена никакими случайностями, никакими превратностями судьбы. Мудрец всегда и везде спокоен. Ибо он не зависит от других и не ждет милости ни от судьбы, ни от людей. Его счастье – его собственное; он мог бы лишиться его, если б оно вошло извне, но оно родилось внутри его самого. Иногда извне что-либо напоминает ему о бренности, но это напоминание так ничтожно, что едва задевает его снаружи. Он может испытывать некоторые неудобства, но истинное его счастье прочно. Эти внешние неприятности можно сравнить с угрями и чирьями на здоровом и крепком теле. Они выступают на коже, но сам организм здоров. Между мудрецом, постигшим мудрость, и учеником такая разница, как между здоровым человеком и выздоравливающим после тяжелой и долгой болезни; последний принимает за здоровье возрастание своих сил. Если он будет хоть сколько-нибудь неосторожен, он снова заболеет, и болезнь возвратится. Мудрец же не может вернуться в прежнее болезненное состояние, ни даже заболеть снова. Ибо телесное здоровье дается на время. Врач, восстановивший его, не может сделать его прочным, и часто его зовут вторично к прежнему пациенту; душа же выздоравливает раз навсегда.
Вот определение здоровой души: душа здорова, если она довольна собою, верит в себя и знает, что все желания смертных, все милости, которые даются и которых просят, не имеют никакого значения для блаженной жизни. Ибо то, к чему можно что-либо прибавить, – еще несовершенно. То, от чего можно отнять что-либо, – непрочно. Тот же, чья радость постоянна, радуется своему. Напротив, все, чего жаждет чернь, быстротечно. Судьба ничего не дает в полную собственность. Но и случайные дары ее могут доставлять наслаждение, если ими пользоваться умеренно и разумно. Разум умеет извлекать пользу даже из тех внешних даров судьбы, которыми так не умеют пользоваться люди, жадные до них.
Аттал делает следующее сравнение: «Видел ли ты когда-нибудь, как собака с разинутой пастью ловит бросаемые ей ее хозяином куски хлеба или мяса? Едва она поймает кусок, тотчас торопливо глотает его целиком и опять разевает пасть в надежде получить новый кусок. Так же поступаем и мы. Едва получим мы подачку от судьбы, как тотчас тратим ее без всякого наслаждения, чтобы снова насторожиться в ожидании новой подачки».
Но не таков мудрец. Он всегда доволен. А если что выпадает на его долю, он примет это и отложит. Он и без того наслаждается высочайшей, постоянной радостью, той, которая внутри его. Тот же, у кого есть добрая воля, есть некоторое стремление к мудрости, но еще многого недостает для совершенства, тот подвержен поочередно разным влияниям и то возносится на небеса, то падает на землю. У людей неразвитых и грубых нет конца катастрофам. Они кружатся в описанном Эпикуром безграничном, бесформенном хаосе. Есть еще один сорт людей, которые склонны к философии, но не достигли ее, а только находятся в виду ее и, так сказать, в возможности обладания ею. Они стойки, и их не смущают превратности судьбы. Они еще не на суше, но уже в гавани.
И так как между достигшими совершенства и теми, кто его не достиг, столь большая разница, и даже тем, кто только на пути к нему, угрожает опасность снова вернуться в прежнее состояние, – не следует заниматься житейскими делами. Надо отказаться от них: если только они вотрутся к нам, они повлекут за собою и новые, и другие. Следует не допускать самого зарождения их. Легче совсем не приниматься за них, чем прекращать.
Письмо LXXIV. Только праведное – благо
Письмо твое восхитило меня и расшевелило мое вялое настроение. Оно возбудило к деятельности мой ум, ставший в последнее время вялым и ленивым. Ты прав, о мой Луцилий, что считаешь лучшим средством для блаженной жизни убеждение, что хорошо только то, что праведно. Ибо кто считает благом другие вещи, тот отдает себя во власть судьбы и перестает принадлежать самому себе. Тот же, кто думает, что все блага заключаются в праведности, счастлив сам по себе.
Один грустит о смерти своих детей, беспокоится по поводу их болезни, печалится, видя их пороки или обиды, претерпеваемые ими. Другой мучится любовью к чужой жене или к своей собственной. Третьи страдают от неудовлетворенного честолюбия. Четвертых, напротив, томит обилие почестей. Наконец, громадное большинство смертных несчастны оттого, что их страшит ожидание отовсюду грозящей им смерти. Нет такого места, где бы можно было укрыться от нее. И им, точно в неприятельской стране, приходится осматриваться вокруг и при малейшем шорохе поворачивать голову. Кто не изгнал страха смерти из своей груди, тот живет с постоянным трепетом в сердце. Помимо этого есть люди, сосланные или лишенные своего имущества; есть – и это самый тяжкий род бедности – бедные посреди богатства; есть люди, потерпевшие кораблекрушение или нечто подобное ему. Есть, наконец, люди, которых народная ненависть или зависть – страшнейшее оружие даже для самых сильных – беззаботных и безмятежных – опрокинула и разбила, подобно буре, разыгравшейся при ясном, безоблачном небе, или подобно внезапной молнии, при ударе которой потрясается вся окрестность. Ибо как там стоявшие вблизи от места удара цепенеют, подобно самому пораженному, так и здесь из пострадавших от народной силы – одного подавляет само бедствие, других же страх заставляет испытывать страдание, одинаковое с тем, какое постигло самого потерпевшего. Души всех волнуются при виде чужих внезапных бедствий. Как птиц пугает сам свист пустой пращи, так мы тревожимся не только от самого удара, но лишь от звука его. Не может быть счастливым тот, кто надеется на блага судьбы. Ибо блажен только бесстрашный; под гнетом же страха живется плохо. Кто придает слишком много значения дарам судьбы, у того громадный и неисчерпаемый источник треволнений. Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и довольствоваться только тем, что праведно. Ибо кто думает, что есть нечто лучшее добродетели или что, кроме нее, есть еще другие блага, тот подставляет свою грудь под удары судьбы и с беспокойством ожидает ее стрел.
Представь себе, что судьба устраивает игры и бросает в толпу людей почести, богатства и другие милости. Одни из даров судьбы разрываются руками, хватающими их; другие делятся в нечестном сообществе; третьи ловятся с большим ущербом для тех, кого достигают. Иные из этих даров достаются более ловким, другие из-за того, что слишком многие хватаются за них, теряются и утрачиваются в то время, пока их жадно хватают. Но никому, даже тем, кто успел удачно захватить свою добычу, не доставляют эти дары судьбы продолжительной радости. Благоразумные люди, как только увидят, что в театре бросают подарки черни, уходят, так как знают, что при этом ничтожная вещь иногда обходится очень дорого. А между тем никто не вступит в драку с тем, кто уходит, никто не будет на него сердиться: все ссоры происходят около добычи. То же случается и с теми дарами, которые судьба бросает нам свыше. Мы, несчастные, волнуемся, мечемся из-за них, хотим иметь множество рук, смотрим то туда, то сюда. Нам кажется, что слишком поздно посылаются нам эти дары, и, желаемые всеми, выпадающие на долю немногих, они возбуждают наши страсти. Мы жаждем идти им навстречу, радуемся, если что-нибудь достанется на нашу долю или если других обманула надежда на получение подачки. Словом, мы или приобретаем ценою многих лишений и трудов ничтожную добычу, или обманываемся в своих ожиданиях. Итак, уйдем лучше с этих игр и уступим свое место хищникам. Пусть смотрят они на эти висящие в воздухе блага, не имея под собою твердой почвы.
Кто хочет быть блаженным, тот должен считать благом только праведное. Ибо если он считает за благо что-либо другое, то этим он грешит против Провидения, так как на долю праведных людей часто выпадают бедствия, а то, что Провидение дает нам, и кратковременно, и скудно в сравнении с вечностью и миром. Из разочарования в жизни происходит неблагодарность наша по отношению к божеству. Мы начинаем жаловаться, что на нашу долю достаются блага и редко, и мало, и неверные, и преходящие. Кончается тем, что мы не хотим ни жить, ни умирать. Мы ненавидим жизнь и боимся смерти. Наш разум мечется, и никакое счастье не может нас удовлетворить. А причина всего этого в том, что мы не достигли того неизмеримого и совершенного блага, которым должно быть удовлетворено всякое желание наше, ибо выше высшего ничего нет.
Одна добродетель ни в чем не нуждается: она довольна настоящим и не жаждет того, чего у нее нет. Для нее много уже и того, что ей достаточно. Если ты не признаешь этого, не устоит ни благочестие, ни верность. Ибо тому, кто хочет выказать эти добродетели, приходится претерпеть многое из того, что зовется злом, и многим пожертвовать из того, что мы считаем благом. Не будет и храбрости, ибо она должна искать опасности; и великодушия, ибо оно не может проявиться, если не будет презрено все, чего как великого блага жаждет чернь. Не будет и милости, и благодарности, если мы будем бояться труда и считать что-либо драгоценнее верности, заботясь не об одном только благороднейшем. Короче, или то, что обыкновенно зовут благом, не благо, или человек должен считаться счастливее Бога, потому что у Бога нет тех предметов, которые дарованы нам. У Бога нет ни радостей сладострастия, ни пышных пиров, ни богатств и вообще ничего из этих, присущих человеку и доставляющих ему чувственное наслаждение, вещей. Итак, необходимо признать, что или Бог лишен блага, или что отсутствие его у Бога есть доказательство того, что это не благо. Прибавь еще к этому, что многим, что люди считают за благо, животные пользуются полнее, чем человек. Они с большим аппетитом едят, меньше утомляются от половых сношений, их силы больше и равномернее, следовательно, они счастливее человека. И в самом деле, в их жизни нет ни преступлений, ни обмана; они пользуются чувственными наслаждениями полнее, чем люди; наслаждения эти достаются им легче и не оставляют по себе ни раскаяния, ни стыда. Итак, рассуди сам, можно ли называть благом то, в чем человек превосходит Бога? Будем же полагать свое высшее благо в нашей душе; оно само станет хуже, если его перенести из лучшей части нашего существа в худшую, в область ощущений, которые у бессловесных животных острее.
Итак, не следует полагать источника нашего счастья в нашем теле. Истинные блага те, которые даются нам разумом: они прочны и вечны, не могут ни разрушиться, ни даже уменьшиться. Остальные блага – блага только по имени и лишь обозначаются одним словом с истинным благом, но не имеют его свойств. Мы будем называть их удовольствиями или, пользуясь языком стоиков, предметами, заслуживающими предпочтения. Но мы должны помнить, что они могут принадлежать нам, но не составляют части нас самих; если они и с нами, мы не должны забывать, что они вне нас. Хотя бы они и были нашими, мы должны считать их за второстепенные и низшие блага, к которым не следует особенно стремиться. Ибо нелепо вменять себе в заслугу то, что не сам сделал. Все блага этого рода мы имеем случайно; они не связаны с нами, и потому, если их отнимут от нас, мы должны лишиться их без всякого сокрушения. Будем пользоваться ими, но не будем хвалиться ими и будем пользоваться ими скупо, зная, что они легко могут истощиться. Кто тратит их неразумно, не долго владеет ими. Даже само счастье, если не умерять его, становится в тягость. Кто доверяется преходящим благам, тот быстро их теряет, а если и не теряет, то все же испытывает огорчение. Немногим удается спокойно перенести потерю счастья.
Большинство людей падает одновременно с падением того, что послужило причиной их возвышения, и скоро им становится в тягость то, чего они так домогались. Итак, пусть благоразумие поможет пользоваться этими благами умеренно и бережливо, ибо расточительность скоро исчерпывает свои богатства, и тогда их ненадолго хватает. Необходимо сберегать их умеряющей силой благоразумия. Необходимость ее видна на примере многих городов, которые в полном цвете погибали от роскоши и через невоздержность теряли все, что приобретали раньше своей доблестью. Нам следует предохранить себя от таких случайностей, и так как от судьбы нельзя оградиться никакой стеной, то укрепимся внутри себя. Если внутри полная безопасность, то человека можно осадить, но нельзя его взять.
Хочешь знать, в чем состоят эти внутренние укрепления? В том, чтобы не огорчаться ничем, что бы ни случилось с нами, и знать, что все, что, по-видимому, доставляет нам страдание, необходимо для поддержания мирового порядка и является следствием общемирового хода вещей, в том, чтобы согласовать свои желания с желаниями божества и считать своей заслугой свою непобедимость, а все бедствия ниже себя, и в том, чтобы с помощью разума, который сильнее всего, возвышаться над несчастьями, горем и обидами. Люби разум! Любовь к нему укрепит тебя против самых тяжелых испытаний. Любовь к детенышам бросает диких зверей на подставленные им рогатины, а необдуманная ярость делает их неукротимыми. Желание славы заставляет молодые умы презирать и железо, и огонь, а сама тень доблести ведет иных на добровольную смерть. Насколько выше всех этих побуждений разум, насколько прочнее их, настолько вернее проведет он через самый страх и опасности.
«Но, – возразят нам, – вы ничего не добьетесь тем, что будете считать за благо только то, что праведно; это убеждение не даст вам спокойствия и защиты против судьбы. Ведь не можете же вы не признать в числе благ хороших детей, пользующуюся благоденствием родину и добрых родителей, а вы не будете в состоянии равнодушно смотреть на их бедствия. Вас огорчит и завоевание отечества, и смерть ваших детей, и рабство родителей».
Я изложу сначала то, что обыкновенно возражают на это стоики, а затем прибавлю несколько своих собственных соображений.
В несколько особых условиях находятся такие вещи, с потерею которых на их место приходит нечто неприятное. Так, с утратою здоровья наступает болезнь. Если отнять зрение, то вместо него мы получаем слепоту. Если у нас будут разбиты колени, то не столько будем мы страдать от уменьшения быстроты, сколько от сменившей ее слабости. Но такой опасности нет в тех предметах, которые мы перечислили выше. В самом деле, если я утрачу друга, я не буду терпеть из-за этого вероломства, и если я потеряю хороших детей, их места не займут дурные. Кроме того, тут дело идет не об утрате самих детей или друга, но только об утрате их тел. Благо же теряется только одним путем – если обращается во зло, а самая природа блага не допустит его до этого, потому что всякая добродетель и всякий акт добродетели остаются неизменными. Наконец, если даже и погибнут друзья и хорошие, отвечающие желаниям отца дети, то есть нечто, что заменит их, а именно: их заменит то самое, что делало их хорошими, – добродетель. Она не терпит пустоты, охватывает всю душу, устраняет всякую тоску и сама удовлетворяет себя: ибо она сама по себе источник и причина всякого блага. Так, не беда, если ручей прерывается или уходит в землю, лишь бы был чист ключ, из которого он вытекает. Ведь жизнь будет как при жизни, так и по смерти детей одинаково праведна, одинаково благоразумна, одинаково справедлива, а следовательно, и одинаково хороша. Присутствие друга не делает нас умнее, а отсутствие не делает тупее, и, следовательно, первое не делает нас счастливее, а второе несчастнее. Лишь бы оставалась невредима добродетель, всякая другая утрата остается нечувствительна.
Так что же? Окружающие нас друзья и дети не делают нас счастливее? Почему бы и не так! Ведь высшее благо ничем не может быть уменьшено или увеличено. Оно остается само по себе, что бы ни делала с нами судьба. Выдастся ли на нашу долю долгая старость или безвременная кончина – мера высшего блага одинакова, хотя возраст различен. Начертишь ты большой круг или маленький, различно будет пространство – не форма. Оставь один из них надолго, другой же сотри и засыпь песком; все-таки форма их была одинакова. Что праведно, того нельзя измерить ни величиной, ни числом, ни временем. Того нельзя ни продолжить, ни сократить. Сократи сто лет праведной жизни в какой хочешь короткий промежуток времени, хоть в один день: она останется одинаково праведна. Широко ли разливается добродетель, управляет ли она царствами, городами, странами, устанавливает ли законы, собирает ли друзей, проявляется ли в отношении близких и детей, или сжимается в тесном круге бедности, ссылки, одиночества – она одна и та же. Она не уменьшается при переходе от высокого общественного положения к частной жизни, при смещении с царского престола в унижение, при перемене видной и славной жизни на тесноту дома или угла. Она одинаково велика, если даже, отовсюду изгнанная, замыкается в самой себе. Ибо праведник всегда одинаково велик и возвышен душой, одинаково благоразумен и неуклонно справедлив, а следовательно, и одинаково блажен, потому что счастье всегда живет в нашем разуме и всегда величественно, прочно и спокойно, так как основано на познании божеского и человеческого.
Перейду теперь к тому, что я хотел прибавить от себя.
Мудрец не печалится по утрате своих детей и близких, потому что переносит их кончину в том же настроении, с каким ожидает своей. Он столько же скорбит о первой, сколько боится последней, ибо добродетель должна быть гармонична; все дела ее согласуются с нею, да, Луцилий мой, а эта гармония исчезла бы, если бы душа, которая должна быть возвышена, поддавалась печали и тоске. Всякий страх, беспокойство и отчаяние несовместны с праведностью, ибо праведность влечет за собою спокойствие, бодрость, бесстрашие, готовность на бой. «Но разве праведный не может испытывать ничего подобного волнению? Разве он не способен меняться в лице, краснеть, бледнеть, испытывать нервную дрожь и другие подобные этим изменения, происходящие помимо нашей воли, вследствие неожиданного напора ощущений?» Быть может, и да. Никакое бедствие не может поколебать его ума. Все, что мудрец делает, он делает отважно и обдуманно. Только глупец небрежен и рассеян и дает телу следовать одной наклонности, а душе другой, и рассеивается между различными побуждениями: раз испытав презрение за те поступки, от которых глупец ожидал славы, он теряет охоту приниматься и за действительно хорошие дела.
Если люди боятся чего-либо, они начинают мучиться от одного ожидания и страдают вперед уже от страха. Как болезням предшествуют их признаки: раздражительность, вялость, усталость без всякой причины, сонливость и озноб, пробегающий по членам, так слабый ум страдает гораздо ранее, чем наступают несчастья. Он предыспытывает их и раньше времени падает духом. А между тем что может быть безумнее, чем бояться за будущее и не только не избавлять себя от мучений, но звать и приближать к себе бедствия ранее их наступления? Если нельзя их избежать, не лучше ли отложить их? Вот доказательство того, как нелепо страдать за будущее. Предположи, что кто-нибудь узнал, что через пятьдесят лет его казнят. Он, конечно, не будет страдать от этого, если только не будет переноситься мыслию за этот промежуток времени и тем не заставит себя страдать от того, что случится спустя столько времени. То же бывает, когда старые и забытые печали омрачают болезненный дух, охотно отыскивающий для себя причины скорби. И того, что прошло, и того, что еще не наступило, теперь нет. Ни того ни другого мы не чувствуем, а помимо чувства нет страдания.
Письмо LXXVII. О малоценности жизни
Сегодня прибыли к нам александрийские корабли, которые посылаются вперед с известием о приближении идущего за ними флота. Это были так называемые курьерские корабли. Вся Кампания радовалась при виде их. На набережной в Путеолах стояла толпа народа, узнававшая александрийские корабли среди общей массы других кораблей по роду их парусов. Ибо только на этих кораблях распускают верхний парус. Известно, что наиболее увеличивает скорость корабля верхняя часть парусов. С помощью их корабль движется всего скорее. Итак, как только ветер начинает крепчать и становится сильнее, чем нужно, верхние паруса убираются; нижний ветер уже гораздо слабее. Поэтому все другие корабли, миновав Капрею и ту гору, с бурной вершины которой на море смотрит Паллада, оставляют одни нижние паруса. Верхние же составляют отличительное свойство александрийских кораблей.
Смотря на суетливость, с которою все спешили на берег, я почувствовал некоторое удовлетворение от своей беспечности, благодаря которой я не спешил узнать и ожидаемых мною писем, в каком положении были мои дела, и вообще, что в них заключалось. С некоторых пор ничто уже не может мне ни повредить, ни принести выгоды. Так должен был бы я думать, даже если б и не был стар; теперь же такой образ мыслей тем приличнее, что во всяком случае у меня более путевых запасов, чем остающегося пути, в особенности если принять во внимание, что я вступил уже в такой путь, который кончить не представляется необходимым. Путешествие нельзя считать совершенным, если остановишься посредине пути или не дойдя до места назначения; жизнь же, если только она праведна, – совершенна, и когда бы ее ни кончить, лишь бы хорошо кончить, она будет завершена. Часто же приходится кончать ее насильственным образом, и притом даже не по очень важным причинам: не очень ведь важны и те причины, которые побуждают нас жить.
Туллий Марцеллин, которого и ты хорошо знал, был в молодости спокойного нрава, но скоро состарился и, когда заболел болезнью хотя излечимою, но продолжительной, тягостной и сильно стеснявшей его, стал подумывать о смерти. Он созвал на совет многих из своих друзей; все они или отказывались дать совет по природной робости, или из лести и угодливости старались в своих советах угадать, что было бы приятно тому, кто спрашивал их. Тогда один стоик, прекрасный человек, и даже – отдадим ему должное – муж храбрый и строгих правил, посоветовал Марцеллину следующее и, как мне кажется, наилучшее:
«Не думай долго, о Марцеллин, – сказал этот стоик, – как будто ты размышляешь над очень важною вещью. В жизни нет ничего чрезвычайного. Все рабы твои живут, живут и животные. Напротив того, великая вещь – умереть праведно, разумно и мужественно. Подумай только, сколько времени делаешь ты все одно и то же: ешь, спишь, развлекаешься. Вся жизнь твоя проходит в этом узком круге. Желать смерти можно не только из благоразумия, храбрости или от несчастья, но и от скуки».
Марцеллину, собственно, был нужен не совет, а только поощрение. Но рабы не хотели ему повиноваться. Тогда стоик успокоил их и сказал, что им предстояла бы опасность преследования только в том случае, если б было неизвестно, добровольно ли умер их господин. В настоящем же случае мешать господину умереть так же предосудительно, как убить его. Затем и самому Марцеллину он напомнил, что было бы великодушно, подобно тому как после пира остатки раздают прислуге, так и при окончании жизни дать кое-что тем, которые прислуживали ему всю жизнь. Марцеллин был человек сговорчивый и щедрый даже в тех случаях, когда дело шло о его имуществе, поэтому он раздал небольшие суммы денег своим плачущим рабам и этим их совершенно успокоил. Ему не понадобилось ни железа, ни крови; в течение трех дней он ничего не ел и приказал поставить шатер в своей спальне. Там он поставил ванну и подолгу сидел в ней, все подливая теплой воды, и таким образом мало-помалу совершенно истощил свои силы, притом, как он сам говорил, не без известного удовольствия, вроде того, какое производит легкое головокружение, испытанное, вероятно, всеми нами, когда кажется, будто душа покидает тело.
Я рассказал эту историю не без цели. Ты узнаешь из нее, что кончина твоего друга не была ни тяжела, ни печальна. Хотя он сам лишил себя жизни, однако скончался весьма спокойно. Сверх того, эта история может быть и полезна тебе: часто необходимость требует следовать таким примерам. Часто мы должны умереть, а не хотим; умираем, и все-таки не хотим. Конечно, все знают, что когда-нибудь придется умереть, однако когда наступает час смерти, прячутся от него, дрожат, плачут. Но разве не нелепо плакать о том, что не жил тысячей лет раньше? И одинаково нелепо плакать о том, что не будешь жить спустя тысячу лет. Ведь это одно и то же. Не был и не будешь. И то, что было раньше нас, и то, что будет позже, одинаково не наше. Твое существование ограничено одним мигом, и если бы ты мог его продлить, до каких пор продлил бы ты его? К чему слезы? К чему печаль? Все напрасно.
О, не надейся молитвой смягчить судеб непреклонность!
Судьба непреклонна, неизменна и основана на предвечной необходимости. Ты идешь туда, куда и все идет. Что тут для тебя нового? В этом законе ты рожден. То же испытали и твой отец, и твоя мать, и твои предки, и все, кто жили до тебя, и все, кто будут жить после тебя. Неразрывная и никакими силами неизменимая цепь оковала все творение и влечет его. Сколько мертвых последует за тобой! Сколько пойдет их вместе! Тебе, может быть, будет легче, если с тобою умрут многие тысячи? Так знай, что в тот самый миг, когда ты задумываешься над смертью, тысячи людей и животных отдают свой дух самым различным образом. И разве ты сам не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Всякий путь имеет свой конец.
Ты думаешь, что теперь я приведу тебе примеры из жизни великих людей? О нет, я приведу тебе примеры детской доблести. Есть предание о мальчике-спартанце, который, когда его взяли в плен, твердил на своем дорическом наречии: «Не буду рабом!» – и сдержал свое слово. В первый же раз, как ему приказали исполнить обязанности раба, и притом самые унизительные, а именно принести ночной горшок, он разбил свою голову об стену. Так близка свобода и все-таки есть рабы! Не предпочел ли бы ты, чтобы твой сын так умер, тому, чтобы он дожил до старости благодаря унижениям? Так чего ж ты смущаешься, если мужественно умереть умеет даже ребенок? Знай, что, если ты не хочешь, ты должен будешь умереть. Так сделай своим то, что в чужой власти. Неужели у тебя не хватит духа сказать, как тот отрок: не хочу быть рабом! Несчастный! Ведь ты раб людей, раб вещей, раб жизни, потому что и жизнь, если нет храбрости умереть, – рабство.
И разве у тебя есть что-либо, что может удерживать тебя от смерти? Ведь ты перепробовал все наслаждения, которые заставляют тебя медлить. Ни одно из них не ново для тебя, всеми ты уже пресытился. Ты знаешь вкус вина и вкус меда; так не все ли равно – сто или тысяча бутылок пройдут сквозь твое горло. Точно так же ты отведал и устриц, и раков. Благодаря твоей роскоши на будущие годы для тебя не осталось ничего неизведанного. И от этого-то ты не можешь оторваться? Чего же еще тебе может быть жаль? Друзей и родины? Но разве ты их ценишь хотя бы столько, чтобы ради них позднее поужинать? О, если б было в твоей власти, ты погасил бы самое солнце! Ибо ты ничего не сделал достойного его света. Сознайся, что ты медлишь смертью не потому, что тебе жаль курии, форума или даже природы. Тебе жаль покинуть мясной рынок, на котором, однако, ты все уже перепробовал. Ты боишься смерти: так отчего же презираешь ее среди своих наслаждений? Ты хочешь жить: как будто ты знаешь жизнь! Ты боишься умереть! В самом деле? А разве такая жизнь, как твоя, – не сама смерть? Однажды Цезарь, проходя по Латинской улице, был остановлен одним из стражей – стариком с огромной, до середины груди, бородой, который просил у него смерти. На это Цезарь возразил ему: «Да разве ты живешь?» Вот какой ответ следовало бы давать тем, кому смерть могла бы быть только благодеянием: ты боишься умереть? Да разве ты живешь?
«Но, – возразят мне, – мы хотим жить, потому что живем праведно: мы не хотим бросать обязанности, которые налагает на нас жизнь, так как мы выполняем их хорошо и искусно». Как? Вы не знаете, что одна из обязанностей, налагаемых жизнию, состоит в смерти? К тому же, умирая, вы не оставите ни одного вашего дела неисполненным: ведь число дел, которые вы должны выполнить, неопределенно. Всякая жизнь коротка, если вдуматься в суть дела. Коротка жизнь даже Нестора и Статилии, которая приказала написать на своем надгробном памятнике, что она прожила девяносто девять лет. Как видишь, старушка расхвасталась своим долголетием. Ее хвастовство стало бы совсем невыносимым, если б ей удалось прожить все сто лет. Как басня, так и жизнь ценится не за длину, но за содержание. Совершенно все равно, когда кончить ее. Кончай, когда угодно, лишь бы конец был хорош.
Письмо LXXVIII. Не следует бояться болезней
Для меня тем неприятнее было узнать, что ты страдаешь частыми насморками и лихорадками, обыкновенно следующими за долгими и ставшими хроническими простудами, что я сам испытал в свое время эту болезнь. Сначала я не обращал на нее особенного внимания: благодаря моей молодости мне не было особенно тяжело переносить ее, и вообще я еще мог пренебрегать болезнями. Но, наконец, мне пришлось слечь, так как катар довел меня до того, что я весь истаял и страшно ослабел. Я даже стал подумывать о самоубийстве; но меня удержала мысль о том, как я оставлю моего отца – старика, очень любившего меня. Я принял в соображение не то, как бы прекрасно мог умереть я сам, но как бы он не горевал слишком по моей кончине. Итак, я решил остаться жить. Иногда ведь и остаться жить бывает мужественным поступком.
Я опишу тебе, чем я утешался в то время, но прибавлю, что эти утешения имели для меня целебную силу. Хорошие утешения могут заменять иной раз лекарства, так как то, что возбуждает дух, приносит пользу и телу. Итак, меня спасли тогда мои научные занятия. Я обязан философии своим выздоровлением. Я обязан ей самою жизнью, и это наименьшее, чем я ей обязан. Много содействовали моему выздоровлению и мои друзья, которые облегчали меня своими утешениями, посещениями, разговорами. О Луцилий, ничто так не восстанавливает силы больного, как участие друзей. Ничто не устраняет в такой мере ожидания и страха смерти. Я думал, что я не весь умру, если они переживут меня. Я думал, что я буду жить тогда, если не с ними, то через них. Мне казалось, что я не испущу своего духа, но передам его им. Все это поддержало во мне желание вылечиться и терпеливо перенести все мучения. Ведь не станет тягостнее не иметь силы жить оттого, что расположишься умереть.
Испытай эти лекарства и на себе. Врач тебе скажет, сколько времени ты должен гулять, сколько заниматься. Он объяснит, что не следует предаваться бездействию, к которому клонит болезнь, что надо стараться яснее читать вслух, упражняя таким образом дыхание, пути которого и органы поражены болезнью. Врач посоветует тебе кататься по морю, слегка укачивая свои внутренности. Врач предпишет тебе, что есть, когда пить вино и когда не пить, чтобы оно не возбуждало и не обостряло кашля. Я же пропишу тебе такое лекарство, которое поможет не только в настоящей болезни, но и на всю жизнь. Не бойся смерти. Раз ты избежишь страха смерти, ничто не будет для тебя тяжело.
Три вещи делают для нас тяжелою болезнь: страх смерти, страдания тела и лишение удовольствий. О смерти я достаточно говорил уже раньше. Здесь же скажу только, что страх смерти зависит не от болезни, но лежит в самой природе вещей. Иногда даже болезнь отсрочивает смерть и является спасением для того, кто думал умереть от нее. Ты умрешь не оттого, что ты болен, но оттого, что ты живешь. Если ты и выздоровеешь, все-таки ты не избежишь смерти. Выздоровление избавит тебя от болезни, а не от смерти.
Теперь рассмотрим присущее собственно болезни зло: болезнь сопряжена со страданием. Но страдание делают выносимым промежутки между приступами боли. Высшее напряжение боли влечет за собою смерть. Никто не может страдать и сильно, и долго. Природа, в своей заботе о нас, устроила так, что боль бывает или выносима, или коротка. Наиболее острая боль сосредоточивается в самых слабых частях тела. Всего сильнее чувствуется она нервами, суставами и вообще всем, что более хрупко. Но зато эти органы скоро немеют и теряют способность ощущать боль, потому ли что жизненная сила, оживляющая и возбуждающая тело, встретив препятствие в своем естественном пути и направленная иначе, слабеет, или потому что влага, заключающаяся в нас, испортившись и не находя себе выхода, застаивается и лишает чувствительности переполненные ею органы. Так подагра, хирагра и всякая другая болезнь суставов и нервов затихает, когда окостенеют те органы, которые страдали ею. Во всех таких болезнях мучителен лишь первый приступ; с течением времени боль ослабевает, и, наконец, болезнь кончается онемением. Так, зубная боль, глазные и ушные болезни и даже головная боль оттого проявляются так остро, что развиваются на небольшом пространстве. Но зато, если эти боли слишком сильны, они влекут за собою потерю сознания и сон. Итак, в самой сильной боли мы имеем то утешение, что, если она становится слишком сильна, мы совсем перестаем ее чувствовать. Истинная же причина того, что заставляет страдать людей, не привыкших к перенесению боли, состоит в том, что они не привыкли довольствоваться духовной стороной и слишком привержены к телу. Напротив, мудрец отвлекает душу от тела и более занимается этой лучшей и божественной частью себя. О теле же, жалком и хрупком, он заботится лишь насколько это необходимо.
«Но тяжело в болезни лишение обычных наслаждений: приходится воздерживаться от пищи, жаждать, голодать». В первое время, действительно, такое воздержание трудно, но затем, по мере того как мы устаем и слабеем, самое желание проходит. Аппетит становится капризен, и то, что прежде нравилось, становится противным. Умирают сами желания. А тогда уже совсем не трудно быть лишенным того, чего перестаешь хотеть.
Прибавь еще и то, что всякая боль прекращается и не всегда возвращается снова. Сверх того, можно уберечься от заболевания и даже бороться с самою болезнью лекарствами. Всякая болезнь имеет предупредительные симптомы, особенно же такая, припадки которой возвращаются по нескольку раз. Всякую болезнь можно терпеливо переносить, если не бояться того, чем она угрожает в худшем случае. Не увеличивай же сам своих страданий жалобами. Сама боль легка, если ее не преувеличивает воображение. Напротив, если ты попробуешь успокоить себя и скажешь: «Это ничего» или «Это еще можно терпеть; буду тверже; скоро пройдет», то ты сделаешь саму боль легче уже тем, что будешь так думать. Ведь все зависит от нашего мнения: не только честолюбие, роскошь и скупость зависят от того, как на что смотреть, но и болезнь зависит от нашего воображения. Всякий чувствует себя настолько несчастным, насколько считает себя таким.
Не следует также жаловаться на прошлые болезни и повторять: «Никогда еще не было так худо! Какие мучения, какие боли я перенес! Думали, что я и не встану. Родные оплакивали меня; врачи отказывались лечить. Кажется, саму пытку легче было бы вынести». Может быть, все это так и было, но ведь это прошло. Что за удовольствие вспоминать о прошлых несчастьях и снова страдать оттого, что когда-то испытал горе. К чему прибавлять к своим страданиям также и то, чего не было, и лгать перед самим собою? Наконец, скорее приятно вспоминать, что бедствие уже миновало: естественно радоваться концу страданий. Итак, избегай страха будущих страданий и воспоминаний о прошлых. Последних уже нет, а первые еще не наступили. Наконец, полезно в самых тяжелых обстоятельствах помнить, что сладостно будет и это с течением времени вспомнить.
Итак, всеми силами борись с болезнью. Если сдашься, будешь побежден; если же укрепишься – победишь.
Многие сами навлекают на себя обвал, которому следует противостоять. Если ты поддашься тому, что бременит, угрожает, нависает, оно хуже обрушится на тебя; напротив, если ты противостоишь и захочешь сопротивляться, то ты устранишь этим опасность. Сколько ударов по лицу и по всему телу получают атлеты! Однако они переносят все эти мучения из желания славы и терпят их не столько потому, что сражаются, сколько для того, чтобы сражаться. Самое их ремесло – мука. Тем более должны мы побеждать всякое страдание, что наградою нашею будет не венок, не лавр, не глашатай, водворяющий тишину перед чтением похвального слова в нашу честь, но добродетель, стойкость духа и мир, приобретаемый раз навсегда, коль скоро мы победили судьбу.
«Но мне больно». Ну что же? А разве не будет больно, если ты будешь переносить страдания малодушно? Насколько враг опаснее для бегущих, настолько всякая неудача вредоноснее для того, кто теряет мужество. «Но мне тяжело». Так что же? Разве мы для того сильны, чтобы нам все было легко? Что предпочтешь ты: чтобы болезнь была долгая или чтобы она была острая, но зато короткая? Если она будет долгая, в ней будут периоды отдыха; раз течение болезни продолжительно, очевидно, она будет то усиливаться, то ослабевать. Болезнь же короткая и острая ведет к одному из двух: или к выздоровлению, или к смерти. А не все ли равно, чего не будет, болезни или самого больного? В обоих случаях страданию конец.
Полезно также занимать свой ум посторонними размышлениями и стараться не думать о болезни: припоминай, что было в твоей жизни хорошего и славного. Обращайся к лучшей части своего существа. Вспоминай о том, что тебе доставляло удовольствие. Тут на память придут и примеры мужественного перенесения боли: тот мужественный человек, который продолжал читать в то время, как ему вырезали опухоль, и другой, который улыбался в то время, когда раздраженные этой самой улыбкой палачи изощряли над ним свою жестокость. Неужели же ты не способен силой рассудка победить ту боль, которую можно было победить смехом? Как бы ни был силен твой насморк и как бы ни терзал твою грудь постоянный кашель, как бы ни трясла тебя лихорадка и ни мучила жажда, как бы ни сводила судорога твоих суставов, все-таки огонь, застенок и растравление едва заживающих ран раскаленным железом – мучительнее, и однако тот, кого так пытали, не стонал; мало того – не отвечал, смеялся, и притом от души. Ты тоже мог бы после этого смеяться над болезнью.
Но скажут – болезнь не дает ничего делать; приходится из-за нее бросать все дела. О, нет! Болезнь завладевает только телом, а не душой. Конечно, скороход, заболев, перестает владеть ногами, башмачник и всякий другой ремесленник лишается рук, но если приходится пускать в ход умственные способности, то можно размышлять, учить, слушать, учиться, спрашивать, вспоминать… Чего же еще? Неужели ты будешь думать, что ничего нельзя делать больному? Ты должен доказать, что болезнь можно если не победить, то хотя бы переносить. Поверь мне, добродетель может жить хотя бы на одре болезни. Не только оружие и военная служба дают случаи выказать бодрость духа и презрение к опасностям; и в мирных одеждах храбрый муж может выказать свою доблесть. У тебя есть дело – борись с болезнью. Если ничто тебя не расстроит и не смутит, ты явишь собою прекрасный пример доблести. О, какой богатый источник был бы для славы, если бы нас можно было видеть во время болезни! Смотри же сам на себя и восхищайся собою.
Есть два вида наслаждений – телесные, которым болезнь мешает, хотя не исключает их и даже в иных случаях возбуждает: так, при жажде приятнее пить, при голоде приятнее есть, и вообще все, что нам достается после известного воздержания, ценится нами больше. Духовные же радости, которые и лучше, и прочнее телесных, не возбраняются больному никакими врачами. А между тем кто предается этим наслаждениям и хорошо понимает их, тот презирает все чувственные.
«О, несчастный больной!» Но почему? Потому что ему нельзя прибавлять лед в вино? Потому что он не может обновлять свежесть своего напитка, приготовленного в глубокой чаше, прибавляя новые куски льда? Потому что за его столом не подают лукринских устриц? Потому что за его ужином не бывает толпы поваров, приносящих к столу самые вертела с жарким? Ибо таково изобретение роскоши, что, для того чтобы не простывало блюдо и не казалось недостаточно горячим для загрубелого уже языка, на ужин тащат самую кухню. О, несчастный больной! Он должен есть не больше, чем может переварить. Перед его глазами не будет лежать дикий вепрь, которого отнесут потом обратно, как недостаточно вкусное мясо, и не будут наложены груды птичьего филея (ибо лакомкам тошно уже смотреть на целую птицу). Но что в этом ужасного? Поужинаешь, как подобает больному, чтобы затем снова ужинать, как здоровый.
Но если мы перестанем бояться смерти, то не трудно будет перенести и все это – невкусную похлебку, тепловатую воду и все остальное, что кажется невыносимым неженкам, утопающим в роскоши и больным не столько телом, сколько духом. Но мы перестанем бояться смерти, если познаем, что все, и хорошее, и дурное, имеет свой конец; тогда у нас не будет ни отвращения к жизни, ни боязни смерти. Ибо кто способен созерцать все великое, божественное разнообразие природы, тот не может пресытиться жизнью. Возненавидеть жизнь можно только вследствие апатии и лени. Исследователю природы вещей никогда не будет скучно узнавать истину: только ложь надоедает. Напротив, если придет смерть, то, будет ли она безвременная или наступит в обычное для себя время, – плоды жизни уже собраны. Природа будет познана, по крайней мере в большей своей части. Праведность не увеличится от долголетия. Но всякая жизнь коротка для тех, кто мерит ее количеством суетных и потому бесконечно малых наслаждений.
Поддерживай же в себе силы такими размышлениями и пока чтением моих писем. Но наступит время, когда мы с тобою свидимся. И сколько бы времени мы ни пробыли вместе, умение им пользоваться сделает его длинным. Ибо, как говорит Посидоний, один день для образованных людей значит больше, чем длиннейшая жизнь для невежды. Помни же и держись следующего: не падай духом в несчастьях, не доверяй радостям и всякую возможную угрозу судьбы представляй себе уже осуществившейся. То, чего давно ожидаешь, бывает легче перенести.
Письмо LXXX. О преимуществах бедности