Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сенека. Избранные труды - Луций Анней Сенека на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ты ждешь, может быть, что я напишу тебе, как милостиво обошлась с нами зима, которая была и тепла, и коротка, и как нехорошо было весной, когда наступили морозы, и о подобных пустяках, о которых пишут, когда не знают, что сказать. Но я буду писать только о том, что может быть одинаково полезно и интересно для нас обоих, а именно: я буду поощрять тебя к благоразумию, основа которого состоит в том, чтобы не радоваться по-пустому. И в этом не только основа благоразумия, как только что сказал, но и венец его. Кто знает, чему радоваться, кто не ставит своих радостей в зависимость от чужого произвола, тот достиг высших пределов благоразумия. Напротив, тот, кто живет надеждами, хотя бы исполнение их и казалось близким и легким, а ранее он никогда не обманывался в своих ожиданиях, тот обречен на вечное беспокойство и сомнения. Поэтому прежде всего, о Луцилий, учись радоваться. Ты подумаешь про себя: но какие же радости мне остаются, если ты велишь исключить случайные радости и даже саму надежду – сладчайшее утешение в горестях? И несмотря на это, я хочу доставить тебе вечную радость. Я хочу дать радость в твой домашний обиход, и это будет так, если твой дом будет внутри тебя. Все другие радости жизни не в силах наполнить сердце. Они оставляют свой след лишь в выражении лица – так они легки и поверхностны. Ведь нельзя же считать радостным того, кто смеется. Дух твой должен быть бодрым, верным и возвышенным. Верь мне, истинная радость – вещь серьезная. Немногие способны с равнодушным лицом или, как говорят эпикурейцы, с улыбкой встретить смерть или впустить в свой дом нищету, обуздать свои страсти, терпеливо переносить болезни. Но тот, кто освоился с мыслью об этих несчастьях, тот всегда радостен, хотя, быть может, и не весел. Я же хочу научить тебя радости именно этого рода: ты уже никогда не лишишься ее, раз узнаешь, где искать ее. Залежи дешевых металлов всегда лежат не глубоко под поверхностью земли; но те металлы драгоценны, жила которых глубоко сокрыта, и чем глубже она, тем полнее возмещает труды рудокопа. Те радости, какими забавляется толпа, доставляют мимолетное, поверхностное наслаждение; всякая радость, приходящая извне, лишена прочных оснований. Та же радость, о которой я говорю и которой надеюсь приобщить тебя, не только прочна, но, что еще важнее, – сокрыта внутри.

Итак, о Луцилий, стремись к тому, что одно может дать тебе счастье. Презри и брось все, что прельщает нас извне, все, что тебе обещают другие: стремись к истинному благу и находи свои радости только в том, что твое, то есть в себе самом, и притом в лучшей части себя. На свое тело, хотя без его участия ничего не может быть сделано, смотри как на нечто необходимое, но не главное: ему доступны лишь суетные наслаждения, которые скоро приедаются, а если ими пользоваться сколько-нибудь невоздержанно, обращаются во вред. Верь мне, все чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им неумеренно; быть же воздержанным в том, что считаешь своим благом, очень трудно – это ты знаешь сам. Напротив, желание истинного блага – безвредно. «Что же это за благо и где оно?» – спросишь ты. Отвечаю: оно в спокойной совести, в честном образе мыслей, в праведных поступках, в презрении к удачам жизни, в тихом и умеренном образе жизни, имеющем одну цель. В самом деле, что может быть верным и надежным у тех неустойчивых и суетных людей, которые от одних планов спешат к другим, и если не меняют их по своей воле, то бывают вынуждены к тому обстоятельствами? Только немногие располагают свою жизнь сообразно своим намерениям; большинство же подобно людям, уносимым течением реки, с которым не могут бороться. Одних из них волны тихо несут на себе, других увлекает бурный поток и, успокоившись в течении, выбрасывает на ближайший берег, третьих быстрое течение уносит до самого моря. Необходимо выбрать себе желанную цель и затем неуклонно стремиться к ней.

Но пора расплатиться с тобою чужими деньгами. Отдаю тебе изречение твоего Эпикура и тем уплачу пошлину, причитающуюся с этого письма: «Тяжело постоянно начинать жизнь». Та же мысль яснее выражается таким образом: «Не хорошо живут те, которые вечно начинают жить». «Почему же?» – спросишь ты. Изречение это нуждается в пояснениях. Да потому, что жизнь таких людей никогда не бывает совершенна. Тот, кто только что начал жить, не может смело смотреть в глаза смерти. Надо жить так, как будто достаточно уже прожито. А этого не может тот, кто едва начал жить. Не думай, что таких, едва начавших жить, мало: почти все таковы. Иные начинают жить тогда, когда пора бы кончить. Если тебе это кажется странным, то вот еще нечто, что ты найдешь еще более странным: есть люди, которые кончают жить раньше, чем начинают.

Письмо XXVIII. О бесполезности путешествий


Ты думаешь, что это с одним тобой так случилось, и удивляешься как чему-то необыкновенному, что тебе не удалось рассеять свою печаль и мрачное настроение духа долгим путешествием и непрерывной переменой мест. Но для этого надо жить с обновленной душой, а не под другими небесами. Ты можешь переплыть моря, можешь, как говорит Вергилий, покинуть и земли, и грады… но страсти твои последуют за тобою, куда ты ни пойдешь. Сократ на жалобы, подобные твоим, отвечал: «Чему ты дивишься, что путешествия тебе не помогли? Ведь повсюду ты возил за собою себя самого. И во время пути угнетали тебя те самые причины, из-за которых ты отправился в путешествие». Какое облегчение может дать перемена места и знакомство с новыми городами и местами? Подобные скитания совершенно бесполезны, хотя бы уже потому, что ты странствуешь сам с собою. Сбрось сначала бремя своей души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место. В настоящем же своем настроении ты подобен воспетой Вергилием пророчице, возбужденной и вдохновленной могучим духом:

Дева приходит в экстаз, желая извергнуть из грудиСильного Бога.

Ты скитаешься туда и сюда, чтобы освободиться от гнетущей тебя тоски, которая от самих скитаний становится обременительнее: так точно на корабле, пока он недвижим, груз давит менее; если же корабль раскачивается, то тот его бок накреняется сильнее, на котором лежит груз. Все, что ты делаешь, делаешь против себя, и своими странствиями только вредишь себе: ведь ты беспокоишь больного. Но излечи свою болезнь, и всякая перемена будет тебе приятна. Даже если придется уехать на край земли и поселиться в глухом углу среди варваров, то и эти страны покажутся тебе гостеприимными. Важно не то, куда ты приедешь, но каким. Наш дух не должен зависеть от места. Живи в том убеждении, что наша родина не какое-либо маленькое местечко, но целый мир. Если б это было ясно для тебя, ты не удивлялся бы, что тебе не принесла никакой пользы перемена мест, которые ты посещал только оттого, что прежние места наскучили тебе. Любое из них понравилось бы тебе, если бы каждое ты считал своим.

Ты не путешествуешь, но скитаешься из одного места в другое, а между тем то счастье, которого ты ищешь, можно найти во всяком месте. Что может быть суетливее форума, но и там можно жить спокойно, если это будет необходимо. Впрочем, если дозволено выбирать, то я бежал бы дальше от самого вида и соседства с форумом. Ибо как есть места, вредные даже для самого крепкого здоровья, так есть места, нездоровые для души, особенно не совсем еще совершенной и развитой. Я не могу одобрить тех, которые идут в толпу и, находя полезным вести бурную жизнь, ежедневно борются с разными житейскими затруднениями. Мудрец может вести такую жизнь, но он не выберет ее и предпочтет жить в мире, а не на войне. Не много пользы в освобождении от своих недостатков, если постоянно приходится иметь дело с чужими. Ты возразишь: «Тридцать тиранов теснили Сократа, но не могли сокрушить его дух». Но не все ли равно, сколько тиранов? Рабство всегда одно. Кто его раз возненавидел, будет свободен, сколько бы у него ни было господ.

Пора кончить письмо; но прежде заплачу свою дань. «Сознание греха – начало исправления». Вот прекрасное изречение Эпикура. В самом деле, кто не считает себя грешным – не думает об исправлении. Сперва надо уличить себя в грехе и тогда можно исправиться. Между тем иные хвастают своими пороками. И уж, конечно, тот, кто считает их за добродетель, не подумает исправляться. Итак, внимательно следи за собою и исследуй свои побуждения: будь по отношению к самому себе обвинителем, судьей и защитником. Иногда наказывай себя.

Письмо XXX. О страхе смерти


Недавно видел я Басса Ауфидия. Он совсем постарел и одряхлел. Дряхлость так одолела его, что он ее еле выносит. Старость легла на плечи его всею своею тяжестью. Ты знаешь, что Басс всегда был некрепкого здоровья и слабосилен; но он долго бодрился, или, лучше сказать, боролся, а теперь сразу опустился. Как на корабле с течью еще можно плыть, пока на нем одна или две трещины, но когда он начнет течь и распадаться в нескольких местах, то ничто уже не может спасти его от потопления; так и в старческом теле с дряхлостью можно бороться лишь до известного времени. Когда же в полуразвалившемся здании рушатся последние устои, один падает, другой рассыпается, пора подумать о выходе из него. Впрочем, Басс еще бодр духом. Философия дает силу быть веселым ввиду самой смерти, и при всяком состоянии здоровья быть радостным, не слабея духом, даже когда покидают физические силы. Искусный корабельщик умеет управлять дырявыми парусами, а если корабль совсем лишится снастей, он наладит для плавания самые остатки корабельного вооружения. Так именно поступает и Басс и ждет своей кончины с таким спокойствием, с каким не ждут самые равнодушные люди чужой.

О Луцилий! Великое это дело и долго ему надо учиться – равнодушно покидать здешний мир, когда наступит неотвратимый час смерти. Есть роды смерти, сопряженные с надеждою на избежание ее. От болезни можно поправиться. Пожар можно потушить. Обвал, готовый задавить, может скатиться мимо. Бурное море иногда тою же волною, которою готово было поглотить, выбрасывает погибавших на берег живыми и невредимыми. Занесенный над головою меч врага порой минует жертву. Но никакой надежды не остается тому, кто умирает от старости. Этот уже не избежит смерти. Этот род смерти всех спокойнее, но зато всех дольше. Басс точно сам себя провожает в могилу и, как будто живя вне себя, с истинною мудростью переносит тоску по самому себе. Он много говорит о смерти и старается убедить нас в том, что причина страха смерти лежит не в самой смерти, но в умирающем. В самой же смерти нет более тягостного, чем после нее. Но ведь так же безумно бояться того, чего не испытаешь, как и того, чего не почувствуешь. А разве можно почувствовать то, через что совсем перестанешь чувствовать? Итак, говорил Басс, смерть до того вне всякого зла, что должна быть и вне страха.

Конечно, в его речах нет ничего нового; все это неоднократно уже высказывалось и будет высказываться впредь. Но когда я читал или когда я слышал, как говорили, что не следует бояться, люди, которые далеки были от самой причины страха, – это не производило на меня особенного впечатления. Слова же Басса имели для меня тем большее значение, что он говорил о предстоящей своей смерти. Скажу прямо: по-моему, тому, кто уже в объятиях смерти, легче, нежели тому, кто только близок к ней. Наступление смерти даже малодушным придает силы храбро встретить неотвратимое. Так, гладиатор, выказавший себя трусом в течение всей битвы, все-таки умеет подставить свою грудь врагу и дать вонзить в нее ищущий ее меч. Предстоящая же в скором времени, но еще не наступившая смерть требует покорности и вместе твердости духа, что встречается весьма редко и притом только у мудрецов.

Поэтому я с особым наслаждением слушал речи Басса о смерти, тем более что, будучи близок к ней, он знал ее природу. Всего убедительнее, всего важнее, по-моему, было бы для нас свидетельство человека, умершего и затем воскресшего, если бы он сообщил нам, что в смерти нет страдания. Но о том, какое ощущение вызывает приближение смерти, отлично может рассказать и тот, кто был близко от нее, видел ее наступление и готов был умереть. В числе таких людей можно считать и Басса. Ведь он, конечно, не станет обманывать. А он говорит, что бояться смерти так же нелепо, как бояться старости. Ибо как старость следует за молодостью, так смерть следует за старостью. Кто не хочет умирать, не хочет и жить. Ведь смерть дана нам как заключение жизни: к ней мы идем. А потому нелепо бояться ее. Того, что неизбежно, ждут; бояться можно только сомнительного. Смерть есть необходимость, для всех одинаковая и неотвратимая: какой же смысл жаловаться на положение, из которого никто не изъят? Первое условие справедливости – равенство. Нечего защищать природу за то, что она подчинила нас одному закону с собою: ведь все, что она созидает, она же и разрушает, чтобы воссоздать снова. И если кому выпадет на долю спокойная смерть от старости, не внезапное прекращение жизни, но постепенное угасание, то, право, такой человек должен прославлять богов за то, что он, насытясь жизнью, достиг наконец столь необходимого и приятного для усталого покоя. Людей, желающих смерти, можно видеть часто, пожалуй, чаще, чем жаждущих жизни. Но не знаю, кто выказывает больше величия духа, те ли, которые жаждут смерти, или те, которые встречают ее спокойно и весело. У первых желание смерти является результатом порыва и минутного негодования; спокойствие вторых – следствие здравого суждения. Часто ищут смерти в порыве отчаяния, но только тот весело идет ей навстречу, кто долго приготовлялся к ней.

Признаюсь, я часто заходил к дорогому мне Бассу под разными предлогами. Мне хотелось знать, все ли он будет оставаться таким или вместе с телесными силами будет убывать и душевная бодрость. Но бодрость его все возрастала, совершенно как возрастает она у состязающихся в скачках, когда они, совершая седьмой круг, приближаются к цели. Басс говорил нам в духе Эпикура, что он надеется на то, что его последний вздох будет безболезнен; если же он сопряжен со страданиями, то есть утешение в самой их краткости. Никакая сильная боль не может продолжаться долго. Кроме того, он утешается мыслью, что если самое разлучение души с телом сопряжено с мучениями, то после них он не будет уже чувствовать никакой боли. Наконец, Басс не сомневается, что старческий дух держится на самых краях губ, и ему не трудно будет отделиться от тела. Огонь, охвативший большую массу горючего материала, можно потушить только водою, иногда даже приходится рушить все здание; если же горючего материала недостаточно, он гаснет сам собою.

Все это, о Луцилий, я охотно слушал не потому, чтобы это было ново, но потому, что я видел подтверждение всего этого на деле. Как? Разве раньше мне не случалось видеть прекращающих свою жизнь? Да, я видел таких, но для меня важнее видеть тех, которые умирают без отвращения к жизни и покидают ее, а не прерывают. Басс говорил: «Мы сами виноваты, если чувствуем мучения страха от приближения смерти. Кому же она не близка, кого не ожидает в любом месте и во всякое время? Как часто, когда мы думаем, что наступила причина нашей смерти, гораздо ближе к нам другие причины, о которых мы и не подозреваем. Бывает, что тот, кто ожидал смерти от врага, умирает от несварения желудка». Если пораздумать над причинами наших страхов, то окажется, что мы видим одни, а на деле существуют другие. Мы боимся не самой смерти, но мысли о ней, потому что от смерти мы всегда одинаково далеки. И если бояться смерти, то следует бояться ее всегда, потому что какой же час изъят из ее власти?

Однако я начинаю бояться, чтобы длинные письма не показались тебе хуже самой смерти. Поэтому кончаю. Ты же, чтобы не бояться смерти, всегда размышляй о ней.

Письмо XXXI. О необходимости труда


Узнаю моего Луцилия. Он становится тем, чем обещал быть. Следуй же порыву своей души, влекущей тебя ко всему лучшему, презрев то, что считается за благо толпою. Я сам не желаю видеть тебя иным и лучшим, нежели ты сам того хочешь. Ты построил себе обширный и прочный фундамент; возведи же задуманное тобою здание до конца и пусти в ход то, что ты выносил в душе своей. В результате ты достигнешь мудрости, если, впрочем, заткнешь свои уши от соблазна, и притом даже не воском, ибо воска для этой цели недостаточно. Необходим более плотный материал, нежели тот, который употребил (против сирен) Одиссей. Голос, которого опасался греческий герой, был голосом лести, но он не был, по крайней мере, голосом народа. Тот же голос, которого придется остерегаться тебе, будет звучать не с одной какой-нибудь скалы, но по всей земле. Тебе придется опасаться не одного какого-либо места, в котором страсть устроила на тебя засаду, но всех городов. Будь глух даже к своим друзьям. Из хороших побуждений они желают тебе дурного. Если хочешь быть счастливым, моли богов, чтобы ни одно из их пожеланий тебе не исполнилось. То, чего они желают для тебя, совсем не благо.

Единственное истинное благо, причина и залог счастливой жизни – это вера в себя. А ее нельзя достигнуть иначе, как не боясь труда или считая его, по крайней мере, в числе вещей безразличных. Ибо не может быть, чтобы одна и та же вещь была то дурна, то хороша, то легка и удобна, то невыносима. Сам по себе труд не есть благо, но выносливость в труде – благо. Я осудил бы трудящихся ради пустого, но зато тех, кто стремится к праведному, я готов одобрять, чем прилежнее и чем менее распускаются они и падают духом. Я готов постоянно поощрять их: «Восстаньте, добрые, и поднимитесь единым духом на предстоящий перед вами холм». Труд воспитывает души благородных. Итак, не следует желать и стремиться к тому, что дается только вследствие молитв твоих предков. Вообще, для мужа, готовящегося к великим делам, постыдно надоедать богам молитвами. К чему молитвы? Устрой себе сам свое счастье. И ты устроишь его, если поймешь, что хорошо то, с чем связана добродетель, и дурно то, с чем соединен порок. Как без света нет блеска, без темноты или тени нет черного, без огня нет тепла, без ветра прохлады, так благородное и низкое зависит от примеси добродетели и порока. Но благо в познании вещей, а зло в невежестве. Человек опытный и искусный, смотря по обстоятельствам, одно отвергает, другое принимает. Но он не боится того, что отвергает, и не поклоняется тому, что принимает, если дух его велик и непреклонен. Никогда не сдавайся и не робей. Недостаточно не уклоняться от труда – ищи его. «Но, – скажешь ты, – какой же труд тогда ты назовешь пустым и непроизводительным?» Такой труд, который вызывается низкими побуждениями. Но и в нем, самом по себе, нет ничего дурного, не более, по крайней мере, чем в том, который вызывается прекрасными побуждениями; потому что труд развивает терпение, побуждающее душу на трудные и высокие подвиги увещаниями: «не ленись, недостойно мужа бояться усталости». Пускай поэтому твой труд направляется на всевозможные предметы, и добродетель твоя станет совершенной, и ты достигнешь той полной гармонии в своей жизни, которой нельзя достигнуть без искусства и без уменья познавать божеское и человеческое. В этом заключается высшее благо. И раз ты добьешься его, ты станешь союзником богов, а не просителем их.

«Но как этого достигнуть?» О, для этого не надо проезжать ни Пенинских, ни Грайских гор, ни пустынь Кандавии, ни Сиртов, ни Сциллы, ни Харибды, которые ты проехал ради какой-то жалкой прокураторской должности. Путь к этому благу безопасен, и природа сама снарядила тебя в дорогу. Она дала тебе все необходимое, чтобы стать равным Богу, если только ты сам не растерял ее даров. Ведь не деньги делают равным Богу – у Бога их нет; и не должностное платье – ибо Бог наг; и не слава, не почести – Бога никто не знает; многие думают о нем дурно, и он не мстит за это; и не толпа рабов, несущих твои носилки по городским улицам и проезжим дорогам: Бог – сам все несет на себе. И не красота, и не физические силы могут сделать тебя блаженным – они не выдерживают старости. Ищи того, что не портится со временем, чего нельзя расхитить и испортить. А такими свойствами обладает душа, но душа прямая, добрая, великая. А как назвать ее иначе, как не Богом, обитающим в человеческом теле? Такая душа может встретиться как у римского всадника, так и у вольноотпущенника, и у раба. Ибо и римский всадник, и вольноотпущенник, и раб – лишь пустые имена, измышленные честолюбием. Попасть на небо можно из любого места. Воспрянь же духом и сделайся равным бессмертным.

Для этого не надо ни золота, ни серебра; из них нельзя сделать даже хорошего изображения Бога. Вспомни, что те изваяния богов, которые были наиболее близки к ним, были глиняные.

Письмо XXXII. О завершении жизни


Я расспрашиваю о тебе всех, кто приходит из твоей стороны, что ты делаешь, где и с кем ты проводишь время. Так что, хотя ты и не можешь подать мне своего голоса, я все же с тобой. Живи же так, как будто я все слышу и даже вижу. И знаешь ли, что мне всего приятнее из того, что я слышу о тебе? То, что я ничего не слышу, что многие из тех, кого я спрашиваю, не знают, что ты делаешь. Ведь очень полезно не говорить с теми, с кем не сходишься и имеешь разные интересы. В этом я имею залог того, что тебя не отвлекут от выполнения твоих планов, хотя вокруг тебя будет толпа людей, беспокоящих тебя.

Я, впрочем, не боюсь, что тебя изменят, но я опасаюсь, чтобы тебе не помешали. Ведь нам очень вредит уже тот, кто мешает, так как наша жизнь коротка, а своим непостоянством мы и еще сокращаем ее, принимаясь за одно и то же по нескольку раз. Мы дробим нашу жизнь на части и тратим ее попусту. Спеши же, о Луцилий, и думай, насколько бы мог ты ускорить свой бег, если бы за тобой гнался враг, если бы ты видел за собою всадника, следующего по твоим пятам. А ведь это именно так и есть. За тобой гонятся. Ускорь же свой шаг и беги, спасайся в безопасное место и беспрестанно думай, как прекрасно завершить свою жизнь раньше смерти, а затем спокойно проводить остальную часть своего времени, зная, что ничто не помешает тебе наслаждаться счастливою жизнью, которая не станет счастливее оттого, что будет дольше. О, когда наконец наступит такое время, когда ты не будешь зависеть от времени, когда ты будешь жить спокойно и безмятежно и, довольный и удовлетворенный, не будешь думать о завтрашнем дне!

Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто не принадлежит себе в настоящем. Родители твои много желали для тебя, я же со своей стороны желаю тебе презрения ко всему, чего они желали для тебя. В своих желаниях они ограбили многих, чтобы обогатить тебя. Ведь что достается тебе, отнято у кого-нибудь другого. Я же хочу тебе обладания самим собою, хочу, чтобы ум твой, утомившись суетными помышлениями, наконец успокоился и остановился, хочу, чтобы ты нашел удовлетворение в самом себе и, познав истинные блага, для обладания которыми достаточно одного познания их, не нуждался в продлении своей жизни. Только тот избегнет нужды и станет свободным от всего, кто живет, завершив свою жизнь.

Письмо XXXVI. О равнодушии к суждениям толпы и к смерти


Скажи своему другу, что он со спокойною совестью может не обращать внимания на тех, кто бранит его за то, что он захотел жить в безвестности и покое и оставил свою должность, хотя мог бы на ней повыситься, предпочтя всему свободу. Как хорошо устроил он свои дела – это он будет доказывать каждый день. Те, которым обыкновенно завидуют, непрочны: одни падают, другие исчезают. Фортуна – вещь беспокойная, в ней самой источник тревог. Она волнует наш ум на различные лады: одних манит одним, других другим, этим обещает власть, тем богатство, одних возбуждает, других покоит и усыпляет. «Однако есть люди, которые легко ее переносят». Да, как и вино. Потому не считай счастливым человека, в котором многие ищут. К нему сходятся как к озеру, из которого черпают, но которое мутят. «Но друга моего зовут пустым и ленивым человеком». Неужели ты не знаешь, как часто говорят неправду и утверждают совершенно противное истине? Ведь твоего же друга называли счастливым. А разве он был счастлив? Меня не смущает даже то, что многие сочтут его за человека сурового и мрачного. Аристон говорил, что печальный юноша нравится ему больше, чем веселый и любезный. Так, хорошее вино, пока молодо, кажется грубым и терпким; то же, которое бывает приятно на вкус, прямо из бочки, не выдерживает хранения. Итак, пусть зовут твоего друга мрачным и не понимающим своей выгоды. Эта мрачность его характера будет хороша в старости; она поможет ему настойчиво заняться совершенствованием и изучением науки искусств, не тех, которые достаточно знать слегка, но тех, которыми ум должен проникнуться.

Теперь твоему другу как раз пора учиться. Ибо хотя нет такого времени, когда не следует учиться, и всякий возраст пригоден для научных занятий, – не во всякое время хорошо получать образование. Смешон и жалок старец, изучающий азбуку. Молодому прилично подготовлять; старику – употреблять. Ты же поступишь весьма полезно даже для самого себя, если научишь своего друга стать как можно лучшим. Благодеяния такого рода следует как можно чаще и принимать, и оказывать; несомненно, в таких случаях одинаково выгодно и давать, и брать. Наконец, друг твой уже не свободен: он обещал. Нарушить же такое обещание постыднее, чем не платить долгов. Для уплаты долга купцу необходимо удачное плавание, земледельцу – урожай и благоприятная погода. Твоему же другу для того, чтобы исполнить свое обещание, достаточно только желания. Судьба не имеет власти над нравственными поступками.

Пусть же твой друг так образует свой характер, чтобы легче всего достигнуть совершенства, чтобы в уме его не было ничего лишнего, но не было бы и пробелов, и чтобы он оставался непоколебим во всяких обстоятельствах. Если на долю твоего друга выпадут материальные блага, пусть он будет выше их; если же по каким-либо причинам он потеряет часть своего состояния или даже все свое состояние, пусть он не чувствует себя оттого хуже.

Если б он родился в Парфии, его с малолетства учили бы натягивать лук; если бы он родился в Германии, он учился бы метанию дротика, если б он жил во времена наших предков, он умел бы ездить верхом и преследовать бегущего неприятеля. Обычай этих стран требует, чтобы их жители учились именно этим искусствам. Твой же друг должен учиться тому, что одинаково годится против всякого оружия, против всякого врага, а именно презрению к смерти. Несомненно, что в смерти есть нечто такое, что устрашает нашу душу, одаренную любовью к жизни. Но ведь незачем было бы учиться и воспитывать в себе презрение к смерти, если бы врожденные инстинкты сами влекли нас не к самосохранению, а к смерти. Так, не надо учиться спокойно лежать на розах, в предположении, что, быть может, и это придется испытать в жизни. Напротив, следует приучаться к тому, как бы сохранить верность даже среди мучений пытки, к тому, чтобы, если придется, раненым стоять на часах и не опираться даже на дротик; ибо случается, что сон овладевает теми, кто прислонится к чему-либо.

В смерти нет ничего неудобного, ведь для этого необходимо, чтобы был кто-либо, кто бы испытывал от нее неудобство. Если же ты слишком привязан к самому факту жизни, то знай, что из того, что уходит с твоих глаз, ничто не гибнет, но все возвращается в лоно природы, из которого вышло затем, чтобы возродиться. Все кончается, ничто не исчезает. И смерть, которой мы так боимся и ненавидим, только видоизменяет жизнь, а не отнимает ее. Наступит день, и мы снова выйдем на свет, хотя многим, если они не забудут о своей прежней жизни, это будет неприятно. После я обстоятельнее докажу, что все, что, по-видимому, гибнет, в сущности только изменяется.

Кто надеется вернуться, тот уходит спокойно. Обратись к природе: все возобновляется в ней: ничто не исчезает в этом мире, но периодически проходит и возникает снова. Лето проходит, но через год наступит опять. Зима кончается, но, по прошествии нескольких месяцев, наступает вновь. Ночь затмевает солнце, но день приводит его снова за собою. Течение звезд опять выводит те звезды, которые было уже зашли. Одна часть неба постоянно поднимается, другая опускается. Наконец, я могу привести в заключение еще одно доказательство: ни дети, ни сумасшедшие не боятся смерти; тем постыднее, что разум не может постигнуть ее безвредности, когда она очевидна даже для глупости.

Письмо XLI. О божестве, живущем внутри нас


Ты поступаешь прекрасно и спасительно, если, как пишешь, продолжаешь стремиться к совершенствованию; ибо нелепо только желать его, когда от тебя же зависит и достигнуть его. Не нужно простирать руки к небу, не нужно умолять жреца, чтобы он допустил нас к самому идолу, как будто тогда Бог скорее услышит нас: Бог близок к тебе, он с тобою, он в тебе. Да, о Луцилий, это так: в нас обитает святой дух, блюститель и страж всякого блага и зла внутри нас. Как мы ведем себя по отношению к нему, так и он поступает относительно нас. Никто не может быть хорошим помимо Бога; никто не может стать выше судьбы без его помощи. Только Бог подает нам прекрасные, возвышенные советы. В каждом доблестном муже… Бог обитает, хотя неизвестно какой. Если тебе случалось попасть в рощу из старых деревьев, переросших свою обычную высоту, в которой небо скрыто тенью переплетающихся между собою ветвей, то строгая таинственность этого места и восхищение перед такой густой и непроницаемой сенью, наверное, невольно располагали тебя к вере в божество. Точно так же вид большой и глубокой пещеры, образованной в горе полувыветренными скалами, не искусственной, но возникшей вследствие естественных причин, поражает дух каким-то священным чувством. Мы поклоняемся истокам больших рек. В тех местах, где из земли неожиданно вырывается сильный ключ, ставят алтари. Горячие источники составляют предмет обожания, а темнота или неизмеримая глубина некоторых озер делает их священными. И если ты встретишь человека, остающегося бесстрашным среди опасностей, чуждого страстей, счастливого при самых бедственных обстоятельствах, спокойного среди бурь и волнений, относящегося к людям как высший и к богам как равный, – разве не охватит тебя благоговение перед ним? Разве ты не подумаешь о нем, что это существо высшее и не может быть подобно тому жалкому телу, в котором обитает? На него снизошел дух Божий. Небесная сила оживляет этот возвышенный, уравновешенный дух, для которого все мельче его, который с улыбкой смотрит на все, что составляет предмет наших желаний и нашего страха. Не может этого быть без участия божества! И большая часть этого божества остается там, откуда оно снизошло. Как лучи солнца достигают земли, но постоянно находятся там, откуда посылаются, так и великий святой дух, снизошедший на такого человека, чтобы мы легче могли познать божество, хотя и живет среди нас, но тяготеет к своему источнику. Там его корень, но сюда оно стремится и живет среди нас, оставаясь выше нас.

Какой же это дух? Конечно, такой, который опирается на присущее ему самому благо. Ибо что может быть нелепее, как хвалить человека за то, что не его? Что безумнее восхищения тем, что сейчас же может быть перенесено на другого человека? Золотые удила не делают лучшим самого коня. Из двух львов – одного с позолоченною гривой, но изнуренного, пока его укрощали и украшали, и другого, косматого, но неукротимого, и, следовательно, бодрого, каким его и создала природа, прекрасного в своей косматости, так как его истинная красота и состоит в том, что на него нельзя смотреть без страха, – второй будет предпочтен первому, усталому, хотя и раззолоченному. Никто не должен хвастаться тем, что не его. Мы хвалим виноградную лозу, если ветви ее отягощены гроздьями, если под тяжестью их гнутся самые подпорки; и кто скажет, что лучше такая лоза, на которой висят золотые гроздья и золотые листья? Но плодоносность есть качество, принадлежащее самой лозе; так и в человеке следует хвалить то, что составляет его свойство. У него милое семейство, прекрасный дом, он много сеет, много денег пускает в оборот, но все это не в нем, а только вокруг него. Хвали в нем то, чего никто не может у него отнять или подарить, что составляет его неотъемлемую принадлежность. А что это такое? Душа и разум. Человек есть существо разумное. А потому он достигает высшего блага, если выполняет свое прямое назначение, для которого родился. Чего же требует от него разум? Самой легкой вещи – жить сообразно с природой. Только общее безумие сделало это трудным. Мы сами вовлекаем друг друга в пороки. И как призвать ко спасению тех, которых никто не удерживает от гибели, а толпа влечет к ней?

Письмо XLIV. Истинное благородство дается философией


Опять ты умаляешь себя передо мною и говоришь, что обижен природой и судьбой. А между тем ты мог бы возвыситься над толпой и достигнуть высшего людского счастья. Ведь философия тем и хороша, что она не обращает внимания на родословную; впрочем, если доискиваться первого источника нашего происхождения, то все происходят от богов. Ты – римский всадник и достиг этого звания своими стараниями, и ведь, клянусь небом, немногим открыт доступ в это сословие. Не всякий попадает в сенаторы. Даже в военную службу, сопряженную с трудами и опасностями, принимают не без разбора. Философия же для всех открыта. Все достаточно благородны для занятия ею. Она никого не отталкивает, никого не выбирает и всем светит одинаково. Сократ не был патрицием, Клеанф был водовозом и занимался поливкой садов. Платон не был знатен, когда стал заниматься философией, но она сделала его знатным. Так отчего же ты не надеешься быть равным этим мудрецам? Каждый из них может быть твоим предком, если ты выкажешь себя достойным их. И ты станешь таким, если прежде всего усвоишь себе, что никто не выше тебя по происхождению. У всех нас равное число предков: происхождение каждого из нас теряется во тьме прошедшего. Платон говорит, что нет царя, у которого бы не было предком раба, и нет раба, не имеющего в числе предков царя. Все эти общественные различия перемешались в длинном ряду годов и много раз изменялись судьбою. Благороден тот, кто от природы одарен склонностью к добродетели. Только на это и надо обращать внимание. А если ты обратишься к древним временам, то увидишь, что все люди получили начало в то время, раньше которого ничего не было. От сотворения мира до наших дней нас привел длинный ряд предков, попеременно то славных, то низких. Благородство не дается галереей закоптелых изображений предков. Ведь они жили не ради нашей славы, и то, что было раньше нас, – не наше. Благородным делает человека только дух, способный в любых обстоятельствах возвыситься над судьбой.

Итак, если б даже ты не был римским всадником, а был вольноотпущенником, все-таки ты можешь быть единственным свободным среди свободнорожденных. Ты спросишь, каким путем достигнуть этой свободы? Для этого надо научиться различать добро и зло самому, а не по указанию толпы. Надо обращать внимание не на то, откуда что идет, а на то, к чему оно ведет. Если что-либо может дать счастье, то хорошо само по себе. Того нельзя истолковать в дурную сторону. «Но почему же тогда мы видим столько ошибок, если все хотят счастья?» Потому что за самое счастье принимают только средства к нему и, стремясь к счастью, бегут от него. В самом деле, сущность блаженной жизни есть полная безопасность и непоколебимая в ней уверенность, а между тем все выискивают причины к беспокойству и не только несут свое бремя через тернистый путь жизни, а просто тащат его. Таким образом, люди только удаляются от достижения той цели, к которой стремятся, и чем сильнее стремятся к ней, тем больше затрудняют себе путь и только идут назад. Так именно бывает с теми, кто торопится выйти из лабиринта. Сама торопливость замедляет их.

Письмо L. Познай свои недостатки


Я получил твое письмо только через несколько месяцев после того, как ты послал его. Я даже счел лишним поэтому спросить у того, кто принес мне письмо, что ты делаешь. У него должна бы быть очень хорошая память, если б он помнил это. Я надеюсь, однако, что ты уже живешь так, что где бы ты ни был, я могу знать, что ты делаешь. Ибо чем иным можешь ты заниматься, как не самосовершенствованием, как не тем, чтобы с каждым днем освобождаться от старых заблуждений, познавая, что те пороки, которые ты объяснял внешними обстоятельствами, коренятся в самом тебе. Ведь часто бывает, что мы приписываем что-либо времени или месту, а затем оказывается, что, куда мы ни переселимся, оно последует за нами. Ты знаешь Гарпасту, карлицу моей жены, которая досталась мне как ненужная обуза, по наследству. Сам я не любитель подобных уродов, и если мне когда-либо хочется позабавиться в обществе шута, мне не надо долго искать его: я смеюсь над собою. Так вот эта Гарпаста внезапно ослепла; но, что кажется даже невероятным, а между тем это правда, – она не верит, что слепа. Она ежеминутно зовет к себе вожатого, чтобы бродить по дому, и только уверяет, что в доме темнота.

Поверь, что-то, над чем мы смеемся в ней, бывает с каждым из нас. Так, никто не признает себя скупым или жадным. Но слепцы, по крайней мере, ищут вожатых, мы же блуждаем без проводников и говорим себе: «Я вовсе не тщеславен, но никто в Риме не может жить иначе… Я не расточителен – это городская жизнь требует больших издержек… Не моя вина, если я вспыльчив, если я не устроил еще себе правильный образ жизни, – тому причиной моя молодость». К чему обманывать себя? Наше зло не вне нас: оно коренится внутри нас, в самом сердце. И тем труднее нам вылечиться, что мы не понимаем, что мы больны. А если мы начнем лечиться, сколько времени надо, чтобы изгнать из себя все эти застарелые уже болезни! Теперь же мы не зовем еще даже врача, который все-таки скорее помог бы нам, если бы принялся лечить еще свежий порок. Нежный и незагрубелый ум легко последует за тем, кто укажет ему истинный путь. Только того, кто уже слишком отстал от природы, трудно вернуть к ней. Мы стыдимся учиться добродетели, но, клянусь небом, если и стыдно звать учителя добродетели, то нельзя же надеяться, что мы получим такое благо совершенно случайно. Необходимо поработать над собой, хотя, по правде сказать, труд этот не будет тяжел, если только, как я сказал, начать образовывать и исправлять ум прежде, чем он закоснеет в пороках. Впрочем, не надо отчаиваться даже и относительно закоснелого ума. Постоянным трудом и внимательной, не слабеющей заботой можно достигнуть всего. Даже и кривые дубы можно выпрямить; искривленные бревна можно расправить теплом, и хотя дерево выросло криво, оно все-таки может быть переделано сообразно нашим требованиям. Насколько же легче образовать душу, гибкую и податливую всяким влияниям. Ибо что такое душа, как не особого рода живой эфир. Но эфир тем гибче всякого другого вещества, чем тоньше.

О Луцилий! Нечего бояться, что тебе может помешать самая давность твоих недостатков. Никому не удавалось иметь праведную душу ранее неправедной. Все мы были предвосхищены злом. Учиться добродетели – значит разучиваться пороку. Но тем охотнее должны мы приступить к уничтожению наших пороков, что, раз привитая, добродетель остается при нас навсегда. Ей нельзя разучиться. Напротив того, пороки, собственно, чужды нам; потому их легко вырвать с корнем и бросить. Гораздо тверже держится то, что сидит на своем месте. Добродетель соответствует нашей природе; пороки враждебны и противны ей. Но хотя раз насажденная добродетель уже не погибнет и уход за нею легок, однако начало и тут трудно, ибо неразвитой и больной душе свойственно бояться всего нового. Поэтому необходимо принудить ее к началу. Затем и самое лечение перестанет быть неприятным. Напротив того, чем далее будет подвигаться выздоровление души, тем более будет она наслаждаться. После выздоровления ей захочется даже новых лекарств: философия не только полезна, она приятна.

Письмо LI. О байских купаниях


Кто как может, о мой Луцилий. Ты живешь по соседству с Этной, прекраснейшей сицилийской горой (которую, никак не могу понять почему, Мессала или Вальгий, так как у них обоих я читал это, называют единственной, тогда как и во многих других местах из земли выходит огонь, и притом не только из высоких гор, но также из низких; первое, правда, случается чаще, конечно, потому что огонь стремится вверх). Я же, насколько могу, довольствуюсь Байями, откуда я, впрочем, уехал на другой день после того, как приехал, считая их за место, которого следует избегать, как ни богато одарено оно природой, за то, что его избрала местом своего пребывания роскошь. Это, впрочем, не значит, что следует ненавидеть какое-либо место; но как не всякая одежда прилична для мудреца и человека серьезного, хотя мудрец и не ненавидит никакого цвета, а только считает некоторые цвета непригодными для того, кто проповедует умеренность, так бывают и страны, которых избегает мудрец, или даже только стремящийся к мудрости, как чуждых добрым нравам. Так, заботясь об уединении, мудрец не изберет для этой цели Канона, хотя Канон сам по себе не мешает вести умеренную жизнь; не изберет мудрец и Байев, так как этот город стал пристанищем пороков. В нем роскошь позволяет себе проявляться наиболее резко; в нем нравы распущеннее, как будто в известном месте допускается большая распущенность, чем в других. Мы же должны выбирать для своего пребывания места здоровые не только для нашего тела, но и для наших нравов. Я бы не хотел жить ни в обществе палачей, ни в обществе кутил. Что за необходимость смотреть на пьяниц, шатающихся по берегу моря, на флотилии гуляющих, на озера, с которых раздается пение хоров, и на другие тому подобные вещи, которыми роскошь, хотя и дозволенная законами, не только грешит, но и выставляется напоказ? Следует, безусловно, избегать даже самых поводов к порокам. Надо закалять свой дух и удалять его от прельщения страстей. В одну зиму Ганнибала, неукротимого альпийскими снегами, расслабили горячие ключи Кампании. Он, побеждавший оружием, был побежден пороком. Мы тоже на войне, и притом на такой войне, на которой никогда нет ни отдыха, ни покоя. Мы должны воевать со страстями, а страсти, как видишь, овладевают иногда даже самыми строгими умами. Тот, кто предначертал себе совершить великое дело, должен знать, что при выполнении его нельзя быть ни слабым, ни мягким.

Какой мне прок в горячих источниках? На что мне бани, в которые нагоняют сухой пар, чтобы заставить потеть тело? От работы оно и без них покрывается потом. Если бы мы, подобно Ганнибалу, прекратив все дела и оставив войну, занялись согреванием наших тел, то всякий по справедливости мог бы упрекнуть нас в опасной лености, несвоевременной даже для победителя, а тем более для того, кто еще только что начал побеждать; нам менее, чем карфагенским войскам, позволительно предаваться отдыху, так как при отступлении мы подвергаемся большей опасности, и даже при продолжении военных действий нам остается больше дела. С нами воюет сама судьба за то, что мы не хотим покориться ее велениям. Мы не только не согласны подчиниться судьбе, но отвергаем ее, а для этого нужна большая храбрость. Раз поколебавшийся, дух уже не принадлежит себе; если он уступил страсти, придется уступить скорби, труду и, наконец, бедности. Равным образом захочет иметь над ним власть и честолюбие, и гнев, и он не выдержит напора стольких влияний и погибнет. Наша цель – свобода; ради нее подъемлются все труды. Но в чем состоит свобода? Не быть рабом никакой вещи, не зависеть ни от какой случайности, ни от какой необходимости – быть равным самой судьбе. В тот день, когда я пойму, что я сильнее ее, она потеряет надо мной всякую власть. А судьба станет покорна мне, если в моих руках будет смерть.

Чтобы предаваться таким размышлениям, следует избирать места серьезные и святые. Чрезмерная живописность изнеживает душу, и, без сомнения, местность может повлиять на упадок бодрости. Вьючные животные легко переносят всякую дорогу, если копыта их окрепли на жесткой почве. Напротив, животные, выросшие на мягком и болотистом пастбище, легко портят копыта. Солдаты, набранные в горных округах, бывают выносливее. Напротив, городские жители и рабы ленивы. Руки, призываемые к оружию от плуга, не боятся никакой работы. Руки, привыкшие к умащениям, отказываются от самой легкой. Строгая суровость местности делает дух бодрее и способнее на великие дела. Сципион предпочел, как место своей ссылки, Литерны Байям: в Литернах он не мог с таким комфортом переносить свое падение. Даже Кай Марий, Гней Помпей и Цезарь, на которых судьба впервые возложила счастье всего римского народа, хотя и построили себе виллы в байских окрестностях, однако расположили их на вершине горы. Казалось, и здесь они хотели воевать и наблюдать с возвышенного поста на далекое расстояние все, расположенное внизу. Стоит обратить внимание на то, какое место выбрали они для своих вилл и какие строения в них возвели: подумаешь, что здесь не дачи, а крепости. Не думаешь ли ты, что в этом уголке согласился бы когда-нибудь жить Катон и считать, сколько проплыло мимо него блудниц в галерах, сколько различных сортов расписанных яркими красками лодок спущено на воду, сколько роз плавает по озеру, или слушать по ночам хоры певцов? Он предпочел бы прожить всю жизнь в палатке, раздвигая ее каждую ночь собственными руками. Да и какой мужчина предпочтет пробуждение от звуков мелодии пробуждению от звука военных сигналов.

Довольно, впрочем, вести тяжбу с Байями; только с пороками следует вечно воевать. Преследуй их, о Луцилий, без конца и без меры, ибо нет им конца и нет меры. Исторгни же пороки, которые льстят твоему сердцу, иначе придется потом самое сердце вырвать с ними. Особенно преследуй страсти и считай их злейшими врагами. Подобно разбойникам, они ласково обнимают нас, чтобы поразить ножом.

Письмо LIV. О приближении смерти


Давно я не подвергался никаким болезням, но на днях внезапно заболел. «Чем же?» – спрашиваешь ты. И вопрос твой не излишен, так как ни одна болезнь не осталась мне неизвестна. Но я как будто обречен на страдания преимущественно от этой болезни, которую мне не хочется, впрочем, называть ее греческим именем. Она достаточно точно определяется словом «удушье». Припадки ее коротки, но подобны бурям. Они длятся не более часа. И кто бы мог дольше задыхаться? Я испытал многие телесные недуги и боли; но ни одна не была для меня так тяжела, как эта. Ибо всякая другая боль – болезнь, а эта – агония. Недаром врачи называют ее подобием смерти. Душа, наверное, когда-нибудь отлетит во время этих припадков, как постоянно порывается сделать это.

Ты думаешь, что я рассуждаю теперь так спокойно, потому что болезнь прошла. Было бы так же неосновательно считать прекращение ее за выздоровление, как за выигрыш процесса – отсрочку судебного разбирательства. Но, даже задыхаясь, я старался успокоить себя веселыми и бодрыми размышлениями. «Что случилось? – говорил я себе. – Смерть испытывает меня. Пускай себе. И я долго испытывал ее». Ты спросишь, может быть, когда это я испытывал смерть? Еще до своего рождения. Ведь смерть – это небытие. Каково оно – я уже знаю. После меня будет то же, что было раньше меня. Если в смерти есть какая-либо мука, очевидно, она была уже раньше, чем мы явились на свет. Но тогда мы не чувствовали никаких страданий. Воспользуюсь следующим сравнением. Не нелепо ли думать, что светильнику хуже после того, как его погасят, чем до того, как его зажгут? Мы тоже загораемся и гаснем. В этот промежуток времени мы испытываем некоторое страдание. Вне его, по обе стороны, должен быть полный покой. Мне кажется, о Луцилий, что наша ошибка в том, что мы думаем, будто смерть только следует за жизнью, тогда как она и предшествовала ей, и последует за нею. Все, что было до нас, – смерть. Так не все ли равно, не начинать вовсе или перестать, если результат один и тот же – небытие?

Такого рода увещаниями, конечно мысленными, потому что говорить я был не в силах, я не переставал себя успокаивать. Между тем мало-помалу удушье успевало перейти в одышку, начинало повторяться через большие промежутки времени, затем одышка уменьшалась и, наконец, совсем проходила. Но и до сих пор, хотя болезнь прошла, дыхание не пришло еще в полный порядок; я чувствую в нем некоторое затруднение и задержку. Впрочем, и то хорошо, лишь бы мои вздохи не тревожили души. Итак, знай теперь, что я бестрепетно встречу последний час: я уже приготовлен к нему и не думаю о смерти. Ты же подражай тому, кому не жаль умереть, хотя отрадно было жить. Есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда гонят. Надо только делать вид, как будто уходишь добровольно. Мудреца же совсем нельзя прогнать, ибо быть выгнанным – значит быть насильно, против желания, удаленным откуда-нибудь. А мудрец ничего не делает против своей воли. Он избегает принуждения тем, что сам желает того, к чему принуждает его необходимость.

Письмо LVI. О неприятных звуках


Я погиб бы, если бы для человека, углубленного в занятия, молчание было в самом деле так необходимо, как это кажется на первый взгляд. Я живу как раз возле бани, и в настоящую минуту вокруг меня раздаются всевозможные звуки. Представь себе звуки всякого рода, способные, каждый, заставить ненавидеть самый орган слуха. Тут и шум, производимый занимающимися гимнастикой, и звуки швыряния тяжелого свинцового шара, и кряхтение работающих, или, вернее, изображающих из себя работников; мне слышно, как они тяжело дышат, задерживают дыхание и испускают затем хриплые, тяжелые вздохи. Мне слышно хлопанье жирной руки по плечу умащающихся маслом, причем по роду звука я могу различить, как ударяют – раскрытой или согнутой ладонью; до меня доносится треск мяча, ударяющего в поставленные, как цель, столбы. Порой раздаются визг и крики пойманного вора. Прибавь к этому тех, кому нравятся звуки собственного голоса, раздающегося в бане, наконец, тех, которые прыгают в бассейн, с великим шумом и плеском разбрызгивая воду. Кроме этих людей, у которых, по крайней мере, хоть человеческие голоса, представь себе еще визгливый и тонкий голос цирюльника, который, желая обратить на себя внимание, пронзительно кричит и не умолкает до тех пор, пока кто-нибудь не поручит ему выдергивать волосы, и тогда он заставляет кричать за себя другого. Затем различные крики продавцов фруктов, пряников, мяса и других разносчиков, предлагающих свои товары, выкрикивая их на различные голоса. «О, – воскликнешь ты, – ты или из железа, или глух, если рассудок твой не помутился среди столь разнообразных и неблагозвучных криков, тогда как стоика Хризиппа довели до смерти одни непрерывные приветствия». Клянусь, меня этот шум беспокоит не больше, чем журчание текущей воды, хотя, как известно, один народ перенес свой город на другое место только из-за того, что не мог переносить шума, производимого течением Нила. Звуки голоса, впрочем, раздражают больше, чем неопределенный шум. Первые развлекают мысль, второй же только тревожит слух. Когда я занимаюсь, мне нисколько не мешает грохот катящихся экипажей, стук поселившегося по соседству плотника или кузнеца, или даже фабриканта музыкальных инструментов, настраивающего свои трубы и флейты возле фонтана, если только он не играет, но лишь перебирает отдельные ноты. Звуки, прерывающиеся через известные промежутки времени, для меня неприятнее тех, которые длятся непрерывно. Но я настолько привык и к ним, что могу равнодушно переносить даже резкий голос управляющего лодкой, подающего такт гребцам. Я принуждаю свой ум оставаться сосредоточенным, не развлекаясь никакими внешними явлениями. Пусть снаружи раздаются всевозможные звуки, лишь бы в душе не было никакой тревоги, лишь бы в ней не бушевали страсти или страх, и не явились во взаимной вражде скупость и расточительность. Что пользы в молчании окружающего мира, если в душе бушуют страсти. Неправду сказал поэт, будто

Тихая ночь приносит с собою спокойствие миру.

Спокойствие достигается только рассудком. Ночь возбуждает тревоги, а не устраняет их, и только изменяет род беспокойства. Часы бессонницы так же бурны, как и дневные. Только такое спокойствие прочно, которое обусловлено совестью. Посмотри на человека, для сна которого необходима тишина целого большого дома. Чтобы ни единый звук не достигал его слуха, вся толпа рабов смолкает, пока он спит, и ходит вокруг него на цыпочках; и разве он все-таки не мечется во сне и туда и сюда, засыпая больным, слабым, чутким сном? Порой он жалуется, что слышал звуки, которых на самом деле не мог слышать. Что за причина этого, по-твоему? Дух его беспокоен. Надо его успокоить, надо укротить его мятежность. Нельзя назвать покоящимся человека только оттого, что тело его лежит. Самый покой может быть беспокоен.

Всякий раз, как овладеет нами тягостное чувство вялости, следует стараться приняться за дело или заняться искусствами. Опытные полководцы, замечая, что солдаты плохо повинуются им, задавали им какие-либо работы или предпринимали походы. Таким образом, у солдат не оставалось времени на пустые мысли, а известно, что пороки праздности всего лучше искореняются с помощью труда. Мы часто видим, что общественные деятели удаляются от дел, почувствовав отвращение к занятиям и досаду на свои неудачи; но в уединении, в которое забросит их уныние и усталость, снова разгорается их честолюбие. И это потому, что оно и раньше не исчезало, но было лишь притуплено и подавлено неблагоприятным положением дел. То же надо сказать и о невоздержности, которая иногда как будто и ослабевает, но потом снова волнует человека, ведущего уже умеренную жизнь, и среди полного благоразумия воскресают оставленные, но не осужденные страсти, и притом с тем большею силою, чем более их скрывали. Ибо все пороки ослабевают, когда обнаружатся; так и болезни, клонясь к выздоровлению, выступают наружу и проявляют всю свою силу. Так же точно и скупость, и честолюбие и другие душевные пороки тем опаснее, чем более душа, зараженная ими, похожа с виду на здоровую.

Иногда, по виду, мы отдыхаем, но этого нет на самом деле. Ибо если бы совесть наша была спокойна и если бы мы действительно ушли от жизни, презрев прельщения страстей, то, как я сказал уже раньше, ничто бы не развлекало нас, никакие голоса, ни птичьи, ни человеческие не могли бы помешать нашим серьезным и глубоким размышлениям. Нельзя назвать сосредоточенным того человека, который готов прислушиваться к посторонним голосам и случайным звукам. Значит, внутри его есть еще скрытое беспокойство и частица страха, делающая его любопытным. Вергилий говорит в одном месте:

Прежде мой дух смутить не могло никакое оружье,Ни стоявшее против враждебное воинство Грайев.Ныне же в трепет меня повергает ничтожнейший шорох, —Столь я боюсь за того, с кем иду, и за то, что несу я.

В первых стихах мы видим мудреца, которого не устрашает ни звон оружия, ни сражающиеся друг против друга густые ряды войск, ни треск рушащихся стен осажденного города. В последних – перед нами слабый ум, который боится за свое имущество и пугается малейшего шороха: малейший звук он принимает за стон и дрожит, и легчайшее движение вызывает в нем трепет. Он стал боязливым из-за своего бремени. И всякий из числа тех считаемых счастливыми людей, которые много несут с собою и много тащат за собою, как ты легко можешь в том убедиться, боится за того, с кем идет, и за то, что несет он.

Считай за признак полного развития, если тебя не будет смущать никакой шум, не будут волновать никакие голоса, слышатся ли в них льстивые слова или угрозы, или просто пустые звуки. Но, сознаюсь, из этого еще не следует, чтобы не было удобнее избегать шума. Потому и я уеду из этого места. Я хотел только испытать себя. Нет никакой необходимости дольше терзать свой слух, когда еще Одиссей, оберегая своих спутников, придумал прекрасное и простое средство – даже против сирен.

Письмо LXIII. Не следует слишком оплакивать утраты


Мне грустно, что умер твой друг Флакк, но я не хочу, чтобы ты слишком предавался горю. Я не смею требовать, чтобы ты совсем не горевал, хотя знаю, что последнее было бы всего лучше. В самом деле, такая твердость духа присуща человеку, возвысившемуся над самою судьбою. Утрата друга огорчила бы его, но и только. Нам же простительны слезы, если только они текут не слишком обильно и если мы сами стараемся их унять. Не следует встречать весть о смерти друга с сухими глазами, но не следует и разливаться в слезах. Можно поплакать, но не надо громко рыдать. Тебе кажется, что я требую от тебя чрезмерной суровости, а между тем величайший из греческих поэтов ограничил срок оплакивания всего одним днем, заставив Ниобею думать о еде в тот же день, в который она потеряла своих детей. Ты спросишь, зачем же тогда люди причитают и неуместно оплакивают покойников? В слезах мы ищем доказательства горя и не столько следуем влечению скорби, сколько показываем ее другим. Никто не плачет, оставшись один. Как это ни глупо, однако есть доля тщеславия в самой скорби. «Неужели же, – возражаешь ты, – я должен забыть своего друга?» Коротка же твоя память, если она не переживет скорби, ведь ты уже теперь способен смеяться сквозь слезы всякому пустяку. Не говорю уже о том, что будет позже, когда скорбь смягчится и тяжелые припадки тоски прекратятся. Едва ты перестаешь следить за собою, печальное выражение сходит с твоего лица. Ты сам стережешь свою печаль. Но, несмотря на твою бдительность, скорбь прекратится и притом тем скорее, чем была острее.

Будем поступать так, чтобы нам было приятно воспоминание об утраченных друзьях. Ведь никто не вспоминает охотно того, о чем не может думать без огорчения. Конечно, неизбежно испытывать горечь утраты при воспоминании о тех, кого мы любили; но в самой горечи этой есть известного рода наслаждение. Стоик Аттал говорил: «Память об усопших друзьях так же приятна, как бывает приятна некоторая доля кислоты в яблоках или терпкость очень старого вина. Когда же пройдет некоторое время, то все, что заставляло нас страдать, исчезнет и останется одно беспримесное наслаждение». Далее он продолжает: «Память о живых друзьях подобна меду или прянику; память об усопших приятна нам, хотя и содержит в себе некоторую горечь. Но кто станет отрицать, что порой и острое и даже терпкое способно возбуждать аппетит?» Я не согласен с Атталом. По-моему, размышления об усопших друзьях приятны и сладки. Когда они были живы, я знал, что потеряю их; когда же я их потерял, я вспоминаю, что все-таки имел их. Итак, о Луцилий, будь благоразумен и перестань ложно толковать благодеяния судьбы. Она отняла, но она же ведь и дала.

Мы оттого так жадно пользуемся обществом друзей, что не знаем, как долго можно будет им пользоваться. Припомним, как часто мы покидали их, отправляясь в какое-нибудь дальнее путешествие, как часто не видались с ними, живя в одном месте, – и мы поймем, что мы гораздо больше не пользовались их обществом при их жизни. Подумай также о тех людях, которые дурно обращаются с друзьями, а затем предаются глубочайшей скорби и начинают любить только тогда, когда потеряют. Конечно, они тем неудержнее предаются печали, что боятся, как бы не возникло сомнения в том, действительно ли они любили? В слезах они ищут запоздалого доказательства своих чувств.

Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем, что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей, то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного. Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.

Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину, однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби, его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того, чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.

Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь. Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил только то, что он был моложе меня, даже значительно моложе; как будто смерть соблюдает старшинство! Поэтому всегда помни, что и ты сам, и все, кого ты любишь, смертны. Я бы должен бы в то время помнить это: «Серен моложе меня. Но что ж из этого? Он должен пережить меня, но может умереть и раньше меня». Я не хотел этого знать, и судьба сразила меня неожиданно. Теперь я твердо знаю, что все мы умрем, и притом неизвестно когда. То, что может случиться во всякое время, может случиться и сегодня. Итак, о Луцилий, будем думать, что и мы скоро отправимся туда, где теперь тот, кого мы оплакиваем. И, быть может, если не пустая басня мудрецов, что после смерти мы переселяемся в особую обитель, тот, кого мы считаем погибшим, только послан вперед нас.

Письмо LXIV. Похвала Квинту Секстию Старшему


Вчера ты был с нами. Ты мог бы обидеться, если б я сказал только вчера, но я прибавил «с нами», потому что со мною ты всегда неразлучен. Пришли некоторые из моих друзей, и по этому случаю по всему дому распространился дым – не тот дым, который вырывается из глубины очага и пугает ночную стражу, но тот умеренный дым, который бывает признаком присутствия гостей. Разговор велся о разных вещах, как и всегда бывает на обедах, мы не исчерпывали ни одного предмета до конца, но переходили с одного вопроса на другой. Под конец мы читали сочинения Квинта Секстия Старшего, великого, по моему мнению, мужа и, хотя он отказывается от этого, стоика. Бессмертные боги! Сколько в нем силы, сколько ума! Не у всякого философа найдешь столько. У большинства только некоторые места изложены живо, остальные же сухо и вяло. Они рассуждают, спорят, острят, но не действуют на сердце, потому что у них самих нет сердца. Когда же читаешь Секстия, поневоле скажешь: «Вот это живой, сильный и свободный ум, превышающий обыкновенные человеческие способности и за то внушающий к себе полное доверие!» Признаюсь тебе: читая Секстия, я прихожу в такое настроение, что готов вызвать на бой все превратности судьбы, готов кричать: «Что медлишь, о судьба? Выходи на бой! Я жду». Мое настроение подобно настроению того героя Энеиды, который ищет, на чем бы испытать свои силы, в чем бы проявить свою доблесть, и втайне желает, чтоб бешеный вепрь или лев бледно-желтый, с гор соседних спустясь, напал на мирное стадо.

Мне хочется, чтобы было над чем одержать победу, было над чем упражнять свое терпение. Ибо Секстий имеет еще то прекрасное свойство, что он не только показывает величие блаженной жизни, но вместе с тем не заставляет отчаиваться в возможности достижения ее. Ясно видишь, как высока она, но в то же время чувствуешь, что при желании можно достичь ее. Такова же у него и добродетель: и восхищаешься ею, и надеешься ее достигнуть.

Я лично готов тратить много времени на созерцание мудрости: я так же восторженно созерцаю ее, как созерцал бы наш мир, если бы видел его в первый раз. Вообще, я уважаю научные открытия и тех, кто их делает. Мне приятно вступать в права наследства столь многих мудрецов. Для меня они искали, для меня трудились. И я хочу выказать себя добрым хозяином. Умножу полученное мною, и наследство, возросшее моими трудами, перейдет к потомкам. Еще много остается дела, и много останется его после. Даже через тысячу веков не устранится возможность прибавить что-либо новое к тому, что уже есть. Если бы даже все было найдено древними, на долю живущих все-таки останется употребление и приложение изобретенного раньше другими. Представь, что мы знаем уже все лекарства против болезни глаз, так что нет необходимости открывать новые, а достаточно только пользоваться уже известными, сообразно болезни и обстоятельствам: одним лечат воспаление глаз, другим – опухоль век, третьим – слезливость, четвертым – улучшают зрение. Все же остается их приготовить и сообразно обстоятельствам применять в различных случаях. Пусть же найдены древними лекарства от пороков души: на нашу долю все-таки останется исследование того, как применять их и когда. Много совершили те, кто жили раньше нас, но они не переделали всего. Тем не менее они достойны всяческого уважения и даже божеских почестей. О, я готов хранить изображения великих людей, чтобы они наполняли душу мою восторгом, и праздновать дни их рождения. Зачем не принято призывать их имена в молитвах! Должно почитать этих наставников человечества, оставивших по себе столько славных открытий, в такой же мере, в какой мы чтим наших собственных наставников. При встрече с консулом или претором принято воздавать приличную их сану почесть: сходить с коня, снимать шляпу, уступать дорогу. И что же? Обоих Катонов, Лелия Мудрого, Сократа, Платона, Зенона и Клеанта я буду встречать в своей душе без всяких знаков уважения? Нет! Я их так уважаю, что при одном звуке их имени всегда привстаю.

Письмо LXV. Об интересе к отвлеченным предметам



Поделиться книгой:

На главную
Назад