Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сенека. Избранные труды - Луций Анней Сенека на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Сегодня я пользуюсь покоем и свободой не столько благодаря самому себе, сколько благодаря театру, на котором идет сферомахия, привлекшая к себе всех докучливых посетителей. Никто ко мне не врывается, никто не мешает моим размышлениям, которые, вследствие самой уверенности в ненарушимости их, развиваются смелее. У дверей моих не раздается постоянного стука; занавес в моем кабинете не раздвигается поминутно, и я могу идти один, что весьма необходимо для того, кто хочет идти сам по себе и следовать по своему пути, так как хотя я иду по дороге, проложенной раньше меня, однако я позволяю себе и самому находить нечто свое, изменяя и отбрасывая кое-что из того, что достигнуто моими предшественниками: я соглашаюсь с ними, но не покоряюсь им раболепно.

Однако я преждевременно выразил уверенность в тишине и уединении без помехи: с ристалища уже доносятся до меня громкие крики, которые хотя и не развлекают меня, однако переносят к самому месту состязания. И подумать только, сколь многие занимаются телесными упражнениями и как мало занимающихся духовными! Какое стечение народа бывает на представлениях и игрищах и какое уединение господствует вокруг храма науки! И как тупы и неразвиты бывают те, руки и плечи которых приводят толпу в восторг!

Поневоле приходит мысль, что если тело путем постоянных упражнений можно довести до того, что оно легко переносит и удары в боях, и ушибы от швыряемых противниками камней и может целые дни подвергаться раскаленным лучам солнца, среди удушливой пыли, нередко обливаясь своею кровью, то не гораздо ли легче закалить свой дух, достигнуть того, чтобы он бестрепетно переносил удары судьбы и, даже поверженный в прах и опрокинутый, снова бодро восставал? Ведь для того чтобы иметь здоровое тело, нужно очень многое; душа же растет сама по себе, сама себя питает и развивает. Телу нужна обильная пища, вкусные напитки, умащения елеем, наконец, продолжительная подготовка; добродетели же можно достигнуть без всяких трудов и издержек. Все, что необходимо для того, чтобы стать добродетельным, у тебя уже есть. Ибо для того чтобы быть добродетельным, достаточно только хотеть этого. А чего же еще хотеть, как не того, чтобы избегнуть рабства, гнетущего всех нас? Самые низкие рабы, рожденные в рабстве, и те всячески стараются выйти из него. За свою свободу они рады отдать последние сбережения свои, которые они сделали путем всевозможных лишений. Так неужели же ты, мнящий себя свободнорожденным, не захочешь купить свободы по какой бы то ни было цене? Что смотришь на свой сундук? За деньги ее не купишь. Ведь та свобода, которая приобретается путем внесения в цензорские списки, только звук пустой, и ее одинаково нет ни у того, кто купил ее, ни у того, кто продал. Истинное благо свободы ты только сам можешь дать себе – так и требуй ее лишь у самого себя.

Прежде всего освободись от страха смерти. Он налагает на нас первое ярмо. Затем от страха бедности. Если хочешь убедиться, что в бедности нет ничего ужасного, посмотри на выражение лица у богача и у бедного. Бедный улыбается чаще и искреннее. В глубине его сердца не гнездится никакое беспокойство, а если и являются какие-либо заботы, они проходят мимо, как легкое облако. Те же, кого считают счастливыми, веселы лишь по виду: их радость омрачена внутренней горечью и печалью, и им тем тяжелее, что они не могут откровенно признаться в своих несчастьях, но должны, нося в сердце мучительную тоску, играть роль счастливцев. Я не умею лучше выразить ту драму человеческой жизни, в которой мы все более или менее скверно играем наши роли, как сравнением нас с тем надутым и напыщенным театральным царем, который, гордо задрав голову, произносит:

Я царь Аргоса, Пелопса наследник,И вся страна, меж морем ИонийскимИ Геллеспонтом, мне подвластна.

А на самом деле этот царь Аргоса – раб, получающий жалованье: пять мер хлеба и пять динариев. И он, гордо и властно и кичась сознанием своих сил, произносит:

О Менелай, приди в себя, успокойся,Иль от руки моей умрешь… —

Получит поденную плату и пойдет спать в жалкой конуре.

То же надо сказать о тех неженках, которых носят в носилках, поднимая выше голов толпящегося вокруг них народа. Их счастье только маска. Сорви ее – и они покажутся тебе жалкими. Покупая коня, ты прикажешь продавцу снять попону, чтобы под нею не был утаен какой-либо физический недостаток. Точно так же не купишь ты и раба, тело которого скрыто под одеждами: если торговец невольниками и скрывает под украшениями то, что в рабе может не нравиться, то сами украшения кажутся подозрительными, и если ты увидишь повязку на колене или на локте, ты прикажешь снять ее и показать голое тело. Потом, если ты захочешь оценить и узнать, что представляет собой какой-нибудь скифский или сарматский царь, ты обратишь внимание не на пышную корону его, а на то, что под нею, – и сколько дурного увидишь ты там! Но что говорить о других. Если хочешь оценить самого себя, ты не должен принимать в расчет ни денег, ни дома, ни звания. Загляни внутрь себя. До тех же пор ты знаешь, каков ты, лишь с чужих слов.

Письмо LXXXIV. О собирании книжной мудрости


Мои поездки, встряхивающие время от времени мою апатию, кажутся мне полезными как для моего здоровья, так и для занятий. Почему полезны они для здоровья – это очевидно: мое пристрастие к научным занятиям заставляет меня пренебрегать телесными упражнениями; во время же моих поездок я занимаюсь другими вещами. Но поездки эти полезны и для научных занятий. Я не перестаю читать в дороге. Ибо читать, по-моему, необходимо, во-первых, для того, чтобы не довольствоваться одним собою; во-вторых, чтобы, узнав, какими вопросами занимались другие писатели, я мог судить как о том, что уже исследовано, так и о том, что остается исследовать. Чтение питает ум, и восстановление сил утомленного занятиями ума достигается путем чтения. Не следует только писать или только читать. Занимаясь исключительно писанием, мы истощим свои силы; занимаясь одним чтением, мы можем рассеять свой ум. Надо попеременно заниматься то тем, то другим и уравновешивать одно другим так, чтобы из того, что мы заимствовали путем чтения, письмо создавало нечто целое. Мы должны подражать пчелам, которые летают с цветка на цветок, выбирая наиболее медоносные, и затем все, что они соберут во время полета, распределяют по сотам и, как говорит Вергилий:

Мед душистый собравши,Нектаром сладким ячейки сот наполняют…

Недостаточно выяснено, просто ли собирают пчелы цветочный сок, который уже и есть сам по себе мед, или же они обращают в мед собранный ими материал, примешивая к нему особую, присущую пчелам жидкость. Ибо одни думают, что пчелы обладают искусством не приготовления меда, но только его собирания. Говорят, что в Индии находят мед прямо на листьях местной породы тростника и что мед этот состоит или из росы, присущей тамошним небесам, или из густого и сладкого сока самого тростника. Предполагают, что и наши растения обладают такими же свойствами, хотя и менее ясно выраженными. Их-то и разыскивает и открывает насекомое, обладающее прирожденными к тому способностями. Другие, напротив, думают, что мед образуется путем особого приготовления и перемешивания тех соков, которые почерпаются пчелою из самых нежных зеленых и цветочных частей растения, причем дело не обходится без особого рода фермента, с помощью которого различные элементы превращаются в однородную массу.

Но я уклонился в сторону. Словом, мы должны подражать пчелам и, подобно им, все заимствованное нами путем чтения различных авторов распределять по отделам. Ибо когда разнородные материалы разделены, они лучше запоминаются. Затем стараниями и способностью нашего разума мы должны слить в одно целое различные материалы, так, чтобы хотя и ясно было, откуда что взято, но вместе было очевидно, что это не то, что взято. Так в нашем теле поступает без нашего ведома сама природа. Пища, которую мы приняли, пока сохраняет присущую ей форму и в твердом виде лежит в желудке, обременяет его; когда же она изменится под влиянием желудочных соков, то обратится в кровь и мускулы. Так точно и духовная пища, которую мы приняли, не должна оставаться неусвоенной, чтобы не быть чуждой нам.

Переварим ее, иначе она будет только обременять память, не обогащая ума. Согласимся вполне убежденно с чужими мнениями и тем самым сделаем их своими, и из многих отрывков создадим нечто единое, подобно тому, как из различных слагаемых путем сложения в результате получается одно число. То же должен делать и наш разум: пусть он скроет все, что служит ему материалом, и выставляет напоказ лишь то, что он создаст из этого материала. Если же в тебе и отразится сходство с тем писателем, восхищение которым было особенно сильно, то лучше быть похожим на него, как сын похож на отца, чем, как бывает, похож портрет, ибо портрет все-таки вещь мертвая.

«Итак, что же? Надо ли стараться, чтобы нельзя было заметить, чьему слогу подражаешь, чьему изложению, чьим мнениям?» Я думаю, что часто этого нельзя узнать само по себе, так как талант, по какому бы образцу ни создавал свой труд, налагает печать своего ума, и все заимствованные им мысли сливаются в одно целое. Так, в хоре, хотя он и состоит из многих голосов, однако в целом получается один звук, а между тем там звучат и высокие, и низкие, и средние тона; мужчины перемешаны с женщинами и к человеческим голосам присоединяются звуки флейт. Но все отдельные голоса скрыты, и слышен только один общий. И это в хоре, известном еще древним. В наших же хорах певцов больше, чем в древности было зрителей в театре. И, однако, когда все проходы театра заполнены поющими, почетные места окружены медными инструментами, а на авансцене звучат флейты и другие всевозможные инструменты, из этих различных звуков образуется стройный концерт. Подобен ему должен быть и наш разум. Он должен хранить в себе многие способности, многие знания, опыт многих веков, но все это должно составлять одно целое.

«Но как этого достигнуть?» Внимательными занятиями и постоянным сообразованием наших поступков с требованиями разума. Если ты захочешь руководствоваться его советами, он скажет тебе: брось все, к чему стремится толпа. Брось богатства – они или причина опасностей, или бремя для владеющих ими. Откажись от страстей, как телесных, так и духовных: они изнеживают и истощают. Оставь честолюбие: это вещь пустая, суетная, неверная, не имеющая пределов, тревожащаяся тем, что кто-нибудь следует позади нас или идет впереди. Честолюбие страдает от зависти и притом двояко, а ведь равно несчастны и тот, кому завидуют, и тот, кто завидует.

Взгляни на дома богатых. Какая толпа спорит у их порога за честь первым приветствовать с добрым утром. Сколько унижений надо претерпеть только для того, чтобы войти в такой дом, а когда войдешь, их еще больше. Беги же от порогов этих богачей и их приемных с высокими колоннами. Там ты не только будешь стоять на крутизне, но притом на скользкой крутизне. Итак, беги отсюда к мудрости и вкушай от успокоительнейших и вместе совершеннейших даров ее. То, что люди считают значительным, в сущности ничтожно и выдается лишь по сравнению с еще более ничтожными вещами, а между тем достигнуть этого можно только с большими трудами и опасностями. Тернист путь, ведущий в обиталище славы. Достигнуть же той вершины, до которой бессильна подняться сама судьба и с которой все, что считается людьми высоким, будет под твоими ногами, можно по совершенно ровному пути.

Письмо LXXXVIII. О значении свободных искусств


Ты хочешь знать, что я думаю о свободных профессиях. Я нисколько не уважаю и отнюдь не считаю хорошим ничего, что делается для денег. Эти продажные профессии полезны только до тех пор, пока служат для упражнения ума, но не поглощают его целиком. Ими следует заниматься только тогда, когда ум еще не способен ни на что большее. На них следует пробовать свои силы, но не посвящать им себя вполне. Называют их свободными профессиями, очевидно, потому, что они достойны свободного человека. Однако истинно свободным может считаться только одно занятие, делающее нас свободными, а именно возвышенное, чистое, высокое занятие философией. Все остальное ничтожно и мелко. Да и можно ли считать хорошею ту профессию, которой занимаются гнуснейшие и ничтожнейшие люди? Не учиться нам следует такому делу, а разучиваться.

Иные ставят вопрос, могут ли свободные художества сделать человека хорошим? Они даже не обещают этого и не ставят себе таких целей. Грамматики занимаются наукою о правилах речи, или, если понимают свой предмет шире, – о правилах прозы, или, наконец, в самом широком объеме своего предмета, также и стихов. Очевидно, ни один из этих трех предметов не ведет к добродетели. Конечно, ни наука о слогах и словообразовании, ни содержание исторических басен или законы стихосложения не могут устранить страх, укротить волнение и обуздать страсти. То же можно сказать о геометрии и музыке: в них нет ничего такого, что бы заставило перестать бояться и желать. А между тем тому, кто не умеет этого, ни к чему все остальное. Итак, всегда надо обращать внимание на то, учит ли учитель добродетели или нет; и если он не учит ей, его наука не дает ничего, если он учит добродетели, он – философ. Хочешь ли убедиться в том, до какой степени далеки учителя свободных художеств от обучения добродетели? Обрати внимание хотя бы на то, до какой степени не схожи между собою их уроки; а между тем должно бы существовать сходство между лицами, учащими одному и тому же. Если они, например, учат, что Гомер был философом, то при помощи своих доказательств они отрицают это. В самом деле, то уверяют они, что он был стоиком и учил, что выше всего добродетель, что следует умерщвлять страсти и не отказываться от праведной жизни даже ценою бессмертия, то выставляют они Гомера эпикурейцем, прославляющим мирное состояние общества, проводящего жизнь среди пиров и пения, то перипатетиком, учащим о различных родах блага, то академиком (скептиком), отрицающим достоверность всего. Очевидно, что ничего из этого нет в том, кому приписывается все это сразу. Ибо одно исключает другое. Но допустим даже, что Гомер был философом. Очевидно, он стал им ранее, чем писал стихи; итак, будем лучше учиться тому, что сделало мудрым Гомера.

Мне кажется совершенно неинтересным исследовать, кто был старше, Гомер или Гесиод, отчего так скоро состарилась Гекуба, хотя она была моложе Елены, или определять возраст Патрокла и Ахилла. Неужели полезнее изучать, где блуждал Одиссей, чем заботиться о том, чтобы не заблуждаться самому? Грамматики не ленятся исследовать вопрос, где скитался Одиссей, между Италией и Сицилией или за пределами известного нам мира, ибо, казалось бы, нельзя блуждать так долго в столь тесном пространстве. А между тем нас самих ежедневно носят душевные бури, а наша немощь повергает нас во все беды, испытанные Одиссеем. Тут нет недостатка ни в чудовищах, устрашающих взор, ни во врагах. В наших блужданиях тоже есть чудовища, упивающиеся человеческою кровью и поющие коварные льстивые речи; есть и кораблекрушения, и все разнообразие бедствий. Итак, научи меня лучше, как любить родину, жену, отца, как приплыть к далекому берегу спасения, хотя бы претерпев крушение. К чему разбирать вопрос, нарушила Пенелопа супружескую верность или сдержала свое слово, или, наконец, подозревала, что тот, кого она видела, и есть Одиссей, еще раньше, чем узнала это? Научи меня лучше, что такое целомудрие и как велико благо, заключающееся в нем, и должно ли оно ограничиваться телом, или также следует соблюдать его и в помыслах.

Перехожу к музыке. Ты учишь меня сочетанию высоких и низких тонов, тому, как получается гармония двух струн, издающих разные тона. Научи меня лучше, как добиться гармонии в моей душе, как уничтожить разногласие в моих мыслях. Ты перечисляешь мне минорные тона, научи лучше, как не жаловаться среди несчастий.

Геометрия научает мерить землю, но из нее нельзя узнать, как отмерить столько, сколько достаточно для человека. Арифметика учит считать, приучая сами пальцы к скупости, но из нее не узнаешь, как несущественны, как суетны всякие счеты, как мало счастлив тот, для оценки имущества которого нужен труд очень многих счетчиков, как много у него лишнего и как бы стал он несчастен, если б его самого заставили сосчитать его имущество. Какую пользу принесет мне умение делить поле на участки, если я не умею делиться с братом? Что пользы в искусстве отмерять югеры с точностью до десяти футов, если властолюбивый сосед, старающийся оттянуть у меня в свою пользу какой-нибудь клочок земли, является источником огорчений? Геометрия учит, как не терять ни фута своей земли, а я хотел бы научиться искусству оставаться веселым, лишившись даже всего имущества.

«Но ведь обидно, когда прогонят с земли, принадлежавшей отцу и деду». Но знаешь ли ты, кому принадлежала эта земля раньше, чем твоему деду? Можешь ли ты назвать мне, я не говорю уже человека, но даже народ, который жил на ней? Ты не владелец своей земли, а только арендатор. «Как арендатор? чей арендатор?» Да хотя бы, если все будет благополучно, твоего наследника. Юристы говорят, что нельзя считать собственностью то, что принадлежит всему обществу. Но то, что у тебя, то, что ты считаешь своим, – общественное имущество, и притом такого обширного общества, как весь человеческий род. О, восхитительное искусство! С твоей помощью можно мерить площадь круга, выражать в квадратных метрах площадь любой формы; ты знаешь расстояние между звездами: все ты измерил и исчислил. Но если ты поистине искусен в своем деле, измерь душу человека. Скажи, как велика она или как ничтожна? Ты знаешь, что такое прямая линия, но что толку в этом, если ты не знаешь, что такое прямая жизнь?

Перехожу к тому, кто хвалится астрономическими знаниями, кто знает,

…Где замыкает свой путь звезда ледяная Сатурна,И пo каким путям блуждает огнистый Меркурий.

Что пользы знать все это? Чтобы тревожиться во время противостояний Марса и Сатурна или в те дни, когда вечерний закат Меркурия происходит в виду Сатурна? Не лучше ли научиться тому, чтобы верить, что где бы ни стояли эти звезды, они всегда благосклонны и неизменны. Они движутся по установленному от века порядку по постоянному пути. Через известные промежутки времени они возвращаются и либо производят перемены в земных явлениях, либо служат их предвестниками. Но если сами они производят все эти явления, то какую пользу принесет нам знание неотвратимой вещи; если же они только возвещают их, то опять-таки какую цену может иметь предвидение того, чего нельзя избежать? Будешь ты знать или не будешь – все равно: чему суждено свершиться – свершится…

Если ты будешь следить за солнцем, быстротекущимВ хоре звезд остальных, никогда в грядущем обманаВедать не будешь и козней темной ночи избегнешь.

Но я уже раньше совершенно достаточно озаботился, чтобы быть безопасным от козней. «И что ж! разве в грядущем тебе не предстоит обмана? Конечно, ты будешь обманываться уже потому, что не знаешь, что случится». Действительно, я не знаю, что будет, но я знаю, что может быть. И я не буду обольщать себя надеждой, что из возможных бедствий какое-либо минует меня: я буду ждать всего. Если же какого-либо из них не случится, я буду считать это за свой выигрыш. Итак, для меня в грядущем будет обман только в том случае, если я буду избавлен от какого-либо бедствия, но и это нельзя считать обманом. Ибо хотя я и знаю, что все может случиться, но знаю также и то, что не все это непременно случится. Насколько я жду благоприятного, настолько готов встретить и зло.

Ты должен извинить мне, что тут я отступлю от общепринятых определений. Я не нахожу оснований для причисления к разряду свободных художников живописцев, скульпторов, ваятелей и остальных служителей роскоши. Точно так же я не считаю свободной профессию кулачных бойцов и вообще всякие тому подобные масляные и грязные занятия. В противном случае пришлось бы еще, пожалуй, назвать свободными художниками парфюмеров, поваров и остальных людей, прилагающих свои таланты к услаждению наших прихотей. В самом деле, объясни мне, есть ли хоть тень свободы в этих жалких и противных людях, тела которых жирны и упитаны, души же болезненны и вялы? Точно так же я не признаю за свободные те искусства, которым наши предки обучали молодежь: метание дротиков, упражнения с копьем, верховая езда, умение владеть оружием. Они не учили своих детей ничему из того, что полезно в мирное время. Но военные искусства не питают и не развивают добродетели. Ибо нет пользы в искусстве управлять конем и умении пользоваться уздой, когда сам отдаешься на произвол разнузданных страстей. Что пользы остаться победителем в кулачных и других боях и постоянно быть побеждаемым гневом?

«Итак, свободные художества бесполезны?» Для добродетели да; для многого же другого они полезны. Ведь и ремесла, и ручной труд доставляют весьма многое для жизненных удобств, но не имеют никакого отношения к добродетели. «Тогда почему же учат детей свободным художествам?» Не потому, что они способны дать добродетель, но потому, что они подготовляют нашу душу к восприятию ее. Как первоначальное обучение не дает еще знания свободных художеств, но подготовляет к ним, так и свободные искусства не ведут к добродетели, но приготовляют к ней путь.

Посидоний различает четыре рода искусств: народный – или ремесла, декоративные, образовательные и свободные. Ремесла – это такие искусства, в которых имеет применение ручной труд, а их цель в доставлении тех жизненных удобств, в которых не имеется в виду красота или подражание высокому. Декоративные искусства имеют назначение доставлять наслаждение нашим глазам и ушам. К этому разряду искусств следует отнести искусство механиков, изобретающих сами собой поднимающиеся подмостки и декорации, бесшумно поднимающиеся вверх, и различные другие приспособления на театрах, с помощью которых неожиданно распадается то, что, казалось, было прочно соединено, или, напротив, соединяются предметы, находившиеся на расстояниях, или понемногу опускаются предметы, торчавшие вверх. Так как все это происходит неожиданно перед глазами невежественной толпы, то зрители, не зная скрытых причин всего этого, дивятся. Образовательные искусства имеют уже нечто общее со свободными искусствами: это те искусства, которые греки называют энциклопедическими. Наконец, свободные искусства – это те, которые греки зовут свободными. Однако единственные свободные художества, заслуживающие этого названия, – те, которые имеют целью добродетель.

«Но, – возразят мне, – так как философия занимается вопросами естествознания, нравственности и логики, то и свободные художества могут найти себе место в философии. При разборе вопросов естественно-исторических необходимо пользоваться геометрией. А раз она – необходимое вспомогательное средство в философии, она часть ее». Однако не всякое необходимое вспомогательное средство составляет часть самого предмета. И даже напротив, раз оно часть предмета, оно не может быть вспомогательным средством. Так, пища необходима для поддержания тела, но не составляет его части. Философия пользуется услугами геометрии, но геометрия лишь настолько необходима для философии, насколько для самой геометрии необходим ремесленник, работающий чертежными принадлежностями. Но как ремесленник этот не составляет части геометрии, так и она не составляет части философии. Кроме того, каждая из них имеет свои цели: философ ищет причину вещей, математик исследует их число и меру. Философ исследует причины небесных явлений и их свойства и природу. Математик вычисляет время восхода и заката светил и производит некоторые наблюдения, относящиеся до прямого и обратного движения планет и до моментов их кажущегося стояния (ибо на деле небесные тела не могут останавливаться). Философ знает, какая сила производит отражения в зеркалах; математик же вычисляет, как велико должно быть расстояние от предмета до его изображения и какую форму должно иметь зеркало для получения изображения известной величины. Философ учит, что солнце велико; математик же исследует с помощью особых приемов и вычислений, какой именно оно величины; но для того чтобы открыть эти приемы, ему необходимо усвоить некоторые теоретические данные. Такое же искусство, для которого нужны посторонние данные, не может считаться удовлетворяющим само себя. Философия же не нуждается в данных, почерпнутых из других наук; все свое знание она воздвигает на собственной почве; напротив, математика, так сказать, возводит только верхние этажи, строясь на чужом фундаменте. Она получает извне элементы, с помощью которых переходит к дальнейшему. Если бы она могла сама по себе прийти к познанию истины и постигнуть природу всего мира, она бы могла принести известную пользу развитию нашего ума, который, занимаясь вопросами о небесных телах, сам становится возвышеннее. Но вполне удовлетвориться наш разум может только точным познанием добра и зла, которому научиться можно только из философии; ибо никакая другая наука не занимается вопросами о добре и зле.

Рассмотрим каждую из добродетелей в отдельности. Мужество есть презрение страха. Оно пренебрегает опасностями, грозящими нам, вызывает их на бой и сокрушает. Могут ли развить его в нас свободные художества? Верность – святейший дар человеческого сердца. Никакими силами нельзя совратить ее к обману; ее нельзя купить ни за какие деньги. «Жги, – говорит она, – режь, убей: я не выдам ничего, и чем сильнее будет побуждать страдание к доносу, тем глубже укрою я свою тайну». Разве могут свободные художества сделать душу нашу способною к этому? Воздержанность повелевает страстями. Одни из них она ненавидит и избегает, другие умеряет и приводит в должные границы, и никогда не позволяет отдаваться на произвол страстей. Она знает, что лучше желать не столько, сколько хочешь, но сколько должен. Человеколюбие запрещает быть гордым и недоброжелательным к ближним. Оно ласково и приветливо со всеми в речах, поступках и обращении. Оно не считает, что все чужое – зло. Свое же благо оно любит настолько, насколько оно может послужить на благо другим. И разве можно почерпнуть из свободных художеств привычки к этим добродетелям? Точно так же не научат они ни простоте, ни скромности и умеренности, ни честности и щедрости, ни милости, которая столь же отзывается на чужое страдание, сколько чувствительна к своему собственному, и знает, что человек не имеет права мучить другого человека.

«Но, – возразите нам, – если вы говорите, что без помощи наук и искусств нельзя достигнуть добродетели, то как же вы можете утверждать, что науки не имеют ничего общего с добродетелью». Но и без пищи нельзя достигнуть добродетели, однако пища не имеет никакого отношения к добродетели. Дерево не приносит пользы кораблю, хотя без дерева нельзя построить корабль. Словом, нельзя сказать, что что-либо имеет нечто общее с тем, без чего не могло бы сделаться. Впрочем, можно даже сказать, что есть возможность достигнуть мудрости, не занимаясь науками и искусствами. Ибо хотя добродетели нужно учиться, однако ей учатся не с помощью наук. В самом деле, почему бы не мог стать мудрецом тот, кто не умеет читать, когда мудрость не состоит в грамотности. Мудрость учит делам, а не словам, и я не уверен даже, не будет ли та память тверже, которая не пользуется никакими внешними пособиями.

Предмет мудрости велик и пространен. Для нее надо много времени. Приходится учиться и человеческому и божескому, и прошедшему и будущему, и преходящему и вечному; об одном времени приходится разрешить множество вопросов: представляет ли время нечто само по себе, может ли быть что-либо до времени или вне времени, началось ли время одновременно с миром, или так как было нечто и раньше мира, то было и самое время? Бесчисленны также вопросы, возникающие о душе, – откуда она, какова, где ее начало, долго ли она живет, переходит ли она из одного места в другое и меняет ли место своего обитания, воплощаясь то в одни, то в другие формы, или она живет только один раз во плоти, а затем, покинув ее, блуждает в пространствах, есть ли у души тело или нет; что она будет делать, когда перестанет проявляться через нас; как воспользуется своей свободой, когда убежит из этого земного плена; забывает ли она о прошлом и начинает познавать себя лишь с того момента, когда, разлучившись с телом, вознесется в горные страны? Словом, какой бы области знания ты ни коснулся, всюду наткнешься на громадное число вопросов, которые необходимо исследовать и изучать. Для того чтобы усвоить все эти знания, надо стараться не обременять свою память ничем лишним. Добродетель не дается узкому уму; великое дело требует для себя простора. Все надо бросить для него. Надо предаться ему всем сердцем. «Но приятно знать многое». Нет, удержим в своей памяти столько, сколько окажется необходимым. Ведь ты осуждаешь того, кто запасает себе лишние вещи и наполняет свой дом ненужными предметами роскоши; тем более должен ты осудить того, кто собирает себе ненужную умственную утварь. Знать больше, чем нужно, – своего рода умственное обжорство. В самом деле, занятие науками делает нас скучными, болтливыми, несносными, развивает в нас такое самомнение, что мы не учимся уже необходимому, потому что выучили лишнее.

Грамматик Дидим написал четыре тысячи книг. Мне жаль его: сколько приходилось ему читать лишнего. В этих книгах разбираются вопросы о родине Гомера, о том, кто была в действительности мать Энея, какая страсть преобладала в Анакреоне, пьянство или сладострастие, была ли Сафо публичной женщиной и многие другие вещи, о которых лучше было бы забыть, если б и знал. И после этого еще говорят, что наша жизнь недостаточно длинна! Если обратимся к нашим писателям, то и у них можно найти много лишнего. Какою тратою времени, какою скукою для слушателей покупается почетное имя ученого! Не лучше ли удовольствоваться более скромным эпитетом – хорошего человека? В самом деле! Неужели я должен читать летописи всех народов, интересоваться вопросом, кто первый писал стихи, считать, сколько времени прошло от Орфея до Гомера, когда в те времена не было и календаря? Неужели я должен рыться в тех глупостях, которые Аристарх написал по поводу чужих стихов? Стариться за изучением словообразования? Пылиться, выводя на песке геометрические чертежи? Неужели я должен до такой степени забывать известное спасительное правило: дорожи временем? Неужели я должен все это знать? Но тогда чего же я могу не знать?

Грамматик Аппион, объехавший при Гае Юлии Цезаре всю Грецию и прозванный в тех странах вторым Гомером, утверждал, что Гомер, написав обе свои поэмы, «Одиссею» и «Илиаду», присоединил к тому из своих трудов, в котором он описал Троянскую войну, предисловие. В доказательство такого мнения он приводил то, что первый стих «Илиады» начинается двумя буквами, сумма которых определяет число песен, заключающихся в обеих его поэмах. Тому, кто хочет знать многое, надо знать и такие вещи! Не благоразумно ли ввиду этого подумать о том, сколько времени отнимают у нас болезни, исполнение общественных обязанностей, частные дела, ежедневные потребности. Сообрази все это с продолжительностью жизни. Ее не хватит на все это.

Я говорил о науках и искусствах. Но много лишнего и в самой философии. И там много ненужного. Сами философы опускаются до рассуждений о слогах и о свойствах предлогов и союзов, соревнуясь в этом со стилистами и математиками. То лишнее, что встречается в этих науках, философы перенесли в свою. Отсюда произошло то, что они гораздо лучше умеют говорить, чем жить. Посмотри, сколько вреда приносит излишняя мелочность и как опасна она для истины. Протагор говорил, что он может рассуждать за и против любого предмета и даже о том, можно ли говорить за и против любой вещи. Найзифан говорил, что относительно всех вещей, которые кажутся нам существующими, столь же верно, что они не существуют, как и то, что они существуют. Парменид учил, что из вещей, которые кажутся существующими, нет ничего, кроме всего. Зенон Элеатский устранил сразу всякие рассуждения, сказав, что нет ничего. Почти такими же вопросами занимались пиррониане, мегарики, еретрики и академики, измыслившие новый вид знания, что они ничего не знают. Все это надо причислить к тому лишнему, что мы встречали в других науках. Одни из этих философов сообщают вещи бесполезные, а другие отнимают надежду познать что бы то ни было. Но лучше уж знать лишнее, чем не знать ничего. Первое не дает света, при котором можно найти дорогу к истине, второе совсем исторгает зрение. Если верить Протагору, в природе все сомнительно; по Найзифану, несомненно только то, что нет ничего несомненного; по Пармениду, нет ничего, кроме одного; по Зенону, нет даже и этого одного. Что же мы такое? Что такое окружающие нас предметы, которые нас питают и поддерживают? Весь мир только неверная, обманчивая тень. Не знаю, на кого больше сердиться, на тех ли, которые хотят, чтобы мы ничего не знали, или на тех, которые не хотят предоставить нам даже и этого права – ничего не знать.

Письмо XCI. О пожаре Лугдунума


Наш друг Либералис очень огорчен известием о пожаре, уничтожившем Лугдунум. Такое бедствие может огорчить кого угодно, тем более человека, до такой степени любящего свою родину. Тут необходимо искать утешение в твердости духа, и Либералис, несомненно, упражнял свой ум бестрепетно переносить всевозможные несчастья. Но нет ничего удивительного в том, что он не был приготовлен к такому неожиданному и неслыханному бедствию, тем более что оно совершенно беспримерно, ибо многие города страдали от пожаров, но ни один не сгорал дотла. Даже когда неприятель нарочно поджигает селения, во многих местах пожар потухает, и хотя его постоянно возобновляют, все-таки редко огонь уничтожает все селение, так чтобы ничего не оставалось в жертву мечу. Едва ли даже землетрясение бывает когда-нибудь столь сильным и опасным, чтобы разрушать целые города. Никогда еще не бывало такого яростного пожара, чтобы после него ничего не оставалось на жертву другому пожару. Сколько прекраснейших зданий, из которых каждое могло бы служить украшением целому городу, разрушены в одну ночь, и все это случилось во время полного мира, когда не было даже никаких оснований бояться войны. Кто бы поверил? Оружие всюду сложено; всюду царит мир, а Лугдунум, прекраснейший город во всей Галлии, рушится. Во время общественных бедствий несчастья, по крайней мере, не бывают непредвиденными. Все большое требует известного времени для своего разрушения. А тут в течение одной ночи от большого города не осталось ничего. Право, я рассказываю тебе об этом дольше, чем все это случилось.

Все это действует подавляющим образом на Либералиса, обыкновенно твердо переносящего свое личное горе. И не удивительно, что он так расстроен. Неожиданные несчастья всегда тяжелее переносить. Самая новизна бедствий увеличивает их бремя, и чем более восхищаются чем-нибудь люди, тем более печалятся они, утратив это. Постараемся же, чтобы для нас не было ничего неожиданного. Будем ожидать и готовиться не только к вероятным бедствиям, но и ко всем возможным!.. Ибо, если судьба захочет, она может отнять все, что ей вздумается, у самых сильных и бодрых людей. Ведь она всего чаще направляет свои удары на то, что всего ярче и блестящее. Для судьбы нет ни трудного, ни высокого. Чтобы поразить нас, она избирает разные пути: то обращает она против нас наши же руки, то, довольствуясь своими собственными силами, измышляет бедствия, в которых некого винить. Никогда не застрахованы мы против беды: в самых наслаждениях кроются причины грядущего горя. Среди полного мира разгорается война, и сам залог безопасности обращается в источник страха. Друг превращается во врага; союзник в неприятеля. В ясную летнюю погоду разражаются бури, свирепее зимних. Помимо нашествия врагов подвергаемся мы всем бедствиям войны, и причины несчастья рождаются подчас от чрезмерного счастья. Самые воздержанные люди поражаются болезнями, здоровейшие чахнут, невиннейшие претерпевают казни и самых мирных увлекает вихрь переворотов. Иногда судьба изобретает что-нибудь совсем новое, чтобы напомнить о своей силе забывшим ее. Что было выстроено целым рядом человеческих усилий и бесконечною милостью богов, судьба рушит и рассеивает в один день. И раз несчастье наступило, то не только дня – часа, минуты достаточно, чтобы ниспровергнуть целые царства. Для нас было бы великим утешением в наших бедствиях, если бы то, что мы созидали, рушилось так же медленно, как и созидалось. Но всякое новое приобретение дается медленно; когда же дело идет о гибели – все рушится быстро. Ничто не прочно, ни общее, ни частное. Судьбы городов неисповедимы, как и судьбы людей. Порой ужас возникает среди полного спокойствия, и когда не предвиделось никакой опасности извне, несчастья сыплются оттуда, откуда их совсем не ожидали. Царства, перенесшие внутренние раздоры и войны с внешними врагами, рушатся, по-видимому, без всякой причины. Ни одно государство не пережило еще своей судьбы. Итак, следует думать обо всем этом и укреплять свой дух против случайностей. Будь готов к ссылке, мучениям, болезни, войне, кораблекрушению. Судьба может отнять как тебя у твоей родины, так и твою родину у тебя. Она может забросить тебя в пустыню, может и, наоборот, то место, где ты едва не задыхался от толпы, обратить в пустыню. Поэтому будем бестрепетно ожидать всяких случайностей, и если мы не хотим быть подавленными исключительными событиями или пораженными еще неслыханными, приготовимся не только к тем бедствиям, которые постигают людей сравнительно часто, но решительно ко всем, какие только могут случиться. Надо быть готовым на все.

Сколько раз погибали сразу города Ахаии и Азии! Сколько крепостей Сирии и Македонии было разрушено! Сколько раз война опустошала Кипр! Сколько раз рушился Пафос! Как часто приходилось слышать о гибели целых городов нам самим! А между тем сколь ничтожную часть человечества мы составляем. Вооружимся же сердцем против превратностей судьбы, тем более что всякое бедствие обыкновенно еще сильно преувеличивается молвою.

И вот сгорел до основания богатый город, бывший украшением всей страны, среди которой он был выстроен, и был виден издали благодаря расположению на небольшом холме. Но ведь время уничтожит до основания также и все другие города, которые теперь прекрасны и славны. Вспомни, сколько прекраснейших городов Ахаии разрушено до основания, так что теперь не осталось даже и следов, по которым можно было бы заключить, что они когда-то были здесь. И гибнут не только создания рук человека и произведения искусства и промышленности, рушатся сами хребты гор. Целые местности оседают, и страны, некогда далеко отстоявшие от берега моря, теперь покрыты морскими волнами. Внутренний огонь изменяет вид поверхности земли, уничтожает холмы, на которых он некогда горел, и сравнивает до общего уровня высокие горные вершины, служившие мореходам спасительными маяками. И если то, что создано самой природой, погибнет, то тем спокойнее должны относиться мы к гибели городов. Они и строятся в той мысли, что должны погибнуть. Ни один из них не избежит конца: или сила подземных, замкнутых газов наконец потрясет кору земли, под которой эти газы скопляются, или яростная сила подземных ключей разрушит и размоет все, что встретится им по пути, или ярость огня пробьет земной свод, или, наконец, старость, от которой ничто не уйдет, разрушит мало-помалу здания, или неблагоприятные перемены климата заставят жителей выселиться из города, и покинутые жилища разрушатся сами собою. Было бы слишком долго перечислять все возможные способы разрушения городов. Я знаю только одно: все творения смертных смертны, и мы живем среди вещей, которые должны погибнуть.

Такого рода рассуждениями стараюсь я утешить Либералиса, пылающего просто невероятною любовью к своей родине. Право, лучше бы любовь его уменьшилась теперь, чтобы потом тем сильнее вспыхнуть в более благоприятное время. Ведь часто бедствие только приуготовляет место новому благополучию. Многое падает лишь с тем, чтобы стать еще выше. Тимаген, известный своею ненавистью к Риму, говорил, что пожары этого города оттого причиняют ему сильное горе, что он знает, что вместо сгоревших зданий будут выстроены новые, гораздо лучшие. Весьма вероятно, что и в Лугдунуме все будут стараться о том, чтобы восстановить потерянное в более совершенном и прочном виде. Пусть их начинания произойдут при хороших предзнаменованиях, и пусть вновь отстроенный город проживет дольше прежнего. Ведь настоящему был с его основания всего сотый год – возраст, не превышающий продолжительности иной человеческой жизни. Построенный Планком Лугдунум вследствие удобства своего расположения весьма значительно разросся, хотя за время своего существования испытал несколько тяжких бедствий.

Приготовимся же понимать и переносить свою участь, тем более что против судьбы ничего не поделаешь. Она одинаково властна над царствами, над царями, над городами и над отдельными людьми. Поэтому нечего негодовать. Мы живем в таком мире, в котором все подвластно велениям судьбы. Поэтому или покоряйся им, или, если не хочешь, уходи, куда знаешь. Негодовать можно только на то, что несправедливо собственно по отношению к тебе лично. Но если твои несчастья составляют результат закона, который для всех одинаков: и для высших, и для низших, то примирись с судьбой, которая всем правит. Не следует мерить людей по высоте могильной насыпи или по пышности монументов, воздвигаемых вдоль дорог. Могила равняет всех. Мы рождаемся неравными, но умираем равными. То, что я сказал о городских жителях, применимо и к самим городам. Ардея и Рим одинаково подвергались разграблению. Люди различаются по происхождению и по блеску своих имен, только пока живут. Когда же наступает смерть, следует сказать – прости честолюбию, ибо для всех, кто засыпан землей, существует один закон. Мы равны также и относительно страдания: все мы одинаково хрупки и одинаково смертны. Александр Македонский однажды принялся за изучение геометрии. Несчастный! Он должен был узнать из нее, как ничтожна наша земля, на которой он сам занимал весьма ничтожное место. Я говорю: несчастный, потому что он должен был узнать, что не по праву присвоил себе прозвище великого. Ибо разве можно быть великим на песчинке? Предмет, преподававшийся Александру, был труден и требовал значительного умственного напряжения, к которому был совершенно неспособен бешеный человек, направлявший свои помыслы за океаны. Поэтому он заметил учителю: «Учи меня более легким способом». На это ему наставник сказал: «В геометрии для всех только один способ». То же можно сказать и о природе вещей: то, на что ты жалуешься, для всех одинаково. Никому не бывает легче, но всякий, кто хочет, может сам облегчить свою жизнь путем равнодушия. Придется в жизни испытать горе, голод, жажду, старость, если на долю выпадет долгая жизнь, болезнь, утраты и, наконец, смерть.

Не верь только окружающим тебя: во всем этом еще нет беды; все это можно перенести, и страх перед этим только результат предрассудка. И смерть нам страшна только потому, что о ней говорят как о чем-то страшном. Но нет ничего нелепее, как бояться слов. Стоик Деметрий весьма остроумно заметил, что на речи глупцов следует обращать столько же внимания, сколько на бурчание в их желудке: «Решительно все равно, – говорил он, – раздаются ли звуки из их рта, или из желудка». Нелепо бояться, что о тебе скажут дурно дурные. Но раз вы беспричинно боитесь молвы, то боитесь и того, чего бы никогда не боялись, если бы вас не побуждала к страху эта самая молва. А так как хорошему человеку не должна вредить дурная слава, распускаемая о нем, то и мы не должны думать дурно о смерти. И о ней идет дурная слава, но никто из тех, кто бранит смерть, не испытал ее. А между тем несправедливо и самоуверенно бранить то, чего не знаешь. Если же ты знаешь что о смерти, так только то, скольким она была полезна, скольких избавила от мучений, нужды, жалоб, казни, скуки. Мы не будем подвластны никому, если смерть будет в нашей власти.

Письмо XCIII. О долголетии


Я бы хотел, чтобы в своем письме, в котором ты оплакивал смерть философа Метронакта, находя, что он и мог бы, и должен бы был жить дольше, ты выказал более справедливости. Вообще, ты во всех обстоятельствах и во всех делах справедлив, за исключением только одного, в котором, впрочем, недостает справедливости и у всех людей. Многие отдают справедливость людям, но никто не хочет отдать ее богам. Постоянно мы недовольны судьбой. Зачем, говорим мы, такой-то похищен ею в самом разгаре своей деятельности? Зачем, напротив, такой-то не умирает, но влачит свою старость, ставшую давно уже в тягость и ему самому, и окружающим? Но скажи мне: что, по-твоему, справедливее, чтобы мы подчинялись законам природы или чтобы она подчинялась нам? А если первое, то не все ли равно, когда ты умрешь, раз ты во всяком случае должен умереть? Надо заботиться не о том, чтобы долго жить, но о том, чтобы жить сколько нужно. Ибо долголетие зависит только от судьбы; между тем прожить сколько нужно всегда в нашей власти. Жизнь долга, если она полна. Полна же она в том случае, если наша душа получила все принадлежащие ей блага и достигла полного обладания собой. Какой смысл прожить восемьдесят лет и ничего в них не сделать? Такой человек не жил, а прозябал и немного прожил, но долго. Он прожил восемьдесят лет! Но дело в том, с какого дня считать его смерть. Он прожил восемьдесят лет! Скорее, он существовал восемьдесят лет; разве только ты понимаешь слово «жить» в таком смысле, в каком оно прилагается к растениям. А такой-то погиб во цвете лет! Но зато он выполнил в своей жизни все, что должен был как гражданин, как друг и как сын: он не оставил без внимания ни одной стороны жизни. И потому, хотя он не дожил до зрелого возраста, его жизнь принесла свои плоды.

Будем жить, о Луцилий, так, чтобы наша жизнь, как драгоценная вещь, занимала немного места, но стоила дорого. Будем измерять ее поступками, а не временем. Знаешь, какая разница между человеком, бодро проведшим свою жизнь, презиравшим судьбу, свершившим все наложенные на него жизнью обязанности и достигшим высшего блага, и тем, которому в удел досталось только долголетие: первый живет и после смерти, а второй умер ранее своей кончины. Итак, будем хвалить и считать в числе счастливых того, кто умел хорошо распорядиться своим временем, сколько бы его ни выпало на его долю. Такой человек познал истинный свет; он не был одним из многих. Он жил и действовал. Иногда счастье сияло ему; иногда, как и всегда бывает, блеск яркого светила в его жизни затмевался тучами. Но сколько бы времени он ни жил, он жил; его имя дойдет до его потомков и сохранится в их памяти.

Я не откажусь от долголетия, если оно выпадет мне на долю; но если моя жизнь будет коротка, я не буду считать, что для моего счастья чего-либо недоставало. Ибо я ждал его не от своего последнего дня, который жадная надежда отодвигает в далекое будущее, но на всякий день смотрел как на последний. Зачем ты спрашиваешь, когда я родился? Не думаешь ли ты, что я хочу считать себя молодым? Я уже прожил свое. Как человек небольшого роста все же может быть закончен, так и кратковременная жизнь может быть закончена. Число лет не имеет никакого значения. Общая продолжительность жизни зависит не от меня, но от меня зависит, сколько времени я буду жить как человек. Итак, требуй от меня, чтобы я не влачил жалкого существования в умственных потемках, чтобы я жил, а не прозябал.

Достаточно прожил тот, кто дожил до мудрости. Кто ее достиг, кончина того будет хотя, быть может, не самая поздняя, но самая совершенная. Такой человек может по праву гордиться и возносить благодарения богам, а в их числе себе и природе вменять в заслугу то, что отжил. И действительно, это большая заслуга с его стороны. Он отдал жизнь лучшую, нежели получил. Он был образцом доблестного мужа. Он показал, каким он был; и если бы он прожил еще, то и эти годы были бы подобны прожитым.

Пока мы живем, мы находим наслаждение в познавании природы вещей: мы познаем основные законы мироздания, которыми управляется мир; узнаем, почему происходит перемена времен года, каким образом природа заключает и приводит к концу все сущее. Мы познаем законы самостоятельного движения звезд, познаем, что одна земля неподвижна, а все прочее обращается вокруг нее в непрерывном движении; мы стараемся узнать, как луна опережает солнце, почему она, хотя и движется медленнее, обгоняет более скорое светило, откуда заимствует она свет и как теряет его, отчего делается ночь и затем снова наступает день. Итак, должно стремиться туда, где все это легче познать. «В этой надежде, – говорит мудрец, – я тем охотнее умираю, что для меня открыт путь к моим богам. Я заслужил общение с ними; я даже был уже с ними: я возносил к ним свою душу, и они нисходили ко мне». Но даже если я умру во цвете жизни и если после смерти от человека не остается ничего, то все-таки я умру спокойно и бодро, хотя умру, зная, что, покинув здешний мир, я не обрету себе другого. Пускай я не прожил стольких лет, сколько мог. Но и небольшая книга может быть достойна похвалы и полезна. Ты знаешь историю Танузия, как она объемиста и как ее зовут. Подобна ей бывает продолжительная жизнь иных людей. Неужели же, по-твоему, счастливее тот гладиатор, которого убивают под самый конец боя, чем тот, который пал в середине его? Неужели ты думаешь, что можно быть так нелепо привязанным к жизни, чтобы предпочитать смерть в сполиаруме смерти на арене? Мы умираем один за другим через короткие промежутки времени. Смерть настигает всех нас: победитель следует за убитым. А потому не из-за чего особенно беспокоиться. Не все ли равно, сколько времени уклоняться от смерти, которой в конце концов все-таки не избегнешь?

Письмо XCVI. О неизбежности горя


Ты все негодуешь и жалуешься и не хочешь понять, что все зло заключается именно в том, что ты негодуешь и жалуешься. Если хочешь знать мое мнение, то знай, что нет другого несчастья, кроме того, что мы сами хотим считать несчастьем. Если мы чем тяготимся, то только собою. Болезни – необходимая принадлежность жизни. Семейные бедствия, притеснения кредиторов, имущественные потери, преследования, раны, труды, страх – все это обыкновенно. Даже мало того, все это неизбежно должно быть. Все это в порядке вещей, а не случайность. Хочешь ли знать, как отношусь я в глубине души к таким бедствиям? Во всех обстоятельствах, которые кажутся мне суровыми и тяжелыми, я не покоряюсь судьбе, но стараюсь примириться с ней. Я отдаюсь ей по собственной воле, а не по необходимости. А потому я никогда не печалюсь, что бы ни случилось. На все, о чем мы плачем, чего боимся, я смотрю как на известный налог, взимаемый жизнью. И все эти налоги я плачу добровольно. И ты, о Луцилий, не надейся и не домогайся освобождения от этого налога. Мучит ли тебя каменная болезнь, получил ли ты неприятные известия – все это постоянно бывает. Даже более, если твоей жизни угрожает опасность, то знай, желая долголетия, ты сам пожелал себе ее. Все это так же неизбежно в жизни, как в длинной дороге пыль, грязь и дождь. «Но приятно жить, не испытывая никаких неудобств». Такое изнеженное пожелание недостойно мужа. Напротив, желаю тебе от всей души, от полного к тебе расположения, да не дадут тебе боги и богини быть любимцем счастья. Подумай сам, что бы ты выбрал, если б тебе предоставили право выбора – жизнь на войне или в съестной лавке. А ведь жизнь, Луцилий, та же война. И те, кто готовы на всякие труды и бросаются во всевозможные опасные предприятия, те храбрые мужи и лучшие из бойцов. Те же, кто, видя, как трудятся другие, сами пребывают в вялости и покое, – подобны голубям, которых никто не трогает за их слабость.

Письмо XCVIII. Счастье зависит от нас самих


Никогда не считай счастливым того, кто зависит от счастья. Кто ищет радости во внешних обстоятельствах, тот доверяется непрочному: радость, пришедшая извне, уйдет обратно. То же счастье, которое возникло само по себе, верно и прочно, способно к дальнейшему развитию и достигнет высших пределов. Напротив, те блага, которыми восхищается народ, преходящи, и хотя нельзя отрицать того, что и они могут принести пользу или доставить наслаждение, однако только в том случае, если они зависят от нас, а не мы от них. Все дары судьбы полезны и приятны лишь в том случае, если, имея их в своей власти, мы имеем также в своей власти и самих себя, а не сами находимся во власти вещей. Ошибаются, о Луцилий, те, кто думают, будто судьба посылает нам благо и зло. Она дает нам только источник блага и зла, только зародыш вещей, которые уже в нас развиваются во благо или зло. Ибо душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или несчастной жизни. Злой все обращает во зло, хотя бы в его распоряжение были даны лучшие блага; напротив, здравый и прямодушный исправляет ошибки судьбы, смягчает несчастья и горести умением их переносить, принимает удачу скромно и с благодарностью и переносит бедствия терпеливо и мужественно. Тот, кто мудр и все делает после зрелого размышления, никогда не попытается сделать что-либо, превышающее его силы. Только на долю того, кто приготовился против всяких случайностей, выпадает неуязвимое, вне угроз судьбы лежащее благо.

Обратишь ли ты внимание на других людей (ибо легче быть судьей в чужих делах) или представишь самого себя пользующимся милостями судьбы – ты убедишься и поймешь, что ни один из желательных и дорогих для нас даров судьбы не может быть полезен, если не быть готовым к мысли о непрочности судьбы и даров ее. Потому при постигающих тебя бедствиях повторяй себе почаще и без всяких жалоб, что «боги судили иное». Я даже немного исправил этот стих, чтобы он мог служить тебе лучшим утешением в тех случаях, когда вышло что-нибудь не так, как ты надеялся: «боги судили лучшее». Человек, настроенный на такие мысли, застрахован от всяких случайностей. Для того же, чтобы настроить себя так, достаточно иметь в виду всю непрочность земных вещей, прежде чем придется испытать ее на себе. Так следует иметь жену, детей и имущество в той мысли, что не всегда они будут с нами и что, если мы их лишимся, мы не должны от того стать несчастнее. Жалок тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого несчастья тот, кто заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца. Всегда такой человек тревожен и в тревоге за будущее теряет то настоящее, которым мог бы наслаждаться. А между тем боязнь утраты не менее тягостна, чем самая скорбь по утрате.

Из этого еще не следует, что я рекомендую тебе полную беззаботность: не мешает устранять опасности. Что можно предвидеть умом, следует предвидеть. Старайся за много вперед угадать опасность и отклонить ее. Для этой самой цели тебе много послужит твоя твердость и твой ум, закаленный в перенесении всяких бедствий. Кто может переносить несчастья, может все-таки остерегаться их. Он не беспокоится только во время истинного спокойствия. Ибо нет ничего горестнее и нелепее, как бояться вперед. Истинное безумие предвкушать зло. Скажу, однако, короче и в нескольких словах охарактеризую тебе несчастье тех вечно тревожных и несносных для самих себя людей, которые столь же нетерпеливы в самих бедствиях, как и раньше их: кто печалится раньше времени, страдает больше, чем мог бы страдать. Та слабость, которая не давала ему дождаться наступления несчастья, не дает ему возможности и оценить его. В своем неразумии он воображает, что ему на долю выпадет вечное счастье, что все, чего он достиг, должно не только сохраниться, но и приумножиться, и, забыв о колесе Фортуны, вращающей все земные дела, он воображает, что на долю одного его выпали непреходящие блага. Прекрасно сказал Метродор в том письме, в котором он утешает свою сестру в потере любимого ею сына, что всякое благо смертных смертно. Здесь он говорит, конечно, о тех благах, которые обыкновенно привлекают людей. Ибо истинные блага – мудрость и добродетель – не умирают, но вечны и прочны. Они единственное бессмертное – доступное смертным.

Но люди так слабы и так часто забывают, куда идут, что волнуются по поводу отдельных дней, что недовольны, если теряют что-либо, хотя должны будут со временем потерять все. Все, чем ты владеешь, только у тебя, но не твое. Непрочному не дается ничего прочного, хрупкому – ничего вечного. Наша гибель так же неизбежна, как и наши потери, и если пораздумать, то именно в том, что мы сами должны погибнуть, должно заключаться утешение в наших утратах.

Еще более верное утешение заключается в том, чтобы помнить о потерянном и не терять плодов, принесенных нам отнятым у нас предметом. Ведь можно отнять то, чем владеем, но нельзя уничтожить того факта, что мы имели его. Кто, потеряв, считает, что ничем не обязан за то, что получил, тот неблагодарен. Самая вещь может быть отнята у нас, но она оставила свои плоды и принесла свою пользу, а их мы можем потерять, только бесплодно тоскуя по утрате.

Помни также, что из всего того, что тебе кажется ужасным, нет ничего непреодолимого. Кое-что из этих ужасов уже преодолели раньше различные люди: Муций победил силу огня, Регул – креста, Сократ – яда, Рутилий – ссылки, Катон – смертоносного оружия. И мы можем победить кое-что. Напротив, то, что чернь считает славным и завидным, многими было презрено. Фабриций в качестве полководца презрел богатства, а в качестве цензора осудил их. Туберон, найдя, что бедность приличествует ему и Капитолию, устроил общественный пир на глиняной посуде и этим указал, что люди могут довольствоваться глиной, если сами боги не брезгуют ею. Секстий отклонил от себя почести, и хотя по своему рождению он должен бы был стремиться к общественным должностям, отказался принять от императора Юлия сенаторскую тогу, ибо отлично понимал, что то, что дается, может быть и отнято. И мы можем сделать нечто возвышенное; послужим и сами примером для других. Зачем отчаиваться? К чему унывать? То, что могло быть сделано однажды, может быть сделано и еще раз. Надо только усовершенствовать свою душу и следовать природным влечениям. Ведь страсти, страх и служение вещам свойственны только людям, уклонившимся от природы. Надо вернуться на истинный путь, надо вполне исправиться. И мы воспрянем духом, и тогда все бедствия, какие только могут случиться, будем переносить бодро и будем смело бороться с судьбой, говоря ей: «Тебе приходится иметь дело с мужем. Посмотрим, кто победит».

Письмо IC. Утешение в смерти сына


Посылаю тебе письмо, которое я написал Маруллу, узнав, что он слишком малодушно отнесся к смерти своего маленького сына. В письме этом я отступил от общепринятого обычая, так как я не считал нужным говорить мягко с тем, кто заслуживает скорее порицания, нежели утешения. Ибо можно быть снисходительным к человеку, пораженному тяжким горем, хотя бы он и не очень мужественно переносил свое несчастье: он успокоится, как только пройдет первое страдание. Напротив, тех, кто хочет сделать из своей скорби особого рода занятие, следует бранить и доказывать им, что сами слезы их нелепы.

Ты ждешь от меня утешений? Но получишь упреки. Так малодушно переносишь ты смерть ребенка! Что же ты будешь делать, если потеряешь друга? Ведь ты сам не знаешь, что вышло бы из твоего умершего сына. Он умер таким еще маленьким… Положительно, мы выискиваем себе причины горя и по пустякам жалуемся на судьбу, как будто она не доставляет нам достаточно действительных поводов к жалобам. А между тем, клянусь, я думал, что ты выкажешь себя мужчиной даже в случаях более серьезного бедствия, не то, что когда ты испытал только призрак горя, оплакиваемого более по обычаю. Из всех бедствий наибольшее – потерять любимого человека; но и в этом случае ты должен был бы более радоваться тому, что он все-таки был у тебя, чем печалиться по его утрате. Многие, однако, не способны соображать, какую пользу они извлекли, какую радость уже испытали. Скорбь в числе прочих зол заключает в себе еще и то, что она не только излишня, но и неблагодарна. Ведь разве с утратою друга погибли и плоды дружбы? Разве в течение стольких лет самой тесной связи, самого интимного сотрудничества ничего не было сделано? Разве вместе с другом ты теряешь и дружбу? Ведь если ты думаешь, что прежнее обладание не принесло тебе никакой пользы, то чего же плакать о потере? Поверь, большая часть того, что мы любим, остается у нас, хотя бы сами любимые нами и были отняты у нас судьбою. Прошедшее стало нашим, и притом именно потому, что оно прошло, оно вне всякой опасности. Надеясь на будущее, мы неблагодарны по отношению к прошедшему, тем более что и то, что будет, как только наступит, тотчас же станет прошедшим. Слишком мало ценит вещи тот, кто наслаждается ими только в настоящем. И в будущем, и в прошедшем они могут доставлять нам радость: в будущем – путем надежды, в прошедшем – через воспоминания. Но при этом первые могут не сбыться, вторые же не могут не быть. Не безумно ли отказываться от столь верного источника радостей? Успокоимся же на том, что мы усвоили себе, если только наш разум не представлял собой подобия воронки, через которую уходит все, что воспринимается.

Бесчисленны примеры отцов, похоронивших детей и прямо от погребального костра возвратившихся в сенат или к отправлению другой общественной должности. И это благоразумно. Во-первых, уже потому, что излишне печалиться, когда печалью ничему не поможешь; во-вторых, несправедливо жаловаться на то, что теперь случилось с одним, но ожидает и всех других людей; в-третьих, нелепо жаловаться, когда тот, кто скорбит, в таком скором времени последует за оплакиваемым. Итак, мы должны тем спокойнее переносить утраты, что и сами скоро последуем за умершими. Подумай о скоротечности времени. Вспомни о краткости того жизненного поля, через которое мы так быстро перебегаем. Посмотри, как люди следуют один за другим к одному и тому же конечному пункту, на небольших расстояниях, хотя бы на первый взгляд промежутки и казались значительными. Тот, кого ты считаешь погибшим, только послан перед тобой. Не нелепо ли оплакивать того, кто шел впереди тебя по одному с тобою пути? Никто ведь не плачет о том, что должно было случиться наверно; никто не плачет о том, чего не могло не быть. В самом деле, кто сокрушается о чьей-либо смерти, сокрушается о том, что умерший был человеком. Если же он не думал, что любимый им человек умрет, он сам себя обманывал. Всех нас связывает необходимое условие, что тот, кто родился, должен и умереть. Есть разница только в продолжительности жизни, но конец один и тот же. То же, что лежит между первым и последним днем жизни, различно и неопределенно. Если обращать внимание на горести, то жизнь покажется долгой даже для отрока; если же – на ее скоротечность, она коротка даже для старца. Нет ничего неопределеннее, обманчивее и изменчивее под влиянием внешних условий, чем жизнь. Все меняется и по велению судьбы переходит из одной крайности в другую, и при такой неверности земных вещей верна только смерть. И однако именно на нее, в которой никто не обманывается, все жалуются.

Но мальчик все-таки умер! А разве не то же случится и с тем, кто дожил до старости? Посмотри, каковы преимущества старика. На много ли они выше преимуществ ребенка? Сравни его жизнь с продолжительностью вечности и с размерами вселенной. Наконец, то, что мы зовем продолжительностью человеческой жизни, сравни с бесконечностью, и ты увидишь, как ничтожен предмет наших желаний и стремлений. И из этого незначительного времени сколько отнимут слезы, беспокойство, сколько раз за это время пожелаешь себе смерти раньше, чем она наступит. Сколько времени займут болезни, страх, какая доля придется на незрелые, а затем на бесполезные годы. Около половины всей жизни идет на сон. Прибавь еще труды, печали, опасности – и ты увидишь, что в самой долгой жизни на жизнь остается немного времени. Наконец, все согласны в том, что тот, кто рано кончил путь, без усталости, тот счастливее. Жизнь же не есть благо или зло сама по себе. Она только арена для блага и для зла.

И твой сын, в сущности, только лишился возможности кинуть жребий, который вернее дал бы неблагоприятный результат. Он мог бы вырасти умным и добрым, мог бы под твоим влиянием образоваться и развиться. Но – и этого тоже по справедливости можно бояться – он мог бы вырасти подобным большинству. Посмотри, сколько молодых людей прекрасного происхождения вследствие расточительности кончали жизнь на арене, сколько бесстыдно предаются самым гнусным страстям, развращая по пути и других, и ни один их день не проходит без попойки или еще худшего бесчинства. Очевидно, что больше оснований бояться, чем надеяться. Итак, не следует выискивать причин скорби или раздувать отчаянием незначительные бедствия.

Я не увещеваю тебя быть тверже и бодрее. Я не такого дурного мнения о тебе, чтобы считать, что в столь маловажном случае тебе необходимо призывать на помощь все твое мужество. Ведь это не настоящая боль, а так, легкая царапина. А ты ее раздуваешь в целую рану. Уж слишком часто пришлось бы применять философию, если бы к ней приходилось прибегать для того, чтобы мужественно переносить утрату ребенка, известного кормилице гораздо более, нежели отцу.

Не думай, однако, что я проповедую суровость и что я хочу, чтобы и на похоронах у тебя не дрогнул ни один мускул лица, и что я не могу допустить даже малейшего душевного волнения. Нисколько. Было бы бесчеловечно и нисколько не доблестно смотреть на похороны своих близких с такими же глазами, как и на них самих, и не принимать участия ни в каких горестях своих родных. Впрочем, если бы я даже и запрещал все это, то есть нечто, что само по себе дает право на это. Хотя бы даже ты и старался удержать слезы, они потекут сами и, пролившись, облегчат душу. Но мы только позволим им течь, а не прикажем. Пусть они текут постольку, поскольку их вызывает горе, а не столько, сколько требует подражание. Не будем ни прибавлять сами лишней печали, ни раздувать ее, следуя чужому примеру.

Иногда показная печаль требует больше, нежели само горе. Немногие бывают грустны для самих себя. Если знают, что их слышат, они тяжелее вздыхают, и, молчаливые и спокойные наедине, едва завидев людей, поднимают новый плач. Тут они делают попытки на самоубийство, которые гораздо легче могли бы увенчаться успехом, пока они были одни; тут они молят себе смерти, катаются по постели… Но с удалением зрителей печаль ослабевает. Большинство в отношении печали, как и во многих других отношениях, подвержены тому недостатку, что подражают примеру толпы и делают не то, что должны, но то, что принято. Мы уклоняемся от природных влечений и вверяем себя толпе, от которой ничего хорошего нельзя ждать и которая столь же непостоянна в этом отношении, как и во всех других. В самом деле, твердого в горестях она зовет нечестивым и черствым, убитого горем и припадающего к дорогому праху она зовет распущенным и изнеженным.

Во всех обстоятельствах следует сообразоваться с разумом. Ибо нет ничего нелепее, как заботиться о том, что скажут о нашей печали, и находить нечто хорошее в слезах. У мудрого мужа, по-моему, слезы могут быть двух родов: одни текут с его соизволения, другие по его желанию. Я объясню сейчас, в чем тут разница. Когда мы только что получили известие о горестной кончине, когда мы держим еще в объятиях наших тело, которое скоро перенесут на костер, горе вызывает на наши глаза вполне естественные и необходимые слезы, и дух наш, побуждаемый напором сильного горя, как бы потрясает все наше тело, наполняет глаза окружающею их влагой и вызывает слезы. Такие слезы текут помимо нашей воли. Напротив, другие мы вызываем сами по своей воле, вспоминая о тех, кого мы потеряли. В страданиях этого рода есть нечто сладкое, если мы вспоминаем приятные речи, веселые разговоры, хорошее отношение к нам умерших. Тут глаза увлажняются слезами, как будто от радости. Эти последние слезы текут с нашего согласия, первые же побеждают нас.

Итак, незачем продолжать плакать или удерживаться от слез ради окружающей нас толпы. Текут слезы или нет, они постыдны только тогда, когда неискренни. Потому пусть себе текут. Плакать могут самые спокойные и уравновешенные люди. Слезы мудреца, умеряемые его здравым смыслом, иногда могут течь так, что им нельзя отказать ни в человечности, ни в достоинстве. Надо, говорю я, следовать природным влечениям, но сохранять при этом свое достоинство. Мне случалось видеть на похоронах людей, лицо которых отражало искреннейшую любовь к умершему, и, однако, печаль их выражалась без всяких раздирательных сцен. Они отдавались влечению только искреннего чувства. Есть приличие и в горе. Его должен соблюдать мудрец, как и всегда. И в слезах должно знать меру. Только неразумные люди бывают неумеренны в выражениях как радости, так и скорби.

То, что неизбежно, следует переносить спокойно. И разве случилось нечто неслыханное, нечто новое! Сколько похорон уже было! Для скольких людей уже приобретались костры! Сколь многие будут горевать об утратах и после тебя! Всякий раз, как ты вспоминаешь, что ты был отроком, знай, что ты человек, и, следовательно, в твоей судьбе нет ничего верного, и судьба не наверное дарует тебе старость, но когда ей вздумается, тогда и отнимет у тебя жизнь.

Впрочем, говори об усопшем почаще и чти его память, как только можешь. Ты чаще будешь вспоминать о нем, если твои воспоминания будут лишены всякой горечи. Ибо никто не любит говорить с печальными, а тем более о печальном. Почаще вспоминайте его речи, те его шутки, которые тебе особенно нравились, и смело уверяй себя, что он оправдал бы твои надежды, которые ты питал в своем отеческом сердце. Недостойно человека забывать о своих близких и погребать память о человеке вместе с его телом, неутешно рыдать и потом совсем не вспоминать. Так любят только птицы или животные, любовь которых достигает почти безумия, но тотчас после смерти любимых существ уничтожается. Это недостойно мудрого мужа. Он будет долго помнить, даже и когда перестанет горевать. Точно так же я не могу согласиться с Метродором, который учит, что в самом страдании есть особого рода наслаждение и что это наслаждение следует извлекать в минуты горести. Вот его подлинные слова из его письма к сестре: «Есть особого рода наслаждение и в самом страдании. Им надо утешаться во время горести». Я не сомневаюсь, что и тебе не понравится совет Метродора. Ибо что может быть постыднее, как искать наслаждения в страдании и находить радости в горе и слезах. И это еще говорят эпикурейцы, которые ставят нам в вину излишнюю строгость и упрекают учение наше в суровости за то, что мы говорим, что не следует предаваться печали или, по крайней мере, следует бороться с нею. Что в самом деле бесчеловечнее и жесточе: совсем не чувствовать печали по утрате любимого человека или извлекать наслаждение из самого горя? То, чему мы учим, – вполне прекрасно: когда страсть излилась слезами и успокоилась, не следует долее предаваться горю. Эпикурейцы же советуют к самому горю примешивать наслаждение. Утешение, подобное тому, как утешают детей сластями или успокаивают их плач, давая им молоко! Эпикурейцы не хотят остаться без наслаждения даже в те минуты, когда на костре лежит их сын или когда их друг испускает последний вздох, но хотят усладить себе самое страдание. Что лучше, сдерживать ли свою скорбь или смягчать ее наслаждением? Да что я говорю «смягчать» – искать наслаждения, и притом в самом страдании. Ведь Метродор сказал, что в самом страдании есть особого рода наслаждение. Так могли бы еще говорить стоики, но никак не эпикурейцы. По учению этих последних, есть только одно благо – наслаждение, и одно зло – страдание. Как же может быть благо во зле? Но если даже допустить это, то этим самым разрушится основание их учения: ибо тогда выходит, что следует стремиться и к страданиям, так как и в них может быть нечто приятное и желательное. Есть лекарства очень полезные в известных болезнях, но которых некоторые не могут принимать за их противный вкус; точно так же есть средства, которыми можно лечить раны, но которых нельзя применить вследствие места раны. А эпикурейцы не стыдятся лечить страдания наслаждениями. Нет, для таких ран необходимы более сильные средства. Тут, например, лучше напоминать себе, что тот, кто умер, в силу этого самого не будет больше чувствовать никаких страданий, ибо если бы он чувствовал их – это было бы доказательством того, что он еще жив. Тому, кто обратился в ничто, никакая вещь не может вредить, а если ему что-либо вредит, значит, он еще жив. В самом деле, отчего бы он мог испытывать зло, оттого ли, что он обратился в ничто, или оттого, что он продолжает быть чем-то? Но для него не может служить источником страдания ни то, что он не существует, ибо тогда ему нечем было бы чувствовать, ни то, что он еще существует, так как в этом случае он избежал бы наибольшего зла, причиняемого смертью, – прекращения существования. Можно также напомнить тому, кто оплакивает и тоскует по безвременной кончине любимого человека, что все мы, юноши и старцы, если наш краткий век сравнить с вечностью, находимся в одинаковых условиях. На долю каждого из нас выпадает из вечности меньше, чем наименьшее, ибо и самая малая часть все-таки часть; мы же живем бесконечно малое время, почти один миг, и, однако, – в своем безумии – очень широко располагаем им.

Все это я пишу тебе не потому, что думаю, что ты ждешь от меня запоздалых утешений, ибо я уверен, что ты сам говорил себе все, что прочтешь в этом письме, но лишь для того, чтобы упрекнуть тебя за промедление, которое заставило тебя потерять время, а также для того, чтобы впредь ты был бодрее в борьбе с судьбою и упреждал все ее удары, как будто она не только может поразить тебя, но наверное поразит.

Письмо CI. Будь всегда готов к смерти


Каждый день, каждый час доказывает нам наше ничтожество и каким-либо новым способом напоминает забывшим об их бренности, а задумавшихся о вечной жизни заставляет вспомнить о смерти. Тебе странно, к чему это начало? Ты помнишь Сенеция Корнелия, римского всадника, человека выдающегося и дельного? Он скоро выдвинулся из низкого сословия, а затем быстро пошел по пути к почестям и отличиям, ибо на этом пути всего труднее начало. Точно так же и богатство растет всего медленнее, пока человек близок к бедности, а раз он из нее вырвется, оно пойдет расти быстрее. Сенеций тоже весьма заботился о приобретении богатства и шел к нему сразу обоими верными путями – путем приобретения и путем бережливости, из которых одного какого-нибудь было бы вполне достаточно, чтобы стать богатым. Он вел притом весьма воздержный образ жизни, заботясь не только о накоплении имущества, но и о своем здоровье. И вот вчера, посетив меня, как всегда, утром и проведя затем целый день до поздней ночи у постели безнадежно больного друга, а затем спокойно поужинав, Сенеций внезапно заболел острою формой горловой жабы, которая и задушила его к рассвету. Он скончался в течение всего нескольких часов, хотя весьма незадолго перед тем был в полном цвете сил и здоровья. Итак, человек, всю жизнь занимавшийся стяжанием денег на море и на суше и искавший даже государственной службы, чтобы не оставить и этого способа приобретения денег, как раз в то время, когда дела его пошли особенно хорошо, так сказать, в самый разгар денежного благополучия, внезапно умер.

Насаждай же теперь виноградные лозы и груши,О Мелибей!..

О, как глупо строить планы на всю свою жизнь, не будучи господином даже завтрашнего дня! О, как безумны надеющиеся на отдаленное будущее! «Буду приобретать, строить, пускаться в денежные обороты, искать почестей и к старости, устав от дел и испытав все в жизни, проведу в покое и отдыхе остаток дней своих». Так склонны рассуждать многие, но, поверь мне, даже самые счастливые люди не могут быть уверены в успехе. Не следует ничего обещать себе в будущем. Даже то, что уже в наших руках, нетрудно потерять, и в любой момент может случиться бедствие. События следуют одно за другим по установленным законам, но неизвестным для нас, а не все ли равно для нас, известно ли судьбе то, что неизвестно нам? Мы замышляем долгие путешествия и предполагаем вернуться домой, объездив далекие, чужие страны; мы надеемся на выгоды и награды за военные подвиги, мечтаем о прокуратуре и видим перед собой ряд ступеней в служебной карьере, а между тем уже возле нас смерть. И хотя мы помышляли до сих пор о ней не иначе, как о чем-то чуждом, время от времени, как бы уроком для нас, на наших глазах умирают люди так скоро, что мы только успеваем дивиться.

Но не нелепо ли удивляться тому, что в данный день случилось то, что может случиться в любой день? Неумолимая судьба поставила нам предел, и только мы не знаем, насколько мы близки к нему. А потому будем жить и думать так, как будто мы достигли этого предела. Будем ежедневно сводить свои счеты с жизнью. Величайшее зло в жизни состоит в том, что она несовершенна, что в ней чего-нибудь недостает. Но тот, кто ежедневно подсчитывает итоги своей жизни, не нуждается во времени. А между тем страх смерти и съедающая душу жажда будущего происходят исключительно оттого, что для завершения жизни необходимо еще время. Сколь несчастны те, кто, придя в жизнь, не знает, как выйти из нее!



Поделиться книгой:



Регистрация