Селябабука — владелец двух маленьких однокомнатных домиков; в одном из домиков живут его жены и дети, в другом —< он сам. И в том домике, в котором живет глава семьи, стоит металлическая кровать. Видимо, кровать — предмет гордости Селябабуки, потому что гвинейцы обычно спят на полу; во всяком случае, Селябабука старается обратить на кровать наше внимание и довольно улыбается, когда мы хвалим его жилище.
Потом мы прощаемся с тремя женами Селябабуки, каждой по очереди пожимая руку, и выходим на улицу.
Мы не знаем, куда ведет нас Селябабука, мы просто идем рядом с ним, а оба пионера — один в красном, другой в желтом галстуках — шагают впереди, то и дело оборачиваясь, и длинные концы галстуков мотаются у них на груди.
На улице, возле дома Селябабуки, и сапожники-гаранке, изготовляющие обувь, всевозможные гри-гри, и портные со швейными машинами (это мужская профессия), даже заказчики, терпеливо ожидающие под навесами, пока портные тут же, при них, сошьют бубу, женские кофты-камисоли, рубашки или широченные юбки-пани, — здесь все знают и все окликают Селябабуку, о чем-то громко спрашивая его. Разговор ведется на местных языках, мы не понимаем ни слова, но по взглядам, по улыбкам, по приветственным жестам угадываем, что речь идет о нас, а слово «Руси» проясняет характер ответов…
Наконец знакомые кварталы остаются позади, теперь уже никто не окликает Селябабуку. Предварительно составив в уме все необходимые фразы, я спрашиваю Селябабуку, где он работал раньше, прежде чем стал водителем автобуса.
— Компани миньер де Конакри, — говорит Селябабука.
Я знаю об этой компании. Еще в начале века, при строительстве дороги, на полуострове Калум были обнаружены залежи железа.
После второй мировой войны и возникла «Компани миньер де Конакри», приступившая к разработке месторождения. Селябабука выучился водить машину и несколько лет проработал шофером на самосвале — возил руду из карьера на приемный пункт, где ее перегружали в вагоны и отправляли в порт… Но после того, как Гвинейская Республика провозгласила независимость, компания законсервировала карьеры, и Селябабука стал водителем автобуса.
Над бывшим губернаторским дворцом, ныне дворцом президента, к которому выводит нас Селябабука, вьется красно-желто-зеленый флаг. Наверное, в цвета эти африканцами вкладывается особая символика, потому что трехцветные флаги вьются над правительственными учреждениями Ганы, Камеруна, Мали, Того, Эфиопии. Красная земля, желтое щедрое солнце, зеленые океаны леса — так, пожалуй, проще всего объяснить популярность этой расцветки, но можно предположить и пролитую кровь, и богатство, и вечную молодость…
…На площади перед дворцом сооружен памятник жертвам колониализма — простой, скромный, но говорящий о бесконечно многом… На месте снятых с пьедесталов монументов, воздвигнутых когда-то в честь французов-завоевателей, высится теперь обелиск независимой республики. Это нам рассказывает Селябабука, и здесь, у обелиска, мы прощаемся с ним и его сыновьями-пионерами, потому что от дворца до гостиницы — рукой подать, и мы сами найдем дорогу…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Нейштадт — антиромантик. Въедливый, дотошный, он живет в мире цифровых абстракций, отражающих борьбу империалистов за источники сырья. Меня ничуть не удивило бы признание, что борьба эта представляется ему в виде цифровых колонн, штурмующих бастионы единиц с бесконечными рядами нулей. Разумеется, я знаю, что за цифрами всегда стоят конкретные дела, что без цифр не поймешь, как в зону франка, из которой только что вышла Гвинея, вторгается американский, канадский, западногерманский, английский капитал, подтачивая позиции французов… Но мы с Нейштадтом антиподы, мы противоположны по мироощущению, по симпатиям и антипатиям, по образу жизни, по вкусам, по интересам…
И все это я наговорил лишь для того, чтобы признаться: Нейштадт за последние дни стал мне нужен, почти необходим, я испытываю постоянную потребность говорить с ним, слушать его невнятную шепелявящую речь, выуживать из его однообразных, как телеграфные столбы, фраз математически обнаженную суть, которая вдруг переворачивает мне душу, заставляя по-новому видеть, думать, даже фантазировать.
Мы стоим с Нейштадтом на балконе, смотрим на слабо освещенный корниш, на черный, пока неизменно тихий океан, на желтый огонек маяка, вспыхивающий на острове с дорогим мне женским именем — Тамара… Я почти забыл о Нейштадте, я вновь далеко от Конакри, среди близких людей, и нежное чувство заполняет душу, и хочется думать и говорить о чистом, светлом….
Нейштадт, долго молчавший, что-то говорит — тихо, невнятно, и лишь постепенно до меня доходит смысл его слов.
— При французах остров Тамара, — повествует Нейштадт, — был чем-то вроде всеафриканского централа, тюрьмой, в которую свозили осужденных из Судана, Сенегала, Берега Слоновой Кости, Гвинеи, Того, Дагомеи и даже из так называемой Французской Экваториальной Африки… Я почти ненавижу в этот момент Нейштадта, мне хочется оборвать его, заставить замолчать и хочется слушать, слушать… И я слушаю рассказ про остров Рум он тоже там в темноте, перед нами, — остров, долгие десятилетия служивший для работорговцев перевалочной базой: захваченных на материке невольников свозили на остров Рум, и туда приходили за ними из Америки невольничьи корабли… До сих пор на острове сохранились загоны для рабов…
Нейштадт на секунду умолкает. Его черные пронзительные глаза пылают холодным светом, они неподвижны, они прикованы к невидимым во мраке островам. Без всякой внешней связи я вспоминаю прежние разговоры о значении экономики в борьбе за независимость и теперь думаю о Нейштадте иначе, и цифровые колонны, штурмующие бастионы единиц и нулей, уже не кажутся мне удачно придуманной шуткой.
— Говорят, что работорговцы закопали на острове Рум свои сокровища, — тихо произносит Нейштадт. — Говорят, что всякие кладоискатели пытались найти сокровища и не нашли… И еще говорят, что рассказы про остров Рум были использованы Стивенсоном в романе «Остров сокровищ»…
Не знаю, какое впечатление произвели бы на меня эти подробности десять минут назад — вероятно, заинтересовали бы; но сейчас они не производят никакого впечатления, более того, они кажутся лишними, ненужными, и я злюсь на антиромантика Нейштадта за то, что он пытается анекдотами разрушить им же созданный мрачный образ островов Лое…
Собственно, я зашел к Нейштадту помочь ему перезарядить фотоаппарат. Я вынимаю отснятую пленку, вставляю новую и ухожу к себе в номер.
Поздно, и пора ложиться спать. За раздвинутой стеклянной стенкой мигает в чернильной дали огонек маяка на острове Тамара, название которого уже не связывается ни с чем личным, дорогим; мысленно я даже произношу его на французский. манер, с ударением на последнем слоге… Но не так просто забыть о прежних фантазиях, о первом радостном чувстве, и в ушах еще звучат слова Нейштадта, так неожиданно сорвавшие поэтическую вуаль с островов Лос.
На душе смутно, но постепенно я начинаю догадываться, что дело тут не столько в рассказе Нейштадта, сколько в той неудовлетворенности самим собой, которую я испытываю уже не первый день… Я до сих пор оглушен пестрым и ярким каскадом впечатлений, до сих пор не могу избавиться от ощущения, что меня окружают ожившие картинки из географических книжек, и мне надоело ощущение нереальности. Пора разобраться во впечатлениях, пора выделить что-то главное среди них и все упорядочить, привести в систему… Я пытался проделать это днем, когда мы ездили в. город Киндию, но мешала дорога: она не позволяла сосредоточиться, и внимание по-прежнему приковывалось к красной земле, саманным островерхим деревушкам, масличным пальмам с гнездами ткачей, полям маниока, к обезьянам, то и дело перебегающим дорогу…
Но требование во всем разобраться, требование отделить главное от второстепенного не покидало меня, и по прежнему опыту я знал, что не будет покоя до тех пор, пока я не подчинюсь ему и не подчиню логике хаос впечатлений и ощущений.
Владыкин и Машковский легли спать и ждут, когда я погашу свет. Я выключаю свет и тоже ложусь, хотя едва ли засну сейчас.
Луна еще не взошла, и тьма настолько непроницаема, что безразлично, лежать ли с закрытыми глазами или с открытыми. Мне это безразлично еще и потому, что перед моим мысленным взором продолжают полыхать ослепительные краски, проносятся отрывочные, внешне не связанные между собой картины…
Самое яркое, самое красочное пятно в воспоминаниях о минувшем дне — базар в Киндии. Вокруг базара — белые дома европейского типа, домики и хижины гвинейцев (их называют «казы», это французское слово), огромные зеленые деревья; неподалеку — железнодорожная станция, на которой лежат под навесом готовые к отправке ящики с ананасами, полиэтиленовые мешки с бананами. Но все это как будто не имеет никакого отношения к рынку, живущему своей шумной, суетливо-пестрой жизнью… Мысленно я вновь прохожу по рядам, где высятся горы оранжевых апельсинов, желто-зеленых манго, бледно-желтых грейпфрутов, где розовеют маленькие кучки орехов кола, алеют помидоры, зеленеют салаты, лежат крупные, в коричневатом волокне, кокосовые орехи, длинные узловатые корешки маниока, клубни батата, песочные кучки проса, фоньо, риса, где связки нежно-желтых с зеленцой бананов соседствуют с ощетинившимися рядами колючих бурых ананасов… По всему базару разгуливают продавцы тканей — это исключительно мужчины, подчас модные молодые парни в узких брюках, ярких рубашках, в повязанных вокруг шеи цветастых косынках. Но есть на рынке особые торговые ряды, где продаются только ткани, преимущественно ситцы, развешанные для всеобщего обозрения на веревках. Голубые и оранжевые, красные и зеленые, желтые и синие, белые и черные, гладкие и пестрые, в шашечку и полоску ткани образуют прямо-таки фантастический букет; нередки на тканях рисунки жираф, львов, причудливых деревьев, пальм, ананасов, встречаются полотнища с географическими картами Гвинеи, с лозунгами «Да здравствует республика Гвинея!», «Труд, Справедливость, Солидарность», с портретами политических деятелей.
Конечно, все эти ткани заморского производства, но из них гвинейцы шьют себе красочные одежды, которые ярким штрихом дополняют внешний облик страны. Кстати, тут же, в тени деревьев, строчат на швейных машинах портные в пробковых колониальных шлемах (между прочим, нам не встретилось ни одного европейца в таком шлеме).
В крытом рынке на земляном полу сидят, лежат, спят, судачат, играют в кости, продают посуду из глины, калебасы и ложки из тыквы-горлянки, металлические тазы, которые в Гвинее находят себе универсальное применение; здесь же готовят еду, здесь же женщины комбинируют из одноцветных тканей пестрые, каким-то хитрым способом сплетая разноцветные полоски; а рядом продают плетеные корзины, циновки, коврики с несложным узором, бусы из раковин, сумки из змеиной и крокодиловой кожи; и тут же сапожники тачают обувь, которая подчас состоит из деревянной подошвы и тонкого ремешка.
Теперь, несколько часов спустя, я выделяю из хаоса красок три — красную, желтую и зеленую, выделяю цвета национального флага, которые явно преобладали в общей гамме… Как и в Конакри, в Киндии было много национальных флагов, много трехцветных платьев, трехцветных лохматых соломенных шляп; были расписанные в три цвета стены и заборы, и даже промелькнула за окном автобуса раскрашенная таким же образом рощица деревьев…
Из Киндии мы ездили на Пастеровскую станцию, или «Пасторию», как ее называют здесь, и вместе с нами ездила гвинейка-гид, сказавшая, что ее зовут Мария. Это была крупная полная женщина с нарумяненными щеками, подкрашенными губами, насурмленными бровями на черном лице. В честь торжественного случая Мария надела яркое желтое платье с крупными рисунками, изображающими президента республики, который, сидя верхом на белом вздыбленном коне, пронзает копьем извивающегося крокодила с надписью вдоль хребта — «колониализм»… В Гвинее из-за мухи цеце лошадей не разводят, и, наверное, не все гвинейцы знают, что это за зверь, на спине которого восседает их президент. Но что такое крокодил, что такое колониализм — понятно всем, и сюжет явно не африканского происхождения стал очень популярен.
В автобусе мы говорили о событиях, предшествовавших провозглашению независимости, говорили о тех днях, когда Политбюро Демократической партии Гвинеи отклонило предложенный французским правительством проект конституции.
Референдум, проведенный 28 сентября 1958 года, закончился полной победой сторонников независимости страны. 2 октября территориальная ассамблея Гвинеи (ныне — Национальное собрание) официально провозгласила независимость. В системе колоний Французской Западной Африки была пробита первая брешь — первая, но не последняя…
Как только стали известны результаты референдума, из Парижа последовало распоряжение прекратить все финансовые операции с Гвинеей. Корабль с грузом риса для Гвинеи проследовал к Берегу Слоновой Кости. Все служащие французских государственных учреждений, специалисты, работники коммунальных предприятий, врачи, учителя получили предписание покинуть Гвинею, и в первый же месяц из страны выехало чуть ли не четыре тысячи человек: приходили специальные корабли, организовывались специальные рейсы самолетов компании «Эр Франс», колонны грузовиков пересекали границы соседних стран… А преследовалась одна цель: парализовать жизнь страны, доказать всему миру беспомощность африканских лидеров, их неспособность управлять страной.
Но эта ставка оказалась бита. Гвинейская Республика выдержала испытания, добилась признания во всем мире. Президент ее по приглашению правительств посетил с официальным визитом многие страны, в том числе Советский Союз, и Гвинейская Республика установила новые, выгодные для себя политические и экономические связи с дружественными государствами.
И вот уже полтора года реет над бывшим губернаторским дворцом красно-желто-зеленый флаг независимости, вот уже полтора года по всей стране перед началом каждого киносеанса исполняется национальный гимн, который называется «Свобода», а гвинейцы как равные держатся среди европейцев; уже полтора года высится перед зданием президентского дворца обелиск республики, поставленный на месте сброшенных с пьедесталов монументов завоевателей-колонизаторов… Я видел эти монументы — они лживы; они изображают якобы осчастливленных колониальным режимом гвинейцев, с благодарностью протягивающих руки к своим завоевателям. Но те же самые руки снесли их на свалку — бронза монументов оказалась долговечнее и памяти о губернаторах, и почитавшегося ими извечным колониализма. Снятым с пьедесталов монументам дано было увидеть, как бежали за море отозванные французские спецы и чиновники, дано им было увидеть и другое — как крепла независимая республика Гвинея, как другие страны протянули ей руку помощи.
Вот это и есть главное — освобождение! Постоянное, все еще свежее, яркое и острое ощущение свободы, воскресшее чувство собственного достоинства, равенства со всеми другими народами Земли!
Луна наконец восходит, и ночь становится желтой. Все равно не спится, и я выхожу на балкон. Острова Лос как были, так и остались черными, как вся их история до недавнего прошлого; прежде чем работорговцы сделали их своим пристанищем, они служили убежищем флибустьерам, грабившим суда французских, английских, португальских, испанских торговых компаний; потом в проливах скрывались невольничьи корабли; потом за острова Лос, как за ключевую позицию, сражались французы и англичане, пока первые не вытеснили вторых… Еще в 1941 году в Гвинее применялись телесные наказания и имели место случаи торговли людьми, хотя «Черный кодекс», узаконивающий рабство, был отменен во французских владениях в конце позапрошлого века, в годы французской буржуазной революции… Селябабука, Алиун, Диане, Мария, гвинеец и гвинейка, встреченные мной в первый день на набережной, Диаре Мусса из города Пита — они проходят сейчас передо мной, и я вижу за ними тени островов Рум и Тамара… И вот покончено с трагическим прошлым. Мои гвинейские знакомые — граждане независимой страны, и будущее Гвинеи, как говорится, в их собственных руках.
Глядя на острова Лос, думая о гвинейцах, я переживаю вместе с ними главное — освобождение!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Утром я весьма скептически оцениваю свои ночные раздумья: сообразить, что главное в сегодняшней Гвинее — свобода, можно было и не приезжая в Конакри. «Теоретически это, конечно, так, — пытаюсь я убедить себя, — но одно дело — теория, и совсем другое — когда ты ошеломлен, оглушен, когда ты беспомощно барахтаешься в хаосе поразивших тебя впечатлений, — тогда проложить сквозь них логическую тропку бывает не так-то просто, и можно долго гоняться за бабочками, ничего больше не замечая…»
Доводы эти не убедили меня до конца, и в автобус (мы едем на завод консорциума «Фриа») я погрузился в непросветленном настроении. К счастью, как только автобус тронулся, мысли мои приобрели иное направление.
В центре Конакри (рядом с бывшим губернаторским дворцом, что весьма символично) высится, как и в центре Касабланки, кафедральный католический собор. Он не столь грандиозен и современен, как в Касабланке, он массивней, приземистей и окружен не финиковыми, а кокосовыми пальмами; колокольня обособлена от основного здания собора; крыши — черепичные; но в круглые маковки так же, как и в Касабланке, воткнуты католические кресты-мечи.
Более ста лет назад появилась на острове Томбо, у деревушки Конакри, португальская католическая миссия, мирно соседствовавшая с факториями торговцев и загонами для рабов, пока ее не заменила французская католическая миссия, взявшая на себя заботу о грешных душах гвинейцев… Времена теперь, конечно, не те, но и церковь стремительно модернизируется, отчаянно борется за власть над умами и душами.
В Париже ночью мы поднялись на Монмартр и зашли в знаменитую церковь Сакре-кёр; она радиофицирована, и какой-то священнослужитель вещал с амвона в микрофон что-то о добре и зле…
Радиофицирован и собор в Касабланке.
Нотр-Дам располагает своими священно-артистическими силами: внутри средневекового собора устраиваются спектакли, которые транслируются по телевидению. Завелась в Нотр-Даме и своя бюрократия: у исповедален висят таблички — отец такой-то принимает по вторникам и пятницам с двух до четырех…
Все это, конечно, мелочи. Гораздо серьезнее, что католическая церковь ведет ныне отчаянный бой за власть над Африкой. В самолете, летевшем в Дакар, я прочитал в газете «Монд» сенсационную новость: впервые за всю историю римской церкви Ватикан назначил кардиналом — преосвященством! — африканца из Танганьики, некоего Лорина Ругамбва. Отныне он будет посредником между церковью и паствой… В Дагомее такая же роль возложена на архиепископа — африканца Гатэна, отпрыска вождей, некогда продававших соотечественников, с благословения церкви, в рабство католикам… Уже крылатой стала промелькнувшая в клерикальной печати фраза: «если колонизаторам придется уйти из Африки, то католическая церковь должна любой ценой остаться в ней!..» Из головы у меня не выходит монашек, летевший из Касабланки в Абиджан, — тот самый, что не интересовался политикой… Любой ценой должна католическая церковь сохранить свои позиции в Африке. Любой!
Немалая роль в этих планах отводится иезуитам, «псам господним», как они сами себя называли. Чуть ли не первыми они проникали повсюду в Африке, Азии, Южной Америке под видом миссионеров. Они превращали в рабов крещеных язычников, торговали ими и так разошлись, что папа Бенедикт XIV, сам ярый иезуит и ретроград, вынужден был ввести в середине XVIII века даже некоторые ограничения: принявших христианство запрещалось обращать в рабство, а прочих рекомендовалось продавать целыми семьями, не разлучая, так сказать, близких… Но, кроме того, иезуиты, разумеется, сеяли в миссионерских школах семена просвещения, приобщая неграмотных «диких» к западной цивилизации. Поначалу это делалось для того, чтобы духовно поработить, африканцев, заставить подчиняться во имя единого бога. А теперь эта «высокая» миссия обернулась еще одной- своей стороной: многие нынешние политические деятели в странах, принадлежавших или принадлежащих до сих пор Франции, Бельгии, Португалии, были воспитаны иезуитами и поныне сохраняют с ними связь. Их-то и тянут всеми силами к власти отцы церкви, надеясь таким образом сохранить свою собственную власть над освободившимися государствами.
Я подсаживаюсь к антиромантику Нейштадту — сейчас мне нужны его сухие, вскрывающие суть вещей фразы, нужны его разоблачения — цифровые или фактические — какие угодно… Нейштадт, конечно, одет тщательнейшим образом: накрахмаленный белый воротничок, галстук, затянутый под самым подбородком, черный — ни складки, ни пылинки — пиджак; берет с помпончиком, правда, снят, и чуть отросшие седые волосы ежиком торчат на крупном костистом черепе; когда мы приедем, Нейштадт, надо полагать, наденет берет и явится на концерн «Фриа» — в логово капиталистов! — в безукоризненном туалете, готовый и к дипломатическому рауту, и к непринужденной беседе, и к теоретическому спору с представителями капитала.
Я делюсь с Нейштадтом своими раздумьями, а он, любезно наклонившись в мою сторону, щедро, без остановки, выдает мне цифры и факты, факты и цифры…
Ватикан — крупнейшая капиталистическая финансовая организация. Капитал, вложенный им в акции различных предприятий мира, превышает в сумме все состояние таких известных финансовых семейств, как Рокфеллеры, Меллоны, Дюпоны, вместе взятое… Двенадцать миллиардов долларов — такова довольно точная оценка этого капитала… Еще пять миллиардов имеют в ценных бумагах иезуиты… Значительная часть этих капиталов размещена там, где всегда была высока норма прибыли — в колониальных или бывших колониальных странах, и нет ничего удивительного, что католической церкви вовсе не хочется уходить из этих стран: интересы у нее те же, что и у самых заурядных империалистов-колонизаторов.
А формы воздействия, давления подчас тоньше, разнообразнее. Нейштадт, разумеется, читал о кардинале-африканце. В кардинальский сан возведены папой еще и японец, и филиппинец: в их странах тоже необходимы свои надежные руки… Знает Нейштадт и о дагомейском архиепископе. Более того, по словам Нейштадта, в Африке уже насчитывается двадцать пять епископов из числа местных жителей…
Две пятых всех своих средств расходует ныне ватиканская конгрегация веры на агитацию в странах Африки. Более двухсот католических газет и журналов издается на этом континенте… Да, конечно, в Африке сильно мусульманство, но папские посланцы травят сейчас немало усилий, чтобы договориться с наиболее реакционными кругами мусульманского духовенства о совместной борьбе с прогрессивными силами…
Нейштадт умолкает и вопросительно смотрит на меня, поджав тонкие губы и чуть приподняв черные густые брови. У меня больше нет вопросов, и я благодарю Нейштадта. Он весь — воплощение любезности, он полностью — к моим услугам. Я не сомневаюсь, что еще воспользуюсь его услугами, но не сейчас. Сейчас мне хочется вернуться на свое место рядом с Селябабукой и высунуться в окно, чтобы глотнуть чистого теплого солнечного ветра Гвинеи.
Разработка бокситов на острове Касса в группе островов Лос подходит к концу: выбраны наиболее богатые руды, содержащие около пятидесяти процентов глинозема, а остальные пласты заброшены; это, между прочим, типичнейшая черта капиталистического хозяйничания в чужих странах… Залежи бокситов разведаны на острове Тамара, но из-за мелководья к острову не могут подходить большие океанские суда, а строить глубоководный порт канадская компания считает невыгодным. И вообще еще за несколько лет до провозглашения независимости иностранные компании начали перебазироваться с островов в глубь страны. Компании «Алюминиум лимитед оф Канада» и «Боксит дю Миди» обратили свой взор на район Боке — тот самый, где был создан первый французский военный форт; к ним подключилось несколько компаний из Соединенных Штатов Америки, в том числе «Олин-Мэтисон кемикл корпорейшен оф Нью-Йорк»… После референдума и ухода французов из Гвинеи компании приостановили строительство глиноземного завода и железной дороги к побережью — выжидали. Убедившись, что правительство республики не чинит им особых препятствий, компании будто бы решили продолжать строительные работы…
А мы едем вдоль крутого зеленого уступа Фута-Джаллона на бокситовое месторождение, известное под названием Фриа. Оно расположено в ста пятидесяти километрах от Конакри, в верхней части бассейна реки Конкуре, в западной части плато Фута-Джаллон. Справа от нас тянется ровная насыпь железной дороги, соединяющей Фриа с Конакри; между шоссе и насыпью — густая желтая трава; за насыпью — зеленые метелки масличных пальм, за которыми начинаются плосковерхие массивы Фута-Джаллона. По этой железной дороге будут вывозить к океану глинозем, и дорога уже сдана в эксплуатацию.
Шоссе, петляя, начинает взбираться на зеленые ступени гор. Откуда-то появляется юркая малолитражная машина с открытым верхом и катится перед нами, поднимая красную пыль. Я слежу за машиной и пропускаю тот момент, когда на повороте открывается вид на Фриа; оно лежит на плато чуть ниже нас, и я вижу тонкие трубы, вбитые, как гвозди, в землю, печь, похожую на опрокинутый бокал, какое-то сооружение, напоминающее гигантскую отопительную батарею, плоские корпуса обогатительной фабрики.
А потом мы стремительно скатываемся вниз, и вот уже лес, кусты остались позади, и вот уже появилось асфальтовое покрытие и линии белых кирпичей, отделяющие шоссе от земляных тротуаров. Автобус тормозит на площади, окруженной одноэтажными плосковерхими домами, и мы выходим из него, щурясь от солнца.
Сопровождающий нас мсье Анис просит не расходиться. Держа кожаную, на «молнии», папку под мышкой, он отправляется в дирекцию просить разрешения на осмотр предприятия. Следом за ним устремляется Нейштадт, который совсем не прочь познакомиться с местной руководящей верхушкой, дабы, перешагнув через ряды цифр, прямо взглянуть в глаза колонизаторам.
Мы топчемся у автобуса. Европейцев почти не видно. Мало и гвинейцев — время рабочее. Некоторые из них все-таки подходят к нам, спрашивают, откуда мы и, только выслушав ответ, осмеливаются протянуть руку… Держатся они здесь иначе, чем в Конакри или Киндии, — скованней, замкнутей, робче…
Подъезжает узкий бежевый лимузин. За рулем — мужчина-европеец. Рядом с ним — любезно улыбающийся Нейштадт в черном берете с помпончиком. Сзади маячит скучный мсье Анис… Мужчина-европеец говорит Селябабуке, чтобы он вел автобус за его машиной. Некоторое время мы крутим по Фриа, натыкаемся на изгороди из колючей проволоки, на будки с часовыми, на полосатые опущенные шлагбаумы, а потом лимузин выезжает на дорогу, по которой мы приехали во Фриа, и через некоторое время останавливается у небольшого белого здания.
Мужчина-европеец представляется нам. Он — шеф-директор предприятия «Фриа», или, говоря иначе, главный администратор. Шеф-директор — француз. Он светловолос, виски седые. У него крупное волевое лицо, серые холодноватые глаза. Он высок ростом, широкоплеч, строен. На нем защитного цвета рубашка с накладными карманами на груди и отложным воротником, защитного цвета шорты, на ногах — легкие туфли.
Я присматриваюсь к шеф-директору, и у меня создается впечатление, что я его уже видел, но чего-то не хватает в его знакомом облике.
— Стек, — тихо произносит Машковский. — Ему бы еще в руки стек, и — как плантатор с картинки.
Шеф-директор приглашает нас в холл, где стоят сильные вентиляторы, предлагает принять душ тем, кто устал и хочет освежиться. Потом он открывает холодильник, и мы с признательностью вытаскиваем оттуда, сообразуясь со вкусами, маленькие ледяные бутылочки с пивом, ананасовым или апельсиновым соком.
Неслышно появившийся слуга ставит на низкий стол в центре холла вазу с плодами манго, открывает мгновенно запотевшие матовые бутылочки и удаляется… Шеф-директор, давая нам возможность отдохнуть, делает вид, что поглощен чтением какого-то старого журнала, а мы пьем… Единственное, в чем мы испытываем постоянную потребность, так это в воде, и желательно со льдом. Нет жажды сильнее, чем та, которую испытывает человек в пустыне или высоко в горах, когда уже сказывается недостаток кислорода. Они одинаково неутолимы, и так же неутолима жажда, которая пока с непривычки преследует нас в Африке… Пить здесь принято прямо из горлышка, и я, по прежнему опыту, легко расправляюсь со своим пивом, а деликатнейший Нейштадт мучается с ананасовым соком.
Теперь мое внимание привлекает блюдо с плодами манго, и на то имеются особые причины. Манговые деревья встречались нам во множестве, я уже сфотографировал их некрупные, величиною с небольшой кулак, плоды, висящие на тонких зеленых ниточках. И пробовал зеленый плод манго — он белый внутри, кисловатый, приятно освежающий на вкус… Но спелого манго мне до сих пор попробовать не удалось. В Киндии, за обедом в ресторане «Вагон-ли» на железнодорожной станции, когда старый охотник пытался продать нам живого леопарденка и шкуру его убитой матери, — на стол были выставлены плетеные корзиночки с бананами и манго. Бананы несложно испробовать и в Москве, а плоды манго, пышно именуемые в литературе «королем фруктов», никто из нас не ел. Понятно, что ими мы и заинтересовались в первую очередь и даже попросили официанта заменить бананы на манго… Официант ушел, мы прождали довольно долго, и наконец явился сам владелец ресторана — маленький старенький француз в белой рубашке с завернутыми рукавами, с темной бабочкой» у ворота; он был явно растерян и нес на тарелочке всего два плода.
«Дамы и господа, — примерно так можно передать его речь, — я прошу меня извинить, но посетители моего ресторана никогда не спрашивают манго, потому что сколько угодно плодов можно сорвать на деревьях или подобрать прямо на земле, на тротуарах… Я не мог предвидеть, что вы захотите манго, но если дамы и господа располагают временем, я отправлю служителя на улицу собрать для вас манго…»
Удивительно, до чего не в почете ныне всяческие «королевские» титулы. Но судьба манго, вообще-то говоря, примечательна: ведь родина этого растения тропическая Азия, а некоторые виды его (не без помощи человека) так распространились по Африке, что плоды их по мере надобности подбирают на улицах, и они не имеют в глазах африканцев почти никакой цены…
Поскольку мы не «располагали временем», то в Киндии мне так и не удалось попробовать манго. Теперь же я убеждаюсь, что фрукт королевского достоинства по вкусу напоминает очень спелую кавказскую хурму. Манго не выдерживает дальних перевозок, и поэтому еще ни разу плоды его не попадали в московские магазины.
Шеф-директор полагает — и вполне справедливо, — что мы отдышались, отдохнули, и он может приступить к выполнению возложенных на него обязанностей: рассказать нам о Фриа. Шеф-директор садится в низкое жесткое кресло возле стола, рядом с ним устраиваются Арданов и Нейштадт. Шеф-директор кладет ногу на ногу, упирается локтями в подлокотники кресла и сцепляет перед собой руки. Говорит он не торопясь, обстоятельно.
Имя международному консорциуму — «Фриа» — дала небольшая деревушка племени фульбе, находящаяся в десяти километрах от предприятия. Само предприятие расположено на плато Кимбо, и так же — «Кимбо» — называется фабрика… Чем определялся выбор места для строительства?.. Прежде всего мощностью месторождения, затем близостью реки Конкуре, которая дает воду и может дать электроэнергию, а также тем, что плато Кимбо не было заселено и никого не нужно было переселять…
«Фриа» принадлежит смешанному капиталу. Сорок восемь с половиной процентов всех акций принадлежат американской компании «Олин-Мэтисон кемикл корпорейшен оф Нью-Йорк», той самой, что ведет разработки боксита и в районе Боке; двадцать шесть с половиной процентов акций принадлежат французской компании «Пешине»; десять процентов — английской компании «Бритиш алюминиум компани»; столько же — швейцарской компании «Индустри сюисс пур л’алюминиум» и пять процентов — западногерманскому капиталу… Центральное бюро консорциума находится в Париже. Администрация и технический персонал — французы. На строительстве работали, естественно, гвинейцы — их было до трех тысяч человек, но половину уже уволили, а остальных перевели на фабрику и в карьеры.
— Имеются ли среди технического персонала гвинейцы? — спрашиваем мы.
— О да, — отвечает шеф-директор и уточняет: — Среди младшего технического персонала. В период строительства на Фриа существовала школа повышения квалификации, которую окончили шестьдесят гвинейцев.
— По какому признаку отбирались учащиеся для школы? — на этот раз без предварительных извинений задает вопрос Нейштадт.
— Учащиеся были отобраны по психотехническому методу, — несколько загадочно отвечает шеф-директор.
Потом он продолжает рассказ о месторождении — о его запасах, о содержании глинозема.
Будет ли построен на Фриа алюминиевый завод?.. Пока компании намерены вывозить полуфабрикат, глинозем, — так удобнее… Впрочем, не исключено, что со временем будет построен и алюминиевый завод…
Шеф-директор смотрит на большие ручные часы и предлагает продолжить разговор за обедом.
Следуя за бежевым лимузином, в котором вновь устроились Нейштадт и мсье Анис, мы едем к одиноко стоящему бунгало. На свежем воздухе, под длинным соломенным навесом, накрыты для нас столы.
Бунгало стоит на открытом возвышенном месте, и ветерок приятно освежает. Неподалеку на дереве дремлют вотуры. Впрочем, это кажется, что они дремлют. Они просто ждут, когда повар выкинет на помойку какие-нибудь кухонные отбросы, и тогда они слетятся на пиршество. В тропических странах, уничтожая нечистоты, вотуры несут санитарную службу, и птиц этих никто не обижает.
На столе появляются небольшие металлические ведра со льдом, бутылки вина и тарелки с грудами розовых креветок. У нас раков как будто принято подавать к пиву, но здесь, в Африке, креветки вполне подошли и к вину со льдом.
Сейчас за обедом никто не тревожит шеф-директора специальными вопросами, и разговор становится всеобщим. Шеф-директор молчит, но молчит так, что Арданов в конце концов наклоняется ко мне и шепчет:
— Кажется, он понимает по-русски.
И Арданов спрашивает об этом шеф-директора.
Нет, он не понимает по-русски или, вернее, плохо понимает — отдельные слова, отдельные фразы.
— Мсье специально учил русский язык?
Нет. Шеф-директор окончил философский факультет Сорбонны, но русским фразам он научился в годы войны. Шеф-директор воевал с нацистами, попал в плен и несколько лет провел в концлагере, в котором сидели и русские. Он жил с ними в одном бараке, они вместе ходили на работу, и всех вместе их нацисты собирались уничтожить, но не успели: к лагерю прорвались советские войска. Некоторое время, до репатриации, шеф-директор жил среди наших солдат… Вот почему он понимает некоторые русские фразы, знает кое-какие слова.
Право же, никто из нас ничего подобного не ожидал.
Арданов растерян.
— Почему же мсье отказался от занятий философией? — не очень-то кстати спрашивает он.
— Я предпочел практическую деятельность, — говорит шеф-директор и кладет щипцами себе в бокал с вином кусок льда. Потом он поднимает серые холодные глаза на Арданова и ждет, спросит ли тот еще что-нибудь.
Но Арданов больше ничего не спрашивает. Он молчит, и мне кажется, что мы думаем об одном: о сложности человеческих судеб в середине двадцатого века. Перед нами сидит француз, шеф-директор международного консорциума, присосавшегося к Гвинее, сидит философ, сражавшийся с фашистами, выдержавший долгое заключение в концлагере и после выхода на свободу отправившийся за океан, в колонию — работать. Да, работать, потому что ему, как и всем, нужно жить и потому, что он не нашел подходящей работы на родине…
Вотуры, кем-то спугнутые с дерева, кружат над бунгало; по земле проносятся их черные тени, и слышны тяжелые взмахи крыльев…
…После обеда мы вновь ездим по Фриа, осматриваем стандартные домики общежитий, цеха и наконец приезжаем в карьер, туда, где рвут взрывчаткой красную землю Африки, чтобы увезти ее за океан. Карьер — как огромная раскрытая рана, в которой копошатся не тонкие хирургические инструменты, а ревущие экскаваторы, мощные бульдозеры, тяжелые самосвалы с непропорционально большими, в толстенных зубчатых шинах, колесами; все машины раскрашены в яркие кричащие тона; работают на них гвинейцы.
Шеф-директор поднимает с земли кусок красно-бурого боксита, подкидывает его в воздух и ловит, потом снова подкидывает и снова ловит. Шеф-директор стоит перед нами, слегка расставив ноги, развернув плечи, и рассказывает нам, что по договоренности между держателями акций каждый получает долю глинозема пропорционально вложенному капиталу и каждая компания вывозит свою долю куда ей заблагорассудится. Шеф-директор еще раз подкидывает кусок боксита, еще раз ловит его и говорит, что скорее всего этот кусок попадет в Америку, на алюминиевые заводы в районе Великих озер. Впрочем, он может остаться в Африке, если достанется компании «Пе-шине» — она вывозит глинозем в Камерун, в Эдеа, где имеются алюминиевые заводы. А может быть — красно-бурый кусок боксита вновь взлетает вверх, — он совершит путешествие в Норвегию, куда отправляют свою долю швейцарцы.
Потом шеф-директор бросает кусок боксита в ядовито-желтый самосвал, который напоминает мне гигантское насекомое.
— Се ту, — говорит шеф-директор. — Все.