Оставляя на земле красные рубчатые шрамы, самосвал, за рулем которого сидит гвинеец в пробковом колониальном шлеме, везет боксит к приемным бункерам корпуса дробления, на шаровые мельницы. Путь за океан начат.
Мы благодарим шеф-директора за внимание и расстаемся с ним — уверенным в себе, крепким энергичным человеком.
Да, пока неприступными бастионами высятся корпуса консорциума «Фриа» на солнечном плато Кимбо. Но право же, шеф-директор отлично знает, что с приходом независимости и на Фриа произошли изменения: строже следят профсоюзы за условиями труда, введен гарантированный минимум зарплаты в тридцать шесть гвинейских франков в час, определена продолжительность рабочего дня, сдержанней, чем прежде, ведет себя администрация… На дорогах, ведущих с плато Кимбо к побережью, выставлены посты, и полосатые шлагбаумы поднимаются лишь после того, как гвинейские полицейские проверят, какой груз везут машины: каждая тонна глинозема облагается налогом в пользу государства…
Нейштадт, конечно, не зря ездил в одной машине с шеф-директором. Например, ему удалось узнать кое-что любопытное о загадочном «психотехническом» методе подбора учеников в школу младшего технического персонала во Фриа… Комбинат расположен на территории, заселенной гвинейцами племени фульбе, и фульбе составляют основную массу рабочих. А по «психотехническому» методу подбирались гвинейцы из других племен, не знающие языка фульбе, и делалось это, разумеется, с одной целью: противопоставить и по национальным признакам, и по служебному положению будущих техников — рабочим… Разделяй и властвуй! — прием старый, как мир…
Но, право же, этот прием никогда не свидетельствовал о силе завоевателей, а сегодня он не может свидетельствовать и о мудрости их. Особенно в Гвинейской Республике. Как с тягчайшими пережитками прошлого, борется страна с расовыми предрассудками, племенным национализмом, местничеством… Официально это называется «деколонизация мыслей и привычек» — мы уже слышали эти слова. В данном случае речь идет о воспитании чувства государственности у людей, которые фактически никогда не были объединены в одно государство, которые жили интересами племени, а то и одной деревни… И потому, что страна покончила с колониализмом, едва ли можно сомневаться в успехе деколонизации мыслей…
Мы снова едем вдоль крутого зеленого уступа Фута-Джаллона, и снова слева от шоссе тянется ровная насыпь железной дороги, мелькают небольшие мостики над пересохшими ручьями… По этой самой железной дороге всего несколько дней назад прошел первый состав, груженный глиноземом Фриа. Тепловоз тащил вагоны к конакрийскому порту, в котором нам уже довелось побывать. Порт Конакри— глубоководный, вполне современный: по соседству с сейбами и кокосовыми пальмами высятся там подъемные краны, металлические колпаки нефтехранилищ, складские помещения, железнодорожная эстакада, тянутся на многие сотни метров бетонированные причалы, на которые змейками вползают рельсы железнодорожных путей.
Гул далекого взрыва заставляет нас оглянуться, прильнуть к окнам: над плато Кимбо медленно рассеивается розоватое облачко — там взрывают бокситы… И почти тотчас из-за поворота показывается медленно ползущая легковая машина. Ее водитель делает какой-то знак, после чего Селябабука съезжает на обочину и останавливает автобус. Следом за легковой машиной появляется грузовая — странная, кроваво-красного цвета, с огромным пористым радиатором, без шоферской кабинки, с экраном вместо ветрового стекла, замысловатым крупночленистым кузовом. Слева на радиаторе виднеется красный предупредительный флажок: машина везет взрывчатку с завода, принадлежащего компании «Юньон шимик де л’Уэст Африкен» и расположенного в Симбала неподалеку от Конакри.
Воспользовавшись остановкой, мы выходим из автобуса. Слева от дороги прошел пал, но через красную ленту шоссе перекинуться он не смог, поэтому слева — черная гарь, а справа — желтая саванна, сухая шуршащая трава…
По весьма точным подсчетам ботаников, в тропической Африке имеется не менее тринадцати тысяч видов высших растений. Половина из них встречается в Гвинее.
Сухой сезон — неудачное время для любителей цветов; лишь немногие растения — это исключительно деревья или кустарники — бросают вызов дующему с вое-тока обезвоженному Сахарой пассату, сухому зною, и смело поднимают над затвердевшей кирпичной почвой красочные соцветия… Сейчас вокруг меня нет ни одного цветущего дерева, ни один цветок не выглядывает из травы по правую сторону дороги… Нет цветов и на месте пожарища— только пучки нежно-зеленых листьев виднеются там над обугленной землей… Я иду к ним по гари, и черная пыль взлетает из-под ног. Я не жалею, что не увидел сказочно причудливых орхидей в цвету, — я любовался ими в оранжереях, но они не вяжутся в моем представлении стой Африкой, которую я узнал, не вяжутся с ее жесткой землей, колючим настороженным лесом, дымами пожаров, черными гарями, блеклой сухою травой… Зато пышное зеленое убранство дождливого сезона не скрыло от меня растение, которое я запомню на всю жизнь, — это оно раскинуло над золой связки длинных блестящих нежнозеленых с золотистым отливом листьев; тонкие черенки листьев прикреплены к окончанию короткого узловатого почерневшего стволика, и кажется, что растение чудом уцелело в огненных вихрях… Но чудес не бывает. Лофира — так называется это растение — уцелела в огне потому, что прочнее, крепче других связана с землей, вскормившей ее, потому, что доверилась родной земле… Из года в год, на протяжении тысячелетий, бушуют в сухие сезоны пожары на огромных пространствах Африки. Сотни различных деревьев, кустарников, не выдержав суровых испытаний, погибли или отступили в горы, к экватору, под защиту круглогодичных ливней… А лофира не отступила. Она осталась и уцелела потому, что ушла в землю: у этого дерева мощная подземная часть, а над почвой приподнимаются лишь концы ветвей; ветви обгорают, но дерево не гибнет; чуть стихнет пожар, лофира тотчас раскидывает над пепелищем связки своих нежно-зеленых листьев — они тянутся к голубому небу наперекор всем бедам и бурям, и я думаю о лофире, как о символе вечной, неистребимой жизни… Есть еще одна особенность у этого мужественного растения: лофира терпелива, она умеет ждать, исподволь накапливая силы, и если пожар обходит ее стороной, она в несколько лет превращается в настоящее высокоствольное дерево. И потому, что лофира не селится в одиночку, потому, что корни сотен растений крепко сплетены под землей, целые рощи деревьев с золотисто-зелеными кронами вырастают там, где когда-то бушевали пожары… Я опускаюсь на корточки и притрагиваюсь к листьям лофиры — они глянцевитые, плотные прохладные. И сердцевина у лофиры всегда прохладная розоватая, — можно подумать, что по артериям лофиры пульсируют глубинные соки ее родной земли…
— Маланга, — говорит мне Селябабука, показывая на лофиру.
Так называют это дерево фульбе. Но мне нравится и латинское «лофира» — есть в этом названии что-то свежее, утреннее, звонкое.
Пусть человеческая память несовершенна, но я не сомневаюсь, что теперь, вспоминая Африку, буду всегда вспоминать и лофиру, ее золотистую зелень на фоне черных пожарищ.
На обратном пути мы купались в Конкуре. Автобус остановился у металлического моста с высокими прямоугольными фермами, и мы спустились по базальтовым развалам к самой воде, разделись и, стараясь не побить лодыжки об острые каменные выступы, попрыгали в воду.
Там, где мы купались, один из рукавов Конкуре образовал залив, и я сплавал на другую сторону его, сплавал и тотчас же вылез на берег, и все тоже быстро выбрались из воды. Мутная, серовато-желтая вода была так неестественно тепла, что купание не освежило, а даже разморило нас… Во всяком случае, Нейштадту, который в неизменной черной паре наблюдал за процедурой омовения, не пришлось нам завидовать. А теперь, уже в ресторане «Отель де Франс», мы сидим за столиками, пьем вино со льдом и обсуждаем купание, или, вернее, те последствия, которые оно могло иметь или еще будет иметь. Отчасти в этом виноват посольский врач. Он зашел в отель, узнал, что мы купались, и страшно разахался.
Врач прочитал нам целую лекцию о болезнях, которая непосредственно нас касалась лишь в одном: оказывается, пресные воды тропической Африки заражены злокачественной и чрезвычайно коварной трипанозомой, проявляющей свои болезнетворные способности спустя шесть месяцев после купания.
Но как ни грозно звучит предупреждение посольского врача, трипанозома все-таки произвела на нас меньшее впечатление, чем внушительного размера крокодил, которого мы после купания обнаружили под мостом, переезжая Конкуре, — он дал нам больше пищи для размышлений. Прибегая к помощи теории вероятности, мы не без некоторого душевного трепета до сих пор обсуждаем происшествие… Мнения расходятся. Кое-кто прямо-таки недоумевает, почему крокодил не польстился на него в теплых водах Конкуре. А я, слушая разговоры, вижу перед собой равнодушно-меланхолическое лицо университетского бухгалтера, его рыжеватую руку, перечеркивающую мой авансовый отчет о поездке на Чукотку. Я составил его, по наивности полагая, что и на Чукотке, и во Владивостоке мне причитались одинаковые суточные. «Ничего подобного, — уверяет бухгалтер, — на пути к Владивостоку они заметно уменьшились». Почему? Это определялось финансовой дисциплиной, наверное, но бухгалтер сказал фразу, заставившую меня раз и навсегда разрешить для самого себя проблему опасности. «На Чукотке ваша жизнь находилась под угрозой, — сказал бухгалтер, — а во Владивостоке — нет». Спорить я не стал, но, кое-что сопоставив, пришел к выводу, что ни над ржавыми мокрыми равнинами Индигирской тундры, ни в бухте Эмма, зеленая чаша которой окружена сопками, задрапированными в шинельное сукно, ни на щебнистых вершинах Корякского хребта, ни у яранг в верховьях тундровой речки Алькатвеем, — нигде и ничто так определенно не угрожало моей жизни, как машины на улицах Владивостока, к которым я, с отвычки, все никак не мог приноровиться…
Последующие странствия еще больше убедили меня, что ныне нет на земле ничего опаснее забитых транспортом огромных городов, и я ничуть не сомневаюсь, что гораздо проще угодить под машину в Москве или Париже, чем в пасть к крокодилу в речке Конкуре…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Завтра мы уезжаем из Конакри. Поезд довезет нас до Маму, а потом мы совершим поездку на автобусе по центральным районам Фута-Джаллона. В последние дни профессиональные интересы уже частенько разъединяли наш некогда сплоченный коллектив. Когда мы ездили во Фриа, педагоги встречались в лицее Донка со своими коллегами, среди которых гвинейцы — наперечет, а многие французы откровенно говорят, что после каникул (а каникулы здесь в дождливый сезон) уже не возобновят контракты… Журналисты-международники, отказывая себе и удовольствии путешествовать, усиленно интервьюируют государственных и общественных деятелей республики. Руководителя нашей группы мы видим лишь мельком — у пего нескончаемые дела по линии Ассоциации дружбы с народами Африки.
Художник Машковский остается в Конакри. Он в полном восторге от воздуха, света и красок. И от гвинеек.
— Вы заметили, какая у них походка?.. Свободная, и вместе с тем величавая, — говорит он нам с Владыкиным, пока мы укладываем вещи. — Суметь бы только передать их движения!.. А фигуры?.. Как поставлены, какая осанка!
Чтобы нарисовать как можно больше портретных и видовых этюдов, Машковский и решил не ехать с нами: он будет работать на улицах Конакри.
Машковскому я оставляю свою коллекцию бабочек. Во время поездки в Киндию мы побывали у водопада — белые струи воды низвергаются там с уступа высотой метров шестьдесят, и в дождливый сезон водопад, наверное, был бы величествен… Мы искупались в проточной ванне у склона, приняли душ, забравшись под струи, а потом я все-таки изловил нескольких весьма симпатичных бабочек. Теперь у меня есть небольшая, но очень милая коллекция. Машковский клянется хранить ее, как зеницу ока.
Уже поздно и пора ложиться спать, но когда мы наконец собираемся ложиться, появляется куда-то запропастившийся Арданов. Вид у него такой, как будто он потерял все, что имел в жизни, и уже никогда не обретет вновь… Лишь постепенно проясняется нам в общих чертах разыгравшаяся в ночи трагедия.
После ужина радиокомментатор решил побродить по городу — решил и осуществил свое намерение. Конакри, между прочим, имеет одну неожиданную особенность для пешеходов, привыкших к европейским городам: в Конакри есть замощенные мостовые и нет замощенных тротуаров; объясняется это, надо полагать, тем, что колониальная администрация пешком не ходила. По этой причине продвижение по темному городу сопряжено с некоторыми неудобствами, но Арданов, пренебрегая ими, шел и шел себе по улицам…
И вдруг… Вдруг он услышал дальнюю дробь тамтамов, и сердце коллекционера звуков дрогнуло. Не разбирая дороги — через улицы, через дворики, — ринулся подслеповатый Арданов на призывные звуки, и сердце его колотилось так, что подчас заглушало барабанный бой… Каким-то чудом невредимым — или почти невредимым — Арданов добрался до заветного дворика. Оказалось, районная самодеятельность репетирует народные песни!.. Арданова молодежь встретила с распростертыми объятьями, его усадили на почетном месте, повторили для него танцы, а Арданов чуть живым ушел с концерта из-за бурных переживаний: музыка и танцы приводили его в восторг, а мысль, что магнитофон бездельничает в отеле, — в отчаяние! И вот вам результат: Арданов ехал в Африку за национальной музыкой, он слушал ее, наслаждался ею, но не записал!
Горе Арданова неутешно и, как выясняется, усугублено еще одним чрезвычайно печальным обстоятельством. В местном радиокомитете, в который он зашел сегодня, чтобы передать его работникам в подарок советские музыкальные пластинки, он узнал, что через несколько дней в Конакри состоится премьера первого в истории Гвинеи балета. Ставит его, по мотивам народных плясок, музыкальная общественность Конакри, а руководит постановкой знаток африканского танца, поэт, он же министр внутренних дел и государственной безопасности, Кейта Фодеба… Первое представление состоится в зале «Пермонанс», где происходят обычно съезды партии и заседания национального собрания, но состоится как раз в то время, когда мы будем где-нибудь в Пита или Лабе… Короче говоря, если есть на свете жертвы несправедливости, то Арданов, радиокомментатор, одна из них, и притом самая несчастная…
…Для поездки в Маму нам предоставлен личный вагон президента республики. Темно. Я ощупью нахожу мягкое кресло и усаживаюсь в него дремать. Постепенно все затихают — ждут, когда поезд тронется. Лишь мсье Анис не знает покоя. Сначала он поштучно пересчитывает нас и светит себе фонарем на какую-то бумажку, очевидно сверяя полученную цифру с записанной, а затем на сцене появляется большой металлический ящик, к которому мы уже привыкли: в нем лежат среди льда маленькие бутылочки с фруктовым соком.
Сейчас, ночью, никому пить не хочется. Иное дело — днем. В жару мы опустошали ящик мсье Аниса за несколько часов. На обратном пути изКиндииили Фриа, Какулимы или деревни Канеренаш гид обязательно останавливал автобус возле какой-нибудь придорожной лавки и вел нас на водопой. Содержатся эти лавки чаще всего левантинцами (иногда французами), и все лавки — на один манер: большое полутемное помещение, освещающееся лишь через дверной проем, длинный прилавок, за которым восседает владелец лавки с многочисленными чадами и домочадцами; на полках — фантастический набор самых различных товаров, рассчитанный на самый неожиданный спрос, и среди прочих товаров всегда находились бутылочки с фруктовым соком.
В Париже я видел рекламу, уговаривающую пить соки фирмы «Витель» — той, что поставляет бутылочки и в Гвинею. Есть в деятельности этой фирмы одна небезынтересная черта. Фирма закупает ананасы, скажем, в Гвинее, превращает их в ананасовый сок на фруктовых заводах Конакри и увозит весь сок во Францию. Там сок разливают по бутылочкам и экспортируют в разные страны, в том числе и в…Гвинею. Понятно, что в Гвинею сок возвращается подорожавшим в несколько раз, и сами гвинейцы его здесь почти не пьют.
Гвинейцы вообще покупают себе все необходимое, как правило, на рынках, этих африканских универмагах, и в сельских лавках. Европейские магазины из-за дороговизны доступны далеко не всем.
Это обстоятельство я как-то особо остро осознал, когда Селябабука вместе со своими сыновьями провожал меня и Птичкина в отель. На центральных улицах Конакри немало шикарных с огромными стеклянными витринами магазинов, принадлежащих иностранным компаниям. Мы шли мимо этих магазинов, и чернокожие ребята с пионерскими галстуками то и дело застывали у витрин, рассматривая недоступные им товары. Пройдет какое-то количество лет — и темнокожие пионеры, став взрослыми, будут как о чем-то далеком и странном рассказывать своим детям о некогда могущественных торговых компаниях, хозяйничавших на гвинейской земле. И рассказы их будут казаться детям такой же древней историей, какой кажутся пионерам шестидесятых годов в нашей стране рассказы о нэпе, о торгсинах…
Дорога, по которой мы едем, проложена мотыгами крестьян лет шестьдесят назад. Говорят, трасса ее выбиралась весьма и весьма произвольно и обошла важные сельскохозяйственные районы. Говорят, что определили трассу военно-политические, а не экономические соображения. За каждый километр этой железной дороги Гвинея заплатила сотней человеческих жизней; колонизаторы едва ли вели строгий учет погибавших, но цифра эта, видимо, не очень далека от действительности. Французы давно уже не ремонтировали дорогу, и она находится в плохом состоянии; так, наверное, и есть, потому что вагон сильно швыряет. Правительство Гвинеи намерено реконструировать дорогу и намерено строить новые дороги. В соответствии с советско-гвинейским соглашением советские специалисты окажут в этом помощь, проведя проектно-изыскательские работы на участке Конакри — Маму длиной 310 километров.
Начинает светать, и значит, через полчаса будет совсем светло.
— Все-таки есть на свете счастливые люди! — говорит Латынина, географ из Московского педагогического института. Она сидит у широко распахнутых дверей вагона и сияющими влюбленными глазами смотрит на несущуюся мимо саванну.
В Марокко, возле Рабата, сохранилась полуразвалившаяся крепость Шеллй с остатками султанского дворца. На развалинах былого величия ныне торжествует жизнь: рассыпавшиеся стены, камни забытых надгробий увиты алой бугенвиллеей, гигантские платаны, зеленые и шумные, бережно держат над ними в узловатых ветвях, как чаши с эликсиром молодости, большие растрепанные гнезда аистов; даже падая, платаны не умирают: лопается на стволах старая высохшая кора, и десятки крепких зеленых побегов, пустив корни в тело погибшего великана, тянутся к солнцу! Рядом цветут и плодоносят апельсиновые и лимонные деревья, и нежный аромат цветов, по которому не угадаешь запах спелых плодов, веет в прохладном весеннем воздухе…
В крепости Шелла есть священный источник, омовение в котором с последующей молитвой тут же, в крохотной молельне, избавляет будто бы женщин от бесплодия… До сих пор сохранился в крепости судный камень с узким отверстием: если человек просовывал руку в отверстие, а вытащить обратно ее не мог, то тем самым обнаруживались его коварные помыслы, и слуги султана тут же отрубали руку… Наконец, в крепости Шелла есть небольшой бассейн со священными угрями. Возле бассейна, когда мы подошли к нему, сидели старец в чалме и пожилая марокканка с открытым лицом. Перед марокканкой лежали сваренные вкрутую куриные яйца, и она сказала нам, что если мы купим яйцо и покормим угрей, то сбудутся все наши желания. Потом марокканка добавила, что можно точно установить, имеются ли среди нас счастливчики: в бассейне живет Старый Угорь, но выходит он только к счастливым людям…
Мы купили яйцо. Марокканка спустилась к бассейну и несколько раз шлепнула ладонью по воде. Откуда-то из темных углов тотчас начали выплывать длинные медлительные угри. Марокканка кидала им размятое в руке яйцо, и угри лениво поедали желток, а комочки белка падали на дно… Марокканка еще раз похлопала по воде и выплыло еще несколько угрей — и больших, и маленьких, — но Старый Угорь так и не вышел к нам…
Наверное, у мудрого Старого Угря несколько иное представление о счастье, чем у нас, потому что действительно есть на свете счастливые люди, и эти счастливые люди — мы!
Почему именно сейчас подумалось о счастье?.. Потому, что мы едем по саванне?.. Да, и поэтому. Латынина много лет работала над книгой о природе Африки, но Африка оставалась для нее книжной абстракцией, а сейчас — вот она! — живая подлинная Африка проносится мимо нее, манит зелеными далями, звенит мостами над быстрыми мелкими речками, машет длинными листьями бананов, кивает огненными соцветиями пылающей акации, тревожит дымами пожаров над горами… И Латынина теперь по-новому видит годы, проведенные за работой, — долгие часы в библиотечных залах, тихие вечера за письменным столом наполнились для нее теплым сладковатым ветром Африки, засверкали лучами ее солнца, и когда-нибудь Латыниной покажется, что провела она в Африке не несколько недель, а несколько счастливейших лет… И все-таки этим сказано лишь немногое, а то большое, что скрывается за ощущением счастья, почти невозможно уловить и почти невозможно выразить словами. Тут и собственная жизнь, и собственные раздумья, и логически недоказуемое убеждение в твоей личной причастности к судьбам Африки, и как-то по особому проявленное под африканским небом чувство своей страны, ее свершений, борьбы, ее трудного, но бесценного опыта.
В вагоне с нами едет один из руководителей округа Нзерекоре. Его зовут Беавоги. Гвинейская Республика — страна молодых руководителей, и Беавоги, по-моему, нет еще тридцати. Держится Беавоги с достоинством, у него уверенные жесты, он скуп на слова. Как и у большинства гвинейцев, у него короткие волосы, выпуклый, чуть скошенный в верхней части лоб, крупный широкий нос, тонкие губы. В чертах его лица нет ничего юношеского, но от всего облика Беавоги, одетого в чистейшую белую бубу, веет свежестью, молодостью, бодростью.
Мы только что проехали мимо строящегося моста, и Владыкин попросил Беавоги рассказать нам, что такое «человеческие капиталовложения».
— Коллективный добровольный труд, — поначалу скупо говорит Беавоги, но в разговор включается Нейштадт, и, значит, Беавоги не удастся так просто отделаться от нас.
И постепенно мы узнаем подробности весьма любопытные.
Какими путями молодое государство может в кратчайшие сроки преодолеть экономическую отсталость?.. Разные есть пути. Например внешние займы. Советский Союз совсем недавно предоставил Гвинее долгосрочный кредит. Оказала денежную помощь молодой республике и Гана, одна из наиболее богатых стран Африки. Эти займы расходуются на техническую помощь. Своих специалистов прислали в Гвинею, помимо Советского Союза, Чехословакия, Германская Демократическая Республика… Но главный путь — трудовые усилия самого гвинейского народа. Из книг путешественников по тропическим странам я знал, что у многих племен, населяющих приэкваториальную зону, отношение к труду было чисто потребительским: нечего есть — работают, появилась еда или деньги — бросают работу. А в таких странах, как Гвинея, где год делится на влажный и сухой сезоны, работали в период дождей и ничего не делали в засуху. Особенно это относилось к мужчинам, имеющим в хозяйстве три-четыре жены…
«Деколонизация мыслей и привычек» — это, между прочим, и «борьба с традиционной ленью мужчин», с «лежанием перед порогом хижины»… Да, чтобы в кратчайшие сроки поднять экономику Гвинейской Республики, необходимо, чтобы каждый работоспособный в полную силу трудился на благо своей страны… Наряду с воспитанием чувства государственности, любви к родине в республике ведется борьба и за изменение отношения к труду… Так появился в стране добровольный неоплачиваемый труд, «человеческие капиталовложения», с помощью которых страна налаживает свое хозяйство, свою культуру.
Беавоги приводит на память цифры. За девять месяцев 1959 года «человеческие капиталовложения» выразились суммой в пять миллиардов франков. Было проложено и отремонтировано восемь тысяч километров дорог, построено шестьсот семьдесят мостов, сооружено семь с половиной километров плотин, отстроено триста тридцать учебных классов…
Я любуюсь саванной с раскидистыми паркиями, любуюсь приземистыми рощицами удивительно нежной и изящной пальмы рафии, растущей у ручьев, слежу за мельканием вертикально поставленных рельсов, которые заменяют в Гвинее телеграфные столбы, и вслушиваюсь в короткие фразы Беавоги, вдумываюсь в сухие цифры… Беавоги помогает мне проявить, осознать реальную основу ощущения счастья — счастья, о котором только что говорила Латынина. Я догадываюсь, что дело тут не в логике исторического процесса — без победы социализма не начался бы распад колониализма, — а в более тонком, труднее уловимом: здесь, в Гвинее, в обстановке непривычной и поражающей воображение, мы подчас обнаруживаем и нечто сходное с нашим прошлым, и нечто свое, созданное нашим опытом…
К Маму мы подъехали в полдень, уже достаточно пропыленные и немножко уставшие и от дороги, и от впечатлений. На перроне, у довольно большого здания вокзала, собралось много народу. Мы уже приготовились выходить, когда мсье Анис, успевший соскочить на перрон и вернуться обратно, растерянно сказал нам:
— Будет торжественная встреча.
Это полная неожиданность. Мы все-таки не официальная делегация, мы просто «специализированная группа» Советской ассоциации дружбы с народами Африки, и вполне закономерно, что ни в Конакри, ни в Киндии нам не устраивали торжественных приемов.
— Вещи надо оставить, — вовремя спохватывается Кузнецов. — Нельзя же с чемоданами!
Конечно, нельзя. Но Арданов прихватывает с собой магнитофон, а я — фотоаппараты.
Мы вылезаем из вагона и, еще не зная, что и как будет происходить, молча проходим через расступающуюся толпу… Мы заворачиваем за угол вокзала и у выхода в город оказываемся перед празднично одетыми гвинейцами и — главное — перед двумя маленькими большеглазыми девочками-пионерками, одетыми в белое; пионерки держат, опустив древки к земле, красно-желто-зеленый и алый флаги. При нашем появлении раздаются громкие крики, аплодисменты, и мы тоже аплодируем и тоже что-то отвечаем на приветствия, хотя все растроганы и смущены, потому что, кажется, никто из нас раньше не испытывал вот этого — быть волею обстоятельств представителем своей родины в другой стране….
Сквозь сомкнувшиеся вокруг нас ряды неожиданно прорывается высокий гвинеец в светло-бежевом костюме и фуражке, надвинутой на лоб. Я пожимаю его протянутую руку и только в следующее мгновение узнаю улыбающегося Селябабуку, приехавшего в Маму с автобусом. Вид его действует на меня успокаивающе, и я перестаю прятаться за широченную спину Арданова, меланхолично вышагивающего передо мной.
Привокзальная площадь окружена плотными шеренгами гвинейцев — в бубу, в халатах, европейских костюмах, шортах, шляпах, барашковых пилотках, красных фесках, фуражках, колониальных шлемах, без головных уборов, но под черными дождевыми зонтиками. Это все мужчины. Женщины стоят отдельными рядами, и пеструю красочность их рядов я даже не берусь описывать.
Три барабанщика, как по команде, бросают на каменистую площадь гулкую дробь, и Арданов неуклюже подскакивает на своем месте, привычным движением срывая с плеча магнитофон…. Барабанщики, все сильнее распаляясь, колотят по украшенным перьями тамтамам, и два танцора — молодой парень в белых шароварах и белой рубахе и изумительного сложения полуобнаженный атлет в белой юбке — пускаются в пляс, зажав в зубах свистки… Милый, толстый, тихий, обычно полусонный Арданов двигается, как на шарнирах, в такт музыке и что-то пытается сотворить с магнитофоном… Танцоры входят в раж, топот их босых ног соперничает с дробью тамтамов, они бегают, скачут, переворачиваются в воздухе, свист стоит почти непрерывный… И Арданов теперь тоже дергается, стучит мягким кулаком по магнитофону, встряхивает его, крутит и, того и гляди, швырнет себе под ноги…
Здравый смысл берет верх: Арданов щадит казенное имущество, не расшибает магнитофон о лоно матери-земли… На лице его, покрывшемся пунцовыми пятнами от волнения, я вижу безропотную покорность неисповедимой судьбе, когда он поворачивается ко мне и тихо говорит:
— Не работает.
Ритм танца теперь совсем иной, более медленный и неровный, вздрагивающий, и танцоры, подчиняясь ему, конвульсивно изгибаются и, запрокидываясь, склоняются все ниже и ниже к земле, пока не упираются в нее затылками… Музыка почти затихает, и отчетливее слышно тяжелое — через свисток — дыхание запыхавшихся плясунов.
После танцев комендант района произносит короткую речь в честь Советского Союза и Гвинейской Республики. Кузнецов выступает с ответным словом. Аплодируя, мы проходим через площадь к небольшому, под черепичной крышей, отелю-ресторану, у входа в который, в честь торжественного случая, стоят четыре красивые нарядно одетые гвинейки; яркие платья женщин украшены надписями: «Да здравствует Гвинейская Республика!»
Незадолго до вылета из Москвы, как раз перед тем, как идти делать прививку против желтой лихорадки, я перечитал прекрасную книгу Поля де Крюи «Охотники за микробами». В главе, посвященной Вальтеру Риду, раскрывшему тайну желтой лихорадки, Поль де Крюи уверяет, что к 1926 году весь оставшийся на свете яд желтой лихорадки сможет уместиться на шести булавочных головках, а через несколько лет его и в помине не останется… Пророчество не сбылось. Очаги желтой лихорадки и поныне сохранились в тропических районах Африки и Америки, а вспышки эпидемий порой случаются в самых неожиданных местах, потому что москиты, переносчики лихорадки, пользуются иногда услугами международных авиакомпаний.
Я вспоминаю об этом потому, что сейчас в комендатуре города Маму идет разговор о медицине. В свое время французы создали в районе Маму лепрозорий и в какой-то степени предотвратили распространение проказы среди гвинейцев. Гораздо хуже обстояло в то время дело с лечением туберкулеза, бытового тропического сифилиса, черной оспы, сонной болезни, лимфатизма, той же самой желтой лихорадки… Чтобы одолеть их, нужна широкая сеть медицинских учреждений, нужны многочисленные национальные кадры врачей… И мы с интересом слушаем коменданта района, с гордостью рассказывающего о новой поликлинике, новом родильном доме, о санитарно-просветительном пункте при лаборатории по борьбе с проказой…
К сожалению, у нас мало времени: вечереет, а ночевать нам предстоит в городе Далаба, и там нас ожидает еще одна встреча с местными жителями. Комендант Маму разъясняет ситуацию: за несколько дней до нашего выезда из Конакри правительство республики разослало по районам очередной бюллетень, в котором, среди многих обычных указаний и распоряжений, было в двух строчках сообщено, что наша группа отправляется в поездку по стране и что правительство просит население районов считать нас своими гостями… Что это означает в Африке — мы уже успели почувствовать и, видимо, еще не раз почувствуем.
Комендант района, ответив на вопросы, просит разрешения задать несколько вопросов нам. Все они касаются, в сущности, одной, но чрезвычайно важной для гвинейцев проблемы — кооперации сельского хозяйства, и коменданта Маму интересует опыт Советского Союза.
Пока наиболее сведущие члены нашей группы рассказывают коменданту о колхозах, Арданов еще раз раскрывает свой магнитофон, что-то делает с ним и закрывает крышку.
— Безнадежен? — тихо спрашиваю я.
— Нет, отчего же, — сонным голосом отвечает Арданов. — Там, на площади, я по ошибке поставил его на воспроизведение, а не на запись…
Над столом коменданта, на стене, висят два неумело, но старательно написанных портрета пожилых людей в чалмах.
Перед уходом я спрашиваю коменданта, чьи это портреты.
— Самори и Альфа Яйя, — говорит он и добавляет: — Борцы за независимость.
Самори, которого французы за военный талант именовали даже «суданским Бонапартом», пытался в конце прошлого века объединить в одно государство все племена мандингов, в том числе и малинке, живших на территории Гвинеи; почти двадцать лет колонизаторы не могли справиться с его хорошо обученными войсками… Альфа Яйя в начале нашего века возглавлял восстание против французов в районе Лабе.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Ночи на Фута-Джаллоне всегда прохладны, и прохладна эта, сегодняшняя ночь. Она неторопливо течет над горами и падями, над сухими непроходимыми лесами и саваннами, и ущербная, но яркая луна освещает ей дорогу. Тявкают шакалы. И хотя я полон пережитым за день, и хотя в ушах звучит задорная дробь тамтамов, а перед глазами в стремительном вихре проносятся маленькие, на чуть спружиненных ногах, с оттянутыми назад локтями фигурки пионеров-танцоров, я знаю, что уже видел такую ночь, следил за ее полетом. Это было несколько лет назад на Кавказе — я шел в деревню Вардане, и ночь так же летела над горами, и так же светила луна, и тявкали шакалы, а два медлительных вола тащили по каменистой дороге арбу на огромных колесах. Тогда мне казалось, что время неслышно отпрянуло на целое столетие назад, и навстречу мне может выехать верхом на коне, в лохматой бурке или длинном плаще и цилиндре, величайший из русских поэтов…
Образ его возник на африканской земле естественно и просто, и новые неожиданные нити протянулись от гвинейских возвышенностей к дюнам балтийского побережья, протянулись из настоящего в прошлое и будущее.
Он еще не пришел в Гвинею, наш гений. Но придет. Придет вместе со всем прекрасным, что создано разными народами для всего человечества.
Дня за два до нашего отъезда из Конакри на улицах столицы появилась афиша, извещающая, что в ближайшее время состоится в исполнении конакрийских лицеистов премьера комедии Мольера «Скупой», переведенной на язык малинке.
Но еще до того, как на круглых уличных тумбах появилась эта афиша, мы познакомились с переводчиком и постановщиком пьесы, поэтом и писателем Сангару Туманн. Я был лишь молчаливым свидетелем встречи гвинейского поэта с нашим, советским поэтом, — не вмешивался в разговор, слушал, думал. Мы сидели в одной из комнат республиканского бюро информаций, в кабинете Сангару Тумани, сидели у большого редакционного стола, на котором, как на всяком порядочном редакционном столе, лежали какие-то папки с бумагами, откидной календарь с пометками на белых полях, стоял пластмассовый чернильный прибор, пепельница, заполненная окурками сигарет… Гудел, рассеивая зной, сильный вентилятор, в открытую дверь проникал стук пишущей машинки, легкий треск телетайпа, по коридору сновали работники бюро информации…
Короче говоря, все было просто и обычно, знакомо по Москве, вокруг царила сугубо деловая обстановка, но очень скоро я забыл и о рабочей обстановке, и о редакционном столе, перестал слышать стук пишущей машинки.
Если бы передо мной стояла задача найти среди всех встреченных нами гвинейцев одного, в котором полнее всего воплотились бы сложные и многообразные черты современной Африки, я, пожалуй, остановился бы на Сангару Тумани…
Он молод, в расцвете сил — рослый, стройный, с круглыми широченными плечами и тонкой талией мужчина; на чугунной груди распахнута белая нейлоновая рубашка, под которой рельефно обозначена атлетическая мускулатура. У Сангару Тумани сухое, аскетического абриса лицо; чуть вдавленные виски подчеркивают величину его могучего выпуклого лба; рот — нервный, чувственный; и необычны глаза — они настолько лучисты, что забываешь об их черном цвете… Сангару Тумани эмоционален, импульсивен, насыщен взрывчатой энергией; разговаривая с нами, он быстро ходит по комнате, и в движениях его удивительным образом сочетаются ритмичность танцора и бесшумная гибкость пантеры…
О чем сейчас идет речь?.. О джунглях и о времени, прежде всего.
Часы африканских джунглей отстали от часов Европы чуть ли не на несколько столетий, и рукой стрелку не передвинешь: нужно уплотнить время, нужно, чтобы африканские часы убыстрили ход…Этим занята вся страна, и этим занят Сангару Тумани. Каждый день отсюда ведутся радиопередачи на шести основных языках Гвинеи, и где-то в лесах округа Юкункун или Нзерекоре, на Нигерийской равнине или на Фута-Джаллоне, люди, говорящие на разных языках, слушают одни и те же радиопередачи, узнают одни и те же новости, медлен-
но, но верно усваивают одни и те же идеи… «Деколонизация мыслей и привычек» — это политика, но это и искусство. Да, искусство! — лучистые глаза Сангару Туманн вспыхивают при этих словах… Гриоты, поэты-импровизаторы и музыканты, всегда жили думами и чаяниями народа, всегда выражали его сокровенные надежды и желания… Он, Сангару Тумани, пишет стихи и романы на французском языке: ни одна народность Гвинеи не имела и не имеет своей письменности. Но Сангару Тумани чрезвычайно ценит традиции гриотов, традиции устной поэзии— почти все население республики неграмотно, и только живой голос может донести до большинства гвинейцев живую мысль…
И вот речь идет уже об искусстве… Сангару Тумани останавливается перед нами и с неожиданно мягкими, нежными нотами в голосе говорит, что главная обязанность поэта заключается в том, чтобы создать для народа образ родины — прекрасный, вечно живой и величавый… И он, Сангару Тумани, мечтает воспеть свою страну так, чтобы все ее народы — и сусу, бага, ландума с прибрежной низменности, и фульбе с Фута-Джаллона, и малинке с Нигерийской равнины, и тенда, кониаги, бассари из округа Юкункун, и герзе, кисеи, тома, манон, кано из лесных районов — все они узнали в его песне и свою деревню, и всю Гвинею, и все почувствовали себя соотечественниками, гвинейцами, почувствовали себя единым народом… Поэт не может жить без любви к родине, говорит нам Сангару Тумани, а любовь требовательна, и настоящие поэты всегда мечтали увидеть свою страну еще более прекрасной, чем она есть… В голосе Сангару Тумани звучат металлические нотки, когда он говорит, что искусство должно звать к новой жизни, бичевать пережитки — и местнические, и религиозные, и порожденные колониализмом… Искусство должно вернуть освободившимся людям гордость и веру в свои силы!
Нежная теплая улыбка трогает его губы, когда он говорит, что искусство должно раскрыть перед гвинейскими юношами и девушками поэзию любви, ее красоту, щедрость, одарить их своими эмоциональными богатствами… Это звучит, во-первых, неожиданно, во-вторых, не совсем обычно, и Сангару Тумани поясняет свою мысль: он тщательно изучал в Париже европейскую историю, он задумывался не только над социальной, но и над психологической эволюцией, и он пришел к выводу, что в далеком прошлом люди не умели любить так, как они любят сейчас чувства их были скупее, примитивней, ближе к инстинкту… Он, Сангару Тумани, полагает, что чем сильнее и взволнованнее любит человек, тем полнее и ярче раскрываются его способности, тем выше накал его и общественной и политической жизни… А говорит все это он нам потому, что «деколонизация мыслей и привычек» включает в себя и борьбу за равноправие женщины, за высокое уважение к ней, борьбу с традицией платить за невест, наконец, включает в себя борьбу за настоящую любовь, которая возможна только между свободными и равноправными людьми… 8 марта 1960 года гвинейки впервые в своей истории праздновали Международный женский день — двадцатитысячная демонстрация прошла по улицам Конакри на площадь Республики, к президентскому дворцу, — в этот день Сангару Тумани был по-настоящему счастлив!
Вынув из пачки белую с золотой каемкой сигарету, Сангару Тумани долго крутит ее в тонких, с розовыми ногтями пальцах…
Он рассказывает нам, что недавно перевел на малинке и записал латинскими буквами комедию Мольера «Скупой», и это первый перевод европейского произведения на местный язык.
Но не последний, конечно. Африканская культура должна развиваться в тесном контакте с европейской, заявляет нам Сангару Тумани и темпераментно выкидывает руки вперед, делает такое движение, как будто распахивает невидимые двери Гвинеи…
Для кого?
Сангару Тумани называет Шекспира, Стендаля, Гёте, Пушкина, Маяковского…
…Мы говорим о Сангару Тумани, сидя на открытой веранде отеля «Фута-Джаллон», говорим с поэтом из нашей группы, хотя уже глубокая ночь, а завтра рано утром мы уедем в Пита и Лабе… Я фантазирую, и Сангару Тумани раскрывается передо мной в огромный мир, в котором есть и черная бархатистость ночи, и пламень долгих пожаров, и вековая мудрость народа, и величайшая сосредоточенность гриотов, и утонченная культура европейца; я угадываю в нем безграничность чувства и мысли Пушкина, бесстрашие и гордость Байрона, революционную страстность поэта-карбонария Уго Фосколо, угадываю извечный строй поэтической души — легкую ранимость в мелочах и непреклонную — хоть на эшафот! — стойкость в главном, большом… Да, Сангару Тумани — прекрасный представитель своего народа — это целый мир. Мы еще не знаем, что внесет он в общую сокровищницу человеческой культуры, но в его мире, мире гвинейца, есть место всему лучшему, что создано и французами, и англичанами, и русскими, и потому совсем не химерична моя надежда когда-нибудь встретиться с Пушкиным на Фута-Джаллоне. Он не пришел еще, но он уже в пути…
Ночь сегодня странная: ясная, но воздух кажется мутным от лунного света. Сквозь зеленоватую мглу отчетливо видна широкая падь, противоположный склон горы с неподвижной грудою алых углей (там горит лес), а мелкие предметы не видны на расстоянии вытянутой руки.
Где-то в глубине мглисто-зеленой ночи возникает негромкая частая дробь тамтамов — она то приближается к нам, то удаляется и возвращает нас на несколько часов назад, когда на центральной площади Далабы, уже в темноте, при свете карбидных ламп, начался праздник, организованный в честь нашего приезда. Там были речи, были танцы, пантомимы, песни, и Арданов наконец отвел душу: записал мелодии на магнитофон.
А потом все стихло, и в середину каре провели гриота с четырехугольным, типа гитары, музыкальным инструментом. Он сел неподалеку от нас, и все отошли от него — он остался один. Гриот поставил перед собой на землю инструмент с длинным грифом и чуть тронул струны — низкий рокочущий звук разнесся по замершей площади и угас… Тогда гриот запел — негромко, на странно звучащем для нас языке фульбе, и пальцы его вновь коснулись струн, и рокочущий аккорд как бы подчеркнул произнесенную нараспев фразу…