В захламленном дворе у Сенного базара скапливались строительные материалы. Складывали всякое барахло. Кто знает? Вдруг оно пригодится во время строительства консерватории на Крещатике?
Однажды в мартовское ненастье на военных «студебеккерах» привезли множество ящиков разной величины — от обычных полутораметровых до просто огромных. Солдаты свалили их в грязный снег и укатили. Никого из студентов не заинтересовало, что могут вмещать эти странные ящики. А разговоры о вывозимых из Германии инструментах продолжались в той же музыкальной тональности.
Из Германии вывозили. Репарации. Каждый из союзников вывозил в меру своего разумения. Американцы вывозили патенты, конструкторов и ученых. Советский Союз вывозил оборудование заводов. Американцы считали, что немецкое оборудование уже давно морально устарело. Советским специалистам оно все еще казалось творчеством фантастов. Но однажды русские обскакали своих союзников: Дрезденская галерея. Да и ту потом вернули. То ли не понимая, что оно такое, то ли считая, что переставляют вещь из одной комнаты в другую в своем же собственном доме, то ли по еще какой-то пока неизвестной политической причине.
Но, пожалуйста, не пытайтесь меня уверить в том, что это очередной приступ пролетарского интернационализма. Хотя я не участвовал в разговорах консерваторийцев о письме Чайковского по поводу Лысенко, имею некоторое представление о пролетарском братстве. Но продолжаю молчать. Даже написав «русские обскакали», не уточнил, кто был по национальности тот русский офицер, который увел галерею из-под носа союзников. Это только к слову.
Так вот. Вызвали директора Государственного дома грамзаписи. Срочно пришлепнули ему на плечи полковничьи погоны. Отвезли во Внуковский аэропорт.
Погрузили в «Дуглас». И полетел свежепроизведенный полковник в Берлин.
Там он хозяйским глазом окинул все рояли, арфы, челесты и прочее, что достойно хозяйственного глаза, тщательно упаковал и бережно отправил в Москву. Но вот чудо! В музыкальной студии берлинского радиоцентра плакали, расставаясь с последней челестой. А при очередной инспекции полковник все-таки обнаружил еще один инструмент. Не было больше чуда… Полковник заскучал, что совсем не свойственно его деятельной натуре. В студиях и концертных залах больше не было единиц, пригодных для репарации.
Впрочем…
Несомненный интерес представляли граммофонные пластинки. На этом уж полковник собаку съел — именно граммофонные пластинки производил возглавляемый им Государственный дом грамзаписи. Но фонотека берлинского и всех прочих доступных полковнику немецких радиоцентров поражала существенным пробелом. Многие выдающиеся композиторы и исполнители были запрещены и изъяты в основном по причине арийской неполноценности. Арийское руководство не сомневалось в том, что ничего достойного не могло быть создано этими неполноценными. Запретили и изъяли.
Стопроцентный советский человек, полковник отлично знал, что оно такое — изъятие и запрещение. Директор дома грамзаписи, ныне временно полковник, хоть не из собственного опыта (слава Богу), но всё же имел некоторое представление о воспитательной системе Наркомата, а сейчас — Министерства Внутренних Дел и Министерства Государственной Безопасности. И все же — чем чёрт не шутит!
Полковник распорядился объявить, что завтра в радиоцентре начинается прием у населения граммофонных пластинок, запрещенных нацистами.
Утром следующего дня, после приятно проведенной ночи (немкам следует отдать должное: они умеют скрасить одиночество советского офицера) полковник неторопливо направлялся в радиоцентр, в свой уютный кабинет, по величине и по экипировке, увы, превосходивший кабинет директора дома грамзаписи.
Каково же было его удивление, когда он увидел огромную очередь, действительно огромную, словно к армейской кухне в голодные берлинские дни.
Но, даже заметив граммофонные пластинки в руках каждого стоявшего в очереди, полковник не сразу сообразил, что воплощается в жизнь его распоряжение, отданное просто так, от скуки, на всякий случай.
Ну, брат ты мой, вот тебе и дисциплинированные немцы! Нет, что ни говори, при подобных обстоятельствах ни в Москве, ни в другом советском городе не могло случиться такого. Ну, парочка пластинок, десяток. А ведь здесь целая фонотека! Как же расплачиваться за это богатство? Репарация роялей и арф не требовала денежного возмещения. Но здесь ведь имущество частных лиц.
Проблема решилась сама собой. Частные лица не требовали денег. Упаси Господь! Только справочку. Документ о том, что в условиях нацистского режима фрау или господин не подчинились приказу властей и сохранили запрещенные пластинки, чем выразили протест нацизму. Справочка эта лучше устных свидетельских показаний при денацификации или при других обстоятельствах, которые, кто знает! могут возникнуть.
Полковник был счастлив. Он едва успевал подписывать справки, наслаждаясь только что полученным скрипичным концертом Мендельсона в гениальном исполнении Яши Хейфеца.
Да, но какое отношение все это имеет к моим шлепанцам?
Вы обратили внимание на то, что я не назвал ни одного имени? Ни старого сапожника-еврея. Ему уже не страшны разоблачения, потому что даже надгробный камень с его могилы по приказу Киевского горсовета был использован на строительные нужды, так как само еврейское кладбище за ненадобностью по приказу того же горсовета пошло под застройку. Не назвал я старшего зятя сапожника, которому в свое время, кроме всяких экономических нарушений, можно было инкриминировать сионизм. Но и ему уже не грозит карающий меч победившего пролетариата, так как он по вызову из Израиля уехал в США, где его имя, названное мною, ничего не прибавит, когда его будут судить за экономические нарушения. Не назвал я имен студентов консерватории, повинных в недостойной антисоветской болтовне. Некоторые из них уже давно выдающиеся артисты. Есть и депутат Верховного Совета. А один из них даже добрался до верхов в ЦК родной коммунистической партии, где во всю силу своего верноподданного голоса громит украинских националистов вкупе с сионистами. Не назвал я имени бывшего директора дома грамзаписи, ставшего бывшим полковником, чтобы потом стать бывшим директором фирмы «Мелодия». Он честно выполнял обязанности, возложенные на него партией и правительством и сейчас честно наслаждается заслуженным отдыхом, а я честно завидую ему, обладателю уникальной фонотеки, в которой содержится кое-что из гениально добытого в Берлине. Есть у него и не очень музыкальные вещицы той поры, но это уже не предмет моей зависти. Нет, я не назвал ни единого имени.
Только сейчас, непосредственно приближаясь к моим шлепанцам, я вынужден упомянуть товарища Ворошилова. Да! Доблестного маршала Климента Ефремовича Ворошилова. В ту пору он служил Верховным Оккупационным Комиссаром Советского командования в Австрии.
Вы, вероятно, забыли, что у Австрии тоже было рыльце в пушку (я даже сказал бы не рыльце, а рыло, а еще вернее — пасть), что она еще не стала нейтральным государством, а Вена в значительно меньшей мере, чем сегодня, служила перевалочной базой для неблагодарных евреев, покидающих на произвол судьбы свою географическую родину. Она как-то в большей мере служила перевалочной базой для фашистских преступников, благополучно здравствующих ныне под крылышком демократических правительств, обвиняющих Израиль в нарушении прав человека.
Да, но ближе к моим шлепанцам или к маршалу К. Е. Ворошилову. Без него нам не добраться до моих шлепанцев.
Не думаю, что ему были известны антисоветские разговорчики киевских консерваторийцев. Но кто-то из маршальского окружения намекнул, что в Киеве ужасные разрушения и не мешало бы что-нибудь из репараций, полученных у Австрии, подбросить разграбленной Украине. Вероятно, Климент Ефремович не забывал, что он родом из краев, находящихся на территории Украины.
Когда инициативный, исполнительный и умелый полковник, очистив Берлин, приехал в Вену, ему пришлось пережить несколько неприятных минут, часов и дней по поводу одного весьма деликатного мероприятия. В Берлине полковник был суверенным музыкальным начальником. Но в музыкальной Вене, на его беду, музыкой занялся маршал. А в табеле о рангах, как известно, маршал несколько выше полковника.
Так вот, о деликатном мероприятии. Старинный орган собора святого Стефана был предметом вожделения полковника дома грамзаписей. Он еще не очень ясно представлял себе, где в Москве найдется место для гигантского органа. Но он ясно представлял себе, что орган необходимо репарировать.
Климент Ефремович, как выяснилось, вообще не знал, что такое — орган.
Он даже несколько пришел в замешательство, впервые не услышав, а увидев это слово без ударения. Он даже удивился интеллигентности своих подчиненных, которые не употребили привычный вариант из трех букв, или, в лучшем случае, какой-нибудь замысловатый медицинский термин, а дипломатично и коротко написали «орган». Правда, есть у нас и карательные органы, но это уже другая музыка.
Главное — существует штука, подлежащая репарации, а лапу на нее наложил не московский министр, даже не какой-нибудь паршивенький генерал из министерства танковой промышленности, а всего лишь полковник из министерства культуры. Маршал обрадовался, что может подарить эту штуку своим землякам, чем не должен навлечь на себя гнев Хозяина, и без того не жалующего маршала.
Не знаю, как предполагал Климент Ефремович устроить орган собора святого Стефана в Киеве.
Полковник действительно был личностью незаурядной, если сумел пробиться на прием к маршалу. Стоя по стойке смирно, (маршал с неудовольствием обратил внимание на отсутствие строевой выправки), он пытался убедить товарища Ворошилова в том, что даже в Москве нет помещения для такого огромного органа. Но аргумент оказался контраргументом: если в Москве нет помещения, значит, отправим в Киев.
Так предварительно была решена судьба органа собора святого Стефана. Затем началось техническое воплощение предварительного решения. Стоит ли утомлять вас подробностями, неизбежными, когда речь идет о техническом воплощении? Тем более что уже упоминалось о слезах при расставании с предпоследней челестой в берлинском радиоцентре. И все-таки — как горько плакали в Вене. Плакали музыканты. Плакали любители органной музыки. Плакали добрые католики. Плакал старый органный мастер, и редкие слезы падали на еловые дощечки воздуховода. Каждую дощечку он помечал мелом — верх, низ, правая сторона, левая сторона. Чтобы, не дай Бог, не перепутали при монтаже. Чтобы не изменился проверенный столетиями поток воздуха — основа божественного звучания органа. Каждая трубка — от самой маленькой до огромных труб басового регистра — бережно укутывалась в новое шинельное сукно и с тысячами предосторожностей укладывалась в специально изготовленные ящики. Мануалы и педали упаковывались с такой тщательностью, которой не удостаивался севрский фарфор.
Венцы отрывали от своего кровоточащего сердца орган собора святого Стефана, но они не могли допустить мысли, что после монтажа изменится звучание волшебного инструмента, столько столетий служившего Богу и просветлявшего человеческие души.
С особой предосторожностью мастера упаковали шестьдесят пар мехов из старинной телячьей кожи. Меха органа — легкие музыканта! Не простудить их. Не сжать больше меры. Не деформировать.
Венцы отдавали Киеву орган собора святого Стефана. Репарация. Жалкая компенсация за то, чему еще нет названия. Бабий яр. Австрия прочно приложила к этому свою руку. Что уж там уничтоженные дома и заводы, стертые с лица земли архитектурные ценности, разграбленные галереи. Разве идет это в сравнение с безвинными жертвами Бабьего яра?
Правда, венцы не знали, что уничтоженные в Бабьем яру нужны сейчас Киеву не больше, чем Вене маршал К. Е. Ворошилов. Чувство вины и боязнь наказания в какой-то мере помогли венцам пережить печальные минуты, когда тяжело груженные «студебеккеры», как траурный кортеж, медленно отошли от древних стен собора святого Стефана.
Однажды в мартовское ненастье на военных «студебеккерах» в захламленный двор у Сенного базара привезли множество ящиков разной величины — от обычных полутораметровых до просто огромных. Солдаты свалили их в грязный талый снег и укатили. Никого из студентов не заинтересовало, что могут вмещать эти странные ящики. Но мы-то уже знаем, что в ящиках был орган собора святого Стефана.
А на Крещатике потихоньку строилась консерватория. Со двора у Сенного базара туда время от времени доставляли бухты чудом приобретенного кабеля, или швеллеры, подкинутые влиятельным отцом консерваторийки, или почти сгнившую под снегом столярку, тоже неисповедимыми путями попавшую сюда. А ящики с органом за ненадобностью продолжали оставаться безвестными и безмолвными, то прогибаясь от тяжести наваливаемых на них строительных богатств, то вновь обнажаясь, чтобы стать доступными дождям, снегам и солнцу.
Возможно, и до них дошла бы очередь. При очередных археологических раскопках. Но все решила близость Сенного базара с его весьма экстравагантными аборигенами.
В одно несчастное однажды на ящики наткнулся рядовой и безвестный ханыга. Его поисковый инстинкт был доведен до апогея, так как вот уже около суток ханыга не мог раздобыть монету даже на стакан проклятого пойла — вина, на этикетке которого значилось «Билэ мицнэ».
Своровав ломик у своих собутыльников-грузчиков мебельного магазина, ханыга среди бела дня приступил к обследованию одного из ящиков во дворе консерватории.
Он был удивлен до крайности, обнаружив какие-то никчемные трубки, укутанные в мокрое, но все еще добротное шинельное сукно. Школьных познаний немецкого языка было достаточно, чтобы прочитать на крышке ящика уже едва заметную надпись: «Пункт отправления Вена. Пункт назначения Киев».
Патриотический рубильник включил в отравленном мозгу ханыги цепь негодования: подлые немцы обманули доверчивых и добродушных славян — вместо ценного оборудования, необходимого восстанавливаемой индустрии, подсунули в ящики какое-то дерьмо. Это же саботаж! Никчемные трубки тут же полетели в груду мусора. Сукно было реализовано. Несколько дней ханыга пребывал в самом необыкновенном состоянии. Вернее, состояние, в общем-то, было обычным. Но доведен до этого состояния ханыга был не пойлом, даже не водкой, а коньяком, слухи о котором изредка задевали струны вечно жаждущей души.
Именно коньяк довольно быстро истощил солидную казну ханыги, что заставило его продолжить ревизию ящиков. Еще большее негодование вызвали покореженные в мокром сукне еловые дощечки. Даже от немцев ханыга не ожидал подобного свинства. С полным моральным правом одураченного советского гражданина продолжал он реализацию дефицитного сукна.
Материальный бум ханыги не остался незамеченным его коллегами с Сенного базара. Ревизия ящиков приобрела промышленный размах. Правда, кроме шинельного сукна, в них пока не было ничего достойного внимания. Разве что большие трубы. Как раз в ту пору на Борщаговке и на Печерске отставные генералы и полковники строили себе особняки. Пару десятков труб удалось загнать им на канализацию.
Но истинный клад внезапно открылся в последних ящиках: меха из старинной телячьей кожи. Ничего ей не сделалось ни от снегов, ни от дождей.
Не знаю, получил ли старик-сапожник телячью кожу из первых рук — из рук ханыг Сенного базара, или полуфабрикат побывал у перекупщиков ворованного, но я стал обладателем добротных удобных шлепанцев. И не я один.
Но что мне до других.
Консерваторию построили. Среди домов Крещатика, похожих на изразцовые печи, это было единственное здание, возведенное в псевдоклассическом стиле.
Множество колонн, по-видимому, для среднестатистических показателей должно было компенсировать отсутствие колонн у других зданий. И орган появился. Сначала крохотный органчик в зале на четвертом этаже бывшего «Континенталя». Потом немцы соорудили орган в зале оперной студии. Это уже были не репарации, а братское взаимодействие в рамках Совета Экономической Взаимопомощи. Орган стал задней стенкой тесной сцены небольшого студийного зала с плохой акустикой. Тем не менее, я любил посещать органные концерты. Регистры флейт, гобоев, кларнетов звучали превосходно. Даже фаготов. Только басовые регистры были зажаты, приглушены, подавлены. Иногда казалось, что опытная рука атеиста в штатском сжимает горло звуку, рвущемуся к Богу из высоких готических сводов в сказочном сиянии цветных витражей.
В таких случаях я понимал, как все целесообразно в нашем нелепом мире.
Скажите, можно ли втиснуть орган собора святого Стефана в тесную сцену оперной студии Киевской государственной консерватории?
А еще вспоминал я старый анекдот о музыковеде. Когда он принес свою диссертацию «О влиянии духовых инструментов на духовную жизнь духовенства», рецензент, любящий точные формулировки, предложил заменить название на более краткое: «На хера попу гармонь»!
Ошибка сапёра
Генрих Абрамович был, безусловно, выдающимся педагогом. Вероятно потому, что, когда он начинал разговор о физике, глаза у него загорались как у поэта, читающего лучшее из написанного им. Но у каждой выдающейся личности могут быть некоторые странности. Так считали его коллеги.
Ученики странностей у него не замечали. Возможно, они даже не заметили, что в течение двух дней на нем была не старая куцая потертая шинель, а новое ратиновое демисезонное пальто. А вот учителя посчитали необъяснимой странностью именно то, что, наконец-то купив пальто на полученную в местном комитете ссуду, Генрих Абрамович продолжал донашивать свою шинель.
Шинель действительно имела вид непристойный. Место ей уже давно было уготовано в сборнике утиля. Не только на учителе физики, лучшем в городе, а, может быть, даже во всей области, подобного одеяния не должно было быть.
С шинелью Генриху Абрамовичу не повезло с того самого момента, когда интендант далекого уральского госпиталя всучил ее старшему лейтенанту, бывшему командиру роты отдельного гвардейского саперного батальона. В ту пору его еще не величали Генрихом Абрамовичем. Даже сейчас, полтора года спустя после окончания университета, он чувствовал себя не вполне уютно, когда его так называли. Но от звания товарищ гвардии старший лейтенант он за шесть с половиной лет отвык напрочь. Он знал, что ученики между собой называют любимого учителя просто Геной или Генрихом.
В тот день, когда еще товарищ гвардии старший лейтенант выписывался из госпиталя, интендант глубокомысленно погрузился в изучение вещевого аттестата. Не аттестат интересовал его. Он прокручивал в мозгу, как бы содрать что-нибудь с этого лопуха.
Интендант вычислил его сразу. Смешно слышать, что евреи, мол, толковый народ. Может быть, этот старший лейтенант толковый сапер, если судить по количеству орденов, которые на него навесили, но на месте интенданта он погорел бы через месяц. А интендант, хоть и не еврей, скоро вот четыре года с легкостью орудовал всем этим складским богатством. И, слава Богу, полный ажур. И себя не обидел. На всю жизнь хватит. И детям останется. Правда, нет на нем наград, но, как правильно заметил его шуряк (до войны он был знаменитым альпинистом), лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом.
Безусловно, на этом старшем лейтенанте можно кое-что наварить. В госпиталь он поступил без шинели. Ему полагается четвертый рост. Путем несложной комбинации с ремонтом бывшего в употреблении материала интенданту удалось сэкономить английскую офицерскую шинель. Правда, куцую, второго роста. Ни хрена. Этот лопух проглотит. А за офицерскую шинель четвертого роста можно получить неплохой навар. Это тебе не недомерок второго роста.
Так и получилось. Старший лейтенант торопился пройти все процедуры, связанные с выпиской. Ему хотелось как можно быстрее сменить госпитальную койку на студенческую скамью в университете. Хотя в свидетельстве о болезни было написано, что его увольняют в отпуск на шесть месяцев, и козе было ясно, что на костылях, да еще сейчас, когда закончилась война, никто не вернет его в армию.
Даже повесив шинель на вбитый гвоздь в комнате студенческого общежития, Генрих еще не представлял себе, что всучил ему интендант. Шинель он надел в начале октября.
— Неужели ты не примерил, когда получил ее в госпитале? — Удивились товарищи по комнате.
— Не примерил. Мне и в голову не пришло, что могут обмануть. И вообще было жарко. И торопился.
Студенты критически осматривали его в новом облачении. Полы едва касались колен. Рукава не достигали запястий. Но, кроме шинели, кителя и брюк, у Генриха не было никакой одежды, и в ближайшем обозримом будущем не предвиделись источники пополнения гардероба.
Через несколько недель костыли протерли дырки подмышками. Пришлось подшить кожаные заплаты, не ставшие украшением куцой шинели. Еще через несколько дней исчез хлястик. Вероятно, сняла какая-то сволочь. Другое дело его товарищи по комнате. В толчее за билетами в кино они слегка прижали полковника в английской шинели и принесли Генриху хлястик.
Зима в том послевоенном году была лютая. В аудиториях толстый слой инея налипал на оконные рамы и подоконники. В комнате общежития студенты просто околевали. Изредка удавалось своровать какие-нибудь дрова — доски заборов, ящик или картонную коробку и слегка протопить прожорливую кафельную печку.
Незадолго до Нового года Генрих допоздна засиделся в университетской библиотеке. В читальном зале юридического факультета его ждал Вадим, старый друг по военному училищу. Встретились они случайно, когда подавали документы в университет и с тех пор были неразлучны, хотя учились на разных факультетах.
В начале двенадцатого часа они вышли в морозную черноту. Снега не было. Колючий ветер прорывался под полы шинели. У Вадима было короткое полупальто с серым каракулевым воротником. Согревало оно не теплее английской шинели. Ветер скользил по тонкому гололеду, с вечера отполировавшему тротуары.
Генрих медленно переставлял костыли. Вадим приноравливался к его шагу, но и сам боялся идти быстрее. Темнота была абсолютной. Только знакомство с каждым поворотом позволяло находить направление.
Они вышли на пустынную площадь, мощеную брусчаткой. Передвигаться стало еще труднее. Невыносимая яркость трех фонариков внезапно ударила в глаза, ослепили и парализовали их.
— Снимай шинель! — Басом приказал кто-то скрывавшийся за фонариком в метре от Генриха.
— Снимай пальто! — Приказал Вадиму второй фонарик.
Третий попеременно скользил по лицам Генриха и Вадима, уже ничего не добавляя к слепоте и мучительной рези в глазах.
Генрих медленно перенес правый костыль к левому и стал расстегивать пуговицы, начав с нижней. Ветер рванул освободившуюся полу шинели.
Невыносимая обида ледяной волной окатила Генриха. Шинель. Все его достояние после четырех лет войны, после ранений и инвалидности. Как он будет жить без шинели? Что он на себя натянет сегодня ночью поверх тонкого негреющего одеяла? А ведь до весны еще так далеко!
Он медленно добирался до последней пуговицы. Наверно, прикосновение к ней, к последней надежде, трансформировало обиду в нелюдскую злость. И тут всего себя, всю свою неустроенность и голодность он вложил в удар прямой правой, нацеленный куда-то чуть выше фонарика, туда, откуда исходил приказывающий бас.
Удар был страшным. Генрих не удержался на ногах и свалился с костылей на охнувшее и упавшее от удара существо. Он ничего не видел. Но инстинкт самосохранения, прочно пропитавший его за годы войны, подсказал последовательность движений еще до того, как они стали осознанными.
Стальными кистями он сжал хлипкое горло, из которого только что исходил угрожающий бас. В тот же момент он почувствовал удар ногой по спине. Шинель в какой-то мере смягчила удар. Генрих слегка разжал ладони и очень тихо сказал:
— Вели ему уйти, не то через секунду ты будешь трупом.
— Толя, уходи! — Взмолился под ним грабитель.
Взмолился уже не басом, а жалким, чуть ли не детским голоском, из которого вот-вот брызнут горькие слезы.
Рядом, сидя на грабителе, Вадим методично обрабатывал его лицо, придавая ему вид кровавого месива.
Обездвижив противников, Генрих и Вадим подобрали фонарики и осмотрели тех, кто еще минуту назад казался им непреодолимой силой. Мальчишки лет шестнадцати в отличных зимних пальто, красивых меховых шапках, в дорогих и модных в ту пору коричневых американских ботинках на толстой каучуковой подошве, безжизненно валялись на скользкой брусчатке. Третий убежал.
Генрих, скользя, с трудом поднялся на ноги и на всякий случай правым костылем ткнул в пах своего клиента. Душераздирающий крик пересек пустоту площади.
— Ну-ка, раздевайтесь, — приказал Генрих.
Холод, не тот, который еще только что забирался под полы шинели, звучал в его спокойной команде. Даже Вадима испугал этот голос, в котором, казалось, все убитые Генрихом во время войны оставили свои автографы.
Грабители покорно сняли пальто.
— Дальше! — Генрих ткнул костылем в пах грабителя, которого только что перестал избивать Вадим.
Они сняли пиджаки. Генрих уже не приказывал. Он только время от времени орудовал костылем. Вадим тоже молчал, наблюдая за этим фантастическим стриптизом. В двух кучах лежала вся одежда и ботинки. Бывшие грабители в нижнем белье и носках дрожали от холода.
— Дальше! — Скомандовал Генрих.
— Дядечка, отпустите, мы больше не будем.
— Дальше! — Велел «дядечка» лет на шесть старше просящего.
Нательные рубашки, кальсоны и носки прибавились к кучам. Вадим фонариком ударил своего подопечного.
— Изойдите!
Голые, как первобытные люди в тропиках, они рванулись и исчезли в темноте.
— Чумной ты, Генка. А если бы у них оказались ножи? — Вадим аккуратно увязал два узла, и они медленно направились к общежитию по безлюдной улице.
Вадим продолжал упрекать Генриха в неразумности его поведения даже после того, как тот, огрызнувшись, сказал:
— А если бы ты погиб на войне?
И только после фразы: «А если бы Старик доказал и тебе, что мина не взрывается?», Вадим рассмеялся и перестал пилить своего друга.