— Они все были страшными. Каждый бой был страшен на исходной позиции — когда ты сидел и ждал начала атаки. А когда ты уже шёл в бой, в атаку, то просто забывал о страхе, потому что это была тяжёлая работа, работа танкиста. Я сидел в башне, в которой было невозможно дышать от пороховых газов — два вентилятора не спасали. Надо было увидеть цель, а видимость часто была очень плохой… Очень тяжёлый бой был в августе 1944 года, ночью, когда немцы почти полностью уничтожили наш батальон. Но мне удалось уползти задним ходом в темноту, потом я обогнул немецкие «пантеры» — и они оказались на фоне наших горящих танков. И их уже легко было подбить. Я уничтожил тогда два немецких танка.
Тяжело было, конечно, в день моего последнего ранения, когда я, командир роты, отдал приказ и ни один танк моей роты приказ не выполнил. Мне пришлось самому подать пример, но никто не последовал за мной. Это было 21 января 1945 года. В роте ещё 11 машин, из них пять танков Т-34. Шёл девятый день наступления. Единственное желание — и у меня, и у всех остальных — было спать. И больше ничего. Просто не осталось сил. Страха уже не было, а только дикая усталость. Держаться дальше уже было невозможно.
— В августе 1944 года к нам на танки посадили десантников из штрафного батальона. В 1941-м они попали в плен в Белоруссии. Их освободили, и они должны были «кровью искупить свою вину». Среди них была женщина-врач. Она мне сказала тогда: «Сынок, ну мы-то штрафники, но вы-то за что?» Мы знали, что это — конец. Мы были отдельной танковой бригадой прорыва. Таких было 10 бригад в Красной Армии, на каждом фронте — по одной бригаде. Мы были «камикадзе», которые должны были «открыть ворота» для других танковых соединений, входящих в прорыв. Просто знали, что должны это сделать любой ценой. А «любая цена» — это смерть. Мы шутили тогда: «Нами занимаются два наркомата — здравоохранения и земледелия».
— Откуда я знаю… Последний раз я услышал об этом в мае 1965 года, когда меня вызвали в киевский облвоенкомат и интеллигентного вида полковник показал мне документ, где было написано: «В ответ на ваш запрос отвечаем: в связи с тем что у гвардии лейтенанта Дегена большое количество наград, есть мнение звание Героя Советского Союза ему не присваивать». Я улыбнулся, а он был огорчён. Ну, я вышел и больше об этом не думал.
— Не знаю. Я доктор наук, учёный, и у меня нет фактов. Говорят, в 1943 году начальник Главного политического управления Красной Армии, он же начальник Совинформбюро, Щербаков дал указание — по возможности евреев к званию Героя Советского Союза не представлять. Это было устное распоряжение, точных данных у меня нет.
Но есть ещё один потрясающий пример.
Иосиф Рапопорт… мне до него как до неба. Доктор биологических наук, он имел броню, но пошёл воевать. И был представлен к званию Героя Советского Союза за форсирование Днепра, но не получил его. Он потерял один глаз, но продолжал воевать. В Австрии, уже в конце войны, он увидел колонну немецких танков — это была большая танковая дивизия. Один он вышел на дорогу, остановил танк, увидел генерала и на хорошем немецком объяснил ему, что немецкая дивизия окружена, война кончается. И таким образом он взял в плен целую танковую дивизию! Но Героя ему всё равно не дали. Выдающийся был генетик…
— Я видел, сколько было сделано глупого и ненужного… Сколько можно было сделать, чтобы спасти сотни, тысячи жизней… Но я думал: «Моя партия не может ошибаться — значит, я чего-то не понимаю». Сколько жертв! Вспоминал последнюю атаку. Когда мой комбат дал мне ночью перед атакой стакан водки (я околевал от холода, у меня даже шинели не было), я ему сказал: «Товарищ гвардии майор, ну, как это? Без артподготовки, без пехоты? Как можно?»
Майор Дорош посмотрел на меня грустными глазами — он не хуже меня всё понимал: «Ну а что я могу сделать? Получен приказ». И он знал, и я знал. Приказ. Надо выполнить.
— Это — чудо. Безусловно. И у меня есть доказательства! Шёл бой, мы уже перемахнули первую траншею. Я смотрел на вторую. А в траншеях сидели 16-летние немецкие пацаны с базуками, с фаустпатронами. Я думал о них, потому что пушку-то можно увидеть, а вот пацанов этих из танка не увидишь… И вдруг, совершенно неизвестно почему, я выкрикнул своему стреляющему: «Башню вправо! Бронебойным! Огонь!» И он выстрелил. И мне показалось, что у нас в казённике взорвался наш снаряд. А это немец из танка выстрелил в меня в ту же секунду, что и я. Потом все пытались понять, что произошло. Я поджёг танк, но весь мой экипаж погиб. А я был тяжело ранен. Непонятно, почему я это крикнул? Кто дал эту команду? Ведь я не видел этот немецкий танк? И если бы я этого не сделал, я бы точно погиб. Надо было быть таким идиотским атеистом, чтобы ничего не понять тогда… И я продолжаю им быть.
— Да, отец был фельдшером, а мама — медсестрой, но я не думал о медицине до последнего ранения. А уже в госпитале захотел стать врачом. Уже там я стал рентгенотехником, хотя у меня ещё не было аттестата зрелости. И появилась мечта — не ампутировать, а пришивать оторванные конечности. И мечта моя осуществилась — 19 мая 1959 года я пришил человеку руку. Это была первая в мире реплантация конечности.
— Не то слово! Меня пригласили в Союз израильских танкистов, куда входят либо танкисты в звании полковника и выше, либо герои. И в Йом а-зикарон (День памяти павших в боях и террористических атаках. —
— Написал я его в декабре 1944-го. Я к тому моменту видел уже очень много крови. И ещё была проблема — мой подчинённый выскочил из подбитого танка, оставив там свой сапог. И долго ходил с ногой, обмотанной брезентом… Вот так и получилось стихотворение.
Королева операционной
Вы говорите — встречи. Я бы вам могла кое-что рассказать по этому поводу. Вот сейчас я должна встретить ораву из тридцати восьми человек. Вы представляете себе, что мне предстоит? Нет, они мне никакие не родственники. Фамилия старухи и трех семейств мне была известна. А фамилию четвертой семьи я узнала в первый раз в жизни, когда они попросили прислать вызов.
И поверьте мне, что Сохнут вымотал из меня жилы из-за этих фамилий. Говорят — израильские чиновники, израильские чиновники! Я имею в виду коренных израильтян. Вы думаете — наши лучше? Эта самая чиновница, которая принимала у меня вызов, она, как и мы с вами, из Союза. Так вы думаете — она лучше? У нее, видите ли, чувство юмора. Она посмотрела на мой список и сказала, что если переселить из Советского Союза всех гоев, то в Израиле не останется места для евреев.
Я ей объяснила, что они такие же «гои», как мы с вами. Просто фамилии и имена у них нееврейские. Так вы думаете, она поверила? Нет. Покажи ей метрики. Пришлось написать, чтобы они прислали копии метрик.
Короче, они приезжают. Тридцать восемь человек. Девяностолетняя старуха, ее сын, три дочери, их семьи — дети, внуки.
Старуху и дочерей я видела один раз в жизни несколько минут. Собственно говоря, старуха тогда вовсе не была старухой. Она была моложе, чем я сегодня. Ей было даже меньше пятидесяти лет. И она была довольно красивой женщиной.
Холера их знает, этих мужчин, чего им надо. Муж бросил ее еще до войны с тремя девочками. Он бы и сына тоже бросил, но мальчик прибежал на вокзал, когда этот гой уезжал из города.
Вообще, я вам должна сказать, что редко выходит что-нибудь хорошее, когда приличная красивая еврейская девушка выходит замуж за гоя.
Короче, какое отношение я имею к этой ораве из тридцати восьми человек, и почему я им выслала вызов и почему я сейчас должна думать об их абсорбции в Израиле? Сейчас узнаете.
Когда началась война, мне только исполнилось семнадцать лет. Я была на втором курсе медицинского училища. Нас вывезли под самым носом немецких мотоциклистов.
Вы думаете, меня называют королевой операционной за мои красивые глаза?
В 1942 году мы отступали из-под Харькова. Я уже была старшей операционной сестрой полкового медицинского пункта, хотя мне только исполнилось восемнадцать лет. На петлицах у меня был один кубик. Младший лейтенант медицинской службы.
Знаете, я всегда с гордостью носила свои ордена и медали. Не только в полку, но даже в дивизии знали, что всех моих родных и близких убили немцы. Ко мне относились очень хорошо. Даже мой еврейский акцент, — вы же знаете, я «западница», «советской» я успела быть до войны меньше двух лет, — так даже мой еврейский акцент никогда ни у кого не вызывал насмешек. Вы можете не верить, но на фронте я не ощущала антисемитизма.
Короче, это случилось в Сталинграде, если я не ошибаюсь, в ноябре 1942 года. Еще до советского наступления. Но уже был снег.
Наш медицинский пункт располагался возле переправы. Можете себе представить наше положение? Но я никого не обвиняю. В Сталинграде, где бы нас не поместили, все равно было бы плохо.
Случилось это утром. Мы ждали, пока сойдут на берег два танка, чтобы погрузить раненых. Танки не успели коснуться земли, как немцы открыли по ним огонь. Танки тоже начали стрелять. Но они стреляли недолго. «Тридцатьчетверку», которая прошла метров двести от переправы, немцы подожгли. Вторая тоже перестала стрелять. Я поняла, что ее подбили.
В этот момент я закончила перевязывать пожилого солдата. Культя плеча очень кровоточила. Его пришлось подбинтовать перед переправой.
Тут я заметила, что люк на башне подбитого танка то слегка открывался, то снова опускался. «Наверно, в башне есть раненый, и он не может выбраться из танка», — подумала я и помчалась вытаскивать, дура такая.
Почему дура? Потому, что, едва я оттащила этого младшего лейтенанта на несколько метров от танка, — а, поверьте мне, это было совсем непросто, хотя я была здоровой девкой; короче, я протащила его по снегу не больше тридцати метров, — как танк взорвался. Младший лейтенант сказал, что это аккумуляторы. Я не знаю что, но, если бы я опоздала на две секунды, вы бы меня сейчас не видели.
Я притащила его в наш медицинский пункт возле переправы. Он почти потерял сознание от боли. У него были ранены правая рука, живот и правая нога.
Военврач третьего ранга, — тогда еще были такие звания, это значит, капитан медицинской службы, я тоже была не лейтенантом медицинской службы, а военфельдшером, — сказал, что возьмет его на стол при первой возможности, а пока попросил меня заполнить на раненого карточку передового района.
Я вытащила у него из кармана удостоверение личности и стала заполнять карточку.
Он лежал на брезенте. Лицо у него было белым как снег. И на этом фоне его густые длинные ресницы казались просто приклеенными. У этого младшего лейтенанта была типично еврейская внешность. Но разве бывает еврей с такой фамилией, именем и отчеством? Алферов Александр Анатольевич?
Меня все время подмывало спросить его об этом. Но когда его прооперировали и приготовили к переправе, я таки спросила.
Он с трудом улыбнулся и рассказал, что мама у него еврейка, а папа — русский, что он сбежал от мамы на вокзал, когда отец, оставив жену и трех маленьких девочек, уезжал из города. Отец у него в эту пору был «шишкой» в советском посольстве в Монголии, а где сейчас мама и три сестры, он не имел понятия.
Я ему пожелала быстрого выздоровления и встречи с мамой и сестрами. А еще я ему объяснила, что по нашим еврейским законам он не русский, а еврей.
Через несколько дней началось наступление, и я не только забыла младшего лейтенанта Алферова, но даже забыла, как меня зовут. Вы представляете себе, что творится на полковом медицинском пункте во время наступления?
Что вам сказать? Когда окончилась война с Германией, я считала, что через несколько дней меня демобилизуют и прямо отсюда, из Восточной Пруссии, я поеду в мой город. А что меня ждало в моем родном городе, кроме развалин? Но нашу дивизию погрузили в эшелоны и через весь Советский Союз повезли на восток. И мы еще участвовали в войне с Японией.
В Харбине я познакомилась с замечательным еврейским парнем. Он попал к нам в санбат с легким ранением. В то время я уже была старшей операционной сестрой медсанбата.
Вы не знали моего мужа? Что вам сказать? Таких людей можно пересчитать по пальцам. Поэтому он и умер от инфаркта совсем молодым человеком. Тогда, в сентябре 1945 года, он был капитаном. Его оставили служить во Владивостоке.
Через год у нас родился сын. А еще через два года мы поехали в отпуск на Украину к родителям мужа. Они еще не только не видели внука, но даже не были знакомы с невесткой.
Нам очень повезло. В купе, кроме нас, никого не было. Так мы доехали до Читы. Нет, постойте, кажется, не до Читы, а до Улан-Удэ. Короче, перед самым отправлением поезда к нам в купе вошел высокий парень, капитан. Муж уже был майором. Он получил майора перед самым отпуском.
Капитан оказался симпатичным парнем. Он возвращался в часть из отпуска. Гостил у отца. Знаете, в дороге быстро сходятся с людьми. Капитан с удовольствием играл с нашим сыном. Мы вместе ели, играли в карты, болтали. Это же вам не поездка из Тель-Авива в Хайфу — несколько суток в одном купе.
Уже за Иркутском или за Красноярском я поменялась с мужем полками. Даже в хорошем купе устаешь. Он остался внизу, а я легла на верхней полке. Погасили свет. Осталась только синяя лампочка. Знаете, в купе, когда гасят свет, зажигается ночник. Случайно я посмотрела вниз и не поверила своим глазам.
Лицо капитана было освещено синим светом и казалось таким же бледным, как тогда на снегу возле переправы.
Как же я его не узнала раньше? Ведь он совсем не изменился. То же еврейское лицо. Те же густые длинные черные ресницы, которые казались приклеенными. Непонятно, как я его не узнала сразу. Хотя, с другой стороны, сейчас он был здоровый цветущий парень, а тогда он был бледный, как смерть. Кроме того, я видела его только лежачим. И сейчас, когда я увидела его сверху, лежачим и бледным от синего ночника — короче, это был Саша Алферов.
Сначала я обиделась, что он не узнал меня. Но, с другой стороны, как он мог узнать? Тогда я была в ватнике и в шапке-ушанке. Ни мужчина, ни женщина. А сейчас я была в красивом платье и вообще…
Утром мы сели завтракать. Как ни в чем не бывало, я его спросила:
— Вы гостили у отца в Улан-Баторе?
И он, и муж с удивлением посмотрели на меня.
— Откуда вы знаете?
Действительно, откуда я знаю? Он ведь не рассказывал, где живет его отец. Вместо того чтобы ответить, я спросила:
— А где ваша мама и три сестры?
Он поставил стакан с чаем на столик, и я не знаю, сколько времени прошло, пока он выдавил из себя ответ:
— В Новосибирске. Они выйдут к поезду встречать меня. Но откуда вы знаете?
Муж тоже не переставал удивляться.
— Я многое знаю, — сказала я. — Хотите, я даже точно скажу, куда вы ранены. Но больше того, я знаю, что вы ранены в танке совсем рядом с переправой через Волгу, что это было в ноябре 1942 года.
Мужчины молча смотрели на меня. Даже сынок перестал баловаться. А я продолжала, как ни в чем не бывало:
— И еще я знаю, что вы еврей. Правда, это нетрудно заметить. Но вы числитесь русским, и фамилия у вас русская. Алферов, если я не ошибаюсь.
Потом мне надоело дурачиться, и я его спросила:
— Саша, а кто вас вытащил из танка?
Вам надо было увидеть, что с ним стало. Он долго рассматривал меня, а потом неуверенно спросил:
— Вы?
Я не успела ответить, как он схватил меня на руки. Это при моем весе. И в тесном купе. Нет, муж не ревновал. Он ведь тоже воевал. Он представил себе, что было, хотя я ему никогда не рассказывала об этом случае. Если бы я ему рассказала обо всех спасенных мною, у нас не было бы времени говорить о других вещах.
Я вам не буду морочить голову, описывая все эти сутки до Новосибирска. Но что было в Новосибирске, даже самый большой писатель не мог бы описать.
Сашина мама и три сестры встретили его на перроне. Он насильно, вывел меня из вагона. За нами вышел мой муж с ребенком. Мама, очень красивая женщина, я уже это вам говорила, бросилась обнимать сына. Но он ее остановил и сказал:
— Сначала обнимите ее. Это та самая девушка, которая вытащила меня из танка.
Вы можете себе представить, что тут было? Поезд стоял только тридцать минут. Но они успели принести столько вкусных вещей, что до самой Москвы мы не успели всего скушать. В Москве у нас была пересадка.
Мы понемногу переписывались. В основном посылали друг другу поздравления к праздникам.
Да, я забыла вам сказать, что на вокзале в Новосибирске мы познакомились с еще одним членом семьи. Старшая дочка как раз вышла замуж за симпатичного еврейского парня. Так что вы думаете? Симпатичным он оказался только внешне. Ему, видите ли, не нравилась его фамилия — Мандельбаум, — и он сменил ее на фамилию жены — Алферов. Вторая дочка тоже вышла замуж за еврея. И, хотя его фамилия даже не Рабинович, он тоже стал Алферовым. Они оправдывались. Говорили, что сделали это ради детей. Не знаю. Я бы ради своего ребенка этого не сделала.
…Конечно, вы правы. Именно поэтому мы уже восемнадцать лет в Израиле, а сменившие фамилии только сейчас почувствовали, что бьют не по фамилиям, а по морде. Нет, муж младшей сестры не сменил фамилии. Он Соколов. Но какое это имеет значение, если он Вячеслав Израилевич?
Короче, так мы переписывались до тех пор, пока получили вызов из Израиля. Я написала Саше — Алферову, значит, — что мы уезжаем в Израиль. Жаль, что я не сохранила его ответ. Он написал, что только чувство постоянной благодарности мешает ему обвинить нас в предательстве.
Мы приехали в Израиль. Знаете, как на первых порах. Я таки устроилась сестрой. Но в операционной для меня не находилось места. Нет, я ничего не говорю. Конечно, меня, в конце концов, оценили, и до самой пенсии я была старшей операционной сестрой. Но на первых порах… С чего вы взяли, что я жалуюсь? Я просто рассказываю.
Потом умер муж. Мы не знали, что у него больное сердце до тех пор, пока наш сын не отколол этот номер. Вы не знаете? Как это вы такое не знаете?
Во время войны Судного дня он захотел пойти в боевую часть. Но он единственный сын — и его не брали без разрешения родителей. Он нам устраивал «темную жизнь». Вы, мол, воевали за чужую землю, а мне не разрешаете защищать свою родную страну.
Мы возражали, что, если бы мы не разгромили фашистов, евреи бы не уцелели, и не возникло бы государство Израиль. Но дело не в этом. Пришлось написать разрешение. Сын, слава Богу, вернулся невредимым.
Но я отвлеклась от Алферовых. Восемнадцать лет от них не было ни слуху, ни духу. И вдруг я получила письмо от Саши. Он каким-то образом узнал мой адрес. И что он пишет?
Он прислал данные на всю «мишпуху». Тридцать восемь человек!
Сначала я разозлилась и хотела ему напомнить, как в знак благодарности он назвал нас предателями. Потом… Вы знаете, я закрыла глаза и вдруг увидела, как приподнимается и опускается люк на башне танка. Вот так — приподнимается и опускается. И надо вытащить как можно быстрее. Пока танк не взорвался.
Короче, через неделю они приезжают. Все тридцать восемь человек.
О влиянии духовых инструментов
Добротные шлепанцы из старинной телячьей кожи стачал мне еврей-сапожник, подпольно промышлявший на Подоле. Тачая шлепанцы, старик рассказывал множество забавных и поучительных историй, в том числе истории, за которые по тем временам ему причиталось не менее пятнадцати лет. Но откуда в Киеве старинная телячья кожа, кто и где своровал ее, кем и почему она экспроприирована прежде, дед не обмолвился и словом. Возможно, что не знал этого и старший зять сапожника, хотя его семья вместе со стариками ютилась в тесной, пропахшей мышами подольской развалюхе. Во всяком случае, не от зятя и вообще не от членов этого обширного еврейского клана стала мне известна история старинной телячьей кожи, к коей (к истории, конечно) мне суждено было приобщиться благодаря прочным и удобным шлепанцам.
Над развалинами Крещатика еще торчали невзрачные убогие тылы домов соседних улиц, трамваи и троллейбусы с часовым интервалом подбирали легионы отупевших или озверевших от ожидания пассажиров, у продуктовых лавок, бережно сжимая в кулаках хлебные карточки, выстраивались в очередь киевляне, и отчаяние сменялось надеждой на то, что до вечера привезут хлеб, что обвес сегодня будет меньше, чем накануне, а броские афиши уже приглашали посетить архитектурную выставку-конкурс — проект будущего Крещатика. Среди множества нелепых зданий можно было увидеть перспективу новой консерватории — реконструированные развалины гостиницы «Континенталь» и фасадную пристройку, с трех сторон утыканную частоколом ионических колонн. А пока консерватория размещалась в здании музыкального училища возле Сенного базара.
Киевская государственная консерватория. В тесноте окоченевали безнадежно настраиваемые «стейнвейны», пассажи духовых протискивались сквозь галдеж Сенного базара, в дикой какофонии барахталось, утопая, сиротское бренчание бандур и будущие национальные кадры украинской музыкальной культуры говорили, с опаской озираясь, что, мол, Москва и Ленинград бесстыдно забирают все вывозимые из Германии инструменты, а на Киев, мол, смотрят, как на колонию. Да что там инструменты! Даже украинских вокалистов, а это не чета неотесанным москалям, и тех похищают российские столицы! Всю дорогу страдает несчастная Украина от русского великодержавного шовинизма. Даже Чайковский — и тот не удержался. В одном из своих эпистолярных шедевров он бесстыдно написал, что гостил у композитора Лысенко, где угощали варениками и музыкой хозяина. Вареники, мол, были хороши. Допустим, Лысенко не лепил горшки вместе с господом Богом, но ведь и Чайковский тоже еще не Бетховен. Постыдился бы хоть! Кушать в доме человека, а потом охаять его. А все потому, что Лысенко не великоросс.
Надо ли сейчас удивляться нахальным москалям, хватающим себе немецкие инструменты?
Ничего не могу сказать по поводу оценки факта. Но факт, как говорится, действительно имел место. Хотя…