Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Некто Лукас - Хулио Кортасар на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Видать, первый класс, — говорит горничная.

— С одной стороны вроде балкона из прозрачного пластика.

— Ух ты, — говорит горничная.

— Ехало всего три пассажира, места у них были зарезервированы, над каждым — дивная табличка. Ньяте досталось место у окошка возле позолоченных полосок.

— Надо же, — говорит горничная.

— Она была так довольна. Могла наклоняться и поливать с балкона растения.

— Какие растения? — спрашивает горничная.

— Которые между путями растут. Просишь стакан воды и поливаешь. Ньята тут же попросила.

— И принесли? — спрашивает горничная.

— Нет, — печально говорит сеньора де Синамомо, выбрасывая в мусорный ящик пантуфли, полные мертвых улиток.

Плавание в бассейне с гофием

Профессор Хосе Мигелетес изобрел в 1964 году бассейн с гофием[99], не поддержал вначале значительное техническое усовершенствование, привнесенное профессором Мигелетесом в искусство плавания. Однако результаты в этой области не замедлили сказаться, когда на Экологических играх в Багдаде японский чемпион Акиро Тешума побил мировой рекорд, проплыв пять метров за одну минуту четыре секунды.

В интервью потрясенным журналистам Тешума отметил, что плавание в гофии намного превосходит плавание в Н20. Во-первых, не чувствуется сила тяжести, более того, для погружения тела в мягкую мучнистую перину необходимо определенное усилие — таким образом, начальный нырок в основном заключается в скольжении по гофию, и кто поднаторел в этом, уже на старте выигрывает у своих напыжившихся соперников несколько сантиметров. После этой фазы плавательные движения основываются на традиционной технике ложкой по каше, в то время как ноги производят вращение велосипедного типа, а лучше сказать, повторяют стиль почтенных колесных пароходов, которые всё еще курсируют по некоторым фильмам. А вот проблема, требующая безукоризненной отработки, — это, как все догадываются, проблема дыхания. Так как доказано, что плавание на спине не помогает продвижению в гофии, плавать приходится ртом вниз или чуть вбок, вследствие чего глаза уши и рот тут же погружаются в более чем летучий слой, который лишь некоторые, самые богатые, клубы сдабривают сахарной пудрой.

Средства против этого незначительного неудобства весьма просты: контактные линзы с соответственным силикатным слоем предохраняют от разъедающих свойств гофия, два резиновых катышка разрешают проблему ушей, для носа предусматриваются защитные клапаны, что же касается рта, каждый выкручивается как может, хотя, по подсчетам Tokyo Medical Research Center[100], на протяжении дистанции в десять метров заглатывается лишь четыреста граммов гофия, что увеличивает выделение адреналина, метаболическую деятельность и мускульный тонус, особенно существенный в таком виде соревнований.

Спрошенный о причинах, по которым атлеты всех стран проявляют все большую склонность к плаванию в гофии, Тешума ответил, что многие тысячелетия ушли лишь на то, чтобы убедиться в монотонности неизменного ныряния в воду и выхода из оной совершенно мокрыми, что не внесло ощутимых изменений в спортивные результаты. Он дал понять, что мало-помалу на первое место выходит фантазия и что настала пора революционных преобразований в застарелых видах спорта, единственным стимулом которых является борьба за доли секунды, когда это достижимо, а достижимо это крайне редко. Он скромно признался, что не способен предложить нечто подобное для футбола или тенниса, хотя косвенно и высказался за новый подход к спорту и рассказал о стеклянном мяче, использованном во время баскетбольной встречи в Наге[101], который непредвиденно, хотя это и предвиделось, разбился, что побудило виновную команду сделать харакири. Всего можно ожидать от японской культуры, особенно когда она подражает мексиканской, но не будем отрываться от Запада и от гофия — последний начал котироваться очень высоко, к вящей радости стран-производителей, поголовно принадлежащих к «третьему миру». Смерть от удушья семи австралийских детей, решивших заняться прыжками в новом бассейне в Канберре[102], показывает, однако, пределы использования этого интересного продукта, которым не следует злоупотреблять непрофессионалам.

Семьи

— Что мне и нравится, так это трогать себя за ноги, — говорит сеньора Бракамонте.

Сеньора Синамомо возмущена:

— Когда Ньята была девочкой, ее тоже подмывало трогать себя там и сям. Рецепт простой: по щеке бац, по другой бац, учиться — кровью мочиться! И раз уж я помянула кровь, то известно, в кого Ньята пошла, — откровенничает сеньора Синамомо. — Бабка-то ее по отцовской линии днем одно вино, а вечером только водка и другие коммунистические безобразия.

— Последствие алкоголизма, — мертвенно бледнеет сеньора Бракамонте.

— Уж как я ее воспитывала, все понапрасну. Лучше я ей вино начну давать.

— Ньята у вас очаровашка, — говорит сеньора Бракамонте.

— Она сейчас в Тандиле, — говорит сеньора Синамомо.

Now shut up, you distasteful Adbekunkus[103]

Возможно, моллюски и не являются неврастениками, но классом чуть повыше — стоит лишь хорошенько оглядеться; со своей стороны я встречал и кур-неврастеничек и бесконечно неврастеничных собак, есть деревья и цветы, которыми психиатрия будущего займется чисто психосоматически, ибо уже сегодня их форма и цвет кажутся нам, если говорить начистоту, крайне нездоровыми. Вот почему никого не удивит мое безразличие, когда, находясь под душем, я мысленно услышал, как произношу с явно мстительным удовольствием: «Now shut up, you distasteful Adbekunkus».

Пока я намыливался, это предостережение ритмически повторялось без какого-либо осмысленного с моей стороны анализа, становясь как бы частью мыльной пены. Только под конец, между одеколоном и нижним бельем, я заинтересовался тем, что со мной происходит, и в этом плане — упомянутым Адбекункусом, которому на протяжении получаса с такой настойчивостью я предлагал замолчать. Это стоило мне целой бессонной ночи, в течение которой я пытался понять причину моего, пусть и не явно выраженного, невроза, неопасного, конечно, но устойчивого, который не прекращался и мешал мне заснуть, — и я стал донимать себя вопросом: где должен находиться без умолку тараторящий Адбекункус, которому нечто, находящееся внутри меня и слышащее его, категорически и на английском языке велит замолчать?

Я отверг фантастическое и слишком простое предположение, что не было ничего и никого, что бы и кто бы могло или мог называться Адбекункусом, наделенным раздражающей меня говорливостью. То, что речь идет об имени собственном, не вызывало у меня ни малейшего сомнения, — случается, что ты даже видишь заглавную букву некоторых сложных буквенных сочетаний. Я знаю за собой умение выдумывать слова, с виду лишенные какого-либо смысла или наделенные им по моему разумению, однако, полагаю, никогда я не вызывал к жизни столь неприятное, гротескное и отталкивающее имя, как Адбекункус. Имя худшего из демонов, эдакого жалкого беса, к которому взывают почитатели черной магии, — имя столь же неприятное, как и его носитель distasteful Adbekunkus. Но полагаться на эмоции значило остаться в неведении, с другой стороны, мало способствовали бы получению ответа сравнительный анализ, мнемотехника[104] или какие-либо ассоциативные подходы. Я остановился на мысли, что Адбекункус не имел связи ни с одним из сознательных существ, — невроз, похоже, заключался как раз в том, что моя фраза просила замолчать что-то или кого-то, кто или что является абсолютной пустотой. Сколько раз некое абстрактное имя порождает образ животного либо человека, — на этот раз, наоборот, было необходимо, чтобы Адбекункус замолчал, но как же он замолчит, если никогда не говорил и не кричал! Как бороться с этим конгломератом пустоты? Я уснул, немного похожий на него — пустой и отсутствующий.

Любовь, 1977

И вот, закончив все, что полагается, встают, принимают душ, пудрятся тальком, душатся, причесываются, одеваются — и становятся мало-помалу теми, кем не являются.

Новости в обслуживании клиентов

In a Swiftian mood?[105]

Люди, пользующиеся кредитом в банке, заметили, должно быть, что автор этого сообщения отличается почти маниакальным знанием системы подземного транспорта в городе Париже, — его одержимость этой темой свидетельствут о наличии подоплеки, могущей вызвать определенное беспокойство. Однако, можно ли умолчать о слухах, связанных с рестораном, курсирующим в метро, что вызывает разноречивые толки в самых различных кругах? Ни одно издание, даже самое дерзкое, не оповестило пока об этом возможную клиентуру, — власти хранят недопустимое молчание, и только нарастающий ропот vox populi[106] свидетельствует о наличии недовольства на этой довольно значительной подземной глубине. Нельзя, чтобы подобное нововведение ограничилось привилегированным периметром города, возомнившего, что ему все дозволено, — справедливо и даже необходимо, чтобы Мексика, Швеция, Уганда и Аргентина также знали inter alia[107] об опыте, выходящем за чисто гастрономические рамки.

Идея должна была исходить от «Максима»[108], так как именно этому храму паразитизма была выдана лицензия на вагон-ресторан, открытый, мягко говоря, в полной тайне в середине этого года. Декор и обслуживающий персонал, без каких-либо отклонений от нормы, соответствовали атмосфере любого железнодорожного ресторана, разве что еда здесь была несравненно лучше за, разумеется, несравненно бóльшую плату, — одних этих деталей достаточно, чтобы представить себе клиентуру. Нет недостатка в тех, кто задается недоуменным вопросом о целесообразности подобного элитного заведения в обстоятельствах столь замызганного вида транспорта, как метро, другие (среди них и автор этих строк) хранят укоризненное молчание, содержащее вопрос, в котором со всей очевидностью заключен ответ. На этих вершинах западной цивилизации шикарный ресторан вряд ли заинтересуется Ролл-Ройсом, уныло передвигающимся среди расшитых ливрей и низких поклонов, в то же время легко понять острое наслаждение, когда, после спуска по грязным лестницам и просовывания билетика в прорезь турникета, открывающего доступ на перрон, забитый бессчетным количеством теснящихся потных людей, только что покинувших цеха и конторы и спешащих поскорее добраться домой, — когда после ожидания среди беретов, фуражек и прочих сомнительного происхождения головных уборов ты видишь, как подкатывает наконец поезд с вагоном, который простые пассажиры видят лишь в краткий миг его остановки. Однако наслаждение не ограничивается этим первым необычным переживанием, — за ним следуют другие, о чем мы тут же и расскажем.

Основополагающая идея столь блистательного начинания уходит корнями в историю: достаточно вспомнить посещения развратной Мессалиной римского квартала Субурры и тайные прогулки Гаруна аль-Рашида по закоулкам Багдада, не говоря о врожденной тяге истинной аристократии к запретным связям с отбросами общества и американской песне «Let's go slumming»[109]. Высшее парижское общество, принужденное в силу занимаемого ею положения передвигаться в личных автомобилях, самолетах и фешенебельных вагонах, открывает для себя нечто соблазнительное на лестницах, теряющихся в недрах земли, которыми оно пользовалось лишь в крайних случаях и с нескрываемым омерзением. В эпоху, когда французские рабочие утратили боевой дух, снискавший им славу в истории нашего столетия, и предпочитают крутить баранку собственного автомобиля либо уткнуться в экран телевизора в немногие свободные часы, — кого может шокировать, что буржуазия при деньгах отворачивается от вещей, грозящих стать общедоступными, и ищет плацдарм для наибольшего — с виду — приближения к пролетариату при одновременном отчуждении от него в гораздо большей степени, нежели на вульгарной городской поверхности, что не без иронии спешат отметить интеллектуалы из ее собственной среды? Стоит ли говорить, что концессионеры ресторана вкупе с клиентами, негодуя, отвергли бы идею, которая хоть каким-то образом выглядела бы смешной, — в конечном счете каждый, накопив деньги, может войти в любой ресторан, где его обслужат наравне с другими посетителями, ведь всем хорошо известно, что у многих нищих, спящих на скамейках в метро, денег пруд пруди, как у цыган и левых вожаков.

Разумеется, администрация ресторана считается с этими изменениями, хотя и принимает меры, которых негласно требует рафинированная клиентура, учитывая, что деньги не являются единственной целью в подобном заведении, опирающемся на порядочность, хорошие манеры и непременное пользование дезодорантами. Мы даже можем утверждать, что этот вынужденный отбор клиентов стал существенной проблемой для руководителей ресторана, и было достаточно сложно найти простое и одновременно точное решение. Известно, что перроны метро открыты для всех и что между вагонами первого и второго класса нет сколь-нибудь значительной разницы, так что инспектора обычно манкируют надзором, и в часы пик вагон первого класса может быть набит до отказа, но никому не придет в голову разглагольствовать, имеют или не имеют отдельные пассажиры право пользоваться им. Поэтому препровождение клиентов в ресторан и меры для облегчения их входа в вагон представляют определенные трудности, которые до сегодняшнего дня все же как-то преодолевались, при этом администрация отнюдь не выказывает повышенного интереса к тому, чтобы ресторан в момент остановок поезда на станциях заполнялся до отказа. В общих чертах метод заключается в том, чтобы держать двери закрытыми, пока публика покидает или заполняет обычные вагоны, и открывать свои двери за несколько секунд до отправления, — поэтому вагон-ресторан снабжен специальным звуковым устройством, оповещающим о моменте открытия и закрытия дверей для удобства выходящих и входящих сотрапезников. Данная операция должна осуществляться без заминок, для чего дежурные ресторана действуют синхронно с дежурными по станции: в считанные секунды они образуют по обе стороны клиентов шпалеру, препятствующую проникновению в салон ресторана какого-нибудь чужака, наивного туриста или злокозненного политического провокатора.

Понятно, что стараниями частной рекламы, оповещающей лишь узкий круг клиентов, последние знают, что должны ждать поезд в определенном месте перрона, которое меняется каждые пятнадцать дней, чтобы околпачить проныр, о чем тайно намекается плакатами, рекламирующими сыры, моющие средства и минеральную воду, вывешенными на стенах перрона. Хотя это и требует больших расходов, администрация предпочла также информировать клиентов об этих изменениях посредством специального бюллетеня, вместо того чтобы помещать в соответствующих местах указатели и другие необходимые оповещения, учитывая, что многие безработные и праздношатающиеся молодые люди, использующие метро как ночлежку, не преминут устроить толкотню возле вагона-ресторана хотя бы для того, чтобы поглазеть вблизи на отделку салона, что, несомненно, может пробудить их побуждения самого низкого свойства.

Информационный бюллетень содержит и другие столь же необходимые для клиентуры сведения, — крайне важно, чтобы она знала, по какой линии будет курсировать ресторан во время завтрака и ужина, — линия каждый день другая, что наилучшим образом разнообразит впечатления посетителей. Поэтому помимо предлагаемого шеф-поваром перечня фирменных блюд публикуется точное расписание на ближайшие пятнадцать дней, и хотя ежедневная смена линии усложняет для администрации высадку и посадку клиентов, это позволяет отвлечь внимание обычных пассажиров, которые могли бы угрожающим образом концентрироваться у вагона в часы завтрака и ужина. Кроме тех, кто получает бюллетень, никто не может знать, пройдет ли ресторан по станциям линии от «Мэри де Монтрёй» до «Порт де Севр» или по линии, соединяющей «Шато де Венсен» с «Порт де Нейи», — и к наслаждению, которое клиенты испытывают от посещения различных участков метро и от знакомства с различиями, не всегда стертыми, между станциями, прибавляется такой важный элемент, как безопасность, учитывая непредвиденное воздействие, которое может произвести постоянное появление вагона-ресторана на станциях, посещаемых одними и теми же пассажирами.

Те, кто трапезничал на любой из линий, сходятся во мнении, что к наслаждению изысканной кухней добавляется приятный и стократ полезный социологический опыт. Усаженные напротив окон для непосредственного обозревания перрона, клиенты имеют возможность наблюдать спектакль, каждый раз иной по форме, напряжению и ритму, в котором действует трудолюбивый народ, спешащий поутру к своим повседневным занятиям, поспешающий в конце трудового дня к доброму заслуженному отдыху, подремывающий на ходу в толчее перрона. Чтобы способствовать более естественному характеру этих наблюдений, бюллетень администрации рекомендует своей клиентуре не глядеть на перрон неотрывно — предпочтительнее делать это между двумя укусами и глотками или в паузах разговора: избыточное исследовательское рвение может вызвать несвоевременную и, разумеется, незаслуженную посетителями реакцию части малокультурных пассажиров, не могущих понять завидную широту взглядов, которой наделены современные демократии. В частности, следует избегать пристального изучения перрона, когда на нем преобладают группы рабочих и студентов, — и, наоборот, можно без риска обозревать перрон, когда там находятся лица в возрасте и умеющие со вкусом одеваться, — будучи похожими на посетителей вагона, они даже могут приветствовать последних, давая понять, что их нахождение в ресторане является поводом для национальной гордости, если не положительным свидетельством прогресса.

В последние недели, в связи с тем что сведения об этом новом виде сервиса проникли почти во все слои городского общества, на станциях, где останавливается вагон-ресторан, замечена большая концентрация полицейских сил, что свидетельствует о внимании официальных кругов к столь интересному начинанию. Больше всего полиция активизируется в моменты выхода и входа посетителей ресторана, особенно когда речь идет об одиночках или парах: в этих случаях, после того как образуется шпалера из дежурных ресторана и метро, вооруженные полицейские, число которых может варьироваться, вежливо препровождают клиентов к выходу из метро, где тех почти всегда ожидает автомобиль, — эта клиентура придает большое значение скрупулезной подготовке своих приятных гастрономических вылазок. Предосторожность более чем понятна: во времена, когда самое безответственное и неоправданное насилие превращает в джунгли не только нью-йоркское, но, порою, и парижское метро, разумная предусмотрительность властей заслуживает всяческих похвал не только со стороны посетителей ресторана, но и со стороны пассажиров в целом, которых не очень-то прельщает возможность стать случайной жертвой грязных умыслов со стороны провокаторов или умственно больных людей, по преимуществу социалистов и коммунистов, а порой и анархистов, — умыслов, коим нет конца, как и надеждам бедняков на лучшую жизнь.

Смех смехом, а не стало шестерых[110]

Чуть за пятьдесят — все мы мало-помалу начинаем умирать с другими умершими. Великие маги-волшебники нашей молодости один за другим покидают этот мир. Мы уже и не думали о них, они остались где-то там, в истории, «other voices, other rooms»[111] привлекли наше внимание. Конечно, и там они остались лишь в виде картин, на которые глядят не так, как прежде, в виде стихов, которые лишь слабо благоухают в памяти.

И вот (у каждого свои любимые тени, свои великие посредники) настает день, когда первый из них так страшно заполняет собой газеты и радиопередачи. Возможно, мы не сразу поймем, что в этот день началось и наше умирание — я-то догадался об этом в тот вечер, когда в разгар ужина кто-то вскользь упомянул о сообщении по телевидению: в Мийи-ля-Форе[112] только что скончался Жан Кокто — словно частица меня самого упала на скатерть под ничего не значащие реплики.

А там и другие, всегда одинаково — по радио или из газет: Луи Армстронг[113], Пабло Пикассо, Стравинский, Дюк Эллингтон[114], а вчера вечером, когда я кашлял в гаванской больнице, — вчера вечером голос друга принес мне в постель сообщение извне: Чарли Чаплин! Нет сомнения, я выйду из этой больницы здоровым, но раз в шесть чуть менее живым.

Диалог с неоконченными фразами

Для чтения на два голоса, что, разумеется, невозможно

— Не настолько же мы в неведении, чтобы

— Конечно, это главное, но не отыскать

— Но мы искали с того дня, как

— Ну не скажи, так что каждое утро

— Дудки, наступает момент, когда считаешь себя

— Не знаю, я вот до сих пор

— Мало хотеть, ведь нет подтверждения, что

— Видишь, ничего не стоит эта уверенность, что

— Верно, сейчас каждый требует заверения, что

— Как будто поцелуй — расписка, а взгляд

— Под нижним бельем кожа-то не та, что

— Иногда я думаю, не это самое худшее, а слова, которые

— Или молчание, тут уж

— Мы только успели открыть окно, как

— И эта манера искать под подушкой

— Будто пахнуло духами и

— Ты кричала и кричала, а я

— И нас поволокло этой слепой лавиной до

— Я-то думал услышать то, что всегда

— И притвориться спящей среди скомканных простынь или

— Мы ласкали друг дружку, а тут будильник, будь он

— Так здорово было подняться и драться за

— Весь липкий, первым завладел чистым полотенцем

— Кофе и гренки, список покупок, а уж там

— Все идет по-старому, я бы сказал, что

— Именно так, только я сказала бы

— Словно пересказать сон, который после того, как

— Обвести контур, повторить наизусть что-то настолько

— Зная в то же время, что

— О да, но надеяться, что встретишься с самим

— Еще немного джема и

— Спасибо, у меня нет никакого

Закатолов

Будь я киношником, я бы занялся охотой на закаты. Все до мелочей продумано, за исключением средств, необходимых для сафари, — закаты ведь не позволяют отлавливать себя просто так, то есть иногда, поначалу, всех дел — с гулькин нос, а когда уже махнул было рукой — все перья наружу, или наоборот — сперва сплошное хроматическое расточительство, и вдруг остается один намыленный попугай, и в обоих случаях предполагаются кинокамера с хорошей цветной пленкой, путевые расходы, заблаговременно устроенный ночлег, наблюдения за небом и выбор наиболее подходящего горизонта — вещи куда как не дешевые. И все же думаю: будь я киношником, я бы на все пошел, лишь бы охотиться на закаты, вернее, отловить один-единственный закат — ведь прежде, чем окончательно остановишься на каком-нибудь закате, надо снять их штук сорок или пятьдесят, потому что, будь я киношником, я был бы к ним столь же требовательным, как к слову, женщине или геополитике.

Но все не так просто, и я лишь тешу себя фантазиями об уже пойманном закате, спящем на своей длиннющей спирали в плоской банке. В мои планы входит не только сама охота, но и возвращение закатов ближним, которые почти о них забыли, — я подразумеваю горожан, видящих заходящее солнце, если они его видят, где-нибудь за зданием почты, учреждением напротив или в подгоризонте телеантенн и уличных фонарей. Фильм был бы немым или со звуковой дорожкой, на которой были бы синхронно записанные шумы, — скажем, лай собаки или жужжание слепней, а если повезет — овечий бубенчик или удар волны в случае заката морского.

По опыту и наручным часам я знаю, что хороший закат может продержаться минут двадцать от климакса до антиклимакса, каковые я исключил бы, оставив лишь само медленное внутреннее развитие, этот калейдоскоп едва уловимых мутаций, — таким образом и получился бы фильм из числа фильмов, называемых документальными, которые идут перед Брижит Бардо, когда люди располагаются поудобнее и глядят на экран, словно они еще в автобусе или метро. Моя лента сопровождалась бы текстом (а может быть, и голосом за кадром) — скажем, таким: «То, что вы сейчас увидите, является закатом от 7 июня 1976 года, снятым без перерыва, со штатива, в месте X, на пленку М, в течение 2 минут. Уведомляем публику, что, помимо заката, ничего больше не произойдет, ввиду чего советуем чувствовать себя как дома и делать что бог на душу положит — например, глядеть на закат, повернуться к нему спиной, разговаривать с соседями, прогуливаться и т.д. Сожалеем, что не можем посоветовать закурить — в час заката это особенно приятно, — но средневековое состояние кинозалов, как известно, вынуждает воспретить эту дивную привычку. В то же время не будет чиниться никаких препятствий к доброму глотку из карманной фляжки, которую вы можете приобрести у прокатчиков фильма в фойе».

Трудно предсказать судьбу моей ленты: люди идут в кино, чтобы забыться, а закат влечет как раз к обратному — в эту пору мы сами у себя как бы на ладони, по крайней мере так оно со мной, что приводит к полезным угрызениям совести, только не знаешь, воспользуются ли этим другие.

Как быть зависимым

Только начал — и нате. Читаю первую фразу этого текста и лезу на стену, не могу я допустить, чтобы Заика влюбился в Лил, — на самом деле выяснилось это несколькими строками дальше, но здесь другое время, — вот ты, к примеру, начал читать это вступление и понял, что я не могу это допустить, и таким образом узнал авансом, что Заика влюбился в Лил, однако дело обстоит иначе: тебя еще здесь не было (а также и текста), когда Заика уже был моим любовником, — нет здесь и меня, потому что покамест не в этом смысл текста, и я не имею ничего общего с тем, что случится, когда Заика пойдет с Лил в кино «Либертад» на фильм Бергмана и между двумя блицами репортера из дешевой газетенки обнаружит ногу Лил рядом со своей и, в соответствии с описанием Стендаля[115], приступит к сверкающей кристаллизации (Стендаль полагает, что она — прогрессивная, но это не про Заику). Иными словами, я отвергаю этот текст, где кто-то пишет, что я отвергаю этот текст, — естественно, я чувствую себя надутым, оскорбленным, преданным, потому что вовсе не я говорю это, — кто-то мной манипулирует, меня регулирует и коагулирует, да еще вдобавок, я бы сказал, водит меня за нос, разве не ясно написано: «я бы сказал, водит меня за нос».

И тебя водит (начавшего читать эту страницу, — вот ведь написано про это), к тому же водит за нос самое Лил, которая не только не знает, что Заика мой любовник, но не знает и того, что Заика ничего не смыслит в женщинах, невзирая на кино «Либертад» и все такое. Не могу я смириться с тем, что по выходе из кино они начнут разглагольствовать о Бергмане[116] и Лив Ульман[117] (начитались, видите ли, воспоминаний Лив, нашли тему под виски и либидо-эстетическое братание, подумаешь, драма актрисы-матери, которая хочет быть матерью, не переставая быть актрисой с Бергманом за плечами, сто раз сукиным сыном в отцовском и супружеском смысле!), — и все это до восьми с четвертью, а там Лил говорит: мне домой, маме немного нездоровится, а Заика: я вас отвезу, у меня машина запаркована на площади Лавалье, а Лил: я не против, вы меня напоили, а Заика: разрешите, а Лил: о, конечно, — мягкая твердость обнаженного плеча (так написано, — два прилагательных и два никаких существительных), и я должен допустить, чтобы они сели в «Форд», который среди прочих достоинств имеет еще и то, что он мой, чтобы Заика отвез Лил аж в Сан-Исидро на моем бензине при нынешних-то ценах, чтобы Лил представила ему свою артистическую мать, специалистку по Фрэнсису Бэкону[118], а там снова виски, и так жаль, что мне снова тащиться в центр, а Лил: я буду думать о вас — и путь покажется вам коротким, а Заика: я вам запишу свой телефон, а Лил: о, спасибо, дорогой.

И ребенку понятно, никогда я не примирюсь с тем, что может изменить отлаженный порядок вещей, — хочу верить, что Заика не был в кино, не знакомился с Лил, хотя текст и желает убедить меня в этом, а значит — расстроить. Должен ли я согласиться с текстом только потому, что он велит мне признать некий текст! Я лично склонен видеть в нем коварную двусмысленность (может, да, а может, и ерунда), но следующие фразы везут Заику в центр, где он, как всегда, плохо паркует машину и поднимается ко мне, зная, что я жду его в конце этого абзаца, довольно затянувшегося, как и все мое ожидание Заики, и после душа и облачения в оранжевый халат, который я подарил ему на его день рождения, он решает присесть на диван, где я читаю с чувством облегчения и любви оттого, что Заика решил присесть на диван, где я читаю с чувством облегчения и любви, — в полночь такой ароматный и коварный этот «Чивас Ригал», несколько затяжек легкой сигаретой, я нежно запускаю руку в его вьющиеся волосы, чтобы вызвать первый полусонный стон, без всяких там Лил и Бергмана (до чего же приятно так именно и прочитать: без Лил и Бергмана) до поры, когда я начну медленно распускать пояс на оранжевом халате, моя рука спустится по теплой гладкой груди Заики, побродит по зарослям его живота в поисках первого спазма, обнявшись, мы перейдем в спальню и рухнем на кровать, и я найду его шею, которую мне так нравится сладострастно покусывать, и он какое-то время помурлычет, а потом промурлычет: погоди минуточку, мне надо позвонитъ. Позвонить Лил, of course[119], доехал хорошо, спасибо, пауза, значит, завтра в одиннадцать, пауза, в одиннадцать тридцать, согласен, пауза, конечно, глупышка, позавтракаем вместе, пауза, я сказал глупышка, пауза, почему ты на вы, пауза, не знаю, мне кажется, что мы давно-давно знакомы, пауза, ты мое сокровище, пауза, — я снова надеваю халат и возвращаюсь в холл, в «Чивас Ригал», по крайней мере это у меня есть, и текст считает, что по крайней мере это у меня есть, что я снова надеваю халат и возвращаюсь в холл и в «Чивас Ригал», в то время как Заика продолжает названивать Лил, бесполезно перечитывать, чтобы проверить — так оно и есть: я, стало быть, возвращаюсь в холл и в «Чивас Ригал», в то время как Заика продолжает названивать Лил.

Угол зрения

Джону Барту[120]

В смутном Иллионе[121], на, возможно, тосканских равнинах[122] при закате гвельфов[123] и гибеллинов, а почему бы и не в землях датчан либо в области Брабанта[124], густо политой кровью, — меняющаяся панорама, подобно свету, который между двумя черными тучами ложится на поле битвы, обнажая и облекая полки и арьергарды, все эти стычки врукопашную, с клинками и алебардами, — искаженный вид, открывающийся только тому, кто верит в бред, кто в дыму, среди беспорядочного бегства и орифламм[125], выискивает в этой батальной сцене наиболее острый ракурс, кто ищет в ней свой личный сгусток крови.

Итак — битва, рутинная расточительность, обильно питающая фантазию и грядущие хроники. Многие ли видели героя в его звездный час, окруженного алыми врагами? Результативное деяние любого аэда[126] или барда — не спеша выбирать и рассказывать. То же относится к слушающему или читающему: попытаться приуменьшить безграничный бред. И, возможно, тогда вылущится из толпы лицо, в котором зашифрована вся его жизнь, а Шарлотта Корде[127] перед обнаженным телом Марата вольна выбрать грудь, живот или горло. Вот и сейчас от костров, приказов и контрприказов, в завихрении ретирующихся стягов и воинов-ахеян, устремивших свое наступление на соблазнительный фон пока еще не разрушенных стен, рулетка взгляда перекатывает глазное яблоко в лунку с цифрой, которая похерит тридцать пять пустых надежд ради возвеличивания одной судьбы, красной или черной — какая разница.

Вписанный в моментальную сцену герой выдергивает в замедленной съемке меч из тела, единственной опорой которому теперь служит воздух, с отвращением глядя на это окровавленное падение. Щитом он закрылся от нападающих, щит поражает их лица шрапнелью отраженных лучей, а дрожь его руки оживляет на щите ужимки бронзовых образов. Наверняка враги ринутся на него, но не упустят из виду то, что он являет им, готовясь к последей схваке. Ослепленные (щит, словно зажигательное зеркало, облекает в пламя их фигуры, обезумевшие от сполохов заката и пожаров), они едва ли могут отличить бронзовые рельефы от мимолетных призраков сражения.

На золотистой этой поверхности смог отобразить себя в своей кузне и сам кузнец, чеканящий металл и ублажающий себя в этом концентрическом игрище ковкой щита, поднимающего свое выпуклое веко, чтобы явить среди множества фигур (он являет их сейчас тем, кто умирает или убивает в безумном противоборстве битвы) обнаженное тело героя на поляне в густом лесу, обнимающего женщину, которая погружает руку в его волосы, как если бы ласкала, а может быть, и отвергала его. Тела, сблизившиеся в разгар сражения, всю сцену обволакивает мерное дыхание пышных древесных крон (между стволов — лань, над их головами трепещет птица), силовые линии как бы сходятся в зеркале в другой руке женщины, в котором ее глаза (вопреки желанию видеть того, кто среди ясеней и папоротников лишает ее девственности) в отчаянии стремятся поймать образ, удерживая его легкими и точными движениями руки.

Коленопреклоненный на берегу ручья, отрок снял шлем, его темные пряди падают ему на плечи. Он только что напился, и губы его влажны, пушок на подбородке в каплях, копье покоится рядом, отдыхая после долгого похода. Новый Нарцисс, — отрок разглядывает себя в трепетной ясности у своих ног, но, скорее всего, видится ему то, что видит его влюбленная память — недостижимый образ женщины, углубленной в уединенное созерцание.

Снова она, теперь уже не молочное тело, сплетенное с тем, которое ее вспарывает и проникает, а тело, хрупко мерцающее в вечернем свете, льющемся из большого окна, почти в профиль к холсту на мольберте, его лижет заходящее — оранжево-янтарное — солнце. Похоже, ее глазам доступен лишь первый план этого живописного полотна, на котором художник тайно и отстраненно воспроизвел самого себя. Ни он, ни она не смотрят в глубь пейзажа, где возле источника видны разметавшиеся тела, погибший в сражении воин — под щитом, который в последней угрозе сжимает его рука, и отрок, который вроде бы различает в воздухе стрелу, устремив взгляд далеко в даль, которая кишит бегущими с поля боя воинами и переполнена сломанными штандартами.

Щит уже не отражает солнца, его погасшая поверхность, вроде бы и не бронзовая теперь, удерживает образ кузнеца, который набрасывает контуры битвы, — кажется, будто он завершает ее в самый ее разгар фигурой воина, окруженного врагами, его меч совсем близко от груди самого ближнего из них, и он воспрял, чтобы оборонить себя окровавленным щитом, который почти ничего не отражает из того, что видно в разрывах пламени в этой яростной бредовой схватке, кроме разве что обнаженного образа женщины, чье тело как бы безвольно отдается неспешным ласкам отрока, который уронил свое копье у самого ручья.

III

«No, no. No crime», said Sherlock Holmes, laughing. «Only one of those whimsical little incidents which will happen when you have four million human beings all jostling each other within the space of few square miles».

Sir Arthur Conan Doyle, «The blue Carbuncle».[128]

Лукас, — его бродячьи песни

Ребенком он слышал ее на одной потрескивающей пластинке, чей многострадальный бакелит[129] уже не выдерживал груза pick-ups'a[130] со слюдяной диафрагмой и устрашающей стальной иголкой, голос сэра Гарри Лаудера долетал откуда-то издалека, словно залетал на пластинку из туманов Шотландии, а вылетал — уже здесь — в слепящее лето аргентинской пампы. Песня была механическая и обыкновенная, мать прощалась со своим сыном, который отправлялся куда-то далеко-далеко, и сэр Гарри был той матерью, не слишком сентиментальной, хотя его металлический голос (все голоса получались такими в процессе граммзаписи) все же источал определенную меланхолию, к которой дитя-Лукас той поры приобщился весьма основательно.



Поделиться книгой:



Регистрация