Тетушку Ангустьяс настолько ненавидят, что используют даже отпуска, чтобы напомнить ей об этом. Едва семейство отправится по различным туристским маршрутам — тут же поток почтовых открыток: «Агфа-капор», «Кодак-хром», даже черно-белых, если под рукой не было других, и все как одна полны оскорблений. Из Росарио, из Сан-Андреса-де-Гилес, из Чивилкойя[76], с угла Чакабуко[77] и Морено[78] — пять-шесть раз на день почтальоны матерятся, а тетушка Ангустьяс — на верху блаженства. Она никогда не выходит на улицу — топчется во дворе, проводит целые дни за получением почтовых открыток и донельзя рада.
Образцы открыток: «Привет, страшилище, разрази тебя гром. Густаво», «Плюю на твою крышу, Хосефина», «Чтоб от кошачьей мочи засохли твои мальвы паршивые. Твоя сестрица». И так далее.
Тетушка Ангустьяс встает чуть свет, чтобы встретить почтальонов у калитки и отблагодарить их. Она читает открытки, любуется фотографиями и перечитывает послания. К ночи она достает свой альбом-дневник и со всеми предосторожностями помещает в него дневной улов таким образом, что можно не только рассмотреть виды, но прочитать приветы. «Бедные мои ангелочки, сколько же им открыток приходится мне посылать, — думает тетушка Ангустьяс. — Эта вот с коровкой, эта с церковью, тут озеро Трафуль[79], а здесь букет цветов». Она растроганно разглядывает их одну за одной и втыкает в каждую по булавке, чтоб не выпали из альбома, только вот обязательно протыкает подпись — знать бы, почему?
Об искусстве хождения рядом
Важнейшие открытия делаются при обстоятельствах и в местах самых необычных. Взять яблоко Ньютона — разве не потрясающе? Случилось так, что во время делового совещания, сам не знаю почему, я подумал о кошках (которые с повесткой дня никак не были связаны) и внезапно открыл, что кошки — телефоны. Так вот сразу — гениальное всегда просто.
Разумеется, подобные открытия вызывают определенное удивление: никто не привык к тому, чтобы телефоны разгуливали взад-вперед да еще лакали молоко и обожали рыбу. Требуется время, чтобы понять: речь идет о телефонах особых, вроде «воки-токи», у которых нет проводов, и, помимо этого, учитывать, что мы тоже необычны, раз до сих пор не поняли, что коты — телефоны, — вот нам и не приходило в голову использовать их.
Учитывая, что это неведение восходит к самой отдаленной древности, сегодня не приходится особенно надеяться на связь, которую бы мы попытались наладить с помощью моего открытия, — ведь совершенно очевидно отсутствие кода, который позволил бы расшифровать послание, точно определить происхождение и нрав отправителей. Как было замечено, речь идет не о том, чтобы снимать несуществующую трубку и набирать номер, не имеющий ничего общего с нашими цифрами, и, уж конечно, не о том, чтобы на другом конце провода могли говорить с нами по какому-нибудь весьма туманному поводу. То, что телефоны действуют, подтверждает любой кот, с достоинством, плохо вознагражденным двуногими абонентами, — никто не сможет отрицать, что его черный, белый, бело-пегий или ангорский телефон то и дело решительно приближается, останавливается у ног абонента и выделяет послание, которое нашей примитивной патетической литературой по-дурацки транскрибируется в форме
Тупые и претенциозные, мы на протяжении тысячелетий не отвечали на вызовы, не задавались вопросом, откуда они, кто на другом конце провода, о чем нам без устали напоминал трепещущий хвост в любом из домов земли. На что мне и вам мое открытие? Каждый кот — телефон, но каждый человек — просто человек. Нужно ли нам знать, о чем они продолжают нас оповещать, какие горизонты нам открывают, — что касается меня, то меня хватило лишь на то, чтобы набрать на обычном телефоне номер университета, на который я тружусь, и чуть ли не со стыдом обнародовать свое открытие. Излишне говорить о немоте замороженной маниоки, с какой встретили мое сообщение ученые, отвечающие на такого рода звонки.
Маленький рай
Радость может принимать самые разные формы, и поэтому не должно удивлять, что жители страны, управляемой генералом Орангу, считают себя счастливыми с того самого дня, когда их кровь наполняется золотыми рыбками.
На самом деле рыбки не золотые, а лишь позолоченные, но стоит увидеть их ослепительные трепыхания, как тут же хочется обладать ими. Правительство знало, что делало, когда после поимки первых экземпляров одним естествоиспытателем, безотлагательно стало их разводить в благоприятных условиях. Известная под научным названием Z-8, золотая рыбка настолько мала, что если можно было бы вообразить курицу мушиных размеров, то рыбкин размер был бы с эту курицу. Поэтому не представляет особого труда внедрить их в систему кровообращения граждан при достижении восемнадцатилетия: как этот возраст, так и сама процедура обусловлены законом.
И вот каждый юноша и каждая девушка страны ждут не дождутся дня, когда им будет дозволено посетить один из центров впускания, и они посещают его в обстановке семейного энтузиазма, присущего от веку большим событиям. Посредством трубки одна из вен на руке сообщается с прозрачной банкой, наполненной физиологическим раствором, куда в надлежащий момент впускают двадцать золотых рыбок. Семья и виновник торжества могут длительное время любоваться мельтешением и маневрами золотых рыбок в стеклянной банке, пока они, втянутые одна за другой в трубку, обмякнув и несколько удивленно, не исчезнут, подобно золотым пузырькам, в вене. Полчаса спустя гражданин, обладающий полным комплектом золотых рыбок, покидает центр, чтобы долгим празднованием отметить свое приобщение к радости.
Если приглядеться, то жители счастливы скорее в воображении, нежели от непосредственного контакта с действительностью. Хотя они и не могут созерцать золотых рыбок, каждый знает, что те путешествуют по ветвистому дереву артерий и вен, и перед сном каждый словно бы видит, как под куполом век проносятся блестящие искорки, еще более золотые на алом фоне рек и ручейков, по которым они скользят. Больше всего возбуждает сознание, что двадцать золотых рыбок не замедлят размножиться, и вот наплывает видение бесчисленных сверкающих стаек, которые снуют повсюду, скользят за лобной костью, добираются до кончиков пальцев, скопляются в больших феморальных артериях, в яремной вене или вертко проскальзывают в самых узких и деликатных местах. Периодическое их прохождение через сердце порождает наиболее сладостный образ внутреннего зрения, так как там, по-видимому, золотые рыбки находят кровостоки и кровопады для игр и кровохранилища для сборищ, и скорее всего именно в этой большой шумной закрови они знакомятся, выбирают друг дружку и спариваются. Когда парень и девушка влюбляются, они убеждены, что в их сердце золотая рыбка встретила пару. Даже зуд или раздражение тут же относятся на счет скопления золотых рыбок в соответствующем месте. Таким образом взаимосвязываются основные жизненные циклы, как внешние, так и внутренние, — трудно и представить себе более гармоничную радость.
Единственным диссонансом этой гармонии является смерть той или иной золотой рыбки. Хотя они и долгожители, все же наступает день, когда каждой рыбке приходит конец, и ее тело, влекомое потоком крови, рано или поздно закупоривает место впадения артерии в вену или вены — в кровеносный сосуд. Гражданам знакомы эти симптомы, к тому же недвусмысленные: затрудненное дыхание, а порою и обмороки. В подобных случаях обычно прибегают к инъекции сыворотки, которая есть про запас у каждого. Через считанные минуты сыворотка разлагает тело умершей рыбки, и кровообращение становится нормальным. Предусмотрительное правительство призывает жителей делать две или три инъекции в месяц в связи с тем, что золотые рыбки исключительно сильно размножились и индекс их смертности неуклонно растет.
Правительство генерала Орангу установило цену за одну ампулу сыворотки в двадцать долларов, что подразумевает годовой доход в несколько миллионов. Хотя для иностранных наблюдателей это выглядит как тяжелое налогообложение, жители смотрят на это по-иному, ибо каждая инъекция возвращает им радость и платить за это они считают справедливым. В случае когда семья не имеет средств, что случается сплошь и рядом, правительство предоставляет сыворотку в кредит, разумеется взимая при этом половину стоимости наличными. Если и на таких условиях сыворотка некоторым недоступна, им остается прибегнуть к процветающему здесь черному рынку, которому добросердое правительство снисходительно позволяет процветать, к пущей радости народа и отдельных полковников. В конце концов, что значит нищета, когда известно, что у каждого есть свои золотые рыбки и что не за горами день, когда подрастающее поколение в свою очередь обзаведется ими, и будут праздники, и будут песни, и будут танцы!
Из жизни трубадурков
Детям, начинающим осваивать испанский язык, основной принцип родовых окончаний «о» и «а» кажется настолько логичным, что они используют его без каких-либо колебаний, вполне резонно перенося правило на исключения: таким образом, если Беба — балда (idiota), то Тото — балд (idioto), чайка (gaviota) и зебра (cebra) соответственно паруются с чайком (gavioto) и зебром (cebro), а тать (caco) почти всегда попадает за решетку по вине тати (caca). Мне это кажется настолько справедливым, что я доныне убежден: такие понятия, как энтомолог, трубач, министр, сапер, маг, убийца, должны образовывать свои окончания в зависимости от пола носителей. Внутри такой решительно мужекратической цивилизации, как Латинская Америка, следует говорить трубадуры (trovadores) в обобщающем смысле и трубадуры и трубадурки — в половом. Что касается жизни всех этих дующих в трубы и их коллег, то она скромна, но показательна, и меня привело бы в бешенство любое противоположное суждение.
Одного кота научили играть на фортепьяно, и это животное, усаживаясь на табуретку, без устали играло подряд весь написанный для фортепьяно репертуар, а также пять собственных произведений, посвященных разным собакам.
Во всем остальном кот был образцово туп, и в перерывах между отделениями с поражающей всех одержимостью сочинял новые пьесы. Так он дошел до опуса восемьдесят девятого, в результате чего стал мишенью для кирпича, пущенного кем-то с яростным ожесточением. Теперь он спит вечным сном в фойе кинотеатра «Гран Рекс», что на улице Коррьентес[81] в доме номер 640.
У одного мальчугана было по тринадцать пальцев на каждой руке, и тетки не преминули усадить его за арфу, дабы освоить игру на ней вдвое быстрее, чем это удается несчастным пятипалым.
Естественно, мальчуган стал играть так резво, что не стало хватать никакой партитуры. Когда же он начал давать концерты, количество музыки, сконцентрированной в данном времени и пространстве, было столь огромным, что слушатели не поспевали за ним и всякий раз плелись в хвосте, и когда юный трубадурок приканчивал «Источник Аретузы»[82] (транскрипцию), несчастная публика еще только обреталась в «Tambourin Chinois»[83] (обработка). Разумеется, это приводило к ужасающей путанице, хотя все и признавали, что мальчик играет-аки-ангел!
Как бы там ни было, наиболее верные слушатели из абонированных лож и газетные рецензенты продолжали посещать концерты вундеркинда, пытаясь со всем своим старанием не отставать от развития программы. Из-за чрезмерного напряжения слуха у некоторых из них на лице начали отрастать новые уши, и с каждым новым ухом каждый из них чуть глубже вникал в двадцатишестипалую мелодию арфы. Неудобство заключалось в том, что по окончании вагнерианы имели место десятки обмороков у прохожих, видевших, как из зала выходят слушатели с лицами, которые сплошь заросли ушами. Тогда-то глава муниципалитета, действуя самым решительным образом, и перевел ребенка в машинописное бюро налогового управления, где тот работал с невероятной скоростью к вящему умилению начальства и смертельному испугу товарищей по департаменту. Что касается музыки, то с этих пор арфу молчаливую, пылью покрытую и, скорее всего, навсегда хозяином забытую видеть можно было разве что в темном углу.
Дирижер симфонического оркестра «Ла Моска» маэстро Табаре[85] Писсителли был автором оркестрового лозунга: «Творчество — в свободе». С этой целью он разрешил отложные воротнички, анархизм и бензедрин, лично подавая яркие примеры независимости. Вы сами, должно быть, видели, как в середине симфонии Малера он начал водить дирижерской палочкой по струнам соседней скрипки (сорвав кучу аплодисментов), после чего удалился читать «Ла Расон»[86] в свободную ложу бенуара.
Виолончелисты симфонического оркестра «Ла Моска» совокупно любили арфистку — вдовую сеньору Перес Сангиакомо. Эта любовь выразилась в явном намерении нарушить оркестровую топографию посредством окружения ширмой из виолончелей смущенной исполнительницы, руки которой, вскидываясь на протяжении всей программы, посылали в зал призывы о помощи. Разумеется, ни один из слушателей-абонементов не услышал ни одного арпеджио арфы, чьи робкие жалобы были заглушены пылким жужжанием виолончелистов.
Получив предупреждение от генеральной дирекции, сеньора Перес Сангиакомо выказала свое сердечное расположение виолончелисту Ремо Персутти, которому разрешили оставить его инструмент рядом с арфой, в то время как его коллеги вереницей печальных навозных жуков отползли на старое место, предопределенное их раздумчивым гробам сложившейся традицией.
В этом оркестре с фаготистом неизменно приключался один и тот же редчайший феномен: будучи засосанным в свой фагот, он тут же выталкивался с другого конца инструмента, причем с невиданной быстротой! Внезапно обнаруживая, что находится по другую сторону фагота, ошеломленный музыкант должен был стремительно возвращаться на прежнее место и продолжать играть, при этом дирижер позорил его самыми отвратительными намеками.
Как-то во время исполнения «Симфонии Куклы» Альберта Вильямса[87] фаготист, подвергшись очередному засасыванию и тут же оказавшись по другую сторону инструмента, в прямом смысле слова столкнулся с серьезной неожиданностью, так как данное место было занято кларнетистом Перкинсом Вирасоро, который в результате нанесенного ему удара врезался в группу контрабасов и, поднявшись, весьма раздраженно произнес слова, которые никто никогда из уст Куклы не слышал, — по крайней мере таким было суждение абонементных сеньор и дежурного пожарного, отца многих детей.
В отсутствие виолончелиста Ремо Персутти исполнители на этом виде струн снова переместились всей артелью к вдовой арфистке сеньоре Перес Сангиакомо, где обретались до окончания концерта. Персонал театра для заполнения весьма заметной пустоты задекорировал это место ковром и вазонами с папоротником.
Литаврщик Альсидес Радаэлли использовал симфонические поэмы Рихарда Штрауса[88] для любовных посланий азбукой Морзе своей невесте, занимавшей по абонементу сверхспальную восьмую ложу левой стороны.
Присутствовавший на концерте армейский телеграфист (а оказался он здесь, так как не пошел в Луна-парк на встречу по боксу из-за семейного траура одного из участников пари) с великим изумлением расшифровал фразу, прорвавшуюся в самый разгар Штраусовской симфонической поэмы «Так говорил Заратустра»: «Кука, любовь моя, как твоя крапивница?»
Тенор Америко Скравеллини из труппы Театра Маркони пел так сладко, что почитатели нарекли его Ангелом.
Поэтому никого не удивило, когда посреди концерта в воздухе обнаружились четыре прелестных, идущих на посадку серафима, которые несравненным шелестом пурпурно-золотых крыльев сопровождали пение великого тенора. Если одна часть публики выказала вполне понятное изумление, другая, очарованная вокальным совершенством певца Скравеллини, восприняла присутствие ангелов как почти неизбежное чудо, вернее сказать — так, словно это и не чудо. Сам певец, всецело отдавшись вдохновению, ограничился тем, что поднял на ангелов глаза, продолжая негромко петь своим едва уловимым голосом, снискавшим ему известность во всех находящихся на дотации театрах.
Окружив тенора, ангелы с невыразимой нежностью и учтивостью вознесли его при всеобщем трепетном волнении и умилении оркестра, при этом исполнитель продолжал петь свою арию, которая становилась все менее и менее уловимой.
Так ангелы удалили его от публики, которая наконец смекнула, что тенор Скравеллини был не от мира сего. Небесная группа поднялась под самый купол театра — голос певца с каждым разом становился все более неземным. Когда же его глотка воспроизвела финальную и при этом наисовершеннейшую ноту, ангелы выпустили его из рук.
Текстурологические извлечения
Из шести ниженазванных критических работ приводятся лишь краткие извлечения.
«Гусиный сироп», стихи Хосе Лобисона (изд. «Горизонты», Ла-Пас, Боливия, 1974). Рецензия Мишель Пардаль в «Bulletin Semantique», Марсельский университет, 1975 (перевод с французского):
Редко нам доводилось встречать более бледные образцы латиноамериканской поэзии. Путая понятие традиции с актом творчества, автор множит печальную вереницу общих мест, которую рифмовка делает еще более пустой.
Статья Нэнси Дуглас в «The Phenomenological Review», Небраскский университет, 1975 (перевод с английского):
Совершенно очевидно, что Мишель Пардаль ошибочно манипулирует такими понятиями, как творчество и традиция, ведь последняя является декантированным итогом былого творчества и никоим образом не может быть противопоставлена творчеству современному.
Статья Бориса Романского в журнале «Советская Белоруссия», орган Союза монгольских писателей, 1975 (перевод с русского):
С легкомыслием, которое не может отвлечь внимания от действительных идеологических намерений, Нэнси Дуглас хочет протащить наиболее консервативную и реакционную в истории критики стряпню, намереваясь помешать развитию современной литературы во имя так называемого «богатства прошлого». То, что столько раз было инкриминировано советской литературе, превращается ныне в застывшую догму в лоне капиталистического лагеря. Это ли не легкомыслие?
Статья Филипа Мюррея в «The Nonsense Tabloid», 1976 (перевод с английского):
Язык профессора Бориса Романского скорее всего должен быть отнесен к разряду заурядной ругни. Как можно рассматривать литературно-критическое умозаключение с явно исторических позиций?! Видимо, профессор Романский все еще разъезжает в кабриолете, запечатывает письма сургучом и при простуде принимает снотворное. В свете развития современной критики не пора ли заменить понятия традиции и творчества такими симбиотическими галактиками, как «историко-культурная энтропия» и «антроподинамический коэффициент»?
Статья Жерара Депардьявола в «Quel Sel», Париж, 1976 (перевод с французского):
Как всегда, туманный Альбион верен себе! Кажется невероятным, что по другую сторону Ла-Манша, который можно пересечь вплавь, столь устойчиво и инволюционно бытует наиболее необратимая укрония критической мысли. Да и понятно: Филип Мюррей не читал Соссюра[89], и его внешне полисемические взгляды в конечном счете не менее отсталы, нежели те, которые он критикует. Для нас врожденная дихотомия[90] в кажущемся континууме написательного развития проецируется на термин как значимое и значащее в виртуальной имплозии (демотически прошлое и настоящее).
Статья Бенито Альмасана в «Ida singular», Мексика, 1977:
Поистине восхитителен эвристический труд[91] структуралиста Жерара Депардьявола, который скорее может быть отнесен к такой науке, как структ-урология, учитывая двойственный характер его уро-семиотики и конъюнктурный пафос в области чистейшего словоиспускания. Позволю самому поэту пророчески резюмировать текстологические завоевания, являющиеся провозвестниками параметаинфракритики будущего. В своей магистральной книге «Гусиный сироп» Хосе Лобисон говорит в конце длинной поэмы:
Что добавить к этому блистательному синтезу поэмы!
Что такое полиграф?
Мой тезка Касарес[92] никогда не перестанет меня изумлять. Учитывая то, что следует ниже, я готов был назвать эту главку «Полиграфия», но инстинкт, вроде собачьего, отослал меня на страницу 840-ю этого толкового испанского птеродактиля, и там бац: с одной стороны,
В 1756 году, сорока семи лет от роду, согласно данным упорного Босуэлла[93], доктор Джонсон начал сотрудничать в «Литературном журнале, или Всеобщем Ревю». На протяжении пятнадцати ежемесячных выпусков там были опубликованы следующие его работы: «Вступление к политической ситуации в Великобритании», «Замечания по поводу закона о военной службе», «Замечания по поводу договоров ее Величества Королевы Британии с Русской Императрицей и Ландграфом[94] Гессе-Касселя[95]», «Замечания по поводу современного положения» и «Воспоминания короля Пруссии Фридриха III». В том же году и в первые три месяца последующего 1757 года Джонсон отрецензировал следующие книги:
«История Королевского Общества «Берёза».
«Дневник Грейс-Инн» Мерфи.
«Очерк о произведениях и гении Попа Бартона».
«Полибий в переводе Хэптона».
«Воспоминания о дворе Августа» Блэквелла.
«Естественная история Алеппо» Рассела.
«Аргументы сэра Исаака Ньютона в пользу существования Бога».
«История островов Сциллы» Борлейса.
«Опыты по отбеливанию» Холмса.
«Христианская мораль» Брауна.
«Дистилляция морской воды, вентиляторы на судах и как избавиться от плохого привкуса молока» Хэйлса.
«Очерк о воде» Лукаса.
«Каталог шотландских епископов» Кейта.
«История Ямайки» Брауна.
«Философские акты, т. XLIX».
«Воспоминания Салли в переводе Миссис Ленокс».
«Разное» Элизабет Харрисон.
«Карта и сообщение об Американских Колониях» Эванса.
«Письмо по поводу дела адмирала Бинга[96]».
«Воззвание к ацтекскому народу адмирала Бинга».
«Восьмидневное путешествие и очерк о чае» Хэнви.
«Кадет, военный трактат».
«Новые подробности, связанные с делом адмирала Бинга» некоего джентльмена из Оксфорда.
«Поведение министра по отношению к нынешней войне, беспристрастно рассмотренное».
«Свободное исследование о природе и происхождение зла».
Пять очерков и двадцать пять рецензий менее чем за год, написанные человеком, основным недостатком которого, по его собственному мнению и мнению его критиков, была... лень. Знаменитый «Словарь» Джонсона был составлен за три года, и есть свидетельства, что автор этого гигантского предприятия трудился практически один. Актер Гаррик[97] в одном стихотворении восторгается тем, что Джонсон «одолел сорок французов» (намек в адрес составителей из Французской Академии, которые сообща трудились над словарем своего языка).
Я испытываю огромную симпатию к полиграфам, пишущим, согласно словарю Касареса, на разнообразные темы: забрасывают удочку куда ни попадя, да еще в это время и дремлют, как доктор Джонсон, находя возможным при этом изнурять себя освещением таких тем, как чай, двор Августа, избавление от плохого привкуса молока, не говоря уже о шотландских епископах. Признаться, то же самое я проделываю в этой моей книге, однако лень доктора Джонсона кажется мне столь непостижимым выражением трудового бешенства, что мои экстремальные усилия я нахожу не более чем ленивым потягиванием в парагвайском гамаке во время сиесты. Когда я думаю об аргентинских новеллистах, которые пишут одну книгу в течение десяти лет, а во время передышек убеждают журналистов и сеньор, что вымотаны изнурительным умственным трудом...
Железнодорожные наблюдения
Пробуждение сеньоры де Синамомо не из веселых: всунув ноги в пантуфли[98], она убеждается, что они у нее полны улиток. Вооружившись молотком, сеньора де Синамомо добивается разбития улиток вдребезги, после чего пантуфли пригодны лишь для того, чтобы выбросить их в мусорный ящик. С этой целью она идет на кухню, где и пускается в беседу с горничной.
С отъездом Ньяты дом теперь будет таким пустынным.
— Да, сеньора, — говорит горничная.
— Вчера вечером на станции было столпотворение. Все перроны были забиты народом. Ньята была так взволнована.
— Поездов-то сколько отправляется, — говорит горничная.
— Верно, дочурка. Железная дорога идет во все места.
— Что и говорить, прогресс, — говорит горничная.
— Расписание точнехонькое. Поезд отправлялся в восемь одну и тронулся как в аптеке, а ведь он полный.
— Так и должно, — говорит горничная.
— Видела бы ты купе, доставшееся Ньяте! Все в позолоченных полосках.