Но к середине XIX века, по крайней мере в Англии, место в рационе горожан нашла для себя и вода. Еще в 1700-х годах по городу начали змеиться частные водопроводные трубы, снабжая дома богатейших лондонцев проточной водой (или, в некоторых случаях, наполняя цистерны около домов). Всю революционность этого события трудно переоценить. Надежное водоснабжение необходимо для множества удобств современного мира – посудомоечных и стиральных машин, туалетов и ванн. Само то, что вы можете просто открыть кран и налить себе стакан воды, казалось лондонцам, впервые увидевшим это, настоящим чудом.
В середине 1800-х годов множество мелких водопроводных фирм консолидировались в десяток крупных компаний, поделивших между собой территорию города. «Нью-Риверская водопроводная компания» снабжала водой город, «Водопроводная компания Челси» провела трубы в Вест-Энд. Местность к югу от Темзы контролировали две компании: «Саутуорк и Воксхолл» (или просто S&V) и «Ламбет». Водосборные трубы многих этих компаний (в том числе S&V и «Ламбет») заливались водами Темзы при приливе. Соответственно, вода, которой они снабжали клиентов, была загрязнена городскими нечистотами: содержимое растущей сети канализационных труб и сточных канав сливалось прямо во все более вонючую реку. Даже самые горячие сторонники миазматической теории понимали, что так жить нельзя, так что в начале 1850-х годов парламент издал указ, согласно которому все водопроводные компании Лондона обязывались перенести водосборные трубы выше линии прилива к августу 1855 года. S&V откладывали переход до самой последней минуты, по-прежнему набирая воду в Бэттерси, но вот «Ламбет» отвела свои трубы к куда более чистому источнику в Темз-Диттоне еще в 1852 году27.
Сноу следил за водопроводными компаниями еще со времен своего первого расследования в 1849 году и уже знал о результатах переноса труб компании «Ламбет». Но настоящий прорыв ждал его в «Еженедельных сообщениях» от 26 ноября. Под списком смертей от холеры в Южном Лондоне Фарр написал невинную с виду фразу: «В трех случаях… одни и те же районы снабжались двумя компаниями».
Эта небольшая заметка об инфраструктуре наверняка показалась Сноу великолепной возможностью. Популяция жила в одном месте, на одной и той же высоте, но получала воду из двух разных источников: один был загрязнен городскими нечистотами, другой – сравнительно чистым. Фарр своей сноской, сам того не желая, подарил Сноу его
Все, что требовалось Сноу, – еще более подробная информация: количество смертей в домах, получавших воду от S&V и от «Ламбет». Если теория Сноу верна, то смертность в домах с водой от S&V должна быть намного выше, несмотря на то что они стоят буквально бок о бок с домами с водой от «Ламбет». И высота, и качество воздуха одинаковы – различается только поставщик воды. Даже экономический статус и происхождение в данном случае не важны, потому что и у богатых, и у бедных был выбор всего из двух вариантов. Вот оно, повторение эксперимента с жилищами на Томас-стрит: одинаковая среда, разная вода. Но на этот раз масштаб был огромен: тысячи жизней, а не десятки. Сноу позже писал:
Эксперимент… был грандиозным. Не менее трехсот тысяч людей обоих полов, всех возрастов и профессий и всякого общественного положения, от дворян до нищих, разделили на две группы, не спрашивая и даже, в большинстве случаев, не уведомляя их; одна группа получала воду, загрязненную нечистотами Лондона, в том числе и все то, что попадало туда от больных холерой, у других же вода была свободна от этих примесей.
Но наделе
Так что участь эксперимента полностью зависела от оставшихся шестнадцати субрегионов, которые получали воду
Стоит ненадолго остановиться и задуматься о рвении, с которым Сноу взялся за расследование. Вы видите человека, который достиг величайшей вершины медицинской практики в викторианские времена – ухаживал за королевой Англии, используя самостоятельно изобретенную процедуру, – и который тем не менее готов потратить все свободное от приема пациентов время, стучась в сотни дверей чуть ли в не самых опасных районах Лондона и выискивая среди них те дома, которые были поражены самой ужасной болезнью той эпохи. Но без этой настойчивости, без этого бесстрашия, без готовности забыть на время о профессиональном успехе и королевском покровительстве и просто выйти на улицу «великий эксперимент», как называл его Сноу, ни за что бы не случился. Теорию миазмов так никто бы и не опроверг.
Но даже непосредственный опрос жильцов в конце концов не дал желаемых результатов. Многие горожане вообще не представляли, откуда берется их вода. Счета либо оплачивал домовладелец, который жил где-то далеко, либо они вообще не обращали внимания на название компании, получив счет на оплату, а держать в доме старые бумаги привычки не имели. Наконец, сами трубы были настолько безнадежно перепутаны, что даже прямой осмотр не позволял определить, кому они принадлежат – «Ламбет» или S&V.
Так что Сноу пришлось продолжить расследование в еще более мелких масштабах, чтобы наконец-то добиться своей цели. Великий эксперимент, начавшийся со взгляда с высоты птичьего полета на сотни тысяч жизней, в конце концов свелся к молекулам, невидимым невооруженному глазу. Во время расследования Сноу заметил, что вода от S&V содержит примерно вчетверо больше соли, чем вода от «Ламбет». Простой анализ в домашней лаборатории помогал определить, какой компании принадлежит вода. С тех пор, встретив жильца, который не знал, воду какой компании пьет, Сноу просто брал небольшой образец воды, писал на пробирке адрес и анализировал ее содержимое, вернувшись домой.
Вот какой была профессиональная жизнь Джона Сноу, когда холера поразила Голден-сквер: он делил ее между хлороформом и обходами жителей, вел двойную жизнь прославленного анестезиолога и детектива в Южном Лондоне. В конце августа 1854 года все необходимые составляющие великого эксперимента наконец сложились, и первые результаты казались многообещающими. Все, что ему требовалось, – походить несколько недель по мостовым Кеннингтона, Брикстона и Ватерлоо, а потом потратить еще несколько недель на подсчет цифр. Когда холера нанесла первый удар в нескольких кварталах от его дома, искушение просто проигнорировать ее и продолжить великий эксперимент, наверное, было сильнейшим. Он работал с этой зацепкой уже целый год, с тех самых пор, как его внимание привлекла сноска Фарра. Еще одна вспышка болезни просто отвлекла бы его внимание. Но когда поползли
Эдвин Чедвик
Вторник, 5 сентября
«Любой запах это болезнь»
Первый серьезный повод для надежды появился в Сохо лишь утром во вторник. Впервые за четыре дня Генри Уайтхед позволил себе поверить, что ужасные времена наконец заканчиваются. Жена портного мистера Г. тем утром умерла, но практически на каждое новое известие о смерти приходилась новость о чудесном выздоровлении. Служанка, за которой он ухаживал в пятницу, поднялась со смертного одра, и ее лицо было уже не таким бледным. Двое подростков – мальчик и девочка – тоже пошли на поправку, к радости оставшихся родных. Все трое утверждали, что смогли выздороветь благодаря одной и той же вещи: они пили много воды из колонки на Брод-стрит после того, как заболели. Скорость и степень их выздоровления впечатлили Уайтхеда, и он не забывал о них еще несколько недель.
Ближе к полудню на Голден-сквер появилась небольшая делегация из официальных лиц Главного комитета здравоохранения, чтобы осмотреть сцену эпидемии. Самой заметной фигурой в процессии был ее лидер – новый президент комитета, сэр Бенджамин Холл, месяц назад сменивший на этом посту новатора Эдвина Чедвика, весьма противоречивую фигуру; журналист из
Пока чиновники обходили Дюфурс-плейс и Брод-стрит, небольшие группки выживших местных жителей вышли на тротуар, чтобы поблагодарить членов комитета; они радовались в том числе и тому, что эпидемия в самом деле идет на убыль. Секретарь комитета отправил отчет о визите в крупные газеты; большинство из них послушно его перепечатали, в том числе и самодовольную фразу: «Попечители действуют на редкость энергично и достойны всяческой похвалы». Но вот в чем конкретно заключались их энергичные действия, понять было трудно. Эпидемия, возможно, и шла на убыль, но все равно убивала все новых жертв с чудовищной быстротой. За пять дней умерли более пятисот жителей Голден-сквер, еще семьдесят шесть заболели за день до визита. Даже в
Кое-что, впрочем, комитет все же предпринял сразу, и это было заметно каждому, кто в тот день проходил по району: улицы обработали хлорной известью, и ее запах стоял повсюду, перебивая обычную вонь городских нечистот. Это мероприятие было вдохновлено Эдвином Чедвиком, пусть он уже и не занимал пост президента комитета.
Известь использовали для борьбы со смертельным врагом Чедвика, санитарным проклятием, на возмущении против которого он сделал себе карьеру и с верой в которое ушел в могилу: миазмами.
Роль Эдвина Чедвика в формировании современных представлений о том, чем должно заниматься правительство, переоценить практически невозможно. В 1832 году его пригласили в комиссию по Закону о бедных, в 1842 году он опубликовал знаменитое исследование о санитарии среди рабочего класса, в конце 1840-х работал уполномоченным по делам канализации, а затем встал у руля Главного комитета здравоохранения; Чедвик помог сформировать, а то и лично выдвинул множество требований, которые мы сейчас принимаем как должное: что государство должно принимать непосредственное участие в защите здоровья и благополучия своих граждан, особенно беднейших слоев населения; что централизованная бюрократическая экспертная организация может решить проблемы общества, которые свободный рынок либо усугубляет, либо игнорирует; что проблемы здравоохранения часто требуют огромных государственных инвестиций в инфраструктуру или профилактику. К лучшему или к худшему, но карьеру Чедвика можно считать точкой зарождения самого понятия «большого государства», как мы понимаем его сегодня.
Множество фактов говорит о том, что кампании Чедвика в конечном итоге сделали много хорошего. Нужно быть упертым либертарианцем или анархистом, чтобы всерьез считать, что государство не должно строить канализации, финансировать Центры по контролю и профилактике заболеваний или следить за качеством водоснабжения. Но если долгосрочное наследие Чедвика было вполне позитивным, то вот краткосрочные достижения, по крайней мере по состоянию на 1854 год, казались не такими однозначными. Он, несомненно, сделал больше, чем любой другой современник, чтобы привлечь внимание к прискорбному положению бедных рабочих и мобилизовать определенные силы, чтобы исправить эти проблемы. Но некоторые из самых значительных программ, запущенных им, оказали катастрофический эффект. Тысячи смертей от холеры в 1850-е годы с полной уверенностью можно считать следствием решений, принятых Чедвиком в прошлом десятилетии. В этом состоит великая ирония жизни Чедвика: в процессе создания самой идеи социальной сетки безопасности он, сам того не желая, устроил скоропостижную смерть тысячам лондонцев[7].
Как такие благородные намерения могли привести к столь убийственным результатам? В случае с Чедвиком объяснение просто: он с недюжинным упрямством настаивал, что верить нужно в первую очередь носу. Лондонский воздух убивает горожан, утверждал он, и дорога к улучшению здоровья всего населения начинается с избавления от сильных запахов. Самое знаменитое – и комичное – выражение этих идей случилось в 1846 году, когда он выступал перед парламентским комитетом, расследовавшим проблемы с лондонской канализацией: «Любой запах, если он достаточно силен, – это немедленная острая болезнь; и, в конце концов, мы можем сказать, что запах подавляет организм и делает его уязвимым для других возбудителей болезни; любой запах – это болезнь».
За немногими исключениями, большинство проблем, с которыми приходилось бороться людям в викторианскую эпоху, вполне актуальны и сейчас, почти полтора века спустя. Это стандартные социологические вопросы, которые можно встретить в любом учебнике, посвященном этому периоду: как общество может пройти индустриализацию гуманным образом? Как государство может сдержать эксцессы свободного рынка? До какой степени можно позволять рабочему классу вести коллективные переговоры?
Но параллельно этим серьезным темам шел и еще один спор, который не привлек такого же внимания в лекториях и биографиях. Да, викторианцы в самом деле раздумывали над вопросами утилитаризма и классового сознания. Но лучшие умы эпохи посвящали время и другому, не менее неотложному вопросу:
С тем, что у Лондона большие проблемы с экскрементами, были согласны абсолютно все. Во влиятельном исследовании Чедвика, опубликованном в 1842 году, тщательнейшим образом описывалось отвратительное состояние системы уборки нечистот в городе.
Многие выдающиеся реформаторы видели в фекалиях экономическую выгоду. Использование человеческих экскрементов в качестве удобрения для полей вокруг города было древней практикой, но вот испражнения двух миллионов человек с этой целью еще никогда использовать не пробовали. Сторонники идеи настаивали, что почвы станут сверхплодородными. Один из экспертов предсказывал четырехкратное повышение урожайности. В 1843 году предлагали построить канализационную систему с железными трубами, которые будут доставлять отходы жизнедеятельности в Кент и Эссекс.
Самым горячим сторонником этой методики был Генри Мэйхью, который видел в переработке отходов способ избежать мальтузианского ограничения прироста населения: «Если то, что мы выделяем, растения потребляют, – если то, что мы выдыхаем, они вдыхают, – если наш мусор для них пища, – то из этого следует: чтобы увеличить население, нужно повысить качество навоза. Чем лучше навоз, тем лучше питаются растения и, соответственно, тем лучше они становятся сами. Если растения кормят нас, мы должны кормить их».
Как и обычно у Мэйхью, философские рассуждения о цикле жизни быстро уступают место лихорадочным подсчетам.
Согласно средним показателям с 1841 по 1846 год, мы каждый год платим два миллиона за гуано, костную муку и другие удобрения, которые ввозим из-за рубежа. В 1845 году мы задействовали не менее 683 кораблей, чтобы ввезти 220 000 тонн навоза с одного только острова Ичабо; тем не менее мы каждый день сбрасываем в Темзу 115 000 тонн вещества, имеющего еще более значительные удобряющие свойства. Если внести 200 тонн нечистот, которые мы считаем простыми отходами, на один акр луговой земли, как говорят, с нее можно получить семь урожаев в год, каждый из которых стоит от 6 до 7 фунтов стерлингов; соответственно, если считать, что производительность земли вырастает вдвое, мы получаем прибыль практически в 20 фунтов с акра в год, которую принесут нечистоты. Прибыльность составляет 10 фунтов стерлингов на каждые 100 тонн нечистот; и, поскольку общий объем сточных вод, сбрасываемых в Темзу в городе, составляет круглым счетом 40 000 000 тонн в год, из этого следует, что, если руководствоваться подобной оценкой, мы просто каждый год впустую выбрасываем 4 000 000 фунтов28.
Подобные бухгалтерские выкладки еще долго оставались важным жанром политических дебатов. Один ученый, выступая перед парламентом в 1864 году, объявил, что стоимость сточных вод Лондона «равна всем налогам, собираемым в Англии, Ирландии и Шотландии». Викторианцы в буквальном смысле спускали деньги в унитаз – или, того хуже, оставляли их гнить в подвале.
Эдвин Чедвик тоже искренне верил в богатства, скрытые в лондонской канализации. В документе, который он помог подготовить в 1851 году, утверждалось, что удобрение окрестностей Лондона содержимым сточных вод города увеличит цены на землю вчетверо. Продвигал он и водную версию теории, заявив, что если свежими фекалиями удобрить водные пути Англии, в них появится более крупная рыба29.
Но Чедвик и другие социальные реформаторы того периода в первую очередь стремились бороться с растущей волной экскрементов из соображений здравоохранения, а не экономики. Не все, конечно, разделяли радикальные взгляды Чедвика («Любой запах – это болезнь»), но большинство все же соглашалось, что нечистоты, в огромном количестве гниющие в подвалах и прямо на улицах города, в буквальном смысле отравляют воздух. Если даже недолгой прогулки хватало, чтобы прийти в ужас от гнилостного запаха отходов человеческой жизнедеятельности, с этим явно нужно было что-то делать.
Решение было прямолинейным – по крайней мере, в теории. Лондону требовалась общегородская система канализации, которая могла бы надежно удалять нечистоты из домов. Для этого, конечно, потребуются огромные инженерные усилия, но страна, которая буквально за несколько десятилетий построила обширную сеть железных дорог и стояла во главе Промышленной революции, вполне могла с этим справиться. Проблема заключалась в первую очередь в полномочиях, а не в исполнении. Городской инфраструктурой Лондона в ранний викторианский период управляла разношерстная многочисленная группа местных комиссий, которые были созданы в течение нескольких веков более чем двумя сотнями отдельных актов парламента. Мощение и освещение улиц, строительство сточных канав и канализации – всем этим заправляли местные уполномоченные практически без какой-либо координации с властями города. За один отрезок Стренда длиной в три четверти мили отвечали девять разных комиссий по мощению улиц. Для претворения в жизнь такого огромного проекта, как строительство общегородской канализационной системы, требовались не только инженерный гений и каторжный труд. Нужна была настоящая революция в городском управлении. Низовая, импровизированная переработка отходов мусорщиками должна была уступить место центральному планированию.
Эдвин Чедвик идеально подходил для такой роли. Бесцеремонного и волевого вплоть до грубости, Чедвика во многих отношениях можно назвать викторианским предшественником Роберта Мозеса[8] (ну, если бы Мозес потерял свою хватку над властными структурами Нью-Йорка примерно в середине карьеры и последние тридцать лет своей жизни только едко комментировал действия властей). Преданный утилитарист и друг Иеремии Бентама, Чедвик все тридцатые годы помогал создать – а потом отчасти и разгребать – общенациональный кавардак, который начался после принятия Законов о бедных в 1832–1834 годах. Но к 1840-м он стал просто одержим вопросами санитарии, и его активная деятельность в конечном итоге привела к принятию в 1848 году Закона о здравоохранении, в котором назначался Главный комитет здравоохранения из трех человек с Чедвиком во главе. Но самое заметное в краткосрочной перспективе воздействие на здоровье лондонцев оказал Закон об удалении источников вреда и профилактике заразных заболеваний, тоже принятый в 1848 году по настоянию Чедвика. «Источники вреда» в данном случае обозначали ровно одну вещь: человеческие нечистоты. Уже несколько лет от строителей новых зданий требовали делать отводы к существующей канализационной системе, но вот «билль о холере», как называли закон в разговорах, стал первым законодательным актом, который требовал делать отводы к канализации и от
[Любое] Жилое Помещение или Здание в любом Городе, Районе, Приходе или Местечке, на которое распространяется Юрисдикция или Власть Городского Совета, Доверенных Лиц, Комиссаров, Попечителей, Офицеров Здравоохранения или любой другой Организации, которая получит подобное Уведомление, находящееся в настолько загрязненном и нездоровом Состоянии, чтобы представлять Источник Вреда и опасность для Здоровья любой Персоны, или любая Территория под подобной Юрисдикцией, где есть загрязненная или зловонная Канава, Ров, Сточная Яма, Уборная, Выгребная Яма или Мусорная Яма, или любые Канава, Ров, Сточная Яма, Уборная, Выгребная Яма или Мусорная Яма, которые представляют собою Источник Вреда или опасность для Здоровья любой Персоны, или содержание на любой подобной Территории Свиней, или любое Скопление Помета, Навоза, Отходов, Помоев или других Веществ или Предметов, которые представляют собою Источник Вреда или опасность для Здоровья любой Персоны, или…
Чтобы исполнить требования этих новых законов, вам требовалось куда-то убрать все эти «Помет, Навоз, Отходы и Помои». Иными словами – нужна была работающая канализация. В Лондоне на самом деле уже существовала древняя дренажная система, развившаяся вокруг примерно дюжины ручьев и небольших речек, которые и по сей день текут в трубах под городом. (Самая большая из них, река Флит, течет под Фаррингдон-роуд и впадает в Темзу под мостом Блэкфрайарс.) Парламентские билли о строительстве новых дренажных стоков принимались еще во времена Генриха VIII. С исторической точки зрения, впрочем, лондонская дренажная система исполняла только функции ливневой канализации. До 1815 года в нее запрещалось сливать нечистоты. Если ваша выгребная яма переполнялась, вы вызывали ночных почвенников. В некоторых подвалах, конечно, нестерпимо воняло, но зато благодаря этой системе вода в Темзе оставалась невероятно чистой, и между Гринвичем и мостом Патни шло оживленное рыболовство. Но после взрывного роста населения, когда все больше жителей стали сливать нечистоты в канализацию, качество воды в Темзе стало ухудшаться невероятно быстро. Хуже того: сама дренажная система тоже начала засоряться, приводя к периодическим взрывам метана.
Работа Чедвика в качестве главы Комитета здравоохранения и члена новоиспеченной Городской комиссии по канализациям в сороковых и начале пятидесятых годов XIX века, как это ни прискорбно, лишь усугубила проблему. Было много споров, составлялись разнообразные планы расширения канализационной системы города, но на практике ничего не делалось много лет, пока во главе проекта не встал великолепный инженер Джозеф Базэлджет. А до тех пор основной задачей было избавление от выгребных ям. Базэлджет позже писал: «В течение примерно шести лет уничтожили тридцать тысяч выгребных ям, и все домашние и уличные нечистоты стали сбрасывать в реку». Несколько раз в году инженеры комиссии с энтузиазмом публиковали доклады о том, сколько нечистот удалось добыть из городских домов и выбросить в реку: 29 000 кубических ярдов весной 1848 года, целых 80 000 кубических ярдов той же зимой. Всего за тридцать пять лет Темза превратилась из рыболовного промысла, где в изобилии водился лосось, в одну из самых загрязненных рек в мире – и все во имя здравоохранения. Строитель Томас Каббитт иронично замечал: «Раньше у всех была своя выгребная яма, а теперь есть одна общая – Темза».
Именно в этом состоит главная ирония борьбы за здоровье населения в Великобритании конца 1840-х годов. Пока Джон Сноу излагал свою теорию холеры как болезни, распространяющейся через воду, которую нужно выпить, чтобы заболеть, Чедвик разрабатывал тщательно продуманную схему доставки холерных бактерий прямо в пищеварительные системы лондонцев. (Даже современный биотеррорист, наверное, не смог бы придумать настолько изобретательной и далеко идущей схемы.) И, конечно же, холера вернулась с прежней свирепостью в 1848–1849 годах; рост смертности практически идеально коррелировал с радостными данными Комиссии по канализациям о повышении объема нечистот, сбрасываемых в реку. К концу эпидемии в Лондоне умерло почти 15 000 человек. Первое, что сделала современная централизованная государственная система здравоохранения, – отравила население целого города. (Впрочем, у безрассудных действий Чедвика в какой-то мере был прецедент. Во время чумы 1665–1666 годов по городу разнеслись слухи, что болезнь разносят собаки и кошки. Лорд-мэр тут же отдал приказ без разбора уничтожить их всех, и домашних, и бродячих, и его подручные послушно все сделали. Естественно, потом обнаружилось, что чуму разносят крысы, поголовье которых выросло экспоненциально после того, как государство внезапно решило полностью уничтожить всех хищников, которые на них охотились.)
Зачем городские власти приложили столько усилий, чтобы уничтожить Темзу? Все члены этих разнообразных комиссий отлично понимали, что нечистоты, сливаемые в реку, катастрофически ухудшают качество воды. Не менее хорошо они знали, что заметная часть населения города пьет эту воду. Даже если бы гипотезы о холере как о болезни, передающейся через воду, не существовало, все равно казалось чистым безумием радоваться все растущему тоннажу человеческих экскрементов, сливаемых в воду. И это в самом деле было безумие – безумие, которое поражает вас, когда вы околдованы Теорией. Если любой запах – это болезнь, если кризис здравоохранения в Лондоне полностью объясняется загрязненным воздухом, то любые усилия по избавлению домов и улиц от миазматических испарений стоят того – даже если результатом будет превращение Темзы в речку-вонючку.
Чедвик, возможно, был самым влиятельным миазматистом своей эпохи, но компания у него была весьма внушительная. Другие великие борцы за социальную справедливость той эпохи тоже были совершенно уверены, что зловонный воздух прочно связан с болезнями. В 1849 году газета
Войдя на территорию пораженного болезнью острова, вы сразу чувствуете, что воздух буквально пахнет кладбищем, и чувство тошноты и тяжести охватывает каждого, кто не привык вдыхать затхлую атмосферу.
Не только нос, но и желудок говорят, насколько много в воздухе сероводорода; и, едва пройдя по безумному, прогнившему мосту над вонючей канавой, вы понимаете – так же ясно, словно только что провели химический анализ, – по черному цвету когда-то белой свинцовой краски на дверных косяках и оконных рамах, что воздух густо пропитан этим смертоносным газом. Тяжелые пузыри, то и дело поднимающиеся из-под воды, показывают вам, откуда берется по крайней мере малая часть этого мефитического вещества, а открытые, бездверные уборные, висящие над водой с одного берега, и темные полоски нечистот на стенах в тех местах, где сточные трубы из домов опустошаются в канаву на другой стороне, объясняют, откуда загрязнение берется в самой канаве.
Научное сообщество тоже всячески поддерживало теорию миазмов. В сентябре 1849 года в
Эти проблемы являются и, скорее всего, навсегда останутся непостижимыми тайнами природы. Они принадлежат к классу вопросов, совершенно недоступных для человеческого интеллекта. Какие силы вызывают эти явления, мы не можем сказать. О жизненной силе мы знаем так же мало, как и о ядовитых силах, которые могут побеспокоить или уничтожить ее.
Несмотря на мрачный прогноз, в
Разнообразие взглядов просто потрясает – озон, испарения канализации, электричество, – но не менее поразительно и их сходство: все теории, кроме одной, предполагали, что холера каким-то образом передается через атмосферу. (Водная теория Сноу, к тому моменту уже опубликованная, не упоминается вообще.) Воздух считался ключом к загадке холеры, да и вообще большинства известных заболеваний. Нигде эта философия так ярко не выражена, как в произведениях самой обожаемой и влиятельной фигуры в викторианской медицине Флоренс Найтингейл. Посмотрим хотя бы на этот пассаж в начале ее революционной работы 1857 года, «Записок об уходе».
Первейший канон ухода, первое и последнее, на что обязана обращать внимание медсестра, первая самая необходимая пациенту вещь, без которой все остальное, что вы делаете ради него, бесполезно, звучит так: ПОДДЕРЖИВАЙТЕ ВОЗДУХ, КОТОРЫМ ОН ДЫШИТ, В ТАКОЙ ЖЕ ЧИСТОТЕ, КАК И ВОЗДУХ НА УЛИЦЕ, ЗАБОТЬТЕСЬ ЛИШЬ О ТОМ, ЧТОБЫ БОЛЬНОЙ НЕ ПРОСТУДИЛСЯ. Но на что обычно обращают меньше всего внимания? Даже если об этом хотя бы задумываются, господствуют обычно самые невероятные и неверные представления. Даже впуская воздух в комнату или палату пациента, очень немногие задумываются, откуда же берется этот воздух. Он может поступать из коридора, в который выходит воздух из других палат, из холла, который сам нуждается в проветривании, который всегда полон запахов газа, еды и различного гниения; из подземной кухни, посудомойни, прачечной, ватерклозета или – как я узнала на собственном печальном опыте – даже прямиком из канализации, полной нечистот; и всем этим содержимым проветривают – или, лучше сказать, отравляют – комнату или палату пациента.
Найтингейл, к сожалению, некорректно расставляет акценты: в обеспечении госпитальных палат свежим воздухом, очевидно, нет ничего плохого, но вот когда обеспечение больного воздухом объявляется первоочередной задачей для любого врача или медсестры, когда воздух считается «ядом», который сам по себе вызывает болезни, – это уже проблема. Найтингейл считала, что холера, оспа, корь и скарлатина имеют миазматическую природу, и рекомендовала всем школам, домам и госпиталям проводить специальный «воздушный анализ» для обнаружения органических материалов в воздухе, разработанный химиком Ангусом Смитом:
Если специальный воздушный анализ поможет и медсестрам, и пациентам, и начальнику, совершающему обход, узнать, какой была атмосфера ночью, скажите мне, есть ли лучший способ предотвращения рецидивов?
И – о, переполненные государственные школы, в которых начинается столько детских эпидемий, что бы рассказал о вас воздушный анализ! Нужно, чтобы родители могли говорить, и говорить с полным правом: «Я не отправлю ребенка в школу, где анализ показал ужасное качество воздуха!» А дортуары наших великолепных закрытых школ! Скарлатину больше не будут считать заразным заболеванием, а объявят ее истинную причину: воздушный анализ, который покажет «Зловоние».
Мы больше не будем слышать о «Таинственном Божьем промысле» и о «чуме и море», что находятся «в руках Божьих», потому что, как мы знаем, Он отдал все это в наши собственные руки. Простой воздушный анализ сразу и объяснит причину этих «таинственных болезней», и заставит нас взяться за их лечение.
Всем этим объяснениям и предписаниям в первую очередь не хватает одного – хоть какой-то меры скромности, понимания, что выдвигаемая теория может быть и неверной. Дело не только в том, что власти той эпохи были неправы насчет миазм: они еще и настаивали на своей правоте с недюжинным упорством и несгибаемостью. Исследователь, который искал бы прорехи в теории, нашел бы их повсюду – даже в произведениях самих миазматистов. «Канарейкой» для «угольной шахты» миазмов должны были стать сточные охотники, которые все время, что не спали, проводили на самом зловонном – а иногда и взрывоопасном – воздухе, что можно себе представить. Но, как ни странно, они чувствовали себя превосходно, и даже Мэйхью с определенной озадаченностью писал об этом в «Рабочих и бедняках Лондона»:
Можно было бы предположить, что сточные охотники (проводящие большую часть своего времени среди зловонных испарений от сточных вод, запах которых, выходя через решетки на улицах, вызывает сильнейший страх и отвращение) будут своею бледностью выдавать нездоровые условия, в которых им приходится трудиться. Но это далеко не так. Как ни странно, сточные охотники – это сильные, крепкие и здоровые люди, обычно с румяными лицами и знакомые с болезнями только по именам. Некоторым престарелым мужчинам, возглавляющим группы сточных охотников, от 60 до 80 лет, и они занимались этим ремеслом всю жизнь.
Как в тот период неоднократно отмечал в своих работах Сноу, было бесчисленное множество случаев, когда две группы людей жили в одной и той же среде, дышали одним и тем же воздухом и при этом демонстрировали диаметрально противоположную реакцию на якобы ядовитые испарения. Если лондонцев действительно убивают миазмы, получается, они выбирают жертв совершенно произвольно. И несмотря на то что Чедвик и его комиссии добились значительного прогресса в деле борьбы с выгребными ямами, в 1853 году в Лондоне вспыхнула новая разрушительная эпидемия холеры.
Все это заставляет задать очевидный вопрос: почему теория миазмов оказалась настолько убедительной? Почему столько блестящих умов цеплялись за нее, несмотря на все растущее число доказательств ее неверности? Подобные вопросы приводят нас к своеобразному зеркальному отражению интеллектуальной истории: летописи не прорывов и озарений, а ложных слухов и следов, истории неправоты. Когда умные люди изо всех сил держатся за совершенно неверную идею, несмотря на существенные доказательства ее неверности, работает довольно интересный процесс. В случае с миазмами это было сочетание нескольких различных сил, которые собрались вместе, чтобы поддержать теорию, которая, по-хорошему, должна была умереть еще десятилетия назад. Некоторые из этих сил были идеологической природы – вопросы социальных предрассудков и традиций. Другие же вращались вокруг концептуальных ограничений, провалов в воображении и анализе. Третьи связаны с работой нашего мозга. По отдельности они не смогли бы убедить систему здравоохранения целого города сливать нечистоты прямо в Темзу. Но вот вместе они создали идеальный шторм из ошибок.
На стороне миазмов, безусловно, стояла традиция. Само слово на греческом языке означает «загрязнение»; идея того, что болезни переносятся ядовитым воздухом, восходит еще к греческой медицине III в. до н. э. Гиппократ был настолько одержим вопросами качества воздуха, что его медицинские трактаты иногда читаются, словно пособия для начинающих метеорологов. Его сочинение «О воздухах, водах и местностях» начинается так: «Кто захочет изучить медицину правильно, должен действовать таким образом: во-первых, принять во внимание времена года, в чем каждое из них имеет силу, ибо они нисколько не похожи друг на друга, но заметно различаются своими переменами. Затем – ветры, теплые и холодные, в первую очередь – те, которые дуют во всех странах, а затем – те, которые встречаются лишь в одной местности». (Много веков спустя к той же философии обратился и Фарр: его «Еженедельные сообщения» неизменно начинались с краткой погодной сводки, и лишь после этого следовали списки умерших.) Практически все известные эпидемические болезни на том или ином этапе списывали на ядовитые миазмы. Само слово «малярия» происходит от итальянского
Теории о миазмах еще и замечательно сочетались с религиозными традициями. Генри Уайтхед, будучи священнослужителем, естественно, считал, что эпидемия на Голден-сквер – это Божий промысел, но он дополнял свое теологическое объяснение миазматическим: он считал, что «атмосфера по всему миру сейчас благоприятна для появления самой разрушительной чумы». Чтобы примирить ужасную реальность с идеей благого Творца, Уайтхед выдвинул гипотезу, которую позже назвали бы весьма изобретательным дарвинистским объяснением: с помощью разрушительных болезней Бог адаптирует человеческий организм к изменениям в мировой атмосфере, убивая сотни миллионов, но в процессе порождая поколения, которые могут процветать в новой среде.
Но одной только традицией доминирование миазматической теорией не объяснить. Викторианцы, которые цеплялись за нее, почти во всех остальных аспектах были настоящими революционерами, жившими в революционные времена: Чедвик изобрел новую модель здравоохранения, Фарр начал совершенно по-новому применять статистику, Найтингейл бросила вызов бесчисленным усвоенным идеям о роли женщин в профессиональной жизни, а также стала родоначальницей современного сестринского дела. Диккенс, Энгельс, Мэйхью – все эти мыслители не были склонны мириться с существующим положением дел. Более того, все они были готовы к бою, пусть и на разных полях. Так что их приверженность миазматической теории нельзя объяснить только ее старинным происхождением.
Теория миазмов дожила до XIX века благодаря не только интеллектуальным традициям, но и инстинктам. В трудах, посвященных миазмам, раз за разом описывается отвращение, вызываемое у авторов запахами города. Обоняние часто считается самым примитивным из всех чувств: оно вызывает сильнейшую страсть или отвращение и запускает
Если выражаться проще, то в человеческом мозге работает система тревоги, и из-за нее определенный класс сильнейших запахов вызывает непроизвольную реакцию отвращения, которая, по сути, мешает вам здраво рассуждать – и порождает сильнейшее желание избегать предметов, ассоциирующихся с этим запахом. Легко представить эволюционные условия, в которых развивалось это свойство организма. Главную роль в этой истории опять-таки играют микробы. Употребление в пищу мяса и овощей, которые уже начали гнить, несет с собой большой риск для здоровья, равно как и еда, зараженная фекалиями – а причиной являются микробы, которые отвечают за процесс разложения. Гниющая еда выделяет в воздух несколько органических веществ с названиями вроде «путресцин» и «кадаверин». Бактерии, перерабатывающие энергию, запасенную в экскрементах, выделяют сероводород. Отвращение к запаху любого из этих веществ – это, пожалуй, одно из немногих универсальных свойств всего человечества. Можете считать это своеобразной формой распознавания закономерностей: за миллионы лет эволюции естественный отбор «научился» подсказывать нам, что присутствие в воздухе сероводорода обычно ассоциируется с опасными для жизни микроорганизмами, которые не стоит проглатывать. И мозг развил в себе систему, которая запускает сигнал тревоги при обнаружении этих молекул. Сама тошнота – это механизм выживания: лучше уж исторгнуть из желудка все съеденное, чем рисковать и не обращать внимания на запах – вдруг он исходит от той самой антилопы, которую вы только что съели?
Но сами по себе молекулы – сероводород, кадаверин – это всего лишь
Система тревоги, основанная на запахе, идеально подходит для условий жизни охотников-собирателей. Запах разложения и нечистот был сравнительной редкостью в мире, где люди жили маленькими кочевыми племенами; в африканских саваннах не было канализации и свалок – собственно, именно потому, что численность охотников-собирателей была мала, и они постоянно переходили с места на место. Можно было просто оставить свои нечистоты и уйти; к тому времени, как на это место придет другой человек, бактерии уже их полностью разложат. Тревожная система, связанная с отвращением, скорее всего, развилась потому, что угроза здоровью от употребления в пищу гниющего мяса или растений была значительной, а также потому, что запах, сигнализирующий о гниении, был
Проблема здесь состоит в том, что стратегии выживания, оптимизированные под образ жизни охотников-собирателей, работают совершенно иначе в современном городе с двумя миллионами жителей. Цивилизация во многом преобразила человеческую жизнь, создав фермы, колеса, книги, железные дороги. Но есть у цивилизованной жизни и еще одна характерная черта: она намного более пахуча. Большие скопления людей в маленьком пространстве без современных систем уборки отходов создают невыносимо отвратительные запахи. Когда Мэйхью описывает свое отвращение от запаха сероводорода на улицах Бермондси, вы видите в тексте сражение между тремя разными эпохами, которые пытаются как-то ужиться на одном месте: город промышленной эпохи с канализационной системой времен Елизаветы, и все это пытается осмыслить недалеко ушедший от плейстоцена мозг.
У миазматистов было множество научных данных, статистики и конкретных свидетельств, которые демонстрировали, что запахи Лондона не убивают людей. Но вот инстинкты – или, если точнее, миндалевидное тело – твердили им об обратном. Никакие подробные, тщательнейшие анализы водопроводных компаний и путей заражения во время эпидемии в Хорслидауне, проведенные Джоном Сноу, не могли конкурировать с единственным вдохом, сделанным в Бермондси. Миазматисты не в силах были совладать с системой тревоги, появившейся у людей тысячелетия назад. Они перепутали дым с огнем.
Теория миазмов долго оставалась доминирующей и по еще одной биологической причине. Нос воспринимает сверхмалые объемы намного лучше, чем глаза – сверхмалые размеры. Достаточно лишь нескольких молекул кадаверина, которые прикрепятся к обонятельным рецепторам ваших носовых ходов, чтобы вы почувствовали запах гнили. Но вот ваши глаза в молекулярном масштабе бесполезны. Во многих отношениях человеческое зрение несравненно лучше, чем у других наземных животных – оно досталось людям в наследство от ночных млекопитающих, которым приходилось искать пищу и охотиться в темноте. Но молекулы находятся на несколько порядков ниже границы человеческого зрения. Мы не можем видеть большинство клеток, которые состоят из этих молекул, и даже целых популяций клеток. Сто миллионов холерных вибрионов, плавающих в стакане воды, останутся невидимы для невооруженного глаза. Микроскопы к тому времени использовались более двух столетий, и, хотя некоторым отдельным ученым удавалось увидеть микробы в лаборатории, существование бактериального микрокосмоса в середине викторианской эпохи по-прежнему казалось чем-то близким к фантазии. А вот вонь от гниения была вполне реальна. Чувствовать запах – значит верить.
Теория миазмов опиралась и на другие источники силы. То был кризис не только зрения как такового, но и умения
И, конечно, было немало случаев, когда статистические данные действительно указывали на правильность теории миазмов. В районах с загрязненной водой воздух обычно тоже был плохим; многие из них лежали в низинах, что Фарр не забывал аккуратно отмечать в «Еженедельных сообщениях». На каждого сточного охотника, спокойно доживавшего до шестидесяти – семидесяти лет, приходились несколько сотен ложноположительных примеров – людей, умерших в низинах Бермондси31.
Свою роль сыграли и общественные предрассудки. С помощью теории миазмов (как и другого позорного «научного» явления того времени, френологии[10]) оправдывали самые разные необоснованные классовые и этнические предубеждения. Воздух, конечно, отравлен для всех одинаково, но вот кто именно заболевает и какой именно болезнью, определяется конституцией каждого конкретного человека, дышащего этим воздухом. Именно это утверждал Томас Сайденхем в своей теории внутренней конституции – эксцентричном гибриде прогноза погоды и средневековой гуморологии. Определенные атмосферные условия могли породить эпидемические заболевания, но природа этих заболеваний отчасти зависела от изначального состояния – «конституционной» уязвимости перед оспой, инфлюэнцей или холерой. Часто противопоставлялись возбуждающие и предрасполагающие причины. Возбуждающей причиной было состояние атмосферы, которое вызывало те или иные заболевания: одна погода более благоприятна для желтой лихорадки, другая – для холеры. А вот предрасполагающие причины находились внутри самих больных. Изъяны в конституции неизменно связывались с некими моральными или социальными изъянами: нищетой, алкоголизмом, жизнью в антисанитарных условиях. Один якобы эксперт вещал в 1850 году: «Вероятность вспышки или усугубления [эпидемии] при [спокойной] погоде, как я считаю, повышается в праздники, субботы, воскресенья и прочие дни, когда у низших классов появляется возможность для разложения и дебошей».
Идея о том, что проявление болезни зависит от внутренней конституции человека, была не просто полезной для подкрепления социальных предрассудков в отношении моральной распущенности низших классов. Она еще и прикрывала огромную дыру в самой теории. Если казалось, что яд, якобы циркулирующий в атмосфере, выбирает своих жертв совершенно произвольно – например, миазмы убивали двоих жителей дома, но оставляли других двоих целыми и невредимыми, хотя все они дышали одним воздухом, – миазматисты могли просто указать на разницу в конституции между жертвами и выжившими, чтобы объяснить несоответствие. Несмотря на то что ядовитые испарения распространяются по окружающей среде одинаково, внутренние конституции разных людей несут в себе разные уязвимости.
Как и немалая часть рассуждений, на которых основывалась теория миазмов, сама идея «внутренней конституции» не полностью неверна: иммунные системы у разных людей действительно отличаются друг от друга, и у некоторых иммунитет достаточно силен, чтобы справиться даже с эпидемическими заболеваниями – холерой, оспой или чумой. Миазматическая теория так долго оставалась на плаву в основном как раз благодаря полуправдам, корреляциям, перепутанным с причинами. Метан и сероводород – это
Тем не менее миазмам было что предложить не только консерваторам, но и либералам. Чедвика, Найтингейл и Диккенса трудно обвинить в предвзятом отношении к рабочему классу. Для них миазмы были не признаком распущенности низших классов, а признаком ужасных условий, в которых низшим классам приходилось жить. Казалось вполне логичным, что если поселить такое огромное количество людей в таких отвратительных условиях, это навредит их здоровью, и, конечно же, миазматисты-либералы были правы в своей первоначальной посылке. Но они ошибались, называя главным виновником плохой воздух.
Итак, 29 августа, когда
Миазмы – это классический пример того, что Фрейд (пусть и в другом контексте) называл «переопределением». Эта теория черпала свою убедительную силу не из какого-то отдельного факта, а из пересечения многих отдельных, но совместимых элементов, подобно изолированным ручейкам, которые, сливаясь, внезапно образуют реку. Вес традиций, эволюционная история отвращения, технологические ограничения микроскопии, социальные предрассудки – все эти факторы объединились, всячески мешая викторианцам понять, что миазмы – это ложный след, как бы они ни гордились своей поистине грэдграйндовской[11] рациональностью. Каждая научная парадигма в истории идей, ценная или нет, опиралась на похожее сочетание сил, и в этом смысле деконструкционисты и культурные релятивисты – над которыми в последнее время часто насмехаются – в определенной степени правы, хотя и склонны делать незаслуженно большой акцент на чисто идеологических силах. (Миазмы – в равной степени порождения и биологии, и политики.) Река интеллектуального прогресса – это не просто стабильный поток хороших идей, порождающих еще лучшие: ее русло следует топографии местности, созданной внешними факторами. Иногда топография создает на пути столько препятствий, что река на время останавливается. Именно так произошло с миазмами в середине XIX века.
Но большинство из этих «дамб» рано или поздно прорываются. Да, путь науки лежит среди режимов согласия и договоров, а в истории можно найти множество примеров давно свергнутых режимов. Но некоторые режимы лучше, чем другие, и в науке одни модели объяснений обычно ниспровергаются во имя других, более верных. Часто – именно потому, что успех приводит их к саморазрушению. Миазматическая теория стала настолько влиятельной, что вдохновила масштабное, финансируемое государством вмешательство в повседневную жизнь миллионов людей – очищение воздуха путем избавления от выгребных ям. Это вмешательство, пусть и очень плохо просчитанное, оказало парадоксальный эффект: закономерности эпидемий стали более заметны для глаз, способных их увидеть. А лучшее понимание закономерностей означает прогресс – по крайней мере, в долгосрочной перспективе.
Джон Сноу искал закономерности весь вторник. С утра он обходил дома, расспрашивал незнакомцев на улицах, пытаясь узнать у всех встречных как можно больше подробностей об эпидемии и ее жертвах. Улики, которые ему удалось обнаружить, оказались весьма привлекательными, но во многих домах ему так и не ответили, а мертвые никак не могли сообщить о том, что пили в последнее время. Личные свидетельства в районе, из которого люди бежали со всех ног, не слишком хорошо ему помогли. Так что после полудня он наведался в Главное архивное управление, где Фарр дал ему заглянуть в статистику за прошедшую неделю. Между четвергом и субботой в Сохо умерли восемьдесят три человека. Сноу попросил полный список, включая адреса, и вернулся на Брод-стрит, чтобы продолжить расследование. Стоя возле колонки, он перечитывал адреса из списка. Иногда он оглядывал пустынные улицы, представляя, как и куда шли жители района за водой.
Одного списка жертв будет недостаточно, чтобы доказать, что за эпидемией на Брод-стрит стоит вода из колонки. Сноу понадобятся еще и следы.
Синяя стадия спастической холеры
Среда, 6 сентября
Сбор доказательств
В сотне ярдов к западу от колонки на Брод-стрит, в темном переулке, носившем название Кросс-стрит, в одной из комнат дома номер 10 жил портной и его пятеро детей, двое из них – уже взрослые. Теплыми летними вечерами жара в тесном жилище бывала невыносимой, так что отец часто просыпался после полуночи и отправлял одного из мальчиков за прохладной колодезной водой. Они жили всего в двух кварталах от колонки на Литтл-Мальборо-стрит, но та вода пахла настолько отвратительно, что они предпочитали пройти лишний квартал до Брод-стрит.
Сам портной и его двенадцатилетний сын заболели в первые же часы эпидемии и к субботе умерли. Сноу нашел их адрес в списке смертей, полученном от Фарра. На Кроссстрит умерли и еще несколько человек. Это место привлекло внимание Сноу, когда он впервые вернулся к колонке, чтобы осмотреть окружающие улицы, вооружившись адресами умерших. Почти половина всех умерших жила неподалеку от Брод-стрит, а другая половина – в шаговой доступности от нее. Но вот смерти на Кросс-стрит были необычными: чтобы добраться до колонки на Брод-стрит оттуда, нужно пройти два небольших переулка, потом свернуть направо на Маршалл-стрит, потом снова налево и пройти целый квартал по Брод-стрит. А вот чтобы дойти до колонки Литтл-Мальборо, достаточно было просто пройти вниз по улице, потом – два квартала на север, и все. Уже повернув с Кросс-стрит, вы видели ее.
Сноу заметил и еще кое-что, просматривая записи Фарра: смерти на Кросс-стрит были намного менее равномерно распределены, чем те, что случились в непосредственной близости к колонке. На Брод-стрит кто-то умер практически в каждом доме, но вот на Кросс-стрит было лишь несколько изолированных случаев. Это-то Сноу и требовалось. Он с первого взгляда понял, что сможет легко доказать, что основная масса смертей сгруппирована вокруг колонки, но по опыту знал, что такие доказательства сами по себе не убедят миазматистов. Они легко смогут списать это на скопления отравленного воздуха, висящие над этой частью Сохо, на что-то, что выделяется из дренажных колодцев, выгребных ям или даже самой колонки. Сноу понимал, что доказательства придется строить на исключениях. Ему требовались аберрации, отклонения от нормы. Места, где люди выжили, хотя, по идее, должны были умереть, или умерли, хотя должны были выжить. Кросс-стрит была ближе к Литтл-Мальборо-стрит и, соответственно, согласно теории Сноу, не должна была так сильно пострадать от эпидемии. Так и вышло – за исключением четырех случаев, о которых сообщил Фарр. Могли ли эти случаи иметь какое-то отношение к Брод-стрит?
К сожалению, когда Сноу пришел к дому 10 по Кроссстрит, чтобы опросить выживших детей портного, было уже слишком поздно. Сосед рассказал ему, что вся семья – пятеро детей и их отец – умерли за четыре дня. Ночные походы за водой на Брод-стрит убили их всех.
В своем воображении Сноу уже рисовал карты. Ему представлялся вид сверху на район Голден-сквер с наложенной на него извилистой окружностью с центром возле колонки на Брод-стрит. Все люди внутри этой границы жили ближе всего к отравленному колодцу; все, кто жили снаружи, скорее всего, набирали воду где-то в другом месте.
Сноу знал, что не менее важна для его «дела о холере» и обратная ситуация: обитатели района, которые жили недалеко от колонки, но выжили, потому что по той или иной причине не пили воду из отравленного колодца. Он еще раз просмотрел список Фарра, на этот раз в поисках отсутствующих данных. По адресу Поланд-стрит, 50 умерло несколько человек. Сама по себе цифра была предсказуемой: Поланд-стрит лежала к северу от колонки, внутри воображаемой границы Сноу. Но, просмотрев список, Сноу понял, что цифра поразительно низкая, потому что Поланд-стрит, 50 – это адрес работного дома Св. Иакова, где жили 535 человек. В разгар эпидемии в домах, расположенных недалеко от Брод-стрит, умирали двое из каждых десяти жильцов. Соответственно, в доме, где жили пятьсот человек, должны были наблюдаться десятки смертей. Как Уайтхед уже узнал из своих ежедневных обходов, работный дом – несмотря на то что был населен нищими и морально неустойчивыми личностями – стал настоящим спасением от эпидемии. Опросив руководство, Сноу сразу понял, в чем дело: в работный дом вода поставлялась по частной трубе от водопроводной компании «Гранд-Джанкшн», которая, как уже знал Сноу из ранних исследований, отличалась хорошим качеством воды. Кроме того, на территории работного дома был еще и собственный колодец. У них не было причин ходить за водой на Брод-стрит, хотя колонка стояла буквально в пятидесяти ярдах от входа.
Сноу заметил и еще один адрес, отсутствующий в списке Фарра32. Пивоварня «Лев» по адресу Брод-стрит, 50 была вторым крупнейшим производством в непосредственной близости от колонки. Тем не менее в списке Фарра по этому адресу не было отмечено ни одной смерти. Конечно, работники вполне могли умереть и дома, а не на работе, так что Сноу нанес визит владельцам «Льва» Эдварду и Джону Хаггинсам, и те с немалым удивлением сообщили, что болезнь обошла их заведение стороной. Двое рабочих заявили о легкой диарее, но тяжелых симптомов не было вообще ни у кого. Когда Сноу спросил, где они берут воду, Хаггинсы ответили ему, что, как и у работного дома, у пивоварни имеется частная водопроводная труба и собственный колодец. Но, объяснили они к радости врача-трезвенника, их рабочие вообще редко пьют воду. Ежедневный паек из солодового ликера вполне удовлетворяет их жажду.
Позже Сноу побывал на фабрике братьев Или, и там ситуация оказалась куда более печальной. Владельцы сообщили, что заболели десятки рабочих, многие из них умерли в собственных домах в первые несколько дней эпидемии. Когда Сноу заметил две большие цистерны с водой, которые братья Или держали на территории, чтобы их рабочие могли утолить жажду, ему даже не пришлось спрашивать, откуда эта вода.