Было бы, однако, неверно считать эту эволюцию в изучаемый нами период уже завершившейся. Подобную точку зрения мы встречаем у Ростовцева, который характеризовал государственный домен Поздней империи как «комплекс частных владений, в большинстве своем очень значительных размеров», рассматривал имения на эмфитевтическом и перпетуарном праве как «новые латифундии», видел в них доказательство приближения империи к феодальному состоянию [268]. Прежде всего вряд ли можно связывать эмфитевзис и подобные ему виды аренды исключительно с крупным землевладением, с «латифундиями». Правда, эмфитевтами нередко были крупные землевладельцы — члены сенаторского сословия, представители высшей бюрократии (CTh, V, 15, 15; X, 5, 1). Однако наряду с ними весьма значительную категорию эмфитевтов, очевидно, составляли люди среднего положения и достатка, арендовавшие сравнительно небольшие владения. Об этом свидетельствует, {104} например, введенное в 364 г. правило, что лица, получающие эмфитевтические имения, должны представлять в качестве поручителя курию (CJ, XI, 59,3). Можно полагать, что куриалы, которым было запрещено арендовать городскую общественную землю (CTh, X, 3.2), были заинтересованы в аренде государственной земли как средстве увеличить свои доходы. Мы встречаем в кодексах упоминания об эмфитевтических имениях, либо «разделенных между различными господами», либо таких, «которыми владеют многие» (CJ, III, 38, 11; CTh, XI, 19, 1). Из этого можно заключить, что эти имения нередко разбивались на более мелкие участки, сдаваемые по отдельности разным владельцам. Таким образом, социальное положение эмфитевтов и перпетуариев было весьма неоднородным, и арендуемые ими владения далеко не всегда представляли собой обширные латифундии.
Вместе с тем мы не можем рассматривать эмфитевтическое и перпетуарное право как уже сложившуюся частную собственность. Те сравнительно широкие владельческие права, которыми пользовались эмфитевты и перпетуарии, обусловливались выполнением ими определенных обязанностей перед высшим собственником земли — государством. Наряду с уплатой ренты, налогов и некоторыми другими повинностями [269] сохраняла свою силу обязанность обработки целинных или низших по качеству земель. Тот факт, что в рассматриваемый период многие эмфитевты были владельцами давно обработанной и высококачественной земли, отнюдь не означает, как полагали некоторые исследователи [270], что в IV в. эмфитевзис предоставлялся не обязательно на плохую или заброшенную землю. Полнее всего связь позднего эмфитевзиса с обязанностью освоения необработанной земли выступает в указе Валентиниана, Феодосия и Аркадия от 386 г. (CTh, V, 14, 30). В этом указе рассматриваются различные категории эмфитевтов. Те из них, кто владеет не совсем удобными, но и не полностью запущенными землями, получают — при условии приведения этой земли в хорошее состояние — освобождение от арендной платы на два года. Тем лицам, которые {105} соглашались взять в аренду землю, не плодородную и не выгодную для съемщиков (conducibile), но пустую и покинутую, предоставлялся иммунитет на три года. Те эмфитевты, которые владеют только плодородной и удобной землей, т. е. не участвуют в освоении необработанной или ранее заброшенной части домена, должны в соответствующем размере выплачивать повинности за пустую и истощенную землю. Отсюда следует, что возникновение нового эмфитевтического держания было возможно исключительно на невозделанной земле, которую арендатор-эмфитевт должен был обработать. Что же касается владений, ранее получивших эмфитевтический статус, то и их арендаторы должны были выполнять ту же обязанность, с той лишь разницей, что в данном случае она выступала под видом принудительной приписки пустующей земли — adjectio или iunctio. Еще яснее смысл этого установления виден из указа Феодосия, Аркадия и Гонория от 394 г. (CJ, XI, 59, 9), в котором владельцев, не обрабатывающих заброшенные и худшие земли, предписывалось лишать всех их владений.
Таким образом, эмфитевтическое владение, каким бы прочным ни провозглашало его императорское право, оставалось юридически таковым лишь постольку, поскольку оно удовлетворяло основной цели, ради которой оно было вызвано к жизни: увеличению фискальных доходов путем расширения обработанной и, следовательно, платежеспособной сельскохозяйственной территории. Интересно в этой связи наблюдение Леви, что императорские указы рассматривают эмфитевтов и перпетуариев в качестве простых арендаторов, кондукторов именно в тех случаях, когда речь идет об их обязанностях, т. е. когда надо подчеркнуть условность их владельческих прав [271].
Стремление позднеримского государства к увеличению фискальных доходов лежало в основе тех явлений в области права земельной собственности, которые характерны для изучаемого периода. С одной стороны, мы наблюдаем расширение владельческих прав арендаторов, призванное мобилизовать средства максимального числа землевладельцев для эксплуатации государственного земельного фонда, с другой — растущую зависимость этих прав от обязан-{106}ности осваивать необработанную землю. Эта зависимость распространяется не только на эмфитевзис, но и на прекарную аренду — conductio (CJ, XI, 59, 6 — 383 г.) и даже на ius privatum salvo canone, приближавшийся, как мы видели, к частной поземельной собственности (CJ, XI, 59, 9 — 394 г.). Таким образом, было бы не совсем верно рассматривать развитие различных форм аренды государственных земель в IV—V вв. и отмечаемое историками права сближение possessio и dominium как чистую эволюцию в сторону частной собственности. Несомненно, что в данном случае мы имеем дело с правовыми явлениями, сложившимися под влиянием весьма противоречивых тенденций. С одной стороны, трудности хозяйственной эксплуатации государственного земельного фонда и нужда правительства в деньгах приводили к расширению владельческих прав арендаторов и даже к продаже императорских земель. Подобные мероприятия расшатывали и сужали императорскую земельную собственность. С другой стороны, государство стремилось сохранить свой контроль над всеми категориями сдаваемой в аренду или продаваемой земли с целью их использования в интересах фиска. Какая из этих тенденций одерживала верх, т. е. происходило ли фактическое превращение формально государственного имения в частное владение или сохранялись отношения арендной зависимости, это определялось в конечном счете факторами, действовавшими уже за рамками правовых установлений. В одном из указов Валентиниана и Валента со ссылкой на несохранившийся декрет Юлиана предписывалось вернуть в прежнее состояние эмфитевтические имения, которые перешли в собственность частных лиц или сдаются в аренду за меньшую ренту. В другом указе подтверждалось это распоряжение «дабы они (эмфитевтические имения), будучи изъяты из эмфитевтического права, не удерживались как бы на частном праве» (CTh, V, 15, 17 и 19, 364—365 гг.).
А. Б. Ранович считал, что в этих указах идет речь о крупных эмфитевтах, самовольно присвоивших себе право частной собственности на землю [272]. Разумеется, среди эмфитевтов могли быть могущественные крупные землевладельцы, уклонявшиеся от уплаты ренты с арендуемых земель, и, вероятно, против них, в частности, направлены эти {107} указы. В то же время распространенным явлением было, вероятно, присвоение земельными магнатами владений мелких эмфитевтов. В 396 г. императоры Аркадий и Гонорий приказали проконсулу Африки отменить действия чиновника, который потревожил эмфитевтов, и возвратить расхищенные земли прежним владельцам. Характерно, что тот же чиновник одновременно уменьшил платежи с земель, переданных им новым владельцам (CTh, XIII, 11, 6). Захват могущественными земельными собственниками государственных земель с помощью подкупа чиновников, ведавших императорскими земельными имуществами, либо другими путями, вероятно, был достаточно типичным явлением. Правительство пыталось даже распространить на такого рода незаконных собственников принцип adjectio. «Те, кто благодаря своему могуществу (per potentiam) займут плодородные имения,— говорится в указе 398 г.,— должны в соответствующей пропорции получить и неплодородные» (CJ, XI, 59, 10).
Императорская земельная собственность была, таким образом, объектом борьбы различных социальных сил. Можно предполагать, что мелкие эмфитевтические владения сознательно насаждались государством с целью предотвратить переход государственных земель в частную собственность. Но в качестве более мощного претендента на императорские земли выступали крупные собственники, которые использовали распродажи и распространение льготных форм аренды для расширения своих владений.
В африканских провинциях конечный результат этой борьбы сложился, очевидно, не в пользу императорской собственности. В упоминавшемся уже указе 422 г. предписывалось уступить необрабатываемые имения «подходящим лицам» на тех же условиях, на которых находились relevata praedia. Это означало, что государство, пытаясь разрешить проблему необрабатываемых земель, было вынуждено переходить к все более широкому применению форм владения, максимально приближающихся к частной собственности.
Выше была прослежена эволюция в IV—V вв. тех форм земельной собственности, которые существовали в Римской Африке уже задолго до изучаемого нами периода. В пе-{108}риод Поздней империи в структуре аграрных отношений африканских провинций появляется также новый элемент, не игравший ранее заметной роли и заслуживающий особого рассмотрения,— земельные имущества церкви.
Признание Константином христианства и его религиозная политика повлекли за собой мероприятия по расширению материальной базы христианской церкви. В Liber pontificalis папы Дамасия сохранилось перечисление земельных даров Константина африканской церкви. Всего здесь упомянуто семь крупных земельных комплексов (massae), изъятых либо из территорий африканских городов: Цирты, Капсы, Mustis и других, либо из императорских земель в Нумидии и приносящих общий доход свыше 4 тыс. солидов, причем каждая отдельная massa приносила доход от 400 до 800 солидов [273]. Мы не располагаем какими-либо цифровыми данными, характеризующими объем церковной земельной собственности и ее эволюцию в течение IV—V вв., однако многочисленные упоминания о ней у африканских христианских авторов и в актах церковных соборов позволяют предполагать неуклонный рост церковных земель в рассматриваемое время. Значительные земельные имущества скапливались в руках церкви благодаря пожертвованиям и завещаниям частных землевладельцев. Произведения Августина и Поссидия показывают, что только гиппонская церковь располагала в конце IV — начале V в. различными имениями и виллами, частично полученными таким путем [274]. Вопрос о церковных землях занимал неизменно важное место на африканских соборах IV—V вв. В источниках имеются упоминания о колонах и рабах, работавших в церковных имениях, о сдаче этих имений в аренду кондукторам и прекаристам [275].
Церковные владения занимали особое место в системе аграрных отношений. Они были освобождены от всех налоговых повинностей и, таким образом, находились в гораздо более благоприятных экономических условиях, чем владения большинства куриалов, арендаторов императорских {109} земель и даже крупных земельных собственников-сенаторов. Налоговый иммунитет и развившаяся в IV в. автономная юрисдикция церковных властей [276] способствовали превращению церковных земель в своего рода «государства в государстве» — организмы, находившиеся в минимальной экономической и юридической зависимости от имперского государственного аппарата. С другой стороны, обогащение церкви и развитие ее организации приводили к отходу от коллегиальности в распоряжении церковным имуществом. Фактическим распорядителем церковных земель в каждой епархии был епископ, причем между личной собственностью епископа и церковным земельным имуществом не существовало каких-либо юридических различий [277]. О том, насколько трудно было разграничить эти две категории земель на практике, свидетельствует постановление одного из африканских соборов о епископах и клириках, которые приобрели какую-либо земельную собственность (agros vel qualibet praedia) за время выполнения ими должности. В постановлении указывается, что если такие епископы или клирики, как соответствует их положению, не передали приобретенную ими землю церкви — они не должны захватывать церковное имущество [278]. Иначе говоря, уже самый факт наличия у епископа собственной земли представлялся опасным, с точки зрения материальных интересов церкви, ибо эту землю можно было легко расширить за счет церковных владений. Другой канон того же кодекса формулирует запрещение подобных действий епископов в таких выражениях, которые свидетельствуют о его чисто декларативном характере: «Епископу не разрешается без нужды (nec habente ergo necessitatem) узурпировать имущество церкви в свою собственность» [279].
Но и без формального присоединения церковной земли к своим имениям епископы имели полную возможность эксплуатировать ее по своему усмотрению. Характерно, что {110} африканские соборы даже не пытались установить какую-либо регламентацию распределения доходов с церковных земель, определить, какая часть этих доходов должна идти на культовые и благотворительные нужды. Насколько свободно епископы распоряжались церковными имуществами, показывает широкое распространение в IV в. практики продажи церковных земель. Поскольку такая практика могла подорвать экономическую базу церкви, высшие церковные круги пытались бороться с ней, но, как свидетельствует частое повторение соответствующих постановлений в актах соборов, без особого результата [280].
Таким образом, в социально-экономическом отношении положение епископа в значительной мере приближалось к положению крупного частного собственника. В то же время благодаря независимости от фискальной системы империи он обладал фактически большей свободой распоряжения материальными ресурсами и доходами хозяйства, чем землевладельцы-налогоплательщики, и мог осуществлять эксплуатацию рабочей силы в таких размерах, какие считал экономически наиболее выгодными. Это отличало церковные хозяйства от имений большинства частных земельных собственников, в которых размеры эксплуатации непосредственных производителей зависели не только от воли их владельцев, но и от требований фиска, благодаря чему экономические преимущества колоната по сравнению с рабством реализовались относительно слабо (см. выше, стр. 91). Особые условия, в которых находилась церковная земельная собственность, позволяют нам рассматривать имения церкви и епископов как хозяйства, более близкие в социально-экономическом отношении к раннесредневековому феодальному поместью, чем все другие типы земельных владений, официально существовавшие в Римской Африке. Следует учитывать, что наиболее могущественные земельные магнаты добивались фактической независимости от фиска и юрисдикции имперских властей, преодолевая сопротивление государства, в то время как церковная {111} собственность развивалась в том же направлении совершенно свободно, при поддержке государственной власти.
Это не означает, что в церковном землевладении IV— V вв. можно видеть уже сложившийся в своих основных чертах феодальный институт. Судя по одному канону Карфагенского собора 398 г., устанавливавшему процедуру отпуска на волю церковных рабов [281], рабский труд широко применялся на церковных землях наряду с трудом колонов. Эксплуатация земельной собственности церкви часто осуществлялась в формах, характерных для императорских и частных владений: отдельные имения и виллы сдавались в аренду крупным съемщикам [282], что влекло за собой типичное для римского аграрного строя разделение между собственностью и владением и раздробление крупного домена на ряд хозяйственно не связанных частей. Условия античного общества все еще определяли в значительной мере социально-экономическое положение церкви. В особенно сильной степени это отражалось на ее положении в городах. Ортодоксальное христианство еще не стало в Римской Африке абсолютно господствующей религией; кроме язычества, весьма сильным противником ортодоксальной церкви был донатизм. В борьбе за упрочение и расширение своего влияния в массах, церковь должна была поддерживать свою репутацию «защитника малых и слабых» не только на словах, но и с помощью благотворительной деятельности. В условиях пауперизации значительной части городского населения и обострения социальных противоречий эта деятельность приобретала тем большее значение, что она отвлекала плебс и обедневших куриалов от выступлений против господствующих слоев и власти Римской империи. В принципе церковные имущества считались предназначенными для материальной помощи беднякам [283], и как бы далеко ни заходил произвол епископов и {112} коррупция клира, им приходилось выделять какую-то часть дохода с церковных земель на благотворительные нужды. В этом отношении церковь в известной мере брала на себя функцию материальной поддержки беднейшей части гражданства, которая в античном городе служила интересам сохранения единства городской общины и обычно выполнялась богатыми литургами. Таким образом, церковь IV— V вв. все еще оставалась тесно связанной в социально-экономическом отношении с основной ячейкой античного общества — городом и играла известную роль в его консервации.
Несмотря на экономические привилегии церкви, она не была еще в тот период настолько сильна, чтобы гарантировать свои земли от покушений со стороны крупных частных собственников. Милевитанский собор 416 г. обратился к императору с просьбой о назначении специальных чиновников — defensores scholasticos, которые защищали бы в провинциальном управлении интересы церкви от тех, кто «строит хитроумные козни» [284]. Таким образом, церковь еще была далека от того, чтобы превратиться в феодального магната: для упрочения своего влияния в обществе и своего экономического положения она еще нуждалась в помощи со стороны Римского государства. Это обстоятельство, наряду с социальной эволюцией христианских общин, объясняет политические позиции африканской церкви — провозглашавшуюся ее ведущими деятелями необходимость повиноваться императорским властям и сотрудничать с ними.
2. Колонат и рабство в сельском хозяйстве
Уже в I в. н. э. характерной особенностью аграрных отношений в Римской Африке было широкое развитие колоната. Не вдаваясь в обсуждение сложного и дискуссионного вопроса о происхождении колонатных отношений, необходимо лишь подчеркнуть, что в Африке их развитие, несомненно, было связано с быстрым ростом крупного землевладения. Образование обширных сальтусов римской знати (а впоследствии — императора) на завоеванных {113} территориях, занятых местным населением — либо земледельческим, либо переходящим к земледелию под влиянием новых условий — естественно приводило к возникновению отношений экономической зависимости между этим населением и новыми собственниками земли. О типичности такого рода отношений свидетельствует известное сообщение Фронтина о селах (vici), расположенных в крупных частных сальтусах вокруг виллы владельца, и многочисленном плебейском населении (non exiguum populum plebeium), живущем в этих селах [285]. Надпись из Хенхир-Меттиха и другие происходящие из имений надписи II в. [286], многократно разбиравшиеся в специальной литературе, позволяют судить о конкретных формах этих отношений зависимости. Данные надписей показывают, что в Римской Африке {114} уже в ранний период ее истории колонат был преобладающей формой эксплуатации крупных имений. В литературных источниках II—III вв.— у Апулея, Киприана — частновладельческие имения обычно предстают в виде сел, население которых состоит из колонов или крестьян (rustici) [287]. Под последним термином у Апулея нередко фигурируют и рабы, но рабы, имеющие собственные хозяйства и дома и живущие примерно в тех же условиях, что и остальные сельчане [288]. Еще более типичным было применение колонов в императорских имениях.
Таким образом, к началу изучаемого периода колонат в Северной Африке был широко распространенным и давно уже укрепившимся и оформившимся институтом. Характерный для IV в. процесс концентрации земельной собственности, в частности образование крупных имений на городской земле, расширение сенаторских имений и рост церковного землевладения, очевидно, должны были способствовать еще более широкому развитию колонатных отношений, органически связанных в африканских провинциях с крупным землевладением. Преобладание труда колонов и близких к ним категорий зависимого населения в земледелии Римской Африки в данный период вряд ли может вызвать сомнения. В произведениях африканских авторов IV—V вв. всюду, где речь идет о более или менее крупных имениях— частных, государственных или церковных,— жители этих имений характеризуются как колоны или крестьяне (rusticani). Это относится и к сообщениям о крупных восстаниях сельского населения, направленных против посессоров: основную массу участников этих восстаний составляют обремененные долгами жители сел [289].
Основным источником по истории позднеримского колоната как известно, являются соответствующие положения кодексов Феодосия и Юстиниана. К сожалению, этот {115} источник не дает достаточного материала для выяснения особенностей колоната в отдельных провинциях. К тому же далеко не всегда представляется ясным, отражают ли те или другие юридические нормы, содержащиеся в кодексах, реальное положение вещей на всей территории империи или имеют в виду отношения, существовавшие в каких-либо определенных провинциях. Поэтому необходим максимальный учет местного материала и его сопоставление с общей картиной, рисуемой кодексами.
Значительный интерес в этом отношении представляет выяснение связи между африканским колонатом IV—V вв. и колонатными отношениями более раннего времени, которые известны из эпиграфических памятников II в. В работах конца XIX — начала XX в., подробно исследовавших указанные памятники, этот вопрос не мог быть поставлен ввиду недостаточности материала. Однако открытие в 1929 г. так называемых «Табличек Альбертини», относящихся к самому концу V в., пролило новый свет на эту проблему. Упоминание в актах продажи земли из «Табличек» участков, именуемых culturae mancianae, позволяет, на наш взгляд, установить следующие существенные факты истории африканского колоната.
Во-первых, потеряло всякую почву мнение тех исследователей, которые полагали, что lex Manciana, регулировавший права и обязанности колонов крупного имения, применялся только в ограниченном районе средней части долины Баграды, где были впервые найдены надписи, упоминающие этот закон (в Хенхир-Меттихе и Айн-эль-Джемала) [290]. «Таблички Альбертини» происходят из пункта, находящегося совершенно в другом конце Проконсульской Африки (в поздней провинции Бизацене) примерно в 270 км от Хенхир-Меттиха [291].
Во-вторых, тот факт, что обладателем высшей собственности (dominium) на culturae mancianae из документов Альбертини является некий Флавий Геминий Катуллин, {116} целиком подтверждает точку зрения авторов, полагавших, что lex Manciana применялся не только в императорских, но и в частных имениях [292].
И, наконец, «Таблички Альбертини» показали, что lex Manciana сохранял свое значение в качестве правовой основы колонатных отношений не только во II—III вв., но и в течение всего периода Поздней империи и даже после ликвидации римской власти в Северной Африке. Из всего этого следует, что положения «Манциева закона», распространявшиеся на различные категории владений и имевшие широкое применение на территории африканских провинций, не могут не учитываться при изучении колонатных отношений интересующего нас периода.
Наиболее развернутое исследование роли lex Manciana в истории позднего африканского колоната было предпринято в ряде работ Ш. Соманя [293]. Основной тезис этого исследователя сводится к тому, что положение колонов в Африке определялось своего рода «хартией», вытекавшей из lex Manciana и закона Адриана о необработанных землях. Эта «хартия», по мнению Соманя, предоставляла колонам широкие владельческие права на обрабатываемую ими землю (jus possidendi ас fruendi heredique suo relinquendi), вплоть до права ее отчуждения; африканский колонат сохранялся в неизменном виде и не испытывал никакого развития, законодательство же о колонате IV—V вв. не могло уничтожить особых гарантий и прав, которыми якобы обладали африканские колоны. В некоторых работах Соманя проводится даже мысль, что лиц, пользовавшихся землей на основе lex Manciana, собственно и нельзя считать колонами, это — землевладельцы, possessores.
Аргументацию Соманя нельзя признать сколько-нибудь убедительной. Она основана прежде всего на весьма произвольной интерпретации надписи из Хенхир-Меттиха и связи {117} lex Manciana с «Табличками Альбертини» [294]. Автор убежден, что отчуждение колонами своих участков и владение на основе jus possidendi ас fruendi heredique suo relinquendi, зарегистрированное для конца V в., вытекает из правовых норм, действовавших уже во II в. При этом он совершенно не учитывает тех новых условий, которые создались в Северной Африке в результате вандальского завоевания и способствовали укреплению и расширению владельческих прав колонов [295]. С другой стороны, текст самого «Манциева закона», насколько мы можем восстановить его по надписи из Хенхир-Меттиха, не дает оснований полагать, что в соответствии с этим lex колоны пользовались сколько-нибудь четко выраженными владельческими правами. Единственное упоминание об юридическом отношении колонов к земле содержится в начале надписи, где речь идет о колонах, освоивших необработанные участки — subsiciva. Такие колоны получают обработанную ими землю в «собственное пользование» (usus proprius). В литературе справедливо отмечалось, что этот термин не имел четкого юридического значения и означал лишь, что земледельцу, обработавшему целинный участок, гарантировалось пользование этим участком и после освоения (т. е. он не мог быть согнан с освоенной им земли собственником имения) [296].
Тезис о некоем особо благоприятном положении африканских колонов высказывался в историографии и до Соманя. Основой подобных взглядов является представление, что колонат развивался в Африке главным образом или исключительно на вновь осваиваемых землях. Земле-{118}дельцы, освоившие эти земли, приобретали на них широкие владельческие права, благодаря чему африканские колоны представляли собой категорию, подобную поздним эмфитевтам [297]. Сомань в одной из своих последних работ пытается доказать широкую распространенность такого рода отношений в Римской Африке с помощью своей интерпретации lex Manciana [298]. По его мнению, этот закон имел в виду исключительно необработанные и незанятые лесистые и болотистые земли. В начале надписи из Хенхир-Меттиха (CIL, VIII, 25902, I, 7—20) речь идет о колонах, освоивших subsiciva (Qui eorum [in]tra fundo Villae Mag[na]e Variane id est Mappalia Siga [habitabunt?], eis eos agros qui su[b]cisiva sunt excolere permittitur lege Manciana... ita ut eas qui excoluerit usum proprium habeat). Далее говорится о повинностях этой категории земледельцев, которые прямо именуются в надписи coloni. Следующий раздел надписи (I, 20 sqq.) посвящен обязанностям тех колонов, которые занимают виллы на территории имения: Qu[i i]n f(undo) Villae Magnae sive Mappalia Siga villas [habe]nt habebunt dominicas eius f(undi) aut conductoribus vilicisve eorum in assem partes fructuum et vinearum ex consuetudine Manciane cu[i]usque generis habet, praestare debebunt (I, 21—25). Вопреки обычной интерпретации этого места, мы не считаем возможным относить к villas следующее далее определение dominicas. Слово aut в данном контексте не имеет смысла: перед ним, несомненно, должно в соответствии с обычной формулой надписи (I, 10; II, 4; II, 9) стоять dominis. Издатели надписи (например Dessau в CIL) обычно и включают это слово в текст после dominicas. Такое чтение вызывает необходимость объяснения малопонятного выражения villae dominicae, что приводит нередко к путанице в интерпретации надписи (см. ниже). Нам представляется более вероятным, что резчик ошибочно поставил dominicas вместо dominis. Такую ошибку допустить не труднее, чем пропуск целого слова. {119} В этом случае правильное чтение будет:... villas [habe]nt habebunt domini[ca]s eius f(undi) aut conductoribus и т. д.
Еще Шультен с полным основанием видел в этой последней категории колонов, пользовавшихся уже обработанной землей [299]. Дальнейшие комментаторы надписи внесли значительную путаницу в этот вопрос. Ф. Нахман утверждала, что в данном разделе речь идет о колонах, осваивающих необработанные участки, на которых находятся дома [300]. Ростовцев усматривал в колонах первого раздела (qui intra fundo ... habitant ...) обладателей собственных домов, а в колонах, которые в надписи связаны с виллами,— арендаторов господских домов [301]. Даже если придерживаться традиционного чтения villas dominicas, неправильность которого мы пытались показать выше, эти предположения все же не могут быть приняты. В римской сельскохозяйственной терминологии вилла — не дом, а хозяйство, включающее обрабатываемую землю и постройки. Совершенно невероятно допущение, что собственники имений строили дома на пустой земле для потенциальных колонов. В первом и втором разделах рассматриваются не различные категории колонов, а случаи использования колонами различных категорий земель: subsiciva, т. е. вновь осваиваемых участков, и вилл, т. е. уже возделанной земли [302]. Это видно из того, что колонам, обрабатывающим subsiciva, предоставляются известные формальные привилегии, которые не предусмотрены для тех, кто villas habent: 1) usus proprius, 2) кондукторы и вилики специальными документами (tabellis obsignatis) еще до обмолота урожая должны гарантировать колонам их долю продуктов, qui eo loco nati erunt (т. е. на subsiciva). Не было бы никакого смысла выделять процедуру взимания оброка с subsiciva в особый раздел, если бы под использованием вилл также подразумевалось освоение необработанных участков.
Сомань, как и Нахман, полагает, что в обоих рассматриваемых разделах надписи говорится о лицах, освоивших {120} subsiciva, а различие между этими разделами видит в том, что в первом из них речь идет не о колонах, а о лицах, посторонних имению, а во втором — о колонах. В связи с этим он вынужден не только заменить обычное чтение [in]tra fundo на [ex]tra fundo, но и вычеркнуть из текста первого раздела слово coloni, являющееся, по его мнению, случайной вставкой, результатом небрежности составителей надписи. В последней фразе того же раздела (I, 15—20) говорится: «Если кондукторы и вилики этого имения заявят в подписанных ими документах без обмана, что дадут полностью доли, причитающиеся колонам, пусть они обеспечат ту долю урожая, которую они должны предоставить (колонам), колоны должны представить свои доли кондукторам или виликам этого имения» — «Et si conduct[or]es vilici<s>ve eius f(undi) in assem p[artes c]ol(on)icas daturas renuntiaverint, tabell[is obsignatis s(ine)] f(raude) s(ua) caveant, eius fructus partes qu[as prestar]e debent, conductores (
Сомань утверждает, что права, которыми обладали держатели земли по lex Manciana, соответствовали правам римских провинциальных посессоров, т. е. частному владению на провинциальном ager publicus populi Romani. Право собственника земли — dominium — является всего-навсего результатом перенесения права собственности римского народа на ager publicus на физическое лицо — императора (если речь идет об императорском имении) или на частного землевладельца (dominus fundi). Однако попытка использовать для доказательства столь широких владельческих прав африканских земледельцев, трудившихся в крупных имениях, данные lex Manciana явно не удается. Даже право usus proprius на землю, которое, несомненно, было гораздо более узким, чем римское possessio, и лишь гарантировало в какой-то степени прочность {121} пользования земельным участком, распространялось, как явствует из текста закона, не на всех колонов, а лишь на тех из них, кто освоил необработанную землю внутри имения.
Сомань полагает, что владельческие права, якобы предоставляемые по lex Manciana, впоследствии были расширены законом Адриана о необработанных землях (lex Hadriana de rudibus agris). Действительно в одной надписи, цитирующей lex Hadriana (надпись из Айн-Васселя, CIL, VIII, 26416), мы встречаем указание, что в соответствии с этим законом лицо, освоившее необработанную землю, получает jus possidendi ас fruendi heredique suo relinquendi. Однако, во-первых, lex Hadriana относился только к императорским землям [303] и, следовательно, никак не мог влиять на положение колонов частных имений. Во-вторых, как обратил внимание еще Хейтленд [304], в надписи из Айн-Васселя не встречается термин «колоны». Лица, занявшие необработанную землю, в соответствии с lex Hadriana в течение пяти лет выплачивают повинности арендатору имения — кондуктору, а по истечении этого срока — непосредственно фиску. Сами эти земли фигурируют в надписи как не используемые кондукторами (nec a conductoribus exercentur; в сходной надписи из Айн-эль-Джемала — loca neglecta а conductoribus — CIL, VIII, 25943). Таким образом, речь идет о категории землевладельцев, еще не входящих в состав подчиненного кондукторам трудового населения сальтусов и отличающихся в этом смысле от императорских колонов [305]. Они берут на себя освоение необрабатываемых фискальных земель и являются в конечном счете обязанными лицами лишь по отношению к фиску. Эта категория соответствует эмфитевтам Поздней империи. Позднее такие земледельцы могли превращаться в императорских колонов, как предполагают Шультен и Хейтленд [306], или становиться самостоятельными крупными арендаторами императорской земли. Оба эти варианта, {122} очевидно, были возможны, и какой из них осуществлялся в каждом конкретном случае, зависело от ряда местных условий. Ясно лишь, что статус владельца на основе jus possidendi, fruendi heredique suo relinquendi не был, по смыслу закона Адриана, статусом колона, и если его обладатель и превращался со временем в колона, то он попадал в новые условия, определявшиеся зависимостью от крупного арендатора, в которых сохранение этого статуса de facto вряд ли было возможно [307].
Каковы же действительное место и значение lex Manciana в истории африканского колоната? В настоящей работе не представляется возможным входить в обсуждение многочисленных вопросов, связанных с интерпретацией отдельных положений этого закона, вызвавших оживленную дискуссию в научной литературе. Мы укажем лишь на те аспекты lex Manciana, которые представляются нам наиболее существенными для понимания особенностей африканского колоната, сохранивших свое значение и в период Поздней империи.
При определении характера lex Manciana наибольшие споры возбудил вопрос о его правовых источниках. Одни исследователи (Шультен, Каркопино, Ростовцев и др.) видели в нем акт публичного права, изданный государственной властью, другие (Тутен) — lex locationis, договор об использовании имения, переданного из императорского домена частному лицу и составленный императорскими прокураторами, наконец, третьи (Фрэнк, Хейвуд, В. С. Сергеев) — lex contractus, изданный частным владельцем и действующий в определенном имении. Для решения этого вопроса, на наш взгляд, представляет первостепенную важность тот факт, что в одном случае lex Manciana именуется в надписи (I, 24) cosuetudo Manciana — «Манциев обычай». Как справедливо отмечал Тутен, consuetudo никак не может быть отождествлен с актом, изданным государственной властью [308]. С точки зрения римского права, consuetudo, {123} в отличие от lex, устанавливаемого путем специального решения законодательного органа, основан на «молчаливом всеобщем согласии» (tacito consensu omnium) [309]. Вместе с тем та же статья Дигест признает за старинным, укоренившимся обычаем силу закона (inveterata consueiudo pro lege non immerito custoditur et hoc est jus quod dicitur moribus constitutum). Отсюда понятно, что если даже, с точки зрения теории права, consuetudo отличался от lex лишь своим происхождением, но не юридической силой, то на практике грань между этими двумя понятиями легко стиралась. Одной из причин замены первого из этих терминов вторым могла быть запись consuetudo, как это имело место в нашем случае: consuetudo обычно понимался как неписаный обычай (quae sine ullo scripto populus probavit) [310]. Но зато гораздо труднее предположить, что государственный закон, изданный определенным магистратом или императором, мог квалифицироваться как явление обычного права и именоваться consuetudo. Таким образом, термин consuetudo проливает определенный свет на происхождение lex Manciana, во всяком случае он свидетельствует, что этот «закон» не был государственно-правовым актом [311]. В то же время данный термин не содержит какого-либо подтверждения мнения об издании lex Manciana императорскими прокураторами: остается неясным, почему такого рода акт именуется consuetudo [312]. Что же касается гипотезы о, так сказать, местном, индивидуальном характере lex Manciana (закон или обычай одного имения), то она, как отмечалось выше, опровергается находкой «Табличек Альбертини». Таким образом, ни одна из указанных точек зрения не может быть признана вполне соответствующей имеющимся у нас данным. {124}
Если исходить из содержания lex или consuetudo Manciana, насколько оно нам известно по надписи из Хенхир-Меттиха, то следует признать, что этот закон охватывал главным образом сферу взаимоотношений колонов с собственником или арендатором имения: в нем речь идет об обязанностях различных категорий колонов, об условиях использования ими различных видов земли и возделывания определенных культур, о способах выплаты повинностей и т. п. Предположение некоторых исследователей, что lex Manciana регулировал также отношения между государством и владельцами имений [313], ни на чем не основано: выражение ad exemplum надписи совсем не предполагает, что воспроизводилась лишь часть закона. Таким образом, мы имеем дело с consuetudo, т. е. с неким обычным, традиционным установлением, определявшим права и обязанности трудового населения крупного имения. Существование подобного установления было связано с определенными особенностями аграрной истории Северной Африки.
Как отмечалось выше, социально-экономическое развитие Северной Африки в конце республики и начале империи привело к образованию крупных частных и императорских имений. Жители туземных сел, расположенных на территориях этих имений, оказались в экономической зависимости от новых собственников земли. Естественным результатом возникновения подобных отношений было появление определенных норм, регулировавших эксплуатацию земледельцев. При выработке этих норм невозможно было руководствоваться примером италийской мелкой аренды, предусматривавшей заключение арендных договоров с колонами. Уровень экономического развития внутренних районов Северной Африки в начале римского периода, конечно, исключал сколько-нибудь регулярную связь сельского населения с рынком и, следовательно, делал невозможной денежную аренду типа locatio-conductio. Кроме того, африканские колоны не были римскими гражданами, и римским землевладельцам не могло и в голову прийти заключать с ними какие-либо правовые акты. Да в этом и не было никакой необходимости: речь шла о завоеванном {125} населении, с которого частные землевладельцы и государство стремились получать доход в наиболее удобных для них формах. Установление фиксированного поземельного или подушного обложения колонов было бы связано с проведением различных подсчетов, весьма затруднительных в условиях крупных имений с многочисленным зависимым населением. Самой простой и удобной формой в этих условиях было установление оброка натурой из доли урожая.
Эта форма обеспечивала увеличение дохода землевладельца в случае расширения обрабатываемой колонами земли или ее улучшения путем ирригационных работ и вместе с тем придавала его экономическим отношениям с колонами определенную стабильность, уменьшая возможность конфликтов, связанных с колебаниями в уровне урожая и тому подобными меняющимися условиями. Поскольку собственник земли получал право на продукт труда земледельцев, он был заинтересован в том, чтобы объем этого поступающего ему продукта определялся известными постоянно действующими нормами, что способствовало упрочению существующих отношений. В данном случае действовала та же экономическая закономерность, которая обусловливала в период раннего европейского средневековья господствующую роль традиции и обычая при определении повинностей феодально-зависимых крестьян. Предпосылкой подобных отношений является примитивность хозяйственных условий, составляющих их базис, и прежде всего натуральный характер экономики. «...При том примитивном и неразвитом состоянии, на котором покоятся это общественное производственное отношение и соответствующий ему способ производства, — писал Маркс о феодальной ренте,— традиция должна играть преобладающую роль... Урегулированность и порядок являются именно формой общественного упрочения данного способа производства и потому его относительной эмансипации от просто случая и просто произвола» [314].
Традиционные нормы, регулировавшие повинности африканских колонов, разумеется, сложились не единовременно, а в результате более или менее длительного процесса. Первоначально, очевидно, эти нормы разрабатывались применительно к каждому вновь возникающему крупному {126} имению. Не исключено, что при этом использовался опыт тех отношений, которые существовали в отдельных районах в период карфагенского господства [315]. Впоследствии, по мере дальнейшего развития крупного землевладения, новые собственники земли брали за образец те нормы, которые уже действовали в ранее образовавшихся имениях. Благодаря этому традиционные уставы, или consuetudines, отдельных имений постепенно приобретали более общее значение. Нам не известны ни обстоятельства, ни время появления consuetudo Manciana, но даже те косвенные данные, которыми мы располагаем, позволяют предполагать, что он претерпел эволюцию, подобную описанной выше.
Сочетание термина consuetudo с определением Manciana, очевидно, восходящим к какому-то латинскому когномену [316], проще всего объясняется, если предположить, что мы имеем дело с установлением, родившимся в некоем частном имении и впоследствии превратившимся в норму обычного права, широко распространившуюся в провинции.
На «Манциев обычай» опирались и прокураторы императорских сальтусов, когда им предстояло провести урегулирование отношений между кондукторами и колонами. В той же связи следует, как нам кажется, понимать и упоминание lex Manciana в надписи из Айн-эль-Джемала, в которой идет речь о предоставлении земли по закону Адриана de rudibus agris. Как мы пытались показать выше, оба эти leges представляли собой акты совершенно различного характера и назначения: lex Manciana определял права {127} и обязанности колонов крупного имения, lex Hadriana — порядок предоставления в частное владение пустующих императорских земель. Понятно, что при практическом осуществлении закона Адриана возникала необходимость определить размер повинностей, выплачиваемых с вновь осваиваемых земель. Лица, которые в надписи из Айн-эль-Джемала просят предоставить им лесистые и болотистые поля, ссылаются на lex Manciana, действовавший в соседнем сальтусе (rogamus... dare nobis eos agros, qui sunt in paludibus et in silvestribus, instituendos olivetis et vineis, lege Manciana condicione [s]altus Neroniani vicini nobis). Этой ссылкой они, как мы думаем, указывали на повинности, которые заранее соглашаются выплачивать с полученной земли. Это предположение подтверждается дальнейшим текстом надписи. Прокураторы Адриана, отвечая просителям, указывают, что те должны давать с занятой ими земли третью долю урожая, которая обычно дается: qua[e dari sole]nt tertias partes fructuu[m] dabit (CIL, VIII, 25943, III, 4—6). Тот «обычный» размер повинностей, который выплачивают колоны и который распространяется на лиц, занявших землю по закону Адриана, несомненно, определен «Манциевым обычаем» (consuetudine Manciana): в надписи из Хенхир-Меттиха говорится об уплате колонами именно третьей части урожая винограда («вина из чана») и олив. В самом конце надписи из Айн-эль-Джемала lex Manciana упоминается еще раз: императорские прокураторы указывают, что не следует препятствовать желающим обрабатывать неосвоенные поля lege Manciana (т. е. при условии выплаты повинностей, предусмотренных в lex Manciana). Таким образом, здесь перед нами еще один случай применения традиционных, обычных норм к регулированию вновь возникающих отношений: consuetudo Manciana хорошо знаком и местному земледельческому населению, и императорским прокураторам и служит поэтому естественной основой при определении повинностей новой категории владельцев императорской земли. В целом надпись из Айн-эль-Джемала подтверждает характер lex Manciana как образцового поместного устава.
Этот устав, несомненно, не был исчерпывающим сводом всех тех правил, которые могли оказаться необходимыми для регулирования отношений в крупном имении. В lex, изданном для имения Вилла Магна Вариана, мы обнаружи-{128}ваем положения, которые отсутствовали в lex Manciana [317]. Конкретные хозяйственные условия в том или другом имении в тот или иной исторический период требовали дополнения и развития старых норм. Вместе с тем у нас нет каких-либо оснований полагать, что lex Manciana был единственно возможной основой регулирования подобных отношений. Вполне допустимо предположить, что если в одних имениях применялся «Манциев обычай», то в других основывались на каком-либо ином образцовом уставе или только на индивидуальном обычае данного имения. Тем не менее надпись из Хенхир-Меттиха дает возможность составить представление о некоторых специфических особенностях африканского колоната.
Одна из этих особенностей состоит в том, что в основе отношений между колонами и собственником земли (или его арендатором) лежит обычай, традиция [318]. Те новые положения, которые добавляются к этому обычаю, не имеют временного или условного характера; мы присутствуем как бы при развитии самой традиции; принцип, которым руководствуются авторы этих положений, заключается в установлении прочного lex praedii, обязательного для всех будущих поколений. Мы можем вместе с тем установить наиболее древние элементы этого обычая: во всех тех местах надписи, где речь идет о натуральных повинностях колонов, имеются прямые ссылки на lex или consuetudo Manciana. Таким образом, доля урожая, которой колоны обязаны собственнику имения, определяется наиболее прочными нормами, в этой наиболее важной области составители {129} нового поместного lex не производят никаких изменений.
В этой особенности африканского колоната проявлялось его существенное отличие от колоната в Италии. Италийский посессор сдавал свою землю в аренду — если находил это выгодным — обезземеленным элементам населения; иначе говоря, здесь имел место акт передачи земельного участка в пользование неимущему колону. В Африке — во всяком случае в первое время — колонат возникал в результате захвата римским собственником земли, которой уже пользовались туземные крестьяне, превращавшиеся в силу этого факта в его колонов [319]. Речь шла поэтому не о сдаче имения в аренду на тех или иных условиях, а об единовременном установлении определенного характера и объема повинностей зависимого населения. Это установление в силу его принудительного характера принимало форму местного, действовавшего в рамках данного имения, закона — lex dicta [320]. Впоследствии состав трудового населения имения мог пополняться за счет пришлых элементов, не обитавших первоначально на его территории: разорившихся римских поселенцев либо согнанных со своей земли берберов. Но и эти новые колоны не вступали в ин-{130}дивидуальные арендные отношения с собственником земли: они просто подпадали под действие обычая, действовавшего в данном имении. Так, судя по надписи конца II в. из Бурунитанского сальтуса (CIL, VIII, 10570), римские граждане, бывшие в числе его колонов, находились в том же положении, что и остальные колоны, и выполняли повинности в соответствии с неизменными нормами, однажды определенными для данного района (...omnino undique versum vicinis nostris perpetua in hodiernum forma praestitutum).
Некоторые исследователи высказывали удивление по поводу того, что в документах, относящихся к африканскому колонату, не упоминается явление, столь характерное для колоната в Италии: предоставление колонам instrumentum собственником земли [321]. Однако в этом, очевидно, в большинстве случаев не было необходимости, поскольку колоны были местными крестьянами, обладавшими своим хозяйством и орудиями производства. Не встречаем мы в Африке и столь острой для италийского сельского хозяйства проблемы недоимок колонов (reliqua colonorum). Этой проблемы и не могло существовать в условиях преобладания ренты натурой из доли урожая. Недаром Плиний хотел ликвидировать задолженность колонов путем перехода от денежной ренты к натуральной, которая в его время давно уже была типичным явлением в Африке.
Особые условия происхождения колонатных отношений в Африке определяли и большую стабильность экономического положения африканских колонов по сравнению с италийскими мелкими арендаторами. Становление колоната было здесь в несравненно меньшей степени связано с процессом разорения земледельческого населения, повинности колонов регулировались в принципе местной традицией, и для выполнения этих повинностей колоны не нуждались в реализации своей продукции на рынке. Из произведений Колумеллы и Плиния достаточно хорошо известно, какое разлагающее влияние на хозяйство италийских колонов I—II вв. оказывала денежная форма ренты, ставившая их в зависимость от условий сбыта, приводившая к растущей задолженности колонов и часто лишавшая их необходимых условий производства. {131}
Другая особенность африканского колоната заключалась в предоставлявшемся колонам праве оккупации неосвоенных участков на территории имений при условии их обработки. Это право было вызвано к жизни специфическими условиями африканского сельского хозяйства (значительная неоднородность рельефа, степени обводнения отдельных участков, характера растительного покрова даже в пределах сравнительно небольших территорий). Понятно, что в обширных частновладельческих имениях, типичных для ранней Римской Африки, имелось немало менее удобных и трудных для освоения земель, которые — в условиях относительно немногочисленного населения — оставались невозделанными. Поэтому в поместных уставах типа lex Manciana появляются положения, призванные стимулировать колонов к освоению subsiciva, к осушению болот и разработке покрытых лесом крутых склонов под оливковые плантации и виноградники (ср. agros qui sunt in paludibus et in silvestribus instituendos olivetis et vineis в надписи из Айн-эль-Джемала). Впоследствии — с ростом императорской крупной земельной собственности — эти положения становятся наиболее характерны для императорских сальтусов. Право оккупации неосвоенной земли в какой-то мере расширяло хозяйственные возможности колонов крупных имений, содействовало укреплению их экономического положения. Однако указанные особенности раннего африканского колоната не дают оснований полагать, что положение колонов оставалось неизменным на протяжении всего периода римского господства в Северной Африке и, тем более, говорить о прогрессирующем укреплении их хозяйств [322]. Несмотря на крайнюю скудость данных, которые позволяли бы судить о характере развития колоната во II—III вв., все же можно проследить общую тенденцию к усилению зависимости колонов от собственников и арендаторов имений. Эта тенденция выражалась, в частности, в развитии системы отработок. В lex, содержащемся в надписи из Хенхир-Меттиха, колоны обязываются предоставлять арендатору по шесть рабочих дней в год во время пахоты и жатвы, а также для прополки. Поскольку в соответствующей части надписи нет ссылки на lex Manciana, можно предположить, что в более древнем обычае нормы, {132} относящиеся к отработкам, отсутствовали [323]. Несомненно, эти положения отражают бóльшую степень зависимости колонов, чем уплата оброка: колон рассматривается как лицо, обязанное собственнику или арендатору работой в его личном хозяйстве. Жалобы колонов императору, известные по надписям конца II в., показывают, что съемщики имений произвольно увеличивали количество отработочных дней, установленное первоначальными нормами. Характерно, что в одной из этих надписей — из Газр-Мезуар (CIL, VIII, 14428) — сами эти нормы равняются уже 12 дням в году. Колоны Бурунитанского сальтуса выступают в надписи как незначительные слабые люди (homines rustici tenues), зависящие от произвола съемщика. Но у государственных колонов все же была возможность апеллировать к императорским властям. Колоны же частновладельческих имений, очевидно, были еще более бесправны.
Приведенные данные показывают, что развитие колонатных отношений в Африке в период, предшествующий установлению домината, создало в общем благоприятную почву для насаждения крепостного колоната, которое практиковалось позднеримским государством. В тот период, когда колон был юридически прикреплен к земле и тем самым официально признан лицом, подчиненным власти землевладельца, его фактическое отношение к последнему уже представляло собой достаточно явно выраженную личную зависимость. В то же время данные африканских источников не могут подтвердить точку зрения об особо благоприятном положении африканских колонов IV— V вв., о наличии у них юридического статуса, якобы отличного от статуса колонов других провинций, и т. п. Наиболее характерные черты позднеримского колоната как юридического института — прикрепление колонов к земле, подчинение их в правовом отношении собственникам имений — достаточно отчетливо прослеживаются в Африке. У Августина мы находим следующее общее определение колонов: coloni, qui condicionem debent genitali solo, propter {133} agri culturam sub dominio possessorum [324]. Таким образом, у африканского церковного писателя не вызывает ни малейшего сомнения ни факт прикрепления колонов к земле, ни то, что землевладельцы являются по отношению к ним господами. Последнее особенно характерно: власть посессора над колоном определяется тем же термином dominium, что и власть рабовладельца над рабами. В данном случае представление о колонате, почерпнутое из реальной действительности, вполне совпадает с тем понятием колона, которое развивается позднеримским правом, рассматривавшим его как лицо, подчиненное господину (dominus) и не обладающее какими-либо правами собственности [325].
Августин говорит о связанности колонов с землей, на которой они родились (genitali solo). В этом проявилась особенность, отличавшая прикрепление колонов к земле в Африке от соответствующих отношений в ряде других провинций, в особенности на Востоке. Как отмечалось в литературе, африканские колоны были coloni originarii, но не coloni censiti, т. е. их принадлежность к тому или иному имению устанавливалась исходя из их происхождения из этого имения, а не на основе их приписки к цензу [326]. Эта особенность, очевидно, объяснялась отсутствием в африканских провинциях обложения имений в соответствии с количеством работников; как отмечалось выше, здесь существовал только поземельный налог. М. Паллас полагает, что прикрепление к origo было менее строгим, чем прикрепление к цензу, и что это обстоятельство будто бы давало африканским колонам возможность уходить со своих участков и даже отчуждать их [327]. Однако вряд ли можно приписы-{134}вать тем или иным методам фискального обложения столь серьезное влияние на реальные отношения, которые определялись в первую очередь степенью фактической зависимости колона от землевладельца.
В этой связи значительный интерес представляют сведения о положении колонов, которые мы находим в переписке Августина. В письме к некоему Ромулу (очевидно, собственнику крупного имения) Августин порицает его за несправедливости, причиненные им своим колонам [328]. Ромул сам не жил постоянно в своем имении. Августин приводит имена трех акторов, замещавших Ромула в управлении хозяйством: Понтикан, Валерий и Агинезис. Из письма видно, что колоны по требованию Понтикана вынуждены были выплатить двойную сумму своего оброка (hoc tecum ago, ne... bis reddant, quod debent, cum coloni... actori suo dederint... servientes). Августин рисует картину отношений между собственником имения, его акторами и колонами. Не только сам Ромул, но и его управители могут эксплуатировать колонов, не считаясь ни с какими нормами. Оправдываясь перед Августином, Ромул заявил ему, что Понтикан взял лишний оброк с колонов по собственному произволу, без его, Ромула, приказания. «Но ты приказал,— возражает ему Августин,— чтобы они подчинялись Понтикану, и они не могут различать, до какой степени они должны подчиняться». Материальное положение колонов Августин описывает в самых мрачных тонах, называя их несчастными и бедными (miseri et egentes) людьми и указывая на несправедливость того, что оброк взимается дважды с тех, которые с трудом доставляют его один раз (ut bis exigantur, qui semel reddere vix sufficiunt).
В письме Августина говорится только об оброчных повинностях колонов. Часть оброка они вносили деньгами, часть натурой. Из продуктов, вносимых колонами, Августин упоминает вино. {135}
Разумеется, мы не можем судить о том, насколько приведенные данные Августина типичны для всех крупных имений поздней Римской Африки. Однако они во всяком случае гораздо более показательны и конкретны, чем весьма шаткие гипотезы о существовании неких юридических норм, якобы определявших совершенно особое положение африканских колонов. В то же время эти данные подтверждают то впечатление о совершенно бесправном положении колонов, которое создается при знакомстве с кодексами, об их не только юридической, но и фактической крепостной зависимости от землевладельцев. Эта зависимость, как свидетельствует африканская церковная литература, распространялась не только на сферу экономических отношений (произвольное превышение норм повинностей колонов). Собственники имения часто по своему произволу заставляли своих колонов переходить из ортодоксального христианства в донатизм или наоборот [329]. В Африке IV в., где религиозные убеждения отстаивались трудящимися слоями населения с чрезвычайной стойкостью, это имело немалое значение. В свете всех этих фактов, характеризующих реальное положение африканских колонов, предположение о том, что они будто бы могли свободно уходить из имения и даже отчуждать свои участки, представляется совершенно невероятным.
Вместе с тем мы можем констатировать, что отмеченные выше особенности колонатных отношений в Африке II в. до известной степени сохраняли свое значение и в рассматриваемое время. С этой точки зрения представляет интерес уже упоминавшийся в другой связи указ Валентиниана и Валента от 366 г. президу Триполитании (CJ, XI, 48, 5): «Господа имений (domini praediorum) должны получать то, что предоставляет земля, но не требовать денег. Крестьяне (rustici) пусть не выбирают деньги (в качестве способа уплаты повинностей), если этого не требует обычай имения (consuetudo praedii)». Из данного указа можно заключить, что в период Поздней империи местный обычай продолжал рассматриваться в качестве основы, регулировавшей повинности зависимого населения имений. Интересно, что авторы указа допускают существование consuetudo, предписывающего денежную ренту, лишь в виде исключения. {136} Таким образом, типичным способом уплаты повинностей колонов продолжала оставаться натуральная рента. Это подтверждается и конкретными данными Августина [330].
Однако в условиях Поздней империи поместные обычаи вряд ли могли служить сколько-нибудь прочной гарантией против увеличения повинностей колонов. Росту эксплуатации всех слоев зависимого сельского населения способствовало усиление налогового гнета, который все в большей степени давил не только на хозяйства куриалов, но и на имения крупных землевладельцев-сенаторов. Собственник имения был обязан внести за счет продукта труда колонов причитающиеся с него фискальные повинности и, кроме того, разумеется, стремился обеспечить собственный доход. Если имение сдавалось кондуктору, то он также выступал в качестве претендента на значительную часть этого продукта. Колоны испытывали, таким образом, двойной или тройной гнет, что, конечно, не могло не приводить к превышению традиционных норм их повинностей. Можно предполагать, что именно с этим явлением были связаны мощные вспышки восстаний сельского населения в Нумидии в IV и V вв. В источниках подчеркивается, что восставшие разрушали амбары и винные погреба в имениях [331], в чем, очевидно, выражался протест против чрезмерных, противоречащих обычаю, взиманий натуральных продуктов землевладельцами.
Приведенные данные характеризуют положение колонов частнособственнических имений. Значительная часть сельского населения Римской Африки обрабатывала земли, принадлежащие государству. Колоны, составлявшие рабочую силу имений, сдававшихся различного рода держателям императорских земель — кондукторам или {137} эмфитевтам, по всей вероятности, находились примерно в тех же условиях, что и колоны частных землевладельцев. Еще из данных эпиграфики раннего времени известно, что крупные арендаторы фактически осуществляли в отношении колонов функции собственников имений. Августин рассказывает о владельце эмфитевтического имения донатистском епископе Криспине, который «не поколебался с помощью угроз вторично крестить (т. е. перевести в донатизм.—
Вместе с тем мы можем констатировать наличие в Африке IV в. императорских колонов, не находившихся в непосредственной зависимости от крупных съемщиков. В относящемся к Африке указе Константина от 319 г. (CJ, XI, 63, 1) говорится о колонах, которые притесняют (gravant) эмфитевтов, захватывая, вопреки обычаю (praeter consuetudinem), поля, которые они не освоили никакими культурами, хотя обычай (solemnitas) позволяет им присваивать только то, что их трудом засажено оливами или виноградом. «Они пытаются захватить и орошающие воды источников, которыми могут пользоваться только эмфитевты». Указ разрешает колонам пользоваться только таким количеством воды, которое необходимо для орошения в действительности обрабатываемых ими полей, и обязывает их платить эмфитевтам за лишнюю воду.
Данный указ интересен тем, что он свидетельствует о сохранении в поздней Римской Африке обычая, предоставлявшего колонам право оккупации неосвоенной земли для ее обработки, с которым мы впервые встречаемся в lex Manciana. Однако отношения, отраженные в указе, существенно отличаются от тех, которые имеются в виду в надписи из Хенхир-Меттиха. Колоны имения Вилла Магна Вариана, осваивающие subsiciva, подчинены съемщикам: вновь осваиваемые участки рассматриваются как новый источник повинностей, выплачиваемых колонами кондуктору или актору имения. Колоны из указа Константина {138} являются силой, не подчиненной арендаторам-эмфитевтам, но противостоящей им, угрожающей их экономическим интересам. Хис пытался толковать этот указ, исходя из предположения, что эмфитевтическое имение было разделено на «господское поле», находившееся в личном пользовании эмфитевта, которое он обрабатывал с помощью рабов, и участки колонов. Колоны, поставлявшие оброк эмфитевтам, захватывали, по Хису, землю, принадлежавшую к «господскому полю», и воду, предназначенную для его орошения [334].
Такое толкование представляется совершенно невозможным. Колоны, обязанные повинностями эмфитевтам и находившиеся от них в прямой экономической и юридической зависимости, не могли, разумеется, отнимать у них землю. На наш взгляд, в эмфитевтах и колонах, фигурирующих в указе 319 г., следует видеть две независимые друг от друга категории землевладельцев. Как отмечалось выше, эмфитевтические имения часто разделялись на ряд более мелких держаний, сдававшихся отдельным эмфитевтам. При этом следует учитывать, что колоны, обрабатывавшие такие имения, были прикреплены к ним и не могли сгоняться с земли эмфитевтами (CJ, XI, 63, 3). Очевидно, на практике часто могло возникать такое положение, при котором часть эмфитевтического имения (fundus) была сдана эмфитевтам, а остальная часть самостоятельно эксплуатировалась колонами [335]. В Африке на этих колонов распространялось право оккупации невозделанных участков, расположенных на территории имения, при условии их обработки. Колоны, о которых говорится в рассматриваемом указе, захватывают воду из источников, служащих для обводнения земель эмфитевтов. Поскольку участки, присоединяемые колонами, в данном случае не используются ими для возделывания сельскохозяйственных культур, можно полагать, что речь идет о захвате тех частей имения, которые были необходимы для подведения воды от источников к участкам колонов. Вообще весь контекст указа свидетельствует о том, что он был посвящен прежде всего регулированию использования воды в такого рода имениях. Таким образом, {139} указ 319 г. имеет в виду крестьян, эксплуатирующих участки, расположенные на императорской земле, соседние с территорией, арендуемой эмфитевтами, и имеющие с ними общие источники орошения.
Отсюда можно сделать тот вывод, что в числе африканских земледельцев, официально рассматривавшихся как императорские колоны, были относительно самостоятельные мелкие землевладельцы. Очевидно, именно такие колоны могли на практике осуществлять продажу своих участков, против чего выступает указ Валентиниана от 387 г. (CJ, VII, 38, 2). Но подобные отношения могли возникать лишь в тех случаях, когда по тем или иным причинам императорская земля не сдавалась в аренду крупным съемщикам. Только в таких условиях императорский колон в Африке действительно мог использовать свое право оккупации неосвоенной земли, чтобы вступить в фактическое владение этой землей. Заключать же (как это делает, например, Пиганьоль), будто все африканские крестьяне IV в., освоившие новую землю, становились чем-то вроде ее собственников [336], на основании указа 319 г. не представляется возможным. Определяющими для африканского колоната были все же отношения в частных или арендуемых крупных имениях, а эти отношения не способствовали ни развитию владельческих прав колонов, ни укреплению их экономического положения. Если в ранней фазе развития африканского колоната зависимые земледельцы находились в относительно более благоприятных условиях, чем, например, италийские колоны, то в период Поздней империи в их положении трудно усмотреть какие-либо преимущества по сравнению с положением колонов других провинций. Исторический процесс шел в направлении усиления эксплуатации всех слоев трудящихся и нивелирования различных форм зависимости.
Значительную сложность представляет вопрос о соотношении между трудом колонов и рабским трудом в сельском хозяйстве. Наши источники не оставляют сомнения в {140} том, что в IV—V вв. рабы составляли многочисленную категорию сельского населения. В распоряжении Константина от 319 г. рационалу Африки говорится об имениях и рабах (possessiones atque mancipia) фиска, подаренных частным лицам (CTh, X, 1, 2). В указе Констанция от 346 г. рационалу Нумидии устанавливается порядок использования имуществ, конфискованных у лиц, совершивших государственные преступления. Движимое имущество, в том числе городских рабов (mancipia urbana), разрешалось передавать людям, имеющим заслуги перед императором. Сельские рабы, земельная собственность и дома (mancipia autem rustica et possessiones et domus) преступников должны были переходить к фиску (CTh, X, 8, 4). Таким образом, в законодательной практике рабы рассматривались как обычная принадлежность африканских имений. В то же время рабы постоянно упоминаются в церковной литературе. Особенно характерны сообщения Оптата и Августина об освобождении рабов агонистиками и восставшими сельчанами; они доказывают наличие рабов в подвергавшихся атакам повстанцев крупных имениях. Августин рассказывает о беглых рабах, которых принимают могущественные люди, не опасающиеся претензий со стороны их прежних господ [337]. Эксплуатация рабского труда была распространенным явлением в церковных имениях [338]. Важно отметить, что в период Поздней империи в Африке в значительных масштабах имел место приток новых рабов. Рабы составляли одну из главных статей экспорта из Мавретании [339]. Одним из источников поступления рабов были войны с берберскими племенами. Августин рассказывает о захваченных в плен маврах, которые, находясь в рабстве, смешиваются с римлянами (Romanorum servitiis iam miscerentur) [340].
Труд рабов, несомненно, продолжал широко применяться в сфере домашнего обслуживания, рабы были также управителями имений, казначеями, сторожами и т. п. Однако наличие особой категории mancipia rustica и большого количества рабов в сельской местности заставляет думать, {141} что многие из них были заняты непосредственно в сельскохозяйственном производстве.
Источники не содержат почти никаких данных, которые позволяли бы судить о характере использования труда такого рода рабов, о том, каким образом в крупных имениях рабство сочеталось с колонатом.
Несколько соображений по данному вопросу было высказано Гзелем [341]. Этот исследователь полагал, что в крупных имениях рабский труд применялся главным образом при освоении сухих земель под оливы. Поскольку оливы дают урожай через несколько лет после посадки, на таких землях якобы нельзя было применять труд колонов. Однако надписи, содержащие lex Manciana и lex Hadriana, а также «Таблички Альбертини» свидетельствуют как раз об обратном: оливки упоминаются здесь в качестве одной из основных культур, возделываемых колонами. Далее, по предположению Гзеля, рабы применялись на земле, находившейся в личном пользовании собственника, в отличие от территории, сдаваемой в аренду колонам. Но и сам Гзель считает этот тезис сугубо гипотетическим.
Заслуживает внимания предположение Гзеля о том, что в период Поздней империи рабы часто использовались в качестве держателей земли и, таким образом, практически приближались по своему положению к колонам. Он ссылается в этой связи на следующую эпитафию из Ситифенской Мавретании (CIL, VIII, 20578): Tarracius verna vectigalis vixit annis X, mensibus X, D.XXII. Гзель толкует verna vectigalis как «раб на оброке». Такое понимание и нам представляется наиболее правильным: речь в надписи идет о десятилетнем мальчике, что исключает предположение о рабе, выполнявшем административные функции (сбор vectigal). Очевидно, данный термин обозначает определенную категорию рабов, принадлежность к которой переходит от отца к сыну. Такие рабы выплачивали своему господину какие-то взносы, что предполагает передачу им в пользование земельных участков или каких-либо иных хозяйственных объектов.
Но, и помимо приведенной надписи, мы располагаем для периода Ранней империи довольно отчетливыми дан-{142}ными о сельских рабах, самостоятельно ведущих свое хозяйство. О такого рода рабах, живших в одном селе с колонами, упоминает Апулей в «Метаморфозах» [342]. Очевидно, уже в довольно ранний период собственники крупных имений считали выгодным сажать своих рабов на землю, снабжая их необходимыми орудиями. Мы можем с большой долей вероятности предположить, что то же самое явление имело место и в поздней Римской Африке. Вообще, поскольку эксплуатация крупной земельной собственности с помощью земледельцев, ведущих самостоятельное хозяйство, уже давно вошла здесь в обыкновение, она должна была оказать свое влияние на развитие рабовладельческих отношений.
Помимо земледелия, рабы использовались, как показывают эпиграфические данные, в крупном скотоводческом хозяйстве [343]. В «Житии св. Мелании» рассказывается о рабах — внутрипоместных ремесленниках. По данным Августина, рабы трудились на мельницах [344]. Следует учитывать, что столь развитое в Африке производство оливкового масла нередко осуществлялось в имениях на крупных маслодавильнях, требовавших применения значительной рабочей силы [345]. В этом производстве, очевидно, была занята специальная группа работников имения, свободных от работы на земле, т. е. скорее всего рабы.
Особого внимания заслуживают данные о рабах, которые содержатся в Sermones Августина. Как отмечалось выше, приводимые Августином в «Проповедях» факты социальной и хозяйственной жизни характерны прежде всего для городов и городского землевладения. В связи с этим интересно отметить, что колоны, или рустики, которых мы довольно часто встречаем в других произведениях Августина, совсем не упоминаются в Sermones — этот слой населения был связан с крупными имениями, которые в основном лежали вне сферы непосредственных интересов {143} городских жителей. Зато весьма многочисленны здесь упоминания о рабах (servi, mancipia, familia). Рабы, так же, как земля и дом, принадлежат к тем земным благам, которыми более всего дорожит паства Августина, они составляют непременный элемент богатства. Человек, лишившийся своих богатств, по словам Августина, восклицает: «Я потерял золото, рабов (familiam), скот» (Serm. 21,9). Когда богач умирает, в его похоронах участвуют толпы бьющих себя в грудь рабов и служанок (agmina servorum et ancillarum — Serm. 102, 2, 3). Богач,— говорит Августин,— боится собственного раба, который может убить и обокрасть его (Serm. 113, 4, 4). Противопоставляя земные блага духовным, Августин говорит, что верность (fides) лучше, чем золото, серебро, имения (praedia), рабы (familiae), богатства (Serm. 159, 3, 3). Жадный человек добивается золота, серебра, рабов (familiam), скота, земельных владений (Serm. 239, 5, 6). В общем, рабы упоминаются Августином во всех случаях, когда он перечисляет внешние признаки богатства [346]. Однако рабами владели, как можно судить по «Проповедям», не только богатые люди. Так, в одном случае Августин рассказывает о затруднениях, испытываемых человеком скромного достатка, к которому в гости пришел богач. «Ты не находишь, где остаться тебе самому, где приготовить постель ему (т. е. гостю —
Тема отношений господина с рабами чаще всего затрагивается Августином в связи с интересовавшими его рели-{144}гиозно-этическими проблемами. Довольно обычно в «Проповедях» сопоставление бога с pater familias, а христианской паствы с членами единой familiae, conservi. Верность христианина богу уподобляется той верности (fides), которой господа «справедливо требуют» у своих рабов [347]. «Если у тебя есть раб (servus), ты хочешь, чтобы твой раб тебе служил... Следовательно, раз ты хочешь, чтобы твой раб-человек тебе служил, а сам не хочешь служить своему господу богу, то ты поступаешь с богом так, как не хочешь, чтобы с тобой поступали» (Serm. 9, 10, 16). Эта апелляция проповедника к представлениям и чувствам, типичным для рабовладельческого класса, весьма ярко характеризует социальный облик той аудитории, к которой обращался Августин.
В Sermones относительно редки более конкретные упоминания о занятиях рабов и их взаимоотношениях с рабовладельцами. Поскольку в этих взаимоотношениях Августина интересует главным образом тема верности, он говорит преимущественно о таких занятиях рабов, где это их качество может более всего проявиться. Этим объясняется численное преобладание в «Проповедях» упоминаний о рабах-управителях, казначеях, сторожах — вообще, рабах, живущих в доме господина и наиболее близких ему. «Ты любишь раба, который верно сторожит твое золото» (Serm. 26, 8, 8). «Разве каждый человек не выбирает в качестве казначея верного (раба) из своей фамилии, чтобы поручить ему свои деньги?» (Nonne dispensatorem unusquisque eligit de familia sua fidelem, cui commitat pecuniam suam.— Serm. 259,5) [348].
В других случаях речь идет о рабах-слугах, постоянно живущих в доме господина [349]. Верный, хорошо исполняющий свои обязанности раб нередко вознаграждается отпуском на волю [350]. Раба неверного либо просто в чем-либо провинившегося перед своим господином ожидают различные наказания. «Раб боится разгневать своего господи-{145}на,— говорит Августин,— чтобы не приказал его бичевать, заковать его в колодки, заключить в тюрьму, послать молоть на мельницу» (Serm. 161, 9, 9). Данные Августина свидетельствуют о том, что по крайней мере в сфере домашнего обслуживания рабство сохраняло в V в. такое же господствующее положение, как и двумя-тремя веками раньше, и отнюдь не превратилось в «более мягкую» форму зависимости.
Наряду с данными о домашних рабах мы находим в Sermones чрезвычайно интересные, несмотря на их краткость, сведения об использовании рабов в сельском хозяйстве. В 356-й проповеди Августин рассказывает, каким имуществом обладали клирики гиппонской церкви, когда они были еще мирянами. Все они принадлежали к среднему или малоимущему слою городского населения. Один из них — диакон Валент — владел совместно с братом земельными участками (agelli) и рабами (mancipia, servuli). Другой диакон — Гераклий — подарил церкви свое владение (possessio), отпустив на волю несколько рабов, которые у него были. Наконец, третий диакон — «бедный человек..., однако прежде, чем стал клириком, купил из своих трудов нескольких рабов (servulos)» (Serm. 356, 3; 6; 9). Это сообщение свидетельствует не только о том, что рабы использовались в мелком землевладении, но и о хозяйственном значении рабства вообще. Как только владелец небольшого участка достигает той минимальной степени материального достатка, при которой он уже может использовать чужой труд, он стремится приобрести рабов. Таким образом, переход от хозяйства, основанного на собственном труде владельца парцеллы, к мелкому эксплуататорскому хозяйству представляет собой переход к хозяйству рабовладельческому.
В целом «Проповеди» Августина создают впечатление, что рабский труд преобладал в хозяйствах большинства муниципальных землевладельцев [351]. Интересно отметить, {146} что рабы, по-видимому, использовались также в хозяйствах военных колонистов — limitanei. Судя по рельефам из Триполитанского лимеса [352], работники этих хозяйств трудились не на своих участках, а на земле, находящейся в собственном пользовании хозяина виллы. Жили они в хижинах, расположенных, по данным раскопок, группами в непосредственной близости от укрепленного дома. Все это позволяет думать, что в данном случае мы имеем дело не с работниками, наделенными землей, а, скорее всего, с рабами, принадлежавшими limitanei.
Очевидно, именно в мелком и среднем землевладении — на небольших виллах и в еще более мелких хозяйствах, где не было возможности для наделения непосредственного производителя землей,— труд рабов использовался в своей «классической» форме. В крупных же имениях рабы — во всяком случае те из них, которые были заняты в земледелии,— трудились на выделенных им индивидуальных участках и составляли вместе с колонами более или менее единый слой сельского населения, часто обозначаемый в источниках как rustici.
В поздней Римской Африке, таким образом, продолжала сохранять свое значение характерная особенность античного рабства — его связь с мелким и средним хозяйством, в основном типичным для муниципального землевладения. Для периода Ранней империи эта связь была убедительно доказана Е. М. Штаерман [353]. Весьма характерно, что во внутренних районах африканских провинций рабовладельческие отношения получили наиболее широкое развитие не с начала римского господства, а в основном одновременно с интенсивным ростом городов и появлением широкого слоя средних муниципальных землевладельцев, ветеранов и т. п. До этого времени преобладали крупные имения, обрабатывавшиеся сельским плебсом, причем предположение некоторых исследователей, что эти имения развились из рабовладельческих латифундий [354], не подтверждается данными источников. Именно из районов городской жизни происходит наибольшее количество надписей, упоминаю-{147}щих рабов [355]. В период Поздней империи позиции муниципального землевладения значительно ослабели, но поскольку на городских территориях, а также в районах лимесов все же продолжали существовать небольшие и средних размеров земледельческие хозяйства, а крупное землевладение еще не стало абсолютно господствующим, то сохранялись и условия для существования античного рабства. {148}
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
СОЦИАЛЬНАЯ И РЕЛИГИОЗНАЯ БОРЬБА В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ IV в.
Относительная стабилизация политического положения в африканских провинциях Римской империи в начале IV в. не могла приостановить процесс дальнейшего обострения социальных противоречий. Такие явления, как развитие колоната, прикрепление колонов к земле, растущее давление налогового пресса, приводили к ухудшению экономического положения эксплуатируемых классов. Жестокая сама по себе эксплуатация трудящихся слоев населения должна была принимать особенно разорительные формы в условиях сравнительно высокого развития товарно-денежных отношений. В IV в. продолжался также процесс экономического упадка и пауперизации средних и мелких землевладельцев и роста внутренних противоречий в городах. Сенаторское сословие, которое в значительной своей части в свою очередь не избегло экономических тягот, связанных с ростом армии и бюрократического аппарата, также начало обнаруживать признаки внутреннего разложения. Различные группы господствующего класса были заинтересованы в прочной императорской власти, но в то же время испытывали на себе в той или иной степени бремя растущих требований фиска и злоупотреблений императорских чиновников.
Эта сложная сеть социальных и политических противоречий создала в африканских провинциях Поздней империи основу для острой внутренней борьбы. Характерная черта многих форм и этапов этой борьбы — их связь с религиозной борьбой между двумя направлениями в африканском христианстве: ортодоксальной и донатистской церквами. Два основных обстоятельства определили эту {149} связь и обусловили широкий размах религиозного конфликта: во-первых, широкое распространение христианства в различных классах африканского общества, в особенности среди эксплуатируемых слоев; во-вторых, изменение социальной и политической роли ортодоксальной церкви, которая в IV в. превратилась в организацию, идеологически оправдывавшую и санкционировавшую власть Римской империи и существующий социальный строй. В этих условиях оппозиция господствующей церкви превратилась не только в средство выражения идеологического протеста против сил и отношений, которые она защищала, но и в орудие организационного сплочения участников различных антиправительственных движений.
В дальнейшем изложении речь будет идти главным образом о борьбе между различными направлениями в африканском христианстве. Необходимо в связи с этим иметь в виду, что при всей распространенности христианства в поздней Римской Африке оно далеко не было здесь в изучаемый период безраздельно господствующей религией. Напротив, как свидетельствует ряд данных, в течение всего IV и начала V в. традиционные языческие культы Целесты, Сатурна, Конкордии, Геракла и другие пользовались широким распространением в африканских провинциях [356].
Эти культы, особенно оживившиеся при Юлиане Отступнике, сохраняли определенное значение и при «христианских» императорах. В течение всего IV в. в африканских городах строились и реставрировались храмы и алтари языческих божеств, в их честь воздвигались статуи и посвящения [357]. Еще во времена Августина язычники в ряде мест могли оказывать успешное сопротивление распоряжениям императорской власти, запрещавшим отправление культа. В Каламе, когда местный епископ потребовал у муниципального совета запретить языческие торжества, язычники забросали камнями и сожгли церковь [358]. В Суфесе городские власти не допустили, чтобы христиане в соответствии {150} с императорским законом удалили статуи Геракла, причем несколько христиан было убито [359].
Поскольку в настоящей работе мы рассматриваем сферу религиозной жизни главным образом как отражение борьбы различных социально-политических тенденций, закономерно поставить вопрос, какое место занимало язычество в этой борьбе. Эпиграфические данные, а также сообщения литературных источников позволяют сделать в этой связи следующие наблюдения. Прежде всего, мы не имеем для изучаемого периода сколько-нибудь определенных свидетельств о распространенности языческих верований среди основной массы сельского населения африканских провинций. Исключение составляли лишь пограничные берберские племена, многие из которых сохраняли свои старые верования [360]. Поскольку же в источниках идет речь о сельских жителях внутренних, давно уже подчиненных римской власти районов, они, как правило, связываются с христианством. Язычников мы встречаем в этих районах почти исключительно в городах и прежде всего среди сословия куриалов [361]. Кроме того, язычество вплоть до самого позднего периода римского господства в Африке остается религией значительной части земельной знати и верхушки провинциального управления: сенаторов [362], правителей провинций [363].
Для народных масс Северной Африки язычество еще в III в. стало религией господствующих классов и враждебного им Римского государства. Как мы увидим ниже, и после религиозной реформы Константина идеологи демократических слоев продолжали рассматривать Римскую империю как языческую. С другой стороны, для тех социальных групп, которые в большей или меньшей степени были {151} настроены лояльно по отношению к императорской власти, язычество по мере христианизации позднеримского государства все менее могло служить средством выражения этих настроений. Относительно большое количество язычников в городах, несомненно, объясняется тем фактом, что старые боги связывались здесь с традициями муниципальной жизни и гражданской общиной. Понятно поэтому, что императоры IV в., пытавшиеся консервировать городское устройство, хотя и запрещали отдельные культовые обряды (например, жертвоприношения), не отменяли культа в целом [364]. Религиозная политика Юлиана Отступника была принята в городах с особым энтузиазмом. При Валентиниане I консуляр Нумидии Цейоний Цецина Альбин активно содействовал восстановлению культовых зданий и статуй. Положение изменилось в конце IV в. Со времени Грациана и особенно при Феодосии и Гонории империя перешла в решительное наступление на язычество [365]. Поскольку в тот же период, очевидно, усилилась фискальная эксплуатация куриалов, вспышка антихристианских выступлений в африканских городах на рубеже IV и V вв. могла иметь и определенную политическую подоплеку.
Однако в большинстве случаев в борьбе между последователями старой и новой религий трудно усмотреть отзвуки каких-либо политических или социальных столкновений. Среди представителей одной и той же социальной группы мы нередко встречаем как язычников, так и ревностных христиан. Если, например, магистраты отдельных городов не позволяли христианам разрушать статуи и храмы богов, то в других случаях представители той же городской знати всячески поддерживали христианскую церковь. Христиане и язычники нередко бывали среди членов одной и той же семьи (например, родители Августина). То же явление характерно и для религиозных взглядов членов сенаторского сословия. Более того, в сознании многих представителей имущих слоев верность язычеству легко совмещалась с формальной принадлежностью к христианству. По сообщению Сальвиана Марсельского, многие африканцы, которые говорят о вере в Христа, душой служат идолам. Они зовутся христианами, но почитают Целесту после {152} Христа или раньше, чем Христа. Далее Сальвиан отмечает, что так поступают, правда, только самые знатные, могущественные и высшие люди (nobilissimi, potentissimi ас sublimissimi), но их святотатственное суеверие загрязняет весь город [366]. В одном из императорских указов от 426 г. говорится о людях qui nomen christianitatis indulti sacrificia fecerint (CTh, XVI, 7, 7).
В христианской Северной Африке язычество в известной мере служило выражением верности традициям муниципальной жизни либо сословным и родовым традициям римской знати. Представителями муниципальной интеллигенции и сенаторского сословия оно воспринималось как известная гарантия духовной независимости от идеологического гнета домината. За эти узкие рамки социально-политическое значение языческого культа в данный период почти не выходило. К началу V в. господствующий класс видел в христианстве официальную идеологию и чрезвычайно мощное орудие идеологического воздействия на массы тружеников, языческий культ был для многих представителей этого класса лишь невинным обычаем, унаследованным от предков. Поэтому одни и те же люди могли быть одновременно язычниками и христианами. Главная линия идеологической борьбы проходила в этот период не между язычеством и христианством, а между различными направлениями в христианстве.
Религиозная оболочка, в которой выступала социальная, а иногда и политическая борьба, создает значительные трудности в деле ее исследования. Мы можем судить о стремлениях различных общественных групп во многих случаях лишь по произведениям церковной литературы, в которых социальные мотивы религиозных конфликтов скрыты за догматическими или узкоцерковными спорами. Эти мотивы часто приходится разгадывать путем сопоставления отрывочных сведений и случайных намеков церковных авторов. Отсюда понятно, что многие выводы, полученные в результате подобного сопоставления, могут оказаться приблизительными или даже спорными.
В изучение социальной борьбы в поздней Римской Африке значительный вклад внесли Н. А. Машкин и А. Д. Дмитрев. Н. А. Машкин обстоятельно исследовал историю {153} восстаний сельского населения и характер их связи с религиозной борьбой. Выводы его работ за некоторыми исключениями и в настоящее время могут быть приняты в качестве отправного пункта для дальнейших исследований. В работах А. Д. Дмитрева рассмотрены некоторые существенные аспекты идеологии и организации движения агонистиков.
В западной литературе вплоть до недавнего времени изучение религиозной борьбы в поздней Римской Африке шло главным образом по пути выяснения ее фактической истории, которая излагалась исключительно как результат столкновения различных конфессиональных концепций [367]. Лишь в последнее десятилетие появились две работы, порывающие с этой традицией. Первая из них — книга Френда [368] — излагает историю донатизма в плане социально-политического содержания этого движения. Вторая — исследование Ж.-П. Бриссона [369] — посвящена главным образом изучению донатистской доктрины как выражения настроений определенных общественных слоев. Оба автора решают поставленные перед собой задачи далеко не во всем последовательно, некоторые их выводы вызывают решительные возражения, но их труды дают богатый свод материала по данной проблеме и содержат ценное исследование ряда относящихся к ней вопросов.
В 1959 г. в Германской Демократической Республике вышло в свет ценное марксистское исследование по истории движения агонистиков и его отношений с донатизмом, принадлежащее перу Теодоры Бюттнер [370]. Наиболее важ-{154}ную сторону труда Т. Бюттнер составляет исследование религиозной идеологии агонистиков как опосредствованного выражения протеста против господствующего социального строя. Автор изучил этот вопрос значительно глубже, чем его предшественники, и в тесной связи с предшествующей историей африканского христианства, а также с аналогичными религиозными движениями в других районах античного мира. Весьма четкими и аргументированными кажутся нам также взгляды автора на сущность донатистского движения.
В цели настоящей работы не входит ни изложение религиозной истории поздней Римской Африки во всех ее деталях и аспектах, ни пересмотр вопросов, достаточно обстоятельно исследованных в научной литературе. Наша задача ограничивается обобщением тех данных о связи между социально-политической и религиозной борьбой, которые можно извлечь из источников и из предшествующих исследований, а также выяснением некоторых относящихся сюда вопросов, до сих пор не получивших достаточного освещения.
1. Донатистское движение в первой половине IV в.
Обстоятельства возникновения раскола в африканской церкви достаточно хорошо известны по многочисленным данным церковной литературы. Мы ограничимся изложением лишь наиболее существенных фактов. Раскол 312 года вырос из событий более раннего времени, связанных с преследованием христиан при Диоклетиане. Большинство африканских епископов в период преследования подчинилось императорскому эдикту о выдаче властям священных христианских книг. Возглавлявший африканскую церковь карфагенский епископ Мензурий проявил бóльшую ловкость, чем многие его коллеги: он выдал чиновникам под видом «священных» еретические книги, что позволило ему избежать преследования, а впоследствии защищаться от обвинения в «предательстве» [371]. В то же время, как {155} убедительно показал Френд [372], основная масса африканских христиан, происходивших из трудящихся слоев населения, продолжала стойко защищать свои религиозные убеждения. Как и во время предшествующих преследований, сопротивление этих рядовых христиан гонениям приняло форму добровольного мученичества. Они сами заявляли властям, что имеют списки евангелия, но не выдадут их [373]. Движение мучеников широко распространилось в Карфагене и в некоторых других городах Проконсульской провинции, а также в Нумидии. Только в небольшом городке Абитина, епископ которого подчинился эдикту Диоклетиана, власти арестовали 47 христиан, продолжавших совершать богослужения. Характерно, что только один из них был декурионом, остальные, очевидно, принадлежали к низшим слоям населения [374]. В Карфагене толпы собирались вокруг тюрьмы, где были заключены мученики.
Позиция, занятая во время гонений верхушкой клира, встретила резкое сопротивление среди рядовых членов христианских общин. Епископы и клирики, выдавшие «священные книги», были заклеймены как предатели (traditores); христиане, заключенные в карфагенской тюрьме, заявили, что traditores должны быть исключены из христианского сообщества, а общение с ними является грехом, лишающим христианина возможности попасть в царство небесное [375].
Преследование христиан при Диоклетиане лишь обострило внутренние противоречия, которые давно уже созревали в недрах христианских общин Северной Африки. В начале III в.— в период деятельности Тертуллиана — адептами христианства были в основном малоимущие люди, представители трудящихся слоев [376], среди которых господствовала ригористическая идеология отречения от мирских благ, противопоставления христианской «общины изб-{156}ранных» всему остальному миру. Этой идеологии соответствовала и та непримиримость, с которой христиане тех времен относились к любому компромиссу с «этим миром», с олицетворявшей его светской властью. «Не может одна душа служить двоим,— писал Тертуллиан,— богу и цезарю» [377].
Уже к середине III в. и социальный состав христианских общин, и их организация значительно изменились. Среди христиан появилось много выходцев из зажиточных слоев городского населения. Именно богатые люди, как на это прямо указывает Киприан, боясь конфискаций, наиболее легко отступались от своей веры в период гонений [378]. Исчезло былое равенство членов общины, церковная организация приобрела иерархический характер. Киприан в своих произведениях отстаивает теорию высшего авторитета епископской власти для верующих. Благодаря пополнению клира за счет новообращенных представителей муниципальной интеллигенции и укреплению материального положения церкви, епископы и клирики нередко сами оказывались богатыми людьми [379] и имели, таким образом, гораздо больше общего с христианами-куриалами, чем со скромными ремесленниками или рабами, которые стойко противились гонениям [380]. Вполне понятна поэтому та примиренческая позиция по отношению к «падшим», т. е. изменившим своей вере, христианам, которую заняло большинство африканского клира во главе с Киприаном после гонений Деция. Но эта позиция не нашла поддержки в демократических слоях христианских общин. Последователи Новациана, выступавшего за непримиримое отношение к «падшим», захватили несколько епископств и на некоторое время значительно подорвали авторитет Киприана в Карфагене [381].
Таким образом, социальная и связанная с ней идеологическая эволюция христианства неизбежно приводила к {157} росту противоречий между различными группами верующих. Если Киприан, порывая с традицией Тертуллиана, заявлял, что ради единства церкви следует терпеть в ее лоне недостойных прелатов и что праведные будут отделены от неправедных самим богом в должное время [382], то среди рядовых верующих было распространено убеждение в необходимости «чистоты» церкви, «избранности» и праведности ее членов. В течение второй половины III в. христианство глубоко проникало в среду эксплуатируемых классов сельского населения. Эти новые адепты, которых привлекала в христианстве прежде всего его враждебность римскому миру и официальной идеологии, его демократическая фразеология, могли только усилить позиции противников отхода от первоначальных ригористических принципов и компромисса со светской властью. Гонения Диоклетиана обнажили всю глубину этих противоречий. Если во время предшествующих гонений Киприану удалось довольно быстро одержать победу над новацианами, то в начале IV в. сопротивление епископам-«предателям» приняло гораздо более стойкий и последовательный характер. В то же время более явно и резко обнаружился разрыв верхушки клира с традициями раннего демократического христианства. Так, карфагенский диакон Цецилиан выступил во время гонений против мученичества — этой традиционной для африканских христиан формы борьбы с «силами зла», символизировавшей духовное превосходство «праведных» над «неправедными». Цецилиан препятствовал доставке пищи христианам, заключенным в карфагенской тюрьме, осуждал поклонение мощам погибших мучеников [383]. В дальнейшем некоторые представители карфагенского духовенства приняли активное участие в политической борьбе, развернувшейся в Африке после отречения Диоклетиана. Один из священников выступил как прямой агент тех кругов африканского общества, которые поддерживали викария Домиция Александра; он опубликовал памфлет, направленный против Максенция. Этого священника поддержал карфагенский епископ Мензурий [384]. Та-{158}кого рода деятельность была, конечно, весьма далека о провозглашенного ранними христианскими идеологами неучастия в делах греховного мира.
В 311 г. в Карфагене был созван собор для избрания преемника недавно умершему Мензурию. В результате интриг различных претендентов на епископскую кафедру собор начал заседать до прибытия епископов из Нумидии. Без участия представителей нумидийского духовенства был избран новый карфагенский епископ — Цецилиан. Обойденные нумидийские епископы впоследствии организовали в Карфагене собственный собор, отказавшийся признать Цецилиана епископом и избравший карфагенским епископом Майорина. Часть местных церквей признала Майорина законным епископом, в результате чего африканская церковь оказалась расколотой на две самостоятельных церковных организации, во главе каждой из которых стоял собственный карфагенский примас [385].
Некоторые исследователи, объясняя происхождение раскола, придают большое значение соперничеству между карфагенской и нумидийской церквами [386]. По традиции, существовавшей в Африке, карфагенский епископ посвящался в сан примасом Нумидии, причем в изучаемый период этот обычай, по-видимому, ставился под сомнение карфагенским духовенством [387]. После гонений Диоклетиана нумидийский примас Секунд пытался подорвать репутацию карфагенского епископа Мензурия, обвинив его в «предательстве». Очевидно, в возникновении раскола сыграла некоторую роль борьба внутрицерковных интересов и связанные с ней интриги. Источники связывают инициативу сепаратного собора нумидийских епископов с именем богатой женщины Луциллы, урожденной испанки. Луцилла была личным врагом Цецилиана, собор, избравший Майорина, проходил в ее доме, сам Майорин был домашним священником Луциллы [388]. Ортодоксальные церковные авторы {159} обвиняли сторонников Майорина в том, что они были подкуплены Луциллой [389].
Однако каковы бы ни были личные или узкоцерковные интересы карфагенского и нумидийского духовенства, нельзя отводить этим интересам, чуждым массам рядовых христиан, сколько-нибудь существенную роль в возникновении раскола африканской церкви, принявшего сразу же чрезвычайно глубокий характер и затянувшегося более чем на столетие. Нумидийские епископы, собравшиеся на сепаратный собор в 312 г., прекрасно сознавали, что они смогут приобрести массовую поддержку среди верующих, лишь выдвинув программу, отвечающую настроениям широких кругов африканских христиан. Поэтому основным лозунгом этой программы была провозглашена непримиримость к «предателям» и поддержка традиций мученичества. Для доказательства неправомочности Цецилиана нумидийские епископы ссылались не на то, что он был избран без их участия, а на то, что он был посвящен в сан епископом Феликсом Аптунгским, выдавшим будто бы священные книги во время гонений [390]. С точки зрения радикально-демократических представителей африканского христианства начала IV в. уже простое сообщество с traditores в единой церкви было невозможно для истинного христианина, тем менее был мыслим в их среде епископ, принявший сан через посредство «предателя» [391]. Кроме того, в вину Цецилиану было поставлено его отрицательное отношение к «мученикам», очевидно, достаточно хорошо известное населению Карфагена [392].
Весьма характерно, что карфагенские христиане далеко не остались равнодушны к событиям, развернувшимся вокруг выборов нового епископа. По словам Оптата, на стороне Цецилиана была tota civica frequentia [393]. Оптат, очевидно, имел в виду тех, кто представлял в его глазах карфагенское гражданство, т. е. прежде всего куриалов. О соборе, избравшем Майорина, Августин, говорит, что ему {160} оказывала поддержку furiosa et poculo erroris atque corruptionis ebriosa multitudo [394] Эти выражения обычны для его стиля в тех случаях, когда речь идет о плебейских слоях населения. Очевидно, непопулярность Цецилиана и епископов-«предателей» в этих слоях побудила последние выступить в церковных спорах на стороне оппозиционного духовенства. Таким образом, раскол африканской церкви уже при своем возникновении перерос рамки чисто церковного конфликта и охватил широкие слои христиан. За нумидийским духовенством и Майорином пошла та часть верующих, которая отстаивала наиболее радикальные стороны христианской идеологии: ее бунтарский дух, враждебность существующему общественному порядку и светской власти. Эта враждебность находила свое внешнее выражение главным образом в стойкости сопротивления преследователям христианства — «сильным мира сего», поэтому самая эта стойкость в защите своей религии воспринималась как основной критерий подлинной веры. Отсюда понятно то значение, которое приобрел среди африканских христиан вопрос об отношении к «предателям». Именно потому, что борьба внутри африканской церкви развернулась вокруг этого вопроса, она сразу же приняла определенную социальную окраску.
Начало раскола африканской церкви почти совпало по времени с Миланским эдиктом Константина и Лициния. Новая религиозная политика империи столкнулась с фактом существования в Африке двух соперничающих христианских организаций. Весьма характерно, что уже в первых распоряжениях Константина, относящихся к африканской церкви, только церковь, возглавляемая Цецилианом, рассматривалась как законный представитель африканских христиан. Церквам, поддерживавшим Цецилиана, было возвращено их имущество, конфискованное во время гонений Диоклетиана. Клирики этих церквей были освобождены от муниципальных повинностей. В письме к Цецилиану Константин заявлял, что считает его законным представителем «святейшей католической религии», и сообщал о выделении возглавляемой им церкви суммы в 3 тыс. фоллисов, которую в случае необходимости можно было увеличить. Из того же письма явствует, что Константин отдал {161} распоряжение африканским провинциальным властям преследовать «нарушителей церковного мира», т. е. сторонников Майорина [395].
Уже в этот период Константин достаточно четко сознавал связь противников Цецилиана с плебейским слоем христиан, сохранявшим в большей мере традицию непримиримого отношения к светской власти. В 313 г. проконсул Африки Анулин доносил императору, что сторонники Майорина явились к нему с протестом против действий цецилианистов вместе с большой толпой народа (adunata secum populi multitudine) [396]. Такого рода факты могли рассматриваться Константином только как попытка майоринистов оказать давление на императорские власти с помощью «мятежного плебса».
Тем не менее после этих первых распоряжений, направленных против майоринистов, религиозная политика Константина в Африке приобретает несколько другой характер. Отныне целью императора становится не столько преследование противников Цецилиана, сколько преодоление раскола путем примирения враждующих течений. На наш взгляд, это изменение можно объяснить следующими обстоятельствами. С одной стороны, Константину было ясно, что майоринисты представляют собой значительную силу, поскольку они обладают массовой поддержкой среди африканских христиан [397]. С другой стороны, последующие события показали, что епископы, возглавившие это течение, не проявляют какого-либо враждебного отношения к императорской власти, но лишь стремятся добиться от нее официального признания, дабы получить права на те привилегии, которые были дарованы церкви Константином. В этих условиях император счел наиболее разумным добиться мирного объединения враждующих церквей и тем самым нейтрализовать нежелательные тен-{162}денции, которые развивались в майоринистском течении под влиянием агитации против «предателей».
В апреле 313 г. сторонники Майорина обратились к Константину с просьбой о назначении арбитров из числа галльских епископов для рассмотрения их спора с цецилианистами [398]. В ответ на эту просьбу император постановил созвать в Риме церковный собор, состоявший из галльских и италийских епископов. В соборе участвовали также на правах тяжущихся сторон по 10 представителей от обоих африканских церквей. Собор оправдал Цецилиана в обвинениях, предъявленных ему майоринистами, однако, никаких репрессивных мер по отношению к последним решениями собора предусмотрено не было. За епископами, поддерживавшими Майорина, были сохранены их епархии. В тех епархиях, где имелось два враждебных епископа, епископская кафедра оставалась за старшим по посвящению епископом, независимо от того, к какому из двух течений он принадлежал, а младшему должна была быть предоставлена другая епархия [399].