– Нет, он посторонних больше стесняется.
– А вы сами теперь свободны?
– Да. А что?
– Так позавтракайте со мной и подождите: может, Штоль придет при вас, вот вместе и поговорим.
Товарищ Штоля мне показался совсем простым, такой румяный, круглолицый и все краснел. От завтрака он не отказался, и я хотел уже позвонить, чтобы сделать распоряжение, как вдруг без звонка вошла горничная и сказала, что пришел шофер и спрашивает плату за вчерашний автомобиль.
– За какой автомобиль? Да я с самых дядиных похорон и на автомобилях-то не ездил.
Тут девушка меня надоумила, что, может быть, господин Штоль не заплатили.
– Какие глупости! – возразил я, – он приехал на своем автомобиле, да и с какой стати он дал бы мое имя?
– Извините, что я вмешиваюсь, – сказал офицер, – но у Феди Штоля никакого автомобиля нет.
– Да не у него, а у его матери.
Но офицер настаивает, что и у матери Штоля никакого автомобиля нет, а что не заплатить шоферу и послать его по чужому адресу, это с Федором Николаевичем случается. Шофера я отпустил, а сам, севши с офицером за завтрак, попросил его сообщить подробнее, что он знает о своем товарище, ночной рассказ которого так меня заинтересовал.
Сведения, данные мне румяным офицером, дополнили повесть Штоля, осветив несколько иначе некоторые ее эпизоды. Главным же образом, они пролили свет на характер самого Федора Николаевича, делая его более правдоподобным и подчиненным какой-то логике. Тут-то я узнал прозвание «Федя-Фанфарон» и почему оно было дано подпоручику Штолю. Впрочем, не трудно догадаться, за что дается человеку подобное прозвище, которое само в себе носит определение своих свойств, но в Феде это фанфаронство далеко не всегда вызывалось желанием обмануть или даже надуть человека, а происходило, вероятнее всего, от распущенности и несдержанной фантазии, чем опять приводило на память его родство с Цезаркой.
Его фанфаронство выказывалось по поводу всяких обстоятельств, значительных и незначительных, проявлялось неожиданно и далеко не всегда имело в виду выгоду или избежание невыгоды, как в случае с материнским автомобилем.
Вторым качеством поручика Штоля, которое я уже имел случай заметить и которое отлично совмещалось с фанфаронством, была его необычайная требовательность к другим и никакой к себе. Он воображал, что не только друзья, полюбившие его за что-нибудь, а, вообще, все люди, все учреждения, писатели, художники, встречные существуют только для него и должны существовать только для него и должны существовать так, как ему угодно и удобно, не иначе, а он сам ни для кого ничего делать не должен, даже для самого себя. Отсюда развилось нетерпеливое и нетерпимое критиканство, а также способность попадать в такие положения, где его непременно нужно было спасать, выручать и что-то с ним делать. Казалось бы, те превратности жизни, из которых я знал только малую часть, могли бы доказать Штолю всю несостоятельность и неудобство такого образа мыслей, но, вероятно, горбатого может исправить только могила, а по словам краснощекого офицера, искренно, по-видимому, расположенного к нашему несчастному герою, никак нельзя было представить, чтобы Федя Штоль сам о себе хлопотал, старался что-нибудь для себя сделать, нет, он только требовал, обижался и всех бранил, не исключая и тех, которые за него действовали. Это, конечно, могло бы показаться не очень красивым и всех от него отогнать, но, при всех этих отрицательных качествах, у Штоля была и доброта, известное благородство, какая-то сердечная ласковость, которые и влекли к нему именно добрых и хороших людей, а он имел какую-то способность отыскивать таких людей, необычайно скоро входить в их жизнь и еще быстрее куда-то исчезать.
Само собой разумеется, что кадетские времена, когда он слушал о «зле мира», а его товарищи сочли за более легкое нажать курок пистолета, чем сделаться, как все другие, – эти времена уже давно прошли, и в этом отношении по внешнему поведению Федор Николаевич ничем не отличался от прочих подпоручиков, только и в любовные истории, и в кутежи он вносил ту же требовательность, бесшабашность и фанфаронство, от чего все они кончались довольно печально. Или он сам вдруг пропадал, когда, казалось, ничто не указывало на близость катастрофы, или добрым людям, которых вокруг него оставалось еще достаточно, проходилось его вытаскивать, спасать и водворять до нового фортеля. Этим-то водворением, кажется, в настоящее время и был занят его круглолицый товарищ.
– Но как же с таким нравом и с такими привычками Федор Николаевич может быть на военной службе? – спросил я.
– Ах, уж и не говорите! Ведь он только прикомандирован к нашему полку и состоит на испытании, а так себя ведет, так себя ведет, как будто нарочно, чтобы офицеры отказались принять его в свою среду.
– А где же он прежде служил и почему переводится?
– Он служил где-то под Выборгом, но и оттуда постоянно убегал, хотя и говорит, что переводится в Петербург, чтобы жить с матерью, но боюсь, что и там он что-нибудь нашкодил, так что переводиться ему почти приходится.
– Но, ведь, он, кажется, живет со своей матушкой?
– А кто его знает, где он живет! Мы с ним вместе обмеблировали квартиру, вышло очень мило, я думал, что Федя успокоится, но через две недели пришлось опять извлекать его из какого-то вертепа.
– Я только удивляюсь, как находятся люди, которые все время возятся с этим Штолем!
– Так, ведь, он очень милый, когда не дурит: добрый и ласковый, он – совершенный ребенок.
Во время этого разговора раздался звонок и явилось милое дитя, отрок Федор. Вид у него был растерянный, и было заметно, что время проводил он не совсем душеспасительно.
– У вас есть что-нибудь поесть? – спросил он, озираясь.
– А вас тут ожидают, – говорю я.
– Кто же меня дожидает?
– А вот, войдите, так увидите.
Как только Штоль увидел своего приятеля, так весь зарей вспыхнул и проговорил:
– Андрюша! Как ты сюда попал?
– Я приехал, чтобы везти тебя в полк. Дело еще можно поправить.
– Так, ведь, меня же в комендантское пошлют?
– Обязательно. Но, ведь, лучше в комендантском посидеть, чем ждать, когда совсем выгонят.
Федор Николаевич, очевидно, с этим не согласился, стал резониться и завел какую-то волынку, что он службу бросит и не то будет продавать нефтяные прииски на Кавказе, которые будто бы подарил ему дядя, не то займется литературой и напишет мемуары Марии Антуанетты.
Андрюша все это выслушал и сказал:
– Отлично! Я против этого не спорю, отсиди в комендантском, выйди в отставку честь – честью и пиши на здоровье мемуары хотя бы Дрейфуса на Чертовом острове; однако, как друг, я тебе этого не советую.
– Отчего же ты мне этого не советуешь?
– Оттого, что и в полку-то, где все-таки тебя любят и относятся как к избалованному ребенку, ты держишься еле-еле, а на воле ты и совсем пропадешь.
– А я без свободы жить не могу.
– Так кто же стесняет твою свободу? Тебе только не позволяют делать глупостей, самому тебе вредных.
– Это не глупости, а серьезное коммерческое дело.
– Это, что ты из полка-то бегаешь, аквариумских лакеев шашкой бьешь и у девиц скрываешься?
– Это я делаю оттого, что я несчастный, и мать у меня не такая, какая мне нужна.
– Что же ты думаешь этим ее исправить?
– Отнюдь нет, но мне самому легче.
– Ты рассуждаешь, как в старину рассуждали пьяные купцы.
– Ну, и что же? Ну, и в старину! Ну, и пьяные купцы, если я так хочу.
– Что же тебе за охота дурацкого самодура строить?
– А вот что хочу, то и строю.
Видя, что разговор принимает какой-то несоответствующий характер, я вступился и говорю:
– По-моему, Федор Николаевич, ваш товарищ совершенно прав. Я вас совсем не отговариваю ни от продажи земель, подаренных вам дядюшкой, ни от того, чтобы вы занялись литературой, но для этого вовсе нет необходимости, чтобы вы покинули службу и, тем более, бросили какую-нибудь тень на свое имя.
– Так что же мне делать, если все люди хамы?
– Тем больше причин не подражать им.
– А разве я им подражаю?
– До некоторой степени, конечно!
Федор Николаевич ничего не ответил и принялся за оставшийся завтрак. Его товарищ молчал, молчал и я. Наконец, Штоль, как ни в чем не бывало, проговорил:
– А что, Андрюша, наши собаки-то живы?
– Ну, конечно. Что же им делается?
– И не разучились через хлыст скакать?
– Нет, без тебя Федор их учил.
Бросив салфетку на стол, Федор Николаевич откинулся и сказал решительно:
– Ну, хорошо, быть по-вашему. В комендантское я сяду, но, если меня там продержат больше десяти дней, то оттуда сбегу. Так вы и знайте.
– Да больше десяти дней не продержат.
– Да уже все равно там, продержат, не продержат, больше этого срока там не останусь, вот мое последнее слово, а теперь разрешите мне пойти умыться.
– Отчего Федор Николаевич так боится комендантского, – спросил я, когда Штоль вышел за двери. – Разве там так нехорошо?
– Особенно хорошего, конечно, мало. Да Федя вовсе и не так боится. Вот если бы он был вольноопределяющимся, да его отправили в дисциплинарный батальон, это было бы другое дело. У нас летом был такой случай: один молодой человек из страху перед этим наказанием даже застрелился.
– Может ли это быть? – спросил я, – ведь, не пытают же в этом батальоне? Как же можно из какого-то страха лишать себя жизни?
– Конечно, не пытают, а вот, случился такой случай. Иногда, ведь бывает, что из-за карточных долгов стреляются.
– Да, но там вопрос чести, хотя бы ложно понятой, а тут все дело в самолюбии, да и то самом примитивном.
– Ах, самолюбие… Вы не можете себе представить, как оно иногда вредит.
– Да, вредит оно часто и почти всегда уменьшает человеческое счастье.
Лицо фединого товарища на минуту затуманилось, будто он вспомнил еще какой-нибудь случай из жизни, но он ничего не поспел сказать, потому что в эту минуту вошел уже умывшийся Штоль.
– Ну, Андрюша, едем! Ехать, так ехать.
Я долгое время не видел Федора Николаевича и, вообще, не приходил с ним в близкое соприкосновение, а сама судьба так устроила, что время от времени до меня доходили о нем вести, или он сам выплывал на поверхность житейского моря, как будто специально для того, чтобы я мог проследить какую-то целесообразность в его жизни, богатой приключениями.
В первые дни эти сведения доставляла Тамара Панкратьевна, причем сама, будучи женщиной не лишенной фантазии, окрашивала эти рассказы в какие-то гиперболические колера. По ее словам, Штоль из-под ареста бежал как-то очень романтично, чуть ли не на связанных простынях, опять был водворен туда же, успев в промежуток между арестами поссориться не только со всеми своими родными, но и с круглолицым другом. Так как, кроме того, он пьянствовал и дебоширил, то не оставалось почти никакой надежды на то, чтобы он остался в полку, к которому был прикомандирован.
Слухи о нефтяных землях Федя усиленно поддерживал, и Тамара Панкратьевна даже как-то этому верила. Не обладая подобным доверием, я только удивлялся, зачем человек так сам себя топит. Но вскоре эти сведения прекратились, так как Тамара Панкратьевна сама куда-то пропала.
В эту зиму я должен был съездить в Москву. Первое знакомое лицо, которое я встретил, подъезжая к гостинице, была как раз госпожа Сырцова. Она выходила одна из подъезда той же гостиницы и слегка задержалась, торгуя извозчика.
– Боже мой! Кого я вижу! – воскликнула она. – Как вы сюда попали?
– Я-то попал самым естественным образом, а вот вы, Тамара Панкратьевна, пропали совсем с нашего горизонта, как дым от лица огня.
– Ах, это целая история! – сказала она, садясь на извозчика и, уже отъехав сажени три, обернулась и закричала: – я, ведь, здесь со Штолем… помните Федю Фанфарона?
Еще бы мне его не помнить! Хотя, конечно, постоянно в уме я его не держал, но и не выпускал из памяти. Случаю было угодно поселить моих знакомых не только в одной со мною гостинице, но даже и в том же коридоре. Гостиница эта, имевшая прежде репутацию одной из первых в Москве, теперь была сплошь населена авантюристами, аферистами и всякого рода прожектерами, а верхний этаж был отведен под приезжих нестрогих дам высшей марки, что, конечно, если имеет удобства, то слишком специальные. Я уже и сам был не рад, что остановился в этом учреждении, видя, как изменилось она за 6 лет моего отсутствия, но соседство Тамары Панкратьевны, а особенно Штоля, обещало дать мне такую интересную пищу для наблюдений и соображений, что с лихвою покрывало разные другие неудобства.
Штоля я нашел в читальне, где он ожидал Тамару Панкратьевну, чтобы спуститься вниз к обеду. Был он еще в офицерской форме, но по опухшему, растерянному лицу было видно, что рассказы Тамары Панкратьевна были уже не так преувеличены. Он стоял, низко наклонившись над столом, на котором был развернут широкий газетный лист. Не знаю почему, но его поза и особенно светлые волосы, ровно подбритые по американской моде у затылка, пробудили во мне нежную жалость, и подпоручик Штоль показался мне совсем маленьким, заброшенным ребенком, которого может обидеть всякий. Я его не особенно расспрашивал потому, что на первые мои вопросы отвечал он уклончиво и все сводил разговор на пустяки, а, в конце концов, раскричался на читального мальчика и управляющего, зачем из зала унесли иллюстрированный номер английского журнала. Номер этот оказался у него же в комнате; тогда Федор Николаевич стал рассуждать на ту тему, что как, мол, нехорошо и нетактично со стороны администрации гостиницы не позволять уносить газеты каждому жильцу.
«Ну, думаю, милый друг, не очень-то ты изменился», и пошел, было, обедать, но Штоль стал меня уговаривать, чтобы я пообедал с ними и подождал Тамару Панкратьевну.
Я согласился, но потом несколько пожалел, потому что, очевидно, между ними были какие-то нелады: дама была нервна и, казалось, не то только что плакала, не то собиралась заплакать, а Федя Штоль грубил, придирался к лакеям и всячески фанфаронил. В конце концов, подписал счет, уверяя, что завтра получит от тамбовского управляюшего деньги. Пропустив вперед Тамару, я взял тихонько Штоля за локоть и спросил:
– У вас вышли все деньги, Федор Николаевич, что вы счета подписываете?
– Да, представьте, какой случай! Но мне завтра непременно пришлют из Тамбова.
– Ну, вот, и прекрасно… А то я хотел вам предложить занять у меня немного.
– Я был бы вам очень признателен.
– Да уже не стоит, раз вам завтра пришлют.
– Это, конечно, но если случится какая-либо задержка… У нас почта, вы сами знаете какая ужасная, то уже позвольте обратиться к вам.
– К вашим услугам, – сказал я и откланялся.
Так как я приехал в Москву по делам и уже, конечно, не для того, чтобы наблюдать за судьбой Штоля, то, разумеется, и распределял свое время как мне было удобнее, и в гостинице бывал очень редко. Впрочем, кажется, и мои петербургские знакомцы не были домоседами, они всегда отсутствовали. Почти каждую ночь я слышал, как по коридору часа в 4, а то и в 5 возвращались Федя и Тамара.
Однажды, когда я спускался с лестницы, мне встретилась Тамара Панкратьевна, которая почему-то шла пешком, не пользуясь лифтом.
– Вот вы как долго загостились в Москве, – говорю я ей.
– Да, – отвечает, – долго.
Госпожа Сырцова за эти несколько дней заметно изменилась: движения ее, всегда бывшие живыми, стали как-то чрезмерно беспокойны. Глаза приобрели пущий блеск и даже маленький носик как бы заострился.
– Что же вы здесь делаете?