В тот же вечер Ульянов приступает к работе над книгой «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов». В этой книге, вышедшей отдельным изданием три года спустя, Ленин безжалостно клеймит врагов народа, крадущих шпаргалки у социал-демократических экстернов.
Женева. 1902 год. Редакция журнала «Искра». Плеханов говорит Ленину:
— Владимир Ильич! Тебе совершенно нельзя доверять редакционную работу. Столько лет вожусь с тобой, а никакого толка. В сегодняшнем номере должна была пойти статья Аксельрода. Где она? Павел говорит, что он ее вручил лично тебе. Куда ты ее засунул?
Ленин начинает искать рукопись Аксельрода. Ищет в ящиках письменного стола; в корзине, в карманах. Из бокового кармана пиджака извлекает кипу бумаг.
— Ага! Вот она, аксельродовская рукопись!
— Эх, ты, шляпа, — говорит Плеханов Ленину. — Если в нашей социал-демократической партии и произойдет раскол, то только из-за тебя, из-за твоей неряшливости!
Лето 1917 года. Финляндия. Ленин скрывается от Временного правительства в доме финского товарища Ээхо Уукусинена.
— Какие последние новости? — спрашивает Ленин.
— Наши дела довольно плохи, — отвечает Уукусинен. — Буржуазное правительство напало на твой след.
— Господи, Боже мой, что же я буду делать? — восклицает Ленин и поднимает руку, чтобы перекреститься. Но, вспомнив, что он атеист, Ленин опускает безвольно руку. — Поехать в Швецию, что ли? Там все-таки спокойнее. Или, может быть, Временное правительство согласится посадить меня в запломбированный вагон и отправит меня назад в Германию? Как ты думаешь?
— План, как будто, совсем недурной. Пошли кого-нибудь в Петроград позондировать почву. Пошли товарища Перокуусинена. На него, кажется, можно положиться.
Входит Перекуусинен.
— Тут, товарищ Владимир Ильич, какие-то товарищи из Петрограда. Говорят, что специально приехали, чтобы с вами поговорить.
Ленин начинает дрожать всем телом.
— Откуда они знают, что я здесь? — исступленно кричит он. — Я их не хочу принимать. Скажи им, что я еду назад за границу…
В ожидании Ильича петроградские товарищи начинают реветь: «На бой кровавый, святой и правый, марш, марш вперед, рабочий народ!»
Ленин окончательно теряет самообладание:
— Товарищ Ээхо, прикажи им замолчать. Керенский еще может услышать. Ну, и болваны!
Ленин в сердцах поворачивается спиной к двери, за которой стоят приехавшие к нему специально из Петрограда гости.
— Пусть идут ко всем чертям! — цедит он сквозь свои запломбированные зубы.
Как всем марксистам известно, Ленин и Крупская обвенчались 10 июля 1898 года в селе Шушенском Минусинского округа. Ленин туда был сослан в 1897 году. В мае 1898 года к Ильичу приехала Крупская, осужденная на три года ссылки по делу «Союза борьбы». Крупской, объявившей себя невестой Ленина, власти поставили условие: если он немедленно не вступит в брак, ее отправят в другое место, скорее всего в Уфу или Вятку. В Вятку Крупской ехать не хотелось — там был в ссылке Мартов.
Так вот, представим себе такую сцену: дом в Шушенском, в котором живут только что обвенчавшиеся Ленин и Крупская. Время — август 1898 года. (Дадим молодоженам месяц, чтобы очухаться от любовного угара). Ленин сидит за столом, читает книгу. Крупская сидит на кушетке, тоже читает.
Крупская. Ах, Володя, Володя, как я счастлива! Как хорошо быть вместе, вдвоем. Даже в Шушенском хорошо! Как я люблю тебя, Володя!
Ленин. Я тебя тоже очень люблю, Надя. Представь себе, каким подлецом оказался этот самый Бернштейн!
Крупская. Бронштейн? Какой Бронштейн?
Ленин. Не Бронштейн, а Бернштейн. Бронштейн будет потом. Эдуард Бернштейн, немецкий социал-демократ. Он совершенно отказывается понять мои «Предпосылки социализма»» и «Задачи социал-демократии».
Крупская. Скажи, пожалуйста, как интересно. Какой ты умный, Володя. Все понимаешь. Дай, я тебя чмокну!
Ленин. Не сейчас. Этот Бернштейн типичный оппортунист, социал-предатель. Отрицает принцип гегемонии пролетариата.
Крупская. Отрицает? Вот сволочь! А ты, Володя, все-таки не расстраивайся. (Подходит к Ленину и игриво гладит его по лысине. По утверждению некоторых историков марксизма-ленинизма, Ленин родился с такой же лысиной, с какой умер). Володя, Володя, посмотри в окно, какая лунная ночь! Помнишь первую лунную ночь, которую мы с тобой провели вместе?
Ленин. Как же, как же, помню. Мы сидели на скамейке в парке, и я тебе передавал содержание моей работы «Что такое «друзья народа». Струве статья не понравилась. Ты была возмущена им до глубины души. Да, Надя, это была незабываемая лунная ночь. Струве все еще продолжает выкидывать разные коленца. По моему мнению, нам следовало бы взяться за организацию органа, правильно выходящего и связанного со всеми местными партийными группами. А этот Струве, прости за выражение, распинается за партийный объективизм, ставя его в противоположность буржуазному объективизму. Страшно даже подумать о том, на какие извращения марксизма способны все эти Баран-Тугановские.
Крупская. Туган-Барановские.
Ленин. Я же это и сказал.
Крупская. Пойдем прогуляться.
Ленин. Пойдем. Как только я закончу чтение Бернштейна. Я напишу ответ ему, Мартову и Болван-Тарановскому.
Крупская. Сколько времени тебе на это потребуется, Володя?
Ленин. Две недели. Может быть, чуть больше. Скажем, около трех недель. Понимаешь, нам надо приготовиться к съезду в Минске.
Крупская. (Со слезами в голосе). Володя, Володя!
Ленин погружается в чтение, ничего не слышит.
Крупская (вздыхает). Володя, сейчас ровно месяц со дня нашей свадьбы. Целый месяц! Тридцать дней!
Ленин. Неужели уже тридцать дней? Как быстро время летит! Понимаешь, если я обстоятельнее разработаю тезис о проблемах внутреннего рынка, у меня получится недурной анализ экономического строя России. Необходимо разгромить теоретические ошибки народников по вопросу о внутреннем рынке и развитии капитализма в России. Садись, Надя, я тебе разовью свою теорию.
Крупская. Володя, я решила поехать в Вятку.
Ленин. В Вятку? Кто там?
Крупская. Мартов.
Ленин. Если ты увидишь Мартова, скажи ему, что он заблуждается по поводу роли германского пролетариата в строительстве люксембургского хозяйства.
ЗДЕСЬ
Я люблю Америку
Почти немедленно по своем приезде в Америку я решил как можно скорее вернуться в Старый свет.
Я понял, что допустил непростительную ошибку. Я понял, что Америка не для меня, что в ней я никогда не уживусь. Я был убежден, что в этой стране я всегда буду чувствовать себя чужим. Чем скорее я отсюда выберусь, тем будет лучше для меня. И, несомненно, для Америки.
Задержка была только в деньгах. Мне нужно было заработать достаточно денег, чтобы оплатить обратный проезд в милую, благословенную Европу. В Европу, которая так хорошо меня понимает и которую я так хорошо понимаю.
Это было в середине двадцатых годов.
Я все еще здесь.
Я не уехал отсюда, не вернулся в Европу. И вряд ли когда-либо вернусь. Откровенно говоря, я никуда не хочу уезжать из Америки. Я ее очень люблю.
Я не могу себе представить другого места на земном шаре, где я бы себя так хорошо чувствовал, как в Америке.
У меня нет никакого желания делать праздные догадки о том, как бы я поступил, если бы в России вдруг произошел переворот и она превратилась бы в свободную демократию. Возможно, что я, не теряя ни минуты времени, помчался бы туда. А возможно, что и нет. Я слишком стар, чтобы срываться с насиженного места. Тут моя вторая родина.
И я ее очень люблю.
Порой мне кажется, что я люблю Америку сильнее, чем ее любят сами американцы. Это вполне понятно. Человек всегда больше ценит богатства, которые он приобрел собственным трудом, нежели богатства, доставшиеся ему по наследству. Американцы родились в свободной стране. Они принимают за должное то, что мне кажется высочайшим идеалом.
Правда, громко выражать чувство любви к Америке мне далеко не всегда удается. Когда я начинаю разглагольствовать о замечательных качествах этой страны, друзья-эмигранты отворачиваются от меня с насмешливой улыбочкой. А на американцев мои излияния навевают смертельную скуку.
В Америке не принято восторгаться Америкой.
Однако, мой американский патриотизм пришел не сразу. Мне пришлось здесь много пережить и много испытать, чтобы наконец почувствовать свою необыкновенную привязанность к Америке.
Когда я приехал в Соединенные Штаты, здесь не было иностранцев. Были только иммигранты. Между иностранцами и иммигрантами — огромная разница.
Мы бежали из России в разные страны. Бежали в Турцию, во Францию, в Англию, в Германию, в другие места. Принимали нас везде не особенно гостеприимно. Ни в одной стране мы не пользовались правами и привилегиями ее граждан. Власти большинства европейских государств неохотно выдавали нам, российским беженцам, разрешение на право работать. Нам жилось очень плохо.
Но никто не смотрел на нас свысока. Мы все были иностранцами.
В Америке мы стали иммигрантами.
Иностранцев иногда не любят, но всегда уважают.
Иммигрантов никогда не любят и никогда не уважают.
Американцы имели особое представление об иммигрантах: нищие, ободранные, изголодавшиеся люди, приехавшие в Америку в третьем классе. Большеглазые изможденные женщины в косынках, с младенцами ка руках. Бородатые мужчины в высоких сапогах и мальчуганы — тоже в высоких сапогах, но без бород.
Когда французы, или турки, или персы, или немцы, или представители других народностей, с которыми нас сталкивала беспощадная судьба, нас не понимали, они сокрушенно пожимали плечами и говорили:
— Что же вы хотите от иностранцев?
Когда американцы нас не понимали, они презрительно пожимали плечами и говорили:
— Что же вы хотите от зеленых иммигрантов?
Иностранцы не страдают от чувства неполноценности. У иммигрантов оно в избытке.
Первые пять лет в Америке я был занят исключительно борьбой за сохранение своего самоуважения. Мне надо было непременно доказать американцам, что я нисколько не хуже их.
Но как мог я это доказать американцам, когда я с превеликим трудом изъяснялся на их языке?
За эти пять лет я испробовал немало профессий. Был судомоем в дешевом ресторане, работал на конфетной фабрике, был помощником шофера на грузовике мебельного магазина, был поденщиком на ферме, был подмастерьем у маляра.
В свободное от работы время я писал стихи. Русские стихи.
Для американцев это было неубедительно.
Я носил котелок, серые гетры, пенсне. Курил папиросы из длинного мундштука. Никогда не выходил на улицу без трости с набалдашником, который издали мог сойти за золотой. В своем воображении я казался себе олицетворением европейского аристократа. Американцам я, несомненно, казался смешным.
Я постоянно изображал из себя кого-то, кем я на самом деле никогда не был.
Мы все это делали.
Мы из кожи лезли вон, чтобы внушить американцам, что до приезда сюда мы были важными лицами и вращались в самом изысканном светском обществе.
Этим и объясняется обилие среди нашей эмиграции всякого рода самозванцев: генералов, адмиралов, графов, князей, великих князей. До бегства из России генералы были штабс-капитанами, адмиралы были лейтенантами, а графы, князья и великие князья были простыми смертными, которые научились изысканно целовать дамам ручки.
Я сам одно время серьезно подумывал о том, чтобы стать великим князем. Но после здравого раздумья, я от этого намерения отказался. Дело в том, что я не вышел ростом. Глядя на меня, никакой американец не поверил бы, что я великий князь.
У нас безусловно имеются низкорослые великие князья. Но если они настоящие великие князья, они могут позволить себе такую роскошь. С меня требовалось, чтобы я был высоким и стройным.
Несколько сот российских эмигрантов объявили себя артистами Московского Художественного театра. Их жены стали солистками Мариинской оперы, а дочери — знаменитыми русскими балеринами, ученицами Анны Павловой.
Хотя американцы тогда никакого влечения к балету не имели, они знали, кто была Анна Павлова.
Отличным источником дохода для нас, эмигрантов, были русские рестораны. Существовали рестораны исключительно для американцев. Нам они были не по карману, и мы работали в них в качестве кельнеров или артистов. Мы пели русские народные песни и танцевали лезгинку.
Исполнение русских народных песен для человека с навыком и нахрапом было делом довольно легким. Надо было знать три песни: печальную, цыганскую и залихватскую.
Печальная песня пелась заунывно и слезливо и кончалась глубоким протяжным вздохом:
— О-о-о-ох!
Цыганская песня пелась заунывно и слезливо и кончалась скороговоркой:
— Чурки-жмурки-турки-пурки-дурки!
Апчхи! Чхи!
Залихватская песня пелась заунывно и слезливо и кончалась бойким протяжным возгласом:
— Эх-эээх!