Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: История всемирной литературы в девяти томах: том первый - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У ряда австралийских племен это мифическое время обозначается тем же словом, что и «сновидения» (в англо–австралийской этнографии его общепринятым обозначением являются слова — dream time, dreaming). Связь со «сновидением» показывает, что речь идет о времени не только доисторическом, но и внеисторическом, о времени «вне времени». Оно может воссоздаваться в снах, а также в обрядах, в которых исполнители отождествляются с мифическими предками. Последние мыслятся как вечные, никем не созданные. Совершив свой жизненный цикл, они превратились в конце концов в скалы, деревья или искусственные (из камня или дерева) священные фетиши, так называемые чуринги. Жизнь предков описывается в весьма обыденных формах, среди которых поиски пищи стоят на первом плане. «Эпоха сновидений» рисуется временем изобилия и в этом смысле своего рода золотым веком.

Основной смысл «эпохи сновидений», однако, не в идеализации прошлого, а в созидании предками мира. Самая специфика мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира, основой фундамента мироустройства изображаются события из жизни мифических героев мифического времени.

И само устройство мира, и обусловливающие его события в австралийской мифологии очень просты, ее фантастика лишена причудливости и гиперболичности, которой отмечены мифы индейцев, полинезийцев и др. Локальная племенная группа прочно связана с определенной кормовой территорией, за пределы которой практически почти не выходит. И в мифах главное внимание направлено не на Вселенную, а именно на этот «микрокосм».

Самые распространенные австралийские мифы имеют поэтому характер местных преданий, объясняющих происхождение всех сколько–нибудь заметных мест и природных явлений на кормовой территории — холмов, озер, источников, скал, ям, больших деревьев и т. п. Очень часто мифы повествуют о странствиях предков в «эпоху сновидений» по определенным тропам. Различные черты рельефа, растительности оказываются результатом и «памятником» деятельности мифического героя, следом его стойбища, плодом его созидательной деятельности, либо местом превращения его в священную чурингу. Расположение некоторых предметов на местности якобы воспроизводит отдельные сцены из «истории» предка. Миф очень точно перечисляет и описывает местности, проходимые героем, его «маршрут».

Мифические герои — это большей частью тотемные предки, т. е. прародители или создатели одновременно и определенной породы животных (реже растений), и человеческой группы, которая рассматривает данную породу животных как свой тотем, т. е. своих родичей, свою «плоть».

Тотемизм представляет своеобразную идеологическую надстройку в раннеродовом обществе. Он переносит на окружающую природу, из которой человек еще не научился себя полностью выделять, представления о родовой социальной организации. Отношения людей между собой предстают как отношение человека к природе. В то же время представления о хорошо известных человеку животных и растениях, их названия широко используются как материал для разработки своеобразного, разумеется, довольно громоздкого способа классификации природных и социальных явлений. Основному тотему большей частью соответствует экзогамия (запрет жениться в пределах данного тотема) и алиментарное табу (запрет употреблять в пищу мясо тотемного животного, за исключением особых ритуальных моментов). В мифах о предках и экзогамия, и алиментарное табу часто нарушаются.

По–видимому, в местах наибольшего распространения того или иного вида животных или растений локализуются тотемические центры, создание которых также описывается в мифах. В тотемических центрах представители соответствующего тотема периодически совершают магические обряды, имеющие целью размножение тотемного вида животных или растений. Во время таких обрядов (а также во время обрядов инициации) обычно инсценируются сюжеты соответствующих мифов о тотемных героях.

Тотемные предки в мифах предстают как существа с не вполне дифференцированной двойственной зоо–антропоморфной природой, в которой, однако, явно преобладает человеческое начало. Большей частью это люди, которые в случае необходимости легко превращаются в определенный вид животного. В зачине мифов некоторых племен можно порой встретить такую форму: «это было в то время, когда звери еще были людьми». Иногда подобным превращением завершаются «странствия» предка. События из жизни тотемных предков мотивируют, объясняют те или иные особенности соответствующих животных и растений (их окраску, форму, повадки). Тогда этиологизм (объяснительная функция) мифа включает не только черты местности, но и особенности фауны и флоры. Такого рода этиологизм широко распространен в мифологии самых различных народов мира.

Мифы о странствиях тотемических предков в их классической форме выступают в фольклоре центральноавстралийских племен. Тотемические мифы аранда и лоритья строятся почти все по одной схеме: тотемные предки в одиночку или группой возвращаются на свою родину — на север (реже — на запад). Подробно перечисляются пройденные места, трапезы, организация стойбищ, встречи в пути. Недалеко от родины, на севере, часто происходит встреча с местными «вечными людьми» того же тотема. Достигнув цели, странствующие герои уходят в нору, пещеру, источник, под землю, превратившись в скалы, деревья, чуринги.

В местах стоянок и в особенности в месте смерти (точнее, ухода в землю) образуются тотемические центры. В некоторых мифах (например, о людях — диких котах) тотемные герои несут с собой чуринги, культовые жезлы (которые используют, в частности, для пробивания дороги в скалах, т. е. как орудие создания рельефа) и другие разного рода культовые предметы.

Иногда идет речь о вождях, ведущих за собой группу юношей, только что прошедших обряд инициации — посвящения в полноправные члены племени. Группа по пути производит культовые церемонии с целью размножения своего тотема. Бывает и так, что странствие имеет характер бегства и преследования. Например, большой серый кенгуру бежит от человека того же тотема, человек с помощью юношей убивает животное, но оно воскресает, а затем оба превращаются в чуринги; или красный и серый кенгуру бегут, преследуемые людьми–собаками, а затем человеком–соколом; один из бегущих эму растерзан людьми–собаками; плывущих рыб преследует краб, а затем корморан; двух змей преследуют люди того же тотема. В этих случаях нелегко разобраться, о ком идет речь — о зверях, людях или существах двойной природы. Большей частью имеются в виду последние.

В круг тотемических мифов аранда и лоритья включаются и немногочисленные сказания о небесных светилах. Луна представляется мужчиной, первоначально принадлежавшим к тотему опоссума. Движение месяца по небу объясняется таким образом: он поднялся с каменным ножом на небо, брел на запад, затем спустился на землю, чтобы охотиться на опоссумов, а потом снова поднялся по дереву на небо. Наевшись опоссумов, месяц становится большим (полнолуние); утомленный, он принимает вид серого кенгуру, в таком виде его убивают юноши (новолуние), но один из них сохраняет кость кенгуру, из которой снова вырастает месяц. Солнце — девушка, поднявшаяся по дереву на небо; плеяды — девушки из тотема бандикута, ставшие свидетельницами церемонии посвящения юношей и из–за этого превратившиеся в камни, а затем в звезды и т. п. Как уже отмечалось, небесные явления не привлекли у австралийцев, в частности у аранда и лоритья, такого большого внимания, как в более развитых мифологиях. Мифологии аранда известен образ «хозяина» неба, но этот персонаж весьма пассивен и не играет особой роли в мифах аранда.

Некоторые тотемные предки аранда во время своих странствий вводят различные обычаи и обряды, выступают в роли так называемых культурных героев. Огонь добыт представителем тотема серых кенгуру из тела гигантского серого кенгуру, на которого он охотился. Нельзя не вспомнить по этому поводу карело–финскую руну о добывании Вяйнямёйненом огня из чрева «огненной» рыбы. Подобный миф характерен для примитивного хозяйства, в котором преобладает присвоение готовых плодов природы. Два человека–сокола, пришедшие с севера в землю аранда, научили других пользоваться каменным топором; забытые людьми брачные правила были снова установлены одним из предков тотема кенгуру — древолазом по имени Катуканкара. Введение брачных правил приписывается также человеку–эму.

Введение обрядов инициации, играющих очень важную роль в жизни австралийцев, и связаных с ними обрядовых операций на теле приписывается предкам — диким котам и предкам — ящерицам–мухоловам (использование каменного ножа для этих операций, согласно мифу, пришло на смену огневым палочкам).

«Вечные люди» доисторического времени, ставшие впоследствии ящерицами–мухоловами, играют особенно важную роль. Сказания об их странствиях приобретают характер антропогонического и отчасти космогонического мифа. Традиция относит их странствия к числу самых ранних. Однако в действительности они, вероятно, знаменуют менее примитивную ступень истории мифологии, так как здесь трактуется происхождение не одной тотемной группы, а по крайней мере нескольких, и речь идет о первоначальном возникновении «человечества».

Согласно этому мифу, земля сначала была покрыта морем (мифологическая концепция, широко распространенная во всем мире), а на склонах скал, выступающих из воды, кроме «вечных» мифических героев, находились уже так называемые «склеенные люди» — кучки беспомощных существ со склеенными пальцами и зубами, закрытыми ушами и глазами. Другие подобные человеческие «личинки» жили в воде и были похожи на сырое мясо. Уже после высыхания земли мифический герой — тотемный предок «ящериц» — пришел с севера и каменным ножом отделил человеческие зародыши друг от друга, прорезал им глаза, уши, рот, нос, пальцы и т. д.; этим же ножом сделал им «обрезание» (здесь отчасти отражена идея, что только обряд инициации «завершает» человека), научил их добывать огонь трением, готовить пищу, дал им копье, копьеметалку, бумеранг, каждого снабдил персональной чурингой (как хранительницей души), разделил людей на фратрии («земля» и «вода») и брачные классы. Перед нами выступает типичный культурный герой–демиург — центральная фигура первобытной мифологии.

Концепция развития людей из несовершенных, беспомощных существ известна и другим австралийским племенам и многим иным народам. Ее отголоском, между прочим, является известный древнескандинавский миф, пересказанный в «Старшей Эдде», о том, как боги нашли на берегу бездыханные тела первых людей в виде кусков дерева и вдохнули в них жизнь. Наряду с такой «эволюционной» мифологической концепцией происхождения людей, у тех же аранда в некоторых мифах «вечные» герои «эпохи сновидений» выступают и как подлинные прародители — создатели людей и животных. Так, например, в мифе тотема бандикута рассказывается о некоем предке, из–под мышек которого сначала вышли бандикуты, а в последующие дни его сыновья — люди, ставшие охотиться на этих бандикутов. (Точно так же в скандинавской мифологии рождаются из–под мышек Имира великаны.) Этот антропогенетический и одновременно тотемический миф сплетен с мифом космогоническим: вначале была тьма, и постоянная ночь давила на землю, как непроницаемая завеса, потом появилось солнце и разогнало тьму.

У диери и других племен, живших юго–восточнее аранда, вокруг озера Эйр, имеются многочисленные сказания о странствиях неких мура–мура — мифических героев, аналогичных «вечным» людям аранда, но с более слабыми зооморфными чертами.

Мифы о предках не всегда повествуют об их странствиях. Некоторые предки, в том числе у аранда, не совершают длительных путешествий. В мифах мункан (одного из северо–восточных племен) тотемные предки (пульвайя) представлены уже как чисто антропоморфные существа, однако в описании их поведения отразились наблюдения над образом жизни и повадками соответствующих животных, а некоторые обстоятельства их жизни объясняют особенности этих животных. Многие из черт физического облика животных мотивируются увечьями, нанесенными им еще в стародавние времена, когда животные имели человеческий облик: от песка, который бросил пульвайя устрицы, у акулы маленькие глазки, от удара палкой–копалкой у сыча плоская голова, у местной породы аистов красные ноги, так как пульвайя аиста натирал красной глиной копья, которые держал на коленях. Хотя последний рассказ посвящен не аистам, а их чисто антропоморфным предкам (того времени, «когда аисты еще были людьми»), в описании того, как «предок» карабкается на «площадку для сна», или позы предка, сидящего на дереве, ярко проявляются наблюдения над повадками этих птиц. Точно так же миф об антропоморфных предках опоссума хорошо передает сонливость и любовь к меду, присущие этому животному. Подобных примеров очень много. Отношения дружбы и вражды «предков» точно соответствуют взаимоотношениям различных животных и растений. Некоторые из пульвайя совершают «культурные» деяния: например, предок одной из пород птиц–хищников, питающихся рыбой, изобрел рыболовную сеть и копье.

Мифы северных и юго–восточных племен наряду с тотемическими предками знают и более сложные, более обобщенные и, по–видимому, развившиеся позднее образы «надтотемных» мифических героев. На севере — это «старуха–мать» (Кунапипи, Клиарин–клиари, Кадьяри и т. д.), матриархальная прародительница, символизирующая плодовитую рождающую землю, а также связанный с ней (и с плодовитостью, размножением) образ змея–радуги. На юго–востоке это, наоборот, патриархальный образ всеобщего «отца» — Нурундере, Коин, Бирал, Нурелли, Бунджиль, Байаме, Дарамулун. Непосвященные называют его просто «отец». Он живет на небе, выступает в роли культурного героя и патрона обрядов посвящения. Впрочем, и «мать» имеет отношение к инициации, совершает культурные деяния. И «мать» и «отец» принадлежат не обязательно к одному какому–нибудь тотему, а иногда сразу ко многим (например, каждая часть их тела может иметь свой тотем) и соответственно являются общим «предком», т. е. в австралийском понимании носителем и первоисточником «душ» различных групп людей, животных, растений.

В мифах, в отличие от ритуала, фигурирует обычно не одна «мать», а несколько, иногда две сестры или мать и дочь. Эти сказания связываются с одной из «половин» (фратрий) племени, что допускает предположение о частичном генезисе этих «матерей» из представлений о фратриальных прародительницах.

У юленгоров, живущих в Арнхемланде, мифические предки, приходящие с севера, — это джункгова, женщины–сестры. Они приплыли по ими самими созданному морю. В лодке они везли различные тотемы, которые пришлось развесить для просушки на деревьях. Затем тотемы были спрятаны в рабочие сумки и постепенно распределялись по различным местам во время странствий. Джункгова породили десять детей, сначала лишенных пола. Затем, однако, спрятанные в траву стали мужчинами, а спрятанные в песок — женщинами. Они сделали для своих потомков палки–копалки, пояса из перьев и другие украшения, научили пользоваться огнем, употреблять определенные виды пищи, создали солнце, дали им оружие, магические средства, обучили тотемическим танцам и ввели обряд посвящения юношей.

Хранительницами ритуальных секретов, по этому мифу, сначала были женщины, но мужчины отняли у них свои тотемы и секреты, а прародительниц отогнали пением. Прародительницы продолжали свой путь, образуя рельеф местности, новые кормовые территории и родовые группы людей. Снова достигнув моря на западе, они отправились на острова, которые перед тем возникли из вшей, сброшенных ими со своих тел.

Через много времени после исчезновения джункгова на западе явились другие две героини–сестры, родившиеся в тени заходящего солнца. Они завершили дело своих предшественниц, установили брачные классы и ввели ритуал великой матери — Кунапипи, в котором частично инсценируются их деяния. Сестры обосновались в определенном месте, построили хижину, стали собирать пищу. Одна из них была беременна и родила ребенка. Сестры пытались варить ямс, улиток и другую пищу, но растения и животные ожили и выпрыгнули из огня, начался дождь. Сестры пытались отогнать танцами дождь и страшного змея–радугу, который приблизился к ним и проглотил сначала тотемных животных и растения («пищу» сестер), а затем обеих женщин и ребенка. Находясь в брюхе змея, они мучили его, и он выплюнул их, причем ребенок ожил от укусов муравьев.

Эти две сестры, которых юленгоры и некоторые другие племена называют сестры Ваувалук, представляют собой своеобразный вариант тех же матерей–прародительниц, воплощающих плодородие. В мифе фигурирует и страшный змей–радуга — образ, широко известный на большей части территории Австралии. В этом своеобразном мифологическом образе объединяются представления о духе воды, змее–чудовище (зародыш представления о драконе), магическом кристалле (в котором отражается радужный спектр), употребляемом колдунами. Проглатывание и выплевывание змеем людей, безусловно, связано, как и у других народов, с обрядом инициации (символика временной смерти, обновления). Любопытно, что в одном из мифов племени муринбата — и в соответствующем ритуале — «старуха» Мутинга сама проглатывает детей, которых ей доверили ушедшие на поиски пищи родители. Она успокаивает детей, «ищет» у них «в головке» и проглатывает одного за другим. После смерти «старухи» дети живыми освобождены из ее чрева. У племенной группы мара имеется рассказ о мифической «матери», убивавшей и съедавшей мужчин, привлеченных красотой ее дочерей. В таком демоническом облике мы не узнаем могучей прародительницы. Она скорее похожа на сказочную ведьму, нечто вроде Бабы–яги. Однако не только у австралийцев, но и у других народов (например, у северо–западных индейцев) миф о злой старухе–людоедке связан с представлением о посвящении юношей в полноправные члены племени (у австралийцев) или мужского «союза» (у индейцев). В некоторых мифах змей–радуга сопровождает «большую мать» в ее странствиях.

В племенной группе йиркалла имеется миф о Джангавуле, странствующем с сестрами, с которыми он находится в кровосмесительной связи. У муринбата радужный змей под именем Кунмангур сам выступает предком, отцом отца одной и отцом матери другой половины племени. Сын Кунмангура насилует своих сестер, а затем смертельно ранит отца. Кунмангур странствует в поисках тихого места, где бы он мог исцелиться. В отчаянии он собирает весь огонь, принадлежавший людям, и тушит его, бросая в море. Другой мифический персонаж вновь добывает огонь (идея обновления).

Мифы о радужном змее и в особенности о матерях–прародительницах тесно связаны со сложной обрядовой мистерией, устраиваемой до начала дождливого сезона в честь матери–земли Кунапипи, воплощающей плодородие.

В образе племенного «великого отца» у юго–восточных племен можно видеть зародыш — но только зародыш — собственно религиозного представления о боге–творце. Почти все такие персонажи фигурируют как великие предки и учителя людей, жившие на земле и впоследствии перенесенные на небо.

Такое перенесение на небо земных мифологических героев и в мифологии других народов часто соответствует процессу обожествления фольклорных персонажей.

Бунджиль у племени кулин рисуется старым племенным вождем, женатым на двух представительницах тотема черных лебедей. Само имя его означает «длиннохвостый орел» и одновременно служит обозначением одной из двух фратрий (вторая — Ваанг, т. е. ворон). Бунджиль изображается создателем земли, деревьев и людей. Он согрел своими руками солнце, солнце согрело землю, из земли вышли люди.

Таким образом, в Бунджиле преобладают черты фратриального предка — демиурга — культурного героя.

Дарамулун у племен юго–восточного побережья (юин и других) считался высшим существом, а у камиларои, вирадьюри и юалайи он занимал подчиненное положение по отношению к Байаме. Согласно некоторым мифам, Дарамулун вместе со своей матерью (эму) насадил деревья, дал людям законы и научил их обрядам инициации. Во время этих обрядов на земле или на коре рисуют Дарамулуна, звук гуделки изображает его голос, он почитается как дух, превращающий мальчиков в мужчин.

Юалайи говорят о времени Байаме, как аранда об «эпохе сновидений»: в стародавние времена, когда на земле были только звери и птицы, с северо–востока пришел Байаме с двумя своими женами и создал людей — некоторых из дерева и глины, а некоторых — из зверей, дал им законы и обычаи (конечная мотивировка всего — «так сказал Байаме»).

Имеется миф вирадьюри и вонгабон о том, что Байаме вышел в странствие в поисках дикого меда вслед за пчелой, к ноге которой он привязал птичье перо. (Вспомним важнейшее «культурное» деяние древнескандинавского Одина — добывание священного меда!) В 460 км от Сиднея, в области обнажения гранитной породы, якобы было местожительство Байаме в стародавние времена. У целого ряда племен Байаме — средоточие всех посвятительных обрядов (так называемых бора), главный учитель новичков, проходящих суровые посвятительные испытания.

До сих пор мы говорили о мифах. Уже из предыдущего изложения видно, что мифы австралийцев тесно связаны с обрядами. Эта связь проявляется весьма ярко; разнообразные мифы воспроизводятся в театральной форме, инсценируются во время церемоний посвящения юношей как средство ознакомления молодежи со «священной историей» племени, как передача племенной мудрости. В то же время некоторые мифы и обряды имеют тех же героев, мифы в значительной мере служат объяснению обрядовой мистерии, обряд широко использует язык мифа. Такая прямая связь существует между тотемическими мифами и обрядами интичиума (магического размножения животных), между мифами о небесном фратриальном предке — культурном герое (Байаме) и ритуальными испытаниями бора (инициации); между мифами о матерях–прародительницах и культом Кунапипи и т. п. Отсюда, однако, не следует делать вывода о том, что роль мифа у австралийцев сводится к комментированию обряда и что миф есть просто обряд, переведенный в повествовательную форму. Нет более тесного переплетения мифа и обряда, чем в теме Кунапипи и радужного змея. Однако встречаются сказания о радужном змее, не имеющие обрядового эквивалента; миф о сестрах Ваувалук тесно связан с ритуалом, но не с одним, а с тремя различными обрядовыми церемониями. Ни с одной из них этот миф не совпадает. У муринбата наряду с мифом о Мутинге, имеющим ритуальный эквивалент в виде обряда пунджа, зафиксированы не имеющие ритуального эквивалента мифы о Кунмангуре и Кукпи («отце» одной и «матери» другой «половины» племени) и не имеющие мифологического эквивалента обряды обрезания и похорон.

Другое дело, что, как весьма убедительно показано современным австралийским этнографом Э. Станнером, ритуалы и мифы муринбата изоморфны, имеют идентичную структуру мистериального типа. И здесь и там жизненное равновесие вольно или невольно нарушается (смертью, наступлением половой зрелости мальчиков, уходом родителей, маленьких детей или дочерей Кунмангура на поиски пищи, недовольством Кукпи, ищущей себе места, и т. д.). Нехватка пищи в мифе о Мутинге адекватна нехватке мудрости («духовной пищи») у юношей в соответствующем ритуале. Нарушенное равновесие постепенно восстанавливается, причем на высшем уровне, в результате спирального движения. Оно включает те же самые стадии: субъект выводится за рамки обыденно–нормального (мальчиков уводят в лес или покидают на попечение Мутинги, мертвое тело выносится из селения, дети Кунмангура уходят из дома, Кукпи покидает старые места и т. д.), субъект мифа–обряда таким образом как бы изолируется, а затем частично уничтожается (принесение в жертву крайней плоти мальчиков, уничтожение гниющего тела мертвеца, нанесение ритуальных побоев посвящаемым, проглатывание их старухой, убийство мужчин из–за коварств Кукпи, уничтожение эмблем старого социального статута).

Далее следует превращение — спасение субъекта и возвращение его в нормальную колею на высшем уровне (дети спасены или возвращаются в селение как прошедшие посвящение и получившие новый социальный статус; мудрый старик разгадывает и обезвреживает Кукпи, получая гуделку; дух мертвого освобожден от тела и становится объектом почитания и т. п.). Конечный выход из конфликтной ситуации также двойствен; поднятие на высший уровень достигается ценой потерь; жизнь обновляется с помощью смерти, жертвы, страдания: огонь сохраняется благодаря смерти Кунмангура («отца»), а жизнь детей и их посвящение покупаются не только ценой мучительных испытаний, но и смертью Мутинги («матери»).

Отсюда, конечно, не следует заключение о прямой генетической зависимости мифа от обряда. Многое здесь объясняет характерный для первобытной культуры идеологический синкретизм, на который уже указывалось выше. Приведенный материал можно использовать и для выявления специфических различий мифа и обряда, существующих даже в том случае, если миф и обряд непосредственно взаимосвязаны. Прежде всего само собой разумеется, что повторяющиеся циклически ритуальные действия в настоящем соответствуют однократному мифическому событию, которое происходило в далеком (доисторическом) прошлом. И время ритуала, и время мифа существуют за пределами нормальной, обыденной системы отсчета и представления о времени, но ритуал ориентирован на своеобразный перерыв в течении времени, а миф — на эпоху до начала этого течения времени и его отсчета. Случайность, а порой и непреднамеренность мифического события противостоят строгой обязательности и преднамеренности, организованности ритуала со стороны племенных авторитетов.

В мифе родители оставили своих детей Мутинге, побуждаемые голодом и как бы не ведая об опасности. В соответствующем ритуале детей сознательно и насильно увели в лес во власть старухи. В австралийских мифах часто исходная ситуация связана с поисками пищи, в то время как предпосылкой обрядов инициации является необходимость приобщения юношей к племенной мудрости, т. е. насыщение их пищей духовной. Различие между мифом и ритуалом может быть еще в генезисе дополнительно обусловлено разрывом между эзотерической и экзотерической версиями: патрон инициации представляется непосвященным как демоническое существо, похищающее детей. Любопытно, что явное зло, исходящее от Мутинги и подобных персонажей (Кукпи и др.), соответствует в ритуале тайному добру. И в других мифах и ритуалах заведомое зло (например, кровосмешение между детьми Кунмангура) мифа часто является разрешенным, обязательным действием в ритуале. Мнимый друг мифа оказывается мнимым врагом ритуала. Мнимый друг — Мутинга успокаивает детей, чтобы сделать их своей добычей, а руководители ритуала запугивают юношей голосом гуделки. Миф о Мутинге кончается местью старухе, а ритуал — приобретением юношами мудрости.

К сказанному необходимо добавить, что и в случае максимальной близости, связности отдельных мифов и обрядов исполнение мифа не обязательно является частью обряда, может вовсе не сопровождать обряд или сопровождать его лишь частично, ибо священным в мифе является не само обрядовое действие, с которым он сопряжен, а словесно выраженное содержание, определенные сведения, имена и т. п. Миф как бы санкционирует, подкрепляет обряд и разъясняет его смысл, но в своем исполнении миф относительно более свободен, чем пляска, музыка и даже песня, часто непосредственно составляющие священное действо. Это во многом определяет своеобразие мифа. Но специфика мифа как зародыша повествовательного искусства определяется, конечно, не только степенью свободы от обряда в момент исполнения. У австралийцев и за пределами обряда встречаем тесную тематическую связь различных видов искусств и жанров поэзии. О том же герое «эпохи сновидений» рассказывают, поют, танцуют и ему же посвящают рисунки охрой на песке и скалах, причем все это совершается совсем не обязательно одновременно, не обязательно в рамках одного обрядового действа.

В принципе и пляски, и песни, и мифы изображают странствия героев «эпохи сновидений». Однако специфика мифа о тотемических предках у аранда — прежде всего в сообщении о местах их странствий и в объяснении особенностей ландшафта. Специфика песен, в принципе посвященных тем же странствиям, — в своеобразном «величании» мифических героев. В песнях «география» странствий сильно сокращается или даже опускается; в песнях о странствии великой матери фигурирует только одна старуха, а не несколько, как в мифах, весьма обобщенно повествуется о ее приходе в сопровождении радужного змея, о том, как она заставляет магическим прикосновением палки–копалки расти пищу, о том, как она разбрасывает души людей и животных, и т. п. Прежде всего подчеркивается ее могущество. Разумеется, в песнях отсутствуют всякого рода сюжетные подробности, которые встречаются в отдельных вариантах мифов.

Песни весьма отличны от прозаических мифов и по форме. Песни у аранда исполняются стариками хором в виде носового напевного скандирования. За одним или двумя безударными слогами следует ударный, независимо от принятых в данных словах в обыденной речи ударений. Все слова строфы произносятся как одно слово. В песнях много слов архаических или заимствованных из языка соседних племен и потому малопонятных.

В песнях чрезвычайно отчетливо выступает семантико–синтаксический параллелизм двух строк, из которых вторая повторяет и разъясняет первую. Как известно, такой параллелизм широко встречается в песнях различных народов мира, в частности в эпических песнях, например в карело–финских рунах. Песни австралийцев о подвигах мифических предков носят ярко выраженный лиро–эпический характер. Они производят сильное эмоциональное воздействие на слушателей и исполнителей. Иногда сами старики плачут от восторга (как плакал великий певец Вяйнямёйнен в «Калевале»). Подразумевается, что песня имеет магическое значение и должна помочь осуществлению цели ритуала. Такая строгая поэтическая организация песни в значительной мере зависит от ее одновременности, координированности с пляской.

Пляска также имеет свою специфику. Хотя бег или топтание танцоров по священной земли близ тотемического центра изображает странствия тотемных предков по обширной территории в стародавние времена, но в танце на первый план выдвигается определенный момент — подражание тотемным животным, их внешнему виду и повадкам. С этой же целью «актеры» раскрашивают свое тело охрой, кровью и углем, устраивают сложные прически из собственных волос, птичьего пуха и ветвей. Натурализм прямого подражания сочетается с ношением ритуальных предметов, символизирующих какую–либо часть тела предка. Той же цели служит и ношение чуринг, украшенных спиральными кругами, которые соединяются параллельными линиями или цепью кружочков. Этот орнамент также трактуется как изображение частей тела тотемного животного или как стойбища тотемного предка и пути его странствий (стилизованно части тела животного изображаются также на земле и на скалах).

Песни и пляски, таким образом, действительно, большей частью выступают в синкретическом единстве, но это не распространяется на прозаическое изложение мифов. Мифы прозой рассказываются иногда частями, иногда полностью. Кое–что действительно рассказывается стариками во время ритуала, но не с магической целью, а для разъяснения изображаемого, в виде своеобразного комментария. Части мифов излагаются также при посещении тайных пещер, недоступных непосвященным, где хранятся чуринги, или во время посвятительных испытаний юношей для передачи им племенной мудрости, вне прямой связи с самим ритуалом посвящения. Мифы излагаются обычным языком, лишены строго предписанной стилистической структуры. Таким образом, по форме исполнения мифы гораздо свободнее песен и меньше ритуализованы. Но их основное содержание, в особенности описание мифических троп героев «эпохи сновидений», священно и должно быть сохранено в тайне от непосвященных, т. е. женщин и детей. Именно священное тайное знание, а не ритуальность составляет важную особенность австралийских мифов. Сравнение различных вариантов тех же мифов обнаруживает известную свободу выдумки в области сюжетных деталей по сравнению с песнями, поскольку песни в большей мере скованы ритуализованным исполнением. Но священное содержание препятствует дальнейшему развитию сюжетной выдумки. С этой точки зрения представляет большой интерес запись мифов от непосвященных, например от старых женщин. Содержание мифов теми или иными путями проникает в их среду. Вместе с тем рассказываемые непосвященными и не для поучения, а скорее для развлечения мифы обогащаются более свободной сюжетной выдумкой. Это один из путей формирования сказочного эпоса.

Однако австралийский фольклор в силу своей архаичности почти не знает случаев завершения подобного процесса; ему известны только соответствующие тенденции. Здесь сразу следует оговориться, что «обмирщение», секуляризация мифа — не единственный источник формирования сказки. Другой предок волшебной сказки — первобытные былички, т. е. рассказы о встречах людей в недавнем прошлом с различными духами, хозяевами, приносящими им зло или добро. В основе таких рассказов могут лежать действительные случаи (были), интерпретированные в свете господствующих мифологических представлений. К числу таких быличек следует отнести и рассказы, которыми матери «стращают» детей, — о злых духах–людоедах, в том числе и о духах, похищающих, согласно представлениям непосвященных, мальчиков, достигших зрелости, для превращения их во взрослых мужчин — полноправных членов племени.

В австралийском фольклоре сами аборигены различают мифы и сказки. Сказки лишены священного значения, доступны непосвященным, могут рассказываться для развлечения, а также для устрашения, чтобы держать непосвященных в повиновении. В последнем случае сказки исполняют роль мифов для непосвященных. Это специфически австралийская черта. Сказок, однако, записано очень мало (видимо, и количественно их гораздо меньше, чем мифов), что, естественно, затрудняет их анализ.

Ряд сказок аранда посвящен чудесным существам (тнеера и индатоа), которые упоминаются в мифах, но не являются предметом особого почитания. В сказках повествуется о борьбе этих существ со злыми духами. Одна из сказок трактует о маленьких существах туаньирака, которые мучают мальчиков во время инициации (посвященные не верят в эти существа). В фольклоре земли Арнхема есть сказки, которые как раз принадлежат к типу мифологизированных быличек. Главные действующие лица здесь не мифические существа, а обыкновенные люди, которые во время охоты на черепах или сбора улиток испытывают различные приключения: встречаются со злыми духами, становятся жертвами старухи–людоедки, погибают из–за нарушения табу и т. д.

Важнейшее явление повествовательного фольклора при первобытнообщинном строе — сказания о первопредках — демиургах, культурных героях, генетически связанные с этиологическими мифами (и более широко — с мифами творения) о происхождении различных элементов природы и культуры, но впоследствии, в процессе циклизации, включившие и сюжеты сказочного характера (животные, волшебные, протогероические). Несмотря на включение в эти сказания неоднородных в жанровом отношении элементов, они по справедливости могут быть названы мифологическим эпосом, так как центром циклизации в них является мифический персонаж. Следует подчеркнуть, что в первобытном обществе только мифический персонаж и мог быть героем, ибо только он обладал в глазах членов первобытной общины необходимой свободой самодеятельности. Вместе с тем героем мог быть только персонаж, который представлял не силы природы (как, скажем, различные духи–хозяева), а сам родо–племенной коллектив.

Таким и является племенной первопредок (мыслимый также как общечеловеческий, поскольку племенные границы при первобытнообщинном строе субъективно совпадают с общечеловеческими) и так называемый культурный герой.

Представления о первопредках, культурных героях и демиургах тесно переплетены, а порой и тождественны в первобытном фольклоре. Видимо, сначала отчетливые очертания получают образы первопредков, о чем как будто свидетельствует австралийский материал.

В более архаических культурах культурные герои — почти всегда первопредки, фратриальные и родовые предки (у австралийцев, папуасов, меланезийцев–гунантуна, северо–восточных палеазиатов, палеафриканских примитивных племен Центральной и Южной Африки). В менее архаических (у части индейцев Северной Америки, в Полинезии) черты первопредка в образе культурного героя являются реликтовыми.

На островах Океании повсеместно распространены циклы сказаний о культурных героях, которые зачастую мыслятся как предки (но не как боги). В различных частях Меланезии это Кат, Тангаро, Варохунука, То Кабинана.

В Полинезии братья Тангароа и Ронго наделены чертами культурных героев, но в отличие от меланезийского Тангаро, Тангароа превратился в одного из великих богов полинезийского пантеона.

Однако в Полинезии рядом с ним хорошо известен необожествленный Мауи, любимый персонаж полинезийского повествовательного фольклора. Мауи — недоношенный подкидыш, выброшенный в кустарник или в море. Из многочисленных подвигов Мауи самыми знаменитыми являются вылавливание рыб–островов со дна моря, поимка солнца и похищение огня, зорко хранимого в подземном мире старухой–прародительницей. Мауи даже пытался одолеть смерть, но сам оказался побежденным.

У североамериканских индейцев отчетливые черты культурных героев имеют такие популярные персонажи, как Ворон, Норка, Заяц или Кролик (Манабозо), Койот, Старик и др. (имена, по–видимому, тотемического происхождения). Ворон, например, добывает свет, свежую воду, создает приливы и отливы, некоторые виды рыб, участвует и в создании людей. Для совершения своих культурных деяний Ворон часто прибегает к магическим превращениям и хитрым проделкам. Так, он превращается в хвойную иглу, которую проглатывает дочь хозяина небесных светил. Она от этой иглы вновь рождает Ворона. Новорожденный истошно кричит, пока ему не дают для игры солнце, луну и звезды. Усыпляя хранителя пресной воды, Ворон затем ложно обвиняет его в том, что тот запачкал его постель, в отместку выпивает воду из каменного сосуда, а затем ее выплевывает в виде рек и озер. В этот цикл о Вороне включены бесчисленные этиологические мотивы. Входят в него и анекдотические рассказы; например, как прожорливый Ворон отнимает добычу у других зверей или их самих превращает в добычу. Подобные анекдоты имеются и в сказаниях о Норке, Койоте и др.

Ворон — центральная фигура и в фольклоре северо–восточных палеазиатов (чукчи, коряки, ительмены). Во многом схож с Вороном Эква–Пырищ — герой фольклора обских угров.

Черты культурных героев, но не столь ярко выраженные, иногда в реликтовой форме, имеют и излюбленные герои африканского фольклора. Некоторые из них зооморфны (Заяц, Паук, Шакал, Богомол, Хамелеон, Черепаха) или полузооморфны (Пу, Ухлаканьяна). В африканском фольклоре иногда соединяются черты культурных героев и чудесных кузнецов.

Иногда культурный герой — один из многих братьев (как, например, Кат, Тангаро, Мауи в Океании); очень часто такие герои два брата–близнеца, соперничающие или враждующие между собою (Иоскега и Тавискарон у ирокезов, То Кабинана и То Карвуву у меланезийцев гунантуна и многие другие), реже — помогающие друг другу («мальчик из вигвама» и «мальчик из кустарника», побеждающие чудовищ, у индейцев юга Северной Америки). Такие близнецы часто являются одновременно фратриальными предками. Сама близнечность — дополнительное доказательство первоначального тождества родоначальников и культурных героев. Культурные герои–близнецы, так же как и другие близнечные пары в мифологии (Ашвины — Диоскуры, Ромул и Рем и др.), вероятно, восходят в конечном счете к повсеместно существовавшей на определенном этапе первобытного общества дуально–родовой организации.

Специфическая сфера деятельности культурного героя — добывание огня, полезных злаков, изобретение различных предметов культуры, необходимых человеку в его борьбе с природой. Уже в силу недифференцированности природы и культуры в первобытном мировоззрении (например, сближается представление о добывании огня трением, происхождение грома, молнии, солнечного света и т. д.) нет резкой грани между культурным героем и демиургом.

В более древних версиях, отражающих специфику присваивающего хозяйства, герой добывает блага культуры, а порой и элементы природы благодаря простой находке или похищая их у первоначального хранителя (таковы мифы о добывании огня различными тотемными существами у австралийцев, а также похищении его Мауи, Вороном, Прометеем и т. п.). Позднее возникает представление об изготовлении всех этих предметов демиургом с помощью гончарных или кузнечных орудий; на заре эпохи металла, например, у палеафриканских народностей культурный герой часто выступал в облике чудесного кузнеца.

Эти мифы в известной мере представляют летопись побед человеческого труда и технического изобретательства над природой, но эта «летопись» (отчасти в силу медленности технического прогресса) проецирована в мифические времена первотворения типа «эпохи сновидений» австралийцев.

Образ культурного героя — центрального персонажа первобытной мифологии и фольклора — специфически связан с первобытным идеологическим синкретизмом. Образ этот может эволюционировать и к богу–тверцу. Но во многих случаях он не становится объектом подлинно религиозного почитания, а превращается в любимого сказочно–эпического героя. Культурные герои большей частью самими аборигенами классифицируются не как боги; они обычно относятся к одной группе с духами и выдающимися людьми прошлого в известной мере для того, чтобы отделить их от богов и одновременно подчеркнуть их магическую силу и значительность. Яркий пример различия между необожествленными и обожествленными культурными героями — полинезийский бог Тангароа и меланезийский герой Тангаро. С этой точки зрения заслуживает внимания, что Тангароа не занимает, в отличие от Тангаро, значительного места в фольклоре, а излюбленным фольклорным героем является во всей полинезии Мауи, который так и не вошел в верховный пантеон полинезийских богов. Вспомним, что и знаменитый Прометей не был допущен на Олимп, остался за пределами олимпийского пантеона.

Специфическая сфера деятельности первопредков — культурных героев–демиургов — совпадает с границами мифов творения, т. е. мифов этиологических в широком смысле слова. На границе собственно этиологических мифов и такие деяния, часто связываемые с культурными героями, как борьба с чудовищами, мешающими мирной жизни людей и богов. Борьба с чудовищами может быть одной из сторон преодоления сил хаоса и организации — упорядочения мироустройства, т. е. частью процесса творения современного мира. Иногда из тела самого повергнутого хтонического чудовища создается мир. В последнем случае обряд жертвоприношения становится моделью созидания. Кроме того, борьба с чудовищами иногда связана с мифической концепцией исторической смены поколений богов или духов. Такого рода мифы творения не характерны для собственно первобытной мифологии, но типичны для развитых мифологий типа вавилонской (миф о борьбе Энлиля или Мардука с Тиамат), индийской (создание мира из тела Пуруши), скандинавской (мир из тела Имира, борьба Тора с мировым змеем), майя (мир из тела богини земли) и т. п. Однако более примитивная борьба с чудовищами — без связи с концепцией поколений и не всегда с четким этиологическим результатом — встречается довольно широко в первобытном фольклоре, в частности в сказаниях о культурных героях (индейские братья–близнецы из вигвама и кустарника, Мауи в некоторых районах Полинезии, Ворон у коряков и многие другие).

В пластически четкой древнегреческой мифологии этот новый аспект культурного героя, в отличие от Прометея, хорошо представлен в Геракле.

В мифах о борьбе с чудовищами идея преодоления хаоса получает иное направление — не просто упорядочение света и тьмы, приливов и отливов, времен года, взаимоотношения различных зверей, запрещение инцеста, введение других табу, а также брачных классов и ритуалов, необходимых для поддержания нормального природного и жизненного цикла, но также постоянная борьба с природными силами, угрожающими смести этот порядок. Этот двойной пафос преодоления хаоса типичен для мифологии в целом, многое он объясняет и в генезисе словесного искусства. В сущности почти всякое произведение искусства предлагает художественную реорганизацию действительности.

Представления о стихийных силах природы (из–за отождествления природы и культуры, а также своего племени как «настоящих людей» с человечеством в целом) часто сближаются и даже сливаются с образами иноплеменников.

Итак, культурный герой приобретает как бы эпическую миссию и черты богатыря, а сами сказания, выйдя за пределы этиологических мифов, становятся своего рода героическими сказаниями.

Сказаниям о культурных героях присущи архаические формы идеализации, при которых героическими чертами являются не столько физические силы и смелость, сколько ум и хитрость, магические, колдовские способности.

В фольклоре многих народов, как уже отмечалось, часто фигурирует парный образ в виде братьев–близнецов. Такие два брата–близнеца иногда представляют героическую пару борцов с чудовищем. Но чаще только один из братьев сохраняет свою высокую сущность, а другой наделяется демоническими и одновременно, как это ни парадоксально, комическими чертами. Если оба брата фигурируют в мифах творения, то один из них совершает серьезные и полезные деяния, а другой либо сознательно созидает вредные и бесполезные предметы и явления, либо делает это невольно в результате неудачного подражания (То Кабинана и То Карвуву в Меланезии; ср. Прометей и Эпиметей в древнегреческой мифологии). В эпизодах, не связанных с творением, брат или братья культурного героя часто выступают жалкими и недоброжелательными завистниками (например, братья Мауи).

Когда герой не имеет брата, то часто ему самому, наряду с серьезными культурными деяниями, приписываются озорные проделки, порой являющиеся пародийным переосмыслением его же деяний (у индейцев западной части Северной Америки и др.).

Иногда мифологический плут и не совпадает с серьезным культурным героем. Озорные проделки мифологического плута–трикстера служат удовлетворению его жадности или похоти. Так, например, в фольклоре индейцев северо–западного побережья Тихого океана Ворон — специфически прожорливый трикстер, а Норка — похотливый. Точно так же в фольклоре Дагомеи Легба отличается гиперэротизмом, а Ио — обжорством. Стремясь удовлетворить свои ненасытные желания (или просто голод), трикстер прибегает к обману, нарушает самые строгие нормы обычного права и общинной морали. Трикстеры совершают кровосмешение с дочерью или сестрой, коварно пользуются радушным гостеприимством, оставляют без пищи своих ближайших родичей и членов своей семьи, пожирают общинные запасы на зиму и т. п. В других случаях нарушение ими табу и всякого рода профанирование святынь имеет как бы характер «незаинтересованного» озорства. Вакдьюнкага — трикстер у индейцев виннебаго — во время священной церемонии подготовки к военному походу вступает в связь с женщиной, что является нарушением важнейшего табу, уничтожает лодку, в которую перед тем пригласил участников похода, а также ритуальные предметы — все это он делает, будучи вождем племени. Явное профанирование святыни приобретает здесь характер пародирования ритуальной подготовки к походу. Действуя в принципе асоциально, трикстер тем не менее часто торжествует и безжалостно расправляется с теми, кто поддается его обману. Иногда, впрочем, трикстер сам терпит фиаско. Ворон, например, испытывает неудачи, когда нарушает общинные нормы морали или извращает самое человеческую природу, но отсюда еще нельзя вывести правила, обязательного для всех трикстеров.

Заслуживает внимания, что трикстер иногда сочетает в себе черты торжествующего плута, действующего ради корысти, необузданного озорника и безумца и что он при этом часто продолжает мыслиться культурным героем, благодетельствующим человечество. Правда, туземные сказочники умеют отличать серьезные мифы творения, повествующие о деяниях культурных героев, от служащих для развлечения анекдотов (при частичной зооморфности трикстера), сливающихся со сказками о животных.

Фигура трикстера — этого далекого предшественника средневековых шутов, героев плутовских романов, колоритных комических персонажей в литературе Возрождения — чрезвычайно архаична. Но самые архаические мифологии ее все же не знают (австралийцы, папуасы). Поэтому первоначальный синкретизм культурного героя и трикстера можно признать только с существенными оговорками.

Однако стоит заметить, что древнейшие мифические герои (тотемические предки, культурные герои, демиурги) часто действуют хитростью и коварством просто в силу того, что ум в первобытном сознании не отделен от хитрости и колдовства и весьма архаичны и своеобразны сами моральные критерии. Даже в гомеровском эпосе или в «Эдде» боги гораздо менее разборчивы в средствах, чем эпические герои. Разумеется, речь идет о неразборчивости с точки зрения более поздних моральных оценок.

Древнейшие мифические герои участвуют в творении мира, почти каждый их шаг имеет этиологические последствия. Не только их целенаправленная деятельность, но и их случайные поступки вносят лепту в упорядочение, организацию мироустройства. Само их поведение часто лишено сознательной целенаправленности, прометеевского пафоса служения людям. Порой, стремясь удовлетворить собственные непосредственные потребности, они добывают огонь, свет и т. п.

Такие примитивные герои мифов, однако, еще не являются трикстерами. Только по мере того как в самом сознании носителей фольклора возникает представление о противоположности хитрости и разума, обмана и благородной прямоты, возвышенного спиритуализма и низменных инстинктов, пафоса сознательного служения родо–племенным интересам и эгоистической асоциальности, организации и хаоса — только по мере осознания этих различий развивается фигура мифологического плута как двойника культурного героя (его брата или «второго лица»). Многие трюки этого персонажа, но далеко не все, генетически восходят к серьезным мифическим деяниям культурных героев и демиургов, к некоторым ритуалам, шаманским «чудесам» и «фокусам». Но уже все эти деяния и действия переосмыслены пародийным образом или даже прямо осмеяны.

Наряду с пародийным переосмыслением старых мифических сюжетов возникает или прикрепляется к образу трикстера множество новых, чисто анекдотических. Если трикстер сохраняет свою полузооморфность, как это большей частью происходит, анекдоты о нем приближаются к типу позднейших сказок о животных.

Осознание различий между серьезными мифическими деяниями и трюками, мифами и сказками, культурными героями и трикстерами придает особую остроту, подчеркивает двойственность мифического персонажа, который является одновременно и серьезным творцом организованного миропорядка, природного и социального, и плутом–озорником, непрерывно вносящим хаос в ту самую организацию, которую он создал, нарушающим табу, обманывающим или убивающим другие существа для удовлетворения своих низменных инстинктов. Это сочетание в одном лице культурного героя и трикстера, стихии организующей и вносящей хаос возможно только потому, что действие в сказочно–мифологических циклах отнесено ко времени до установления строгого миропорядка. Такое отнесение к мифическому времени в значительной мере легализует озорство трикстера. По–видимому, сюжеты о трикстере — просто своеобразная отдушина, легализованная в силу отнесения к мифическим временам, в строго регламентированном обществе, каким, безусловно, является общество родоплеменное.

Выпячивание низменных инстинктов, всякого рода «грязных» подробностей, связанных с жадностью, эротикой, дефекацией, противостоит, в частности, первобытному спиритуализму, получившему значительное, хотя и примитивное воплощение в шаманизме. Насмешки над шаманской практикой, над обязательными ритуалами порой заходят очень далеко и лишены всякого добродушия, даже содержат элементы социальной критики.

Однако это не значит, что здесь выражается неверие в шаманизм, отказ от ритуальной жизни племени. Безусловно, анекдоты о трикстерах бытуют в той же среде, что и серьезные мифы, шаманские легенды и т. п.

Насмешка в рассказах о трикстерах достаточно универсальна, она беспощадна к жертвам, одураченным трикстером, и к самому трикстеру, когда он попадает впросак. Она обращена и на шаманский спиритуализм, и на низменную невоздержанность самого трикстера, и на его попытки изменить естество, нарушить первобытно–общинную мораль, т. е. на проявления его антисоциальности. Этот универсальный комизм сродни той «карнавальности», которая проявилась и в элементах самопародии, имевшихся в ритуалах австралийцев, римских сатурналиях, средневековых «праздниках дураков» с опрокидыванием иерархического порядка, шутовским воспроизведением церковной службы и т. д. М. М. Бахтин считает такого рода «карнавальность» важнейшей чертой народной культуры, широко отразившейся в литературе Средних веков и Возрождения.

Древнейшие первопредки — культурные герои, которых мы по праву должны рассматривать как первых литературных персонажей, таким образом, выступают в архаическом фольклоре как образы синкретические, сочетающие часто (но, разумеется, не всегда) три аспекта — мифического творца, комического трикстера и архаического богатыря, очищающего землю от чудовищ. Эти три аспекта соответствуют известному жанровому синкретизму: мифы творения — животные сказки и анекдоты о трикстерах — протогероические сказания. Жанровый синкретизм внешне выражается и в бытовании единых циклов своего рода мифологического эпоса.

Наряду с постепенной дифференциацией повествовательных жанров в рамках этого мифологического эпоса о культурных героях развитие жанровых разновидностей даже на самых ранних этапах идет теми же путями и вне этих циклов (упомянутые выше былички, местные предания и легенды и т. д.). Существенное различие возникает только тогда, когда безличный персонаж первобытной былички будет вытеснен активным героем богатырской сказки.

До сих пор мы рассматривали архаический повествовательный фольклор, исходя главным образом из образов центральных героев. Но тот же материал весьма показателен в плане исторической морфологии жанра. Ввиду того что процесс дифференциации жанров переплетается с известной сменой этапов в области развития жанра и стиля, изучение истории устной литературы первобытного общества невозможно отделить от генезиса повествовательных жанров, которые в первобытном фольклоре находятся в состоянии становления, развития, но еще не отпочковались окончательно от первичного синкретизма под эгидой мифа.

Миф был гегемоном в том лишь частично расчлененном жанровом синкретизме, который характерен для состояния повествовательного искусства в архаических обществах. Дело не только в том, что мифы и сказки объединялись в единые циклы вокруг популярных мифических героев. Мифы и сказки только начинали дифференцироваться, практически преобладали своего рода промежуточные формы.

Сами аборигены часто различают две формы в своем повествовательном фольклоре, например адаокс и малеск у цимшиан, пынил и лымныл у чукчей, хвенохо и хехо — у фон (дагомейцев), лилиу и кукванебу у киривина в Меланезии и т. д. и т. п. Лишь весьма условно можно соотнести эти две формы с мифами и сказками. Они в основном различаются по линии сакральность — несакральность и строгая достоверность — нестрогая достоверность (т. е. допустимость некоторой относительной свободы вымысла). Первая форма, т. е. миф, связывается обычно с отнесением действия к мифическим временам. Кроме того, для мифов, несомненно, характерен принципиальный этиологизм сюжета, тогда как в сказках этиологические концовки, если и сохраняются, приобретают часто орнаментальный характер. Инициальные формулы, указывающие на мифические времена («это было тогда, когда люди еще были животными» или, наоборот, «когда животные еще были людьми») и финальные формулы этиологического характера в первобытном фольклоре широко распространены и в мифах, и в сказках.

Эти стилистические клише генетически восходят к мифу и поэтому в первобытном фольклоре чаще встречаются в настоящих мифах, но проникают также в сказку. Заметим, что в европейском фольклоре как раз наоборот — этиологические предания безыскусственны, а сказка сверкает своей стилистической обрядностью.

В первобытном фольклоре миф и сказка, безусловно, имеют ту же самую морфологическую структуру в виде цепи потерь и приобретений неких космических или социальных ценностей. Различие, однако, заключается, во–первых, в том, что в мифе приобретение есть обычно первоначальное возникновение, происхождение, т. е. этиология в самом широком смысле, а в сказке — перераспределение каких–то благ, добываемых героем или для себя, или для своей ограниченной общины. Во–вторых, сами эти приобретения в мифе имеют космический характер: свет, пресная вода, огонь и т. п. (приобретение может выступать и в негативной форме — уменьшение числа небесных светил, прекращение потопа и т. д., — но дело от этого не меняется). В сказке же добываемые объекты и достигаемые цели — не элементы природы и культуры, а пища, чудесные предметы, женщины, составляющие благополучие героя. Космическое или семейно–родовое, коллективное или индивидуальное — еще более существенны для различения мифа и сказки, чем сакральность — несакральность.

Мифический культурный герой добывает огонь или пресную воду, похищая ее у первоначального хранителя (старухи, лягушки, змея). Речь в данном случае идет о происхождении пресной воды на земле, населенной людьми. Сказочный же герой похищает живую воду, необходимую для излечения больного отца (например, Гавайи) или добывает с помощью зверей огонь для своего очага (например, Дагомея). Сказочный зооморфный плут (Заяц) хитростью похищает для себя одного воду из колодца, вырытого другими зверьми (в фольклоре многих африканских народностей). Между «недостачей» и «приобретением» ценностей стоит творческое деяние демиурга — культурного героя, или подвиг — испытание героя сказочного, или хитрый трюк трикстера. Истинное различие, однако, в рамках первобытного фольклора не в самом характере поступка. Демиург, например, часто прибегает к ловким трюкам: Ворон превращается в ребенка и с плачем требует мячи–светила для игры; или Мауи нарочно тушит огонь и снова выманивает его у своей прабабки. Но в этих случаях дело идет о происхождении огня и о благе для всех в отличие от искателей живой воды, пресной воды или огня для себя в вышеуказанных сказках. «Альтруизм» гавайского доброго сына, добывавшего воду Кане для отца, и «эгоизм» Зайца в равной мере противостоят коллективизму и этиологизму мифа. Однако и здесь мы находим на практике множество промежуточных случаев. К их числу принадлежит и большинство историй о проделках мифологических плутов, поскольку эти плуты — все же мифические персонажи, притом совершающие заодно и серьезные творческие деяния.

Очень существенно, что первобытные сказки, хотя и несколько свободней мифов в смысле индивидуальной выдумки и ритуальности исполнения, также связаны с актуальными верованиями, с конкретной мифологией, их фантастика имеет строго этнографический, нисколько не условный характер. Дело не только в трудности различения мифа и сказки, а в том самом синкретизме, о котором уже неоднократно выше говорилось. Один и тот же текст может трактоваться одним племенем или группой внутри племени как миф, а другой группой — как сказка, включаться в какую–то сакрально–ритуальную систему или выключаться из нее. Более того, один и тот же текст, в одной и той же аудитории может выступать и в функции мифа, и в функции сказки: например, одновременно описывать какое–то звено космогенеза, санкционировать известный ритуал, демонстрировать дурные последствия нарушения табу и вместе с тем восхищать и развлекать слушателей смелыми или хитрыми проделками мифического героя.

Если перейти от синхронии к диахронии, т. е. к исторической перспективе формирования сказки, то совершенно очевидно, что превращению мифа в сказку способствуют его деритуализация, если миф был прикреплен к ритуалу, десакрализация (например, опускается или рассекречивается священная информация о маршрутах предков в австралийском фольклоре), демифологизация самого героя (отказ от тотемного или полубожественного героя, иногда с потерей его имени), демифологизация времени действия (появление сказочной неопределенности времени); переход от космического масштаба к изображению личных судеб, ослабление или уничтожение этиологизма; отрыв условной сказочной фантастики от актуальных верований, ослабление достоверности и сознательное допущение поэтического вымысла. Эта трансформация в рамках первобытной культуры еще не завершается окончательно, но достигается тем не менее значительная степень жанровой дифференциации.

Сказания о мифологических плутах, как уже отмечалось, тесно связаны с формированием сказок о животных. Практически в фольклоре коренного населения Африки и Америки трикстер — главный герой таких сказок, а проделки зооморфных плутов — основные элементы большинства сказок о животных. Предпосылка развития этого жанра — десакрализация тотемных персонажей при сохранении их зооморфности. По мере забвения тотемических верований животные сказки обогащаются бытовыми мотивами, в том числе анекдотическими. Наблюдения над повадками животных сочетаются с изображением семейных и социальных отношений. Выше указывалось на большое значение «эгоистичности» трикстера, на его гиперболическую жадность и готовность нарушить любые общественные нормы ради личной выгоды.

Классическую форму сказок о животных находим в Афррике. Там (в отличие от индейцев, меланезийцев и др.) эти сказки довольно четко отдифференцированы от мифов. Этиологические мотивы, а тем более культурные деяния сохранились лишь в виде рудиментов. Проделки трикстеров служат проявлением их хитрости, но уже не колдовства; эпизоды, в которых трикстеры выступают как безумцы, очень редки.

Большинство трюков: притворная смерть, пугание несуществующими силами, уговаривание других зверей согласиться быть связанными или сваренными ради мнимых благ, предложение пестовать чужих детей и т. д. и т. п. — покушение на общую или чужую добычу и, так же как в фольклоре американских индейцев, обычно служит утолению голода. Но в африканских сказках усилена нравоучительная тенденция: действия трикстера разрушают первоначальную дружбу зверей, оцениваются как неблагодарность. Этиологические концовки чаще всего вытесняются нравоучительными. Элементы нравоучительности открывают путь басне, столь популярной в восточных литературах, а отчасти и в Европе. Однако в африканских сказках о животных еще нет застывших масок, соответствующих определенным человеческим характерам, нет чистого аллегоризма и дидактизма.

Классическая сказка о животных является предшественницей не только басни, но и бытовой сказки. Весьма вероятно, что традиция фольклорных «трикстериад» и животная сказка (и античная басня, разумеется) оказали решающее влияние на литературный животный эпос типа средневекового «Романа о Ренаре (Лисе)».

Необходимой предпосылкой развития волшебной и волшебно–героической сказки является, во–первых, полная антропоморфизация и известная степень идеализации героя, во–вторых, его демифологизация. Здесь, по–видимому, надо учитывать взаимодействие мифов, быличек, местных преданий. Герой сказки уже не мыслится полубогом или тотемным предком, хотя часто сохраняет божественных родителей (своеобразная и, конечно, архаическая форма идеализации). Выше упоминавшиеся героические братья–близнецы — истребители хтонических чудовищ в фольклоре американских индейцев — переходная ступень. У северо–западных индейцев, наряду со своеобразным мифологическим эпосом о Вороне, Норке и странствующих близнецах, имеются и сильно окрашенные мифологической фантастикой сказки о необычайных испытаниях, которые с торжеством проходит зять Солнца или юноша, преследуемый завистливым дядей. Это своего рода богатырские сказки, но богатырство имеет здесь еще колдовской, шаманский характер. Будущий зять Солнца найден в брюхе щуки, сам может превращаться в щуку, получает помощь от щуки (тотемический мотив). С помощью данного ему старухой мешка с ветрами герой тушит насылаемый Солнцем огонь, охотится за дочерьми Солнца, принявшими вид коз или птиц, с дочерьми Солнца улетает на землю. Также и гонимый племянник спасается от преследования дяди с помощью чудесных предметов, в конце концов женится на дочери вождя и мстит злому дяде.

Сходный характер имеют полинезийские сказания о Тафаки и его роде, восходящем к некоей небесной людоедке, спустившейся на землю. Ее сын Хема, его дети Тафаки и Карихи, внук Рата и другие персонажи этого цикла кардинально отличны от культурного героя — трикстера Мауи. Тафаки воспринимается как идеальный образец полинезийского сакрализованного вождя, действующего своей колдовской силой или с магической помощью предков, духов и т. п. Основные мотивы, связанные с Тафаки, Рата и другими подобными персонажами, — это типичные для героической сказки богатырское детство, чудесное сватовство и в особенности родовая месть, ради осуществления которой приходится подниматься на небо и спускаться в подземный мир, одолевая злокозненных духов и чудовищ. Наряду с такими героями, сохранившими мифический ореол, уже в архаическом фольклоре появляются герои, «не подающие надежд», являющиеся жертвой социальной несправедливости. Таков, например, бедный сиротка, с которым дурно обращаются ближайшие родичи и соплеменники, нарушая тем самым заветы родовой взаимопомощи. Такие сказки о бедном сиротке популярны у меланезийцев, горных тибето–бирманских племен, эскимосов, палеазиатов, североамериканских индейцев и др.

В Меланезии сиротка — жертва жен своего дяди (брата матери), который как раз, согласно родовой морали, должен был быть его главным защитником. У индейцев грязный сиротка, «обожженное пузо», живущий со своей бабкой на краю селения, питающийся объедками вместе с собаками, — предмет презрения и насмешек для всего селения. Однако с помощью духов, бабки–колдуньи или покойных родителей сиротка становится выдающимся охотником, воином и шаманом (у индейцев), достигает высоких степеней в тайном мужском союзе (в Меланезии).

Вмешательство мифических существ в судьбу бедного сиротки — уже не столько результат строгого соблюдения им ритуальных предписаний, сколько результат сочувствия к социально обездоленному, ставшему жертвой упадка родо–племенных норм обычного права и морали. Если сказки о сыне или зяте Солнца и тому подобных «высоких» героях представляют собою архаические аналоги русских сказок об Иване–царевиче, то бедный сиротка — «грязный парень» — напоминает Иванушку дурачка и Золушку.



Поделиться книгой:



Регистрация