Сама история литературы демонстрирует явные случаи подобных изменений. Один из них художественно обрисован в «Мейстерзингерах» Рихарда Вагнера. Кончается эпоха мейстерзингеров. Стар становится сам знаменитый мастер Ганс Сакс. На смену ему приходит Вальтер, у которого звучит совсем иная песня. Она очень не нравится Бекмессеру: ведь Вальтер поет не так, «как положено», не по табулатуре, а табулатура — закон, Сакс же понимает, что пришло время именно такой песне. И оказывается, что на нюрнбергском поэтическом фестивале цеховых мастеров и подмастерьев эта песня побеждает, табулатуре же, как и всякой табулатуре, которая претендует быть единственной истиной на свете, предстоит сойти со сцены и — хуже того — превратиться, как это получилось у жреца табулатуры Бекмессера, в карикатуру на самое себя.
Уместно вспомнить, что в сходный момент истории поэзии в Японии, на рубеже XVII—XVIII вв., своей «песнью Вальтера» прозвучала поэзия Басё, а вместе с нею и его мысли о сущности и задачах новой поэзии, которая шла на смену поэзии хайкай — творчеству цеховых мастеров и купцов. Подобное соединение нового литературного явления с новыми представлениями о литературе можно обнаружить почти в каждой области литературного творчества, притом как на Западе, так и на Востоке.
История литературы имеет дело с двумя переплетающимися явлениями — с самой литературой, т. е. с совокупностью литературных произведений, а также с мыслями о ней, т. е. с представлениями о ее сущности, задачах и видах. Как и в чем выражается взаимодействие этих двух явлений, каково значение этого взаимодействия и чем определяется оно в жизни самого общества, — также может выяснить история мировой литературы. Но несомненно одно: значение для литературы ее оценки извне и самооценки отчетливее всего раскрывается в моменты смены литературных систем, и проявляется это значение уже с первых эпох развития литературы. Следовательно, уже в первом томе должна быть рассмотрена и смена систем и самих взглядов на литературу, так четко проявляющаяся при канонизации таких литературных памятников, как, например, Библия, конфуцианское «Пятикнижие» и Авеста.
История мировой литературы открывает нам, однако, что типологические системы литератур могут быть, так сказать, малыми и большими. «Малые» — действующие в пределах отдельных литератур, на пути их собственной истории; такова, например, обрисованная выше система немецкой литературы конца XVI в. «Большие» — действующие в пределах больших культурно–исторических зон; такова, например, упомянутая выше система литератур европейских стран XIX в. Но возможно говорить о системах и другого плана — о системах, складывающихся на больших этапах всемирной истории.
Мы обычно говорим о четырех таких больших этапах и называем их Древностью, Средневековьем, Новым и Новейшим временем.
Этапы эти, конечно, сопряжены с определенными социально–историческими формациями — рабовладельческой, феодальной, капиталистической, социалистической, но при этом все литературные системы всегда находятся в движении: конец одного большого этапа вливается в начало другого; начало нового этапа вытекает из последней стадии предыдущего. Поэтому «чистую» форму общественно–исторической формации создает, по–видимому, средний период ее истории, когда развитие всех элементов системы идет в гармоническом порядке. Именно в средний период и создается та система литературы, которая наиболее цельно выражает общественное содержание этой формации в эпоху ее исторической зрелости.
Очень явственно этот факт обнаруживается в истории рабовладельческого общества. В какую свою пору эллинская цивилизация создала в таком масштабе великие произведения, ставшие классическим наследием для всех народов Европы? В «среднюю пору» своей истории, в эпоху полисов, городов–государств. Именно тогда жили Эсхил, Софокл, Еврипид, Сократ, Платон, Аристотель, Фидий и т. д. В какую свою пору Древний Китай создал культуру, ставшую классическим наследием для народов Дальнего Востока? В свою «среднюю пору» — в эпоху лего, городов–государств. Именно тогда жили Конфуций, Лао–цзы, Чжуан–цзы, Ле–цзы, Сюнь–цзы, Гуань–цзы и т. д.
На такую же свою «среднюю пору» приходится и расцвет средневековой цивилизации — в форме типичной для нее; только искать ее наиболее показательную форму следует в истории не старых, а молодых для того времени народов — тех, которые шагнули к феодализму, миновав этап рабовладельческого строя: они пришли к феодальному строю свободными от огромного груза античного наследия, которого у них просто не было. В Италии, например, переход к феодализму был процессом сложным, перегруженным всевозможными элементами, идущими из прошлого, и прошлого великого. То же можно сказать и о народах, в истории которых был этот всесторонне развитый этап рабовладельческого общества. Поэтому определять специфику системы средневековой литературы следует скорее по литературе французов, немцев, англичан, японцев, арабов, чем по литературе средневековых итальянцев или китайцев. «Классическая» для Средневековья поэзия сложилась у провансальских трубадуров, германских миннезингеров, арабских и японских певцов. То же можно сказать о рыцарском эпосе. Он создан именно исторически более молодыми народами. Вспомним «Песнь о Роланде» и «Слово о полку Игореве», «Песнь о моем Сиде» и «Сказание о Тайра».
Если вопрос о типичных для больших исторических эпох системах литературы имеет значение для раскрытия общего хода литературной жизни человечества, то для понимания перехода литературы одной большой эпохи к другой исключительную важность приобретают литературы переходных эпох, так сказать «крайних» для каждой общественно–исторической формации, выходивших из одной формации и вместе с тем подводивших к другой.
В истории западного мира такие эпохи выявлены с чрезвычайной ясностью. Первая из них — время перехода от древнего общества к средневековому.
История народов Запада — один из важнейших массивов мировой истории. Как много она дала науке для понимания общеисторического процесса в целом, видно хотя бы из того, что такие категории, как рабовладельческий строй, феодализм, капитализм, открытые исторической наукой в истории европейских народов, оказались категориями общеисторическими. Поэтому вполне законна мысль о том, что переходная эпоха подобного значения могла быть и в истории тех народов Востока, которые, как греки и итальянцы, имели свою древность со столь же великой, разносторонней культурой. Такими народами были иранцы, индийцы, китайцы.
Эпоха перехода от Древности к Средневековью — это уже не рабовладельческий строй в его классической форме, но еще и не феодальный, также в его классической форме. Однако поворот намечался и отразился в сознании людей. Эта эпоха возникла и развернулась в истории старых цивилизованных народов Восточного Присредиземноморья — всех трех его частей: европейской, африканской и азиатской. Революция умов, происшедшая здесь, состояла в крушении прежнего мировоззрения, языческого, как тогда говорили, и в замене его новым, христианским. Разумеется, и то и другое наименование — лишь самые общие обозначения, сами же комплексы явлений, которые этими наименованиями покрываются, весьма сложны, разнообразны и противоречивы, но все они равным образом вступили в борьбу со старым миром. И это новое пришло в мир Римской империи как бы извне — с Востока, сирийского, египетского, иудейского, эллинизированного Римского Востока, как называют этот Восток историки. Собственно говоря, революция умов началась и развернулась прежде всего именно здесь, но она захватила и всю греко–латинскую часть «римского круга земель», в котором шел свой кризис старого, сложившегося мировоззрения.
Переход от Древности к Средневековью у китайцев и иранцев также сопровождался своей революцией умов, связанной с коренными изменениями в жизни общества. Такая революция в первую очередь питалась собственными внутренними источниками, в частности далекими от идеологической ортодоксии идейными течениями, — тем, что в Китае суммарно называют даосизмом, в Иране — манихейством. Позднее к этому присоединился и внешний фактор — система идеологии, пришедшая извне. В Китае это был буддизм, в Иране — ислам. Под воздействием этих факторов и совершалась в этих двух частях мира перестройка умов в эту первую великую переходную эпоху.
Уже в первом томе нам предстоит осмыслить всемирно–исторический характер литературного процесса с двух позиций; первая — ab ovo, с самого его зарождения, вторая — ретроспективно, с учетом позднего этапа, бросающего свой отсвет на более раннее и менее выраженное.
Такой подход позволяет нам со всей ясностью увидеть движение в литературах отдельных народов и вместе с тем движение в литературе и в общемировом плане. А для истории всемирной литературы, если не подменять ее простой сводкой историй отдельных литератур, вопрос о таком общем движении, пожалуй, и есть главный. Начальный пункт, начальные стимулы, конкретный показ этого движения — таково назначение первого тома в освещении этого вопроса.
Говоря о движении отдельных литератур, следует также иметь в виду исторические изменения в их пространственных границах и в характере их связей друг с другом. Различают три категории этнического коллектива: племя, народность, нация. История свидетельствует, что из племен вырастают народности, в составе народностей формируются нации. Разумеется, это происходит как большой исторический процесс. Все же в этом процессе выделяются эпохи, когда на арене истории действует преимущественно какая–либо одна из этих категорий, и в каждую из таких эпох по–своему складываются, свой особый характер принимают всякого рода границы между коллективами, в том числе языковые и литературные. В эпоху племени эти границы в высшей степени неустойчивы, неопределенны, крайне подвижны, в эпоху народностей они более устойчивы, но все же очень расплывчаты в своих очертаниях, особенно в местах схождений разных народностей. Ареалы языков в эпоху народностей иные, чем в эпоху наций; иные и соотношения языков, в частности степень их взаимной проницаемости. Поэтому в Средние века, которые были в основном эпохой народностей, особенно в свою раннюю пору, некоторые литературы принадлежали не одному, а нескольким этническим коллективам. Это особенно ясно выявлено в истории литератур средневековой Европы, когда границы между литературами чрезвычайно отличались от границ, устанавливающихся между литературами наций. Это вызывалось разными обстоятельствами: различия между обиходными языками отдельных народностей могли не служить препятствием для их взаимного понимания; у нескольких народностей могло существовать свое койне, т. е. некий общий язык, как бы накладывавшийся на обиходные языки каждой народности; мог существовать, наконец, и особый «литературный язык» — общий язык письменности. Одним из примеров именно такого языка может служить так называемый «церковно–славянский», который был общим литературным языком ряда славянских народностей, каждая из которых в общественной практике пользовалась своим языком. Тем самым литература, создававшаяся на этом литературном языке, была общей для всех народностей, пользовавшихся этим языком, т. е. была зональной.
Зональные литературы — отнюдь не принадлежность и особенность одной лишь эпохи народностей: они могут существовать и в эпоху наций. Формирование наций, которое, как известно, происходит в эпоху буржуазного развития общества, не только ведет к размежеванию, но и одновременно создает предпосылки для объединения на более высоком уровне. Ф. Энгельс пишет: «Без установления независимости и единства каждой отдельной нации невозможно ни интернациональное объединение пролетариата, ни мирное и созидательное сотрудничество этих наций для достижения общих целей» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2‑е изд., т. 22, с. 382).
Среди общественных явлений, интеграции которых способствует создание наций, находится и литература. Зональные литературы в эпоху наций складываются уже не на основе близости и проницаемости языков, а на основе однородности или, во всяком случае, проницаемости систем отдельных национальных литератур. Одним из ярких примеров зональной литературы именно такого типа служит европейская литература XIX в.
С увеличением числа таких однородных, взаимопроницаемых литературных систем естественно расширяется и ареал зональной литературы. Когда же взаимопроницаемые и в своих существенных чертах однотипные системы устанавливаются во всех важнейших по значению национальных литературах, образуется литературная зона, ареалом которой служит весь цивилизованный мир. Иначе говоря, возникает мировая литература в прямом смысле этого слова.
Каждая национальная литература в таких условиях продолжает сохранять и свою самостоятельность. И дело тут не в какой–то обособленности от других литератур, а в наличии у данной литературы своих исторических корней, своих путей развития. И такое положение сохраняет силу, пока существует нация. Таким образом, мировая литература в этом случае — комплекс близких в своих существенных чертах, взаимопроникающих систем национальных литератур, т. е. явление, не накладываемое на них, а образуемое ими. Проследить с древнейших времен возникновение зональных литератур также составляет одну из задач первого тома.
Однако оставаться только в таких пределах понимания мировой литературы мы не можем. Как было сказано выше, это означало бы признать, что мировая литература — явление одной определенной исторической эпохи, строго говоря, современной, нашей. Мы же считаем, что некоторые общие закономерности литературного процесса во всем мире — явление всей истории человечества. При всех особенностях, и нередко весьма значительных, раскрывающихся в литературах разных народов в разное историческое время, литература по сути своей была всегда в определенном смысле единой для всего мира и как явление, и как процесс.
Выше говорилось, что состав литературы исторически менялся: его определяло реальное состояние литературы данного времени и сопряженное с ним представление о литературном произведении. Факт этот наблюдался в истории всех отдельных литератур и в своих важнейших чертах является общим для них всех.
Мы наблюдаем также, как постепенно в процессе исторических изменений состава литературы обрисовывается, принимает все более и более определенное очертание и получает самостоятельное бытие то, что человечество назвало «литературой», т. е. категория духовной творческой деятельности общества, отличная от философии и науки и вместе с тем сопряженная с ними, поскольку они пользуются общими средствами: понятиями, символами, образами и даже метром, ритмом, эвфонией. Процесс этот неизменно наблюдается в истории всех отдельных литератур, т. е. носит общий характер.
В каждую большую историческую эпоху явления литературы, на какой бы ступени ни находилось само ее формирование, всегда складывались в некое целое, получающее значение системы, отдельные части которой связаны друг с другом различными отношениями. Такие системы наблюдаются в истории всех литератур, причем в своих главных чертах характер этих систем и даже их состав воспроизводятся в истории всех отдельных литератур, но, конечно, в однородные по своему общественно–историческому содержанию эпохи.
Однако смена литературных систем не означает полной утраты того, что сменяется: смена означает пополнение существующих эстетических ценностей новыми. Понятие «наследие» совершенно реальное, и «наследие» это не только в том, что продолжают оставаться живыми и для новых эпох многие произведения эпох ушедших, но и в том, что эстетические ценности, воплощенные в этих произведениях, обогащают сознание последующих поколений. Простирающаяся через века связь и преемственность образуют реальный субстрат всего литературно–исторического процесса. Эстетическое накопление и составляет путь прогресса, создаваемого средствами литературы.
Сменяющие друг друга литературные системы связаны между собой и в ином отношении: генезисом литературных видов и жанров. Каждый вид литературы данной исторической системы, каждый жанр бывает как–то связан со своим предшественником в прежней системе. И даже тогда, когда в новой системе возникают совершенно новые виды и жанры, изучение открывает их зависимость от старых. Разумеется, зависимость отнюдь не прямого продолжения или развития их; зависимость может проявляться и в полном отрицании их. И это также наблюдается всюду и всегда.
Различного рода отношения между литературами — факт, присутствующий в истории всех литератур, конечно, в различных пространственных и временных рамках. Поэтому и те литературные общности, о которых говорилось выше, отнюдь не создаются раз навсегда. Вспомним хотя бы историю литератур народов Средней Азии: в Средние века эти литературы входили в состав общности, охватывающей литературы народов Средней Азии, Ирана и Северо–Западной Индии; в наше время они входят в состав литературной общности народов Советского Союза. Факт существования своих для каждого исторического времени зональных литератур засвидетельствован всей историей. Исторические же изменения в числе, составе и границах зон — один из элементов общеисторического процесса.
Всюду, где только появляется литература, ее характер отражает социальную природу народа — ее создателя. Поэтому есть словесность, характерная для эпохи племени, для эпохи народности, для эпохи нации. Самый факт исторического изменения социального субстрата литератур, определяющего характер, формы и границы существования литературы, — принадлежность истории всех больших, длительно существующих литератур.
В истории известных нам отдельных литератур есть присущие им всем общие черты; в движении их истории наблюдаются общие процессы, получающие значение определенных закономерностей. Но наличие общих закономерностей у ряда развивающихся явлений свидетельствует, что по своей природе они едины. Поэтому сама история отдельных литератур удостоверяет, что все они, при всех своих индивидуальных различиях, субстанционально общее, единое.
Но отдельные литературы соединяются в единое целое не только на основе своего субстанционального единства. Связывает отдельные литературы и общее движение истории. Как известно, история развертывается неравномерно: на общем пути социально–экономического развития одни народы выходят вперед, другие отстают. Такая неравномерность — одна из движущих сил исторического процесса. В каждую большую эпоху толчок вперед создается в каком–нибудь одном районе мира, и под влиянием этого толчка возникает соответствующее движение и в других районах. Так происходит в социально–экономической истории, так происходит и в литературной истории. Тем самым создается и общая история литератур всего мира.
История отдельных народов не исключает существования истории всего человечества как явления. Точно так же отдельные литературы не исключают существования и мировой литературы. Каждая литература есть явление индивидуальное и вполне самостоятельное, но мировая литература — вполне самостоятельное явление уже высшего порядка, что определяется уже с самого начала возникновения литератур и должно быть поэтому предметом рассмотрения в первом томе.
Характер и проблематика первого тома
Выше было показано, что само место первого тома как тома, открывающего все издание «Истории всемирной литературы», обусловливает характер и содержание его.
В первом томе «Истории всемирной литературы» рассматривается развитие литератур мира с древнейших времен, от их фольклорных истоков, до рубежа старой и новой эры. В томе излагается как бы «завязка» мирового литературного процесса, иначе говоря: не только его начало, но и исходные стимулы и тенденции. Нельзя себе представить развитие европейских литератур вне влияния литератур Древней Греции и Рима, а развитие средневековых и новых восточных литератур — без фундамента древних литератур Дальнего и Ближнего Востока. В то же время между древними литературами уже наметились те связи и взаимодействия, которые позднее выявились значительно сильнее и ярче. Таким образом, содержащийся в томе материал в последующих томах как бы подвергается дополнительному ретроспективному рассмотрению, и освещение в нем литературного процесса не может быть замкнутым в себе, а должно выявить зарождение тех закономерностей и особенностей, которые последовательно развертываются в дальнейшем на основе изменяющейся действительности и соответственно — специфики литературы.
История литератур Древнего мира показывает, что словесное искусство, сначала только устное, а затем также и письменное, возникает как одна из форм общественного сознания и общественной деятельности. Обусловленное в своем развитии общественными процессами, оно, в свою очередь, является активным фактором воздействия на общество.
С самого начала литература возникает как человековедение, как художественное самопознание человека и орудие его самосовершенствования как существа общественного. Одна из основных идей, которая одухотворяет литературу на всем ее историческом пути, которая составляет самую суть ее содержания и объект художественного выражения, — это гуманистическая идея, исторически развивающаяся и модифицирующаяся на каждой большой ступени своего развития, поскольку общие черты, свойственные ей, естественно, видоизменяются в зависимости от конкретных исторических, местных и национальных особенностей.
В первом томе показано, как художественно осознается проблема отношений личности и коллектива, божества и человека на ранних этапах развития литературы. От образа «культурного героя» в древнем фольклоре до мотивов богоборчества в мифологии и классическом эпосе (древнегреческие титаны, древнеиранские борцы против дэвов, Гильгамеш и Иаков, Арджуна и Гунь), от осознания возможностей и прав индивидуума (особенно в древнегреческой литературе, но также в иранском и индийском эпосе, в древнеегипетской и вавилонской светской лирике) до представлений о всеобщей справедливости и духовной независимости в религиозно–художественной литературе раннего христианства, буддизма, манихейства, конфуцианства — таковы некоторые из основных ступеней и черт отражения гуманистической идеи в древней литературе, во многом определившие и характеризовавшие ее развитие.
Первый том охватывает литературы Европы, Азии и Африки, прошедшие разновеликие отрезки в своем развитии. Так, например, литературы Древнего Египта и Месопотамии прошли полный цикл своего развития и окончательно оформились как историческое целое в пределах эпохи, рассматриваемой в томе, а развитие литератур Ирана, Индии и Китая в это время только началось, и им предстоял еще сложный и противоречивый путь, на котором порой сохранялась непрерывность языка и традиции (китайская литература), а порой эта традиция в большей или меньшей степени была нарушена (индийская, иранская литературы). Специфика и существенные отличия каждой из отдельных литератур, история которых излагается в первом томе, обусловлены также различиями во времени существования, социальными, этническими, политическими особенностями и т. п. Вместе с тем возможность и целесообразность рассмотрения этих литератур в пределах одного тома, помимо общей хронологической рамки, предполагает, что все они относятся в основном к эпохе первобытнообщинного (со времени появления элементов художественного мышления) и классового, преимущественно рабовладельческого, строя. Все это, безусловно, сказалось на общности ряда черт и моментов в истории литератур.
Существенным фактором, объединяющим рассматриваемые литературы, является и то, что многие из них стали своего рода «античностью» как по отношению к последующей литературе того же народа и на том же языке, так и для литератур иных народов и государств: литература Греции и Рима — для европейских литератур; Древней Индии — для новоиндийских литератур и литератур Юго–Восточной Азии; Древнего Китая — для литератур Дальнего Востока; Передней Азии и Ирана — для литератур Ближнего и Среднего Востока.
Перечисленные литературы образуют, таким образом, классические литературы Древности. В то же время литературы народов так называемого Древнего Востока — Египта, Вавилонии, Ассирии, Угарита, т. е. народов, игравших большую роль в Древности, но затем либо сошедших с исторической арены, либо слившихся с другими, также не исчезли бесследно. Многое в них, не без посредства тесно с ними связанной древнееврейской литературы, значительно повлияло на последующее развитие ряда литератур Европы и Ближнего Востока или перешло в литературу «классических» народов Древности — греков, иранцев, индийцев.
В связи с этим и выдвигаются на первый план проблемы контактных и генетических взаимовлияний и связей, а также типологических отношений древних литератур.
Генетические и контактные связи четко прослеживаются для литератур Древней Месопотамии — шумерской, вавилоно–ассирийской, хеттской и угаритской, которые в известной мере можно рассматривать как единую литературу на разных языках, т. е. по существу как литературу зональную. Тесны связи между литературами Месопотамии и древнеегипетской и особенно древнееврейской литературами. В свою очередь, они оказали серьезное влияние на литературы Древней Греции и Рима. В то же время генетические связи сказываются в истории древнеиндийской и древнеиранской литератур, а древнеиндийская в начале новой эры пришла в соприкосновение с китайской литературой.
Вообще рубеж старой и новой эры можно рассматривать как первый в истории мировой литературы период широкого взаимодействия разноязычных литератур и взаимного обмена культурными ценностями. В этом большую роль, с одной стороны, сыграла известная экспансия греческой культуры в эпоху эллинизма, а с другой — распространение так называемых «мировых религий» — христианства, буддизма, манихейства — и соответствующей религиозной литературы.
Не менее важно выделение типологических связей и отношений между рассматриваемыми литературами. С этой точки зрения заслуживает внимания сравнение мифологических представлений разных народов, а также так называемых «священных книг» (Веды — в Индии, Авеста — у иранцев, Библия — у древних евреев), каждая из которых сама по себе составляет целую литературу, тесно связанную с устной народной поэзией. Это сравнение позволит не только установить черты типологической общности в названных литературах, но и обнаружить некоторые недостающие звенья в ряде других литератур. Не менее показательно типологическое сопоставление различных форм классического эпоса («Илиада», «Одиссея», «Эпос о Гильгамеше», «Махабхарата», «Рамаяна», фрагменты иранского эпоса), архаических жанров лирики (особенно у греков, египтян, китайцев), басни (египетской, вавилонской, греческой, индийской), древних метрических систем, художественных приемов создания образа и т. п.
Общелитературный интерес представляют при рассмотрении отдельных разноязычных литератур в общем русле мировой литературы и такие проблемы, как проблема генезиса литературы и ее периодизации в эпоху Древности (включая вопросы о переходе от народно–поэтического творчества с его синкретическим характером к собственно художественному творчеству в различных жанровых формах; о переходе от устной поэзии к письменной, от анонимной литературной традиции к произведениям авторским и т. д., проблема связи литературы и общества в Древнем мире, в свете которой должно быть прослежено проникновение, более раннее в античном мире и относительно позднее на Востоке, классовых воззрений в литературу; роль религиозных концепций в древних литературах; столкновение или в некоторых случаях сосуществование народных и аристократических тенденций в литературных памятниках и т. п. Таковы также проблемы мифологического содержания литературы и его преодоления (более быстрого в Древней Греции, Риме, Китае и более медленного в литературах Передней Азии и Индии); традиционности художественных приемов (культ «образцов», циклизация, представления о подражании и оригинальности, канонизация содержания и формы, борьба традиций), соотношения поэзии и прозы (опережение прозы поэзией).
Общие черты и тенденции литературного развития древней эпохи проявляются на фоне глубокого своеобразия каждой отдельной литературы, которое раскрывается в процессе освещения ее истории. Определение общих закономерностей развития древних литератур при всемерном учете разнообразных и специфических форм этого развития обусловливают принципы отбора и изложения литературного материала в томе.
Древние литературы группируются на основе внутренних, более тесных, зональных связей и влияний в ареалы: Евро–афро–азиатский (египетская, шумерская, семитские, хеттская, греческая и римская литературы), Южноазиатский, иначе Средневосточный (индийская и иранская литературы) и Восточноазиатский, иначе Дальневосточный (китайская литература). Это деление на ареалы, а также характер развития каждой из литератур Древнего мира определили построение первого тома «Истории всемирной литературы».
Возникновение и ранние формы словесного искусства
Археологический материал, дающий так много для истории изобразительного искусства, очень мало помогает при изучении корней искусства словесного. Для этого нужно обращаться к данным этнографии, что представляет значительное неудобство, так как о предыстории словесного искусства одних народов приходится судить на основании архаического фольклора других, исходя при этом из представления о единых в принципе общих закономерностях общественного развития.
Словесное искусство, по–видимому, возникло позже некоторых других видов искусства, так как его материалом, первоэлементом является слово, речь. Разумеется, все искусства могли появиться только после того, как человек овладел членораздельной речью, но для возникновения словесного искусства требовалась высокая степень развития языка в его коммуникативной функции и наличие довольно сложных грамматико–синтаксических форм. По–видимому, ранее всего появилось изобразительное искусство. Первые декорированные деревянные и костяные предметы (женские статуэтки — палеолитические «Венеры») относятся примерно ко времени за 25 тыс. лет до н. э. Классические памятники европейской пещерной живописи — изображения животных в ориньякской, солютрейской и мадленской археологических культурах — относятся к XXV—X тыс. до н. э.
Палеолитическая пещерная живопись носила ярко выраженный «реалистический» характер; лишь на ступени, соответствующей азильско–тарденуазской археологической культуре (прибл. 15 тыс. лет тому назад), изображения животных стали более условными, схематическими. Но и палеолит, а тем более неолит, наряду с репрезентативным, фигуративным искусством, знают искусство орнамента, украшающего орудия труда, предметы быта и, вероятно, человеческое тело (татуировка, временная раскраска), а впоследствии и предметы культа. Сближение репрезентативного и орнаментального искусства в неолите было одной из причин широкого распространения условных, стилизованных изображений. Может быть, условность, схематизм этих изображений были связаны с развитием пиктографии — рисунчатого письма. Появление символических и фантастических образов, безусловно, отражало и развитие мифологии. Почти нет сомнений в том, что палеолитическая пещерная живопись не только синтезировала наблюдения над животными — объектами охоты — и представляла способ «овладения» ими, но имела и магическое значение как средство привлечения и подчинения охотничьей добычи. Однако могло существовать (это подтверждает пример австралийских аборигенов) изобразительное искусство, не связанное строго с религиозно–магическими целями.
Если в древнейшем изобразительном искусстве переплелись экспрессивная фигуративная изобразительность с орнаментальными мотивами, то в танце динамическое воспроизведение сцен охоты, трудовых процессов и некоторых сторон быта обязательно подчинено строгому ритму, причем ритм движений с незапамятных времен поддерживается ритмом звуковым. Первобытная музыка почти неотделима от танца и долгое время была ему подчинена. Музыкальные инструменты в основном отбивали такт, ритмический элемент даже в пении резко преобладал над мелодическим. Ритмическое начало, развитию которого способствовала трудовая практика, само было важным моментом организации труда и упорядочения психофизической энергии, синхронизации различных структур нервной системы. Кроме того, разбивая на элементы поток зрительного, звукового, двигательного восприятия, выделяя в нем отдельные «кадры», ритм способствует созданию художественных образов.
Воспроизведение охоты, собирания кореньев, а затем и других трудовых процессов в отрыве от самих этих трудовых процессов открывало путь для свободного отражения и обобщения действительности — важнейших принципов искусства. Если трудовая практика подготовила искусство, то отрыв от самих процессов труда был необходимой предпосылкой развития искусства как особой творческой деятельности, отражающей и одновременно преображающей действительность. На первобытной стадии преображающая роль искусства часто наивно отождествлялась с утилитарной целью, достигаемой не трудом, а магией.
Изображение охоты в танце (а такие охотничьи танцы были широко распространены у целого ряда первобытных народов) было не простой игрой, не только физическим упражнением и генеральной репетицией перед будущей охотой. Это — обрядовое действо, которое должно было непосредственно привлечь охотничью добычу и повлиять на исход охоты в будущем. Более сложные магические обряды должны были способствовать размножению животных и росту растений, поддерживать регулярную смену сезонов, при которой за периодом холода и скудости наступает время тепла и изобилия. Примитивный магический обряд, по мере развития и усложнения анимистических и тотемических представлений, почитания предков, духов–хозяев и т. п., перерастал в религиозный культ.
Связь танца с магическим обрядом, а затем и религиозным культом оказалась более тесной, чем у изобразительного искусства, поскольку танец стал основным элементом обрядового действа.
Народно–обрядовые игры, включающие элементы танца, пантомимы, музыки, отчасти изобразительного искусства, а впоследствии и поэзии, в своем синкретическом единстве стали зародышем театра. Специфической чертой первобытного театра было использование масок, генетически восходящее к маскировке как приему охоты (одевание в шкуру животного с целью приблизиться к объекту охоты, не вызывая подозрений). Надевание шкуры животного распространено при исполнении охотничьих плясок у североамериканских индейцев, некоторых народностей Африки и т. п. Подражание повадкам животных с использованием звериных масок и соответствующей раскраской тела получило особое развитие в тотемических обрядах, связанных с представлением об особом родстве группы людей (определенных родов) с теми или иными видами животных или растений, об их происхождении от общих предков, которые обычно рисовались существами получеловеческой, полузвериной природы. В Австралии — классической стране тотемизма — такие обряды проводились или с магической целью размножения животных своего тотема (обряды типа «интичиума») или с познавательно–воспитательной целью во время посвящения юношей в полноправные члены племени. Во время этих ритуалов (инициации) юноши после прохождения суровых испытаний (символизирующих временную смерть и новое рождение) становились зрителями разнообразных пантомимических сцен и танцев, которые разыгрывали перед ними взрослые мужчины.
Образ животного — сначала объекта охоты, а затем почитаемого тотема — предшествует в «театре», так же как и в наскальной живописи, образу человека. Человеческие маски впервые появляются в похоронном и поминальном обрядах в связи с культом предков — умерших родственников. Особую роль в сохранении и развитии первобытных «театральных» традиций играли тайные мужские союзы, хорошо сохранившиеся в Африке, Меланезии, Полинезии, Северо–Западной Америке. Члены союзов выступали всегда замаскированными; маски изображали человеческих предков, священных животных, различных духов, часто в весьма фантастическом облике (для устрашения непосвященных и под влиянием развитого анимистического мировоззрения). В период разложения родового общества образцы синкретического театрально–ритуального действа с использованием масок, подражания животным и т. п. дают шаманское камлание и аналогичные колдовские «сеансы» у некоторых народов.
Широко распространенный у народов Севера медвежий праздник сочетает охотничью магию и сложный по своему составу культ медведя с ярким, разнообразным театральным зрелищем, включающим не только культовые, но и бытовые, даже сатирические сценки, служащие уже для развлечения.
Свадебный обряд у многих народов имеет черты своеобразного обрядово–синкретического действа, отчетливые элементы театральности. То же следует сказать и о различных календарных аграрных народно–обрядовых играх, изображающих смену зимы весной или летом в виде борьбы, спора двух сил, в виде «похорон» куклы или актера, воплощающих побежденную, умирающую зиму. Более сложные формы календарных аграрных мистерий связаны с культом умирающего и воскресающего бога. Таковы древнеегипетские культовые мистерии об Осирисе и Исиде, древневавилонские новогодние празднества в честь Мардука, древнегреческие мистерии в честь богов плодородия Деметры и Диониса. (Таковы, в сущности, по своему генезису и средневековые христианские мистерии.)
С дионисийскими мистериями связывается происхождение античного театра. Выявляя первобытное наследие в древнегреческой трагедии и комедии, А. Д. Авдеев в своей книге «Происхождение театра» (М., 1960) высказал предположение, что первоначально основу трагедии составляла зоопантомима, а источником дальнейшего ее развития в качестве драматургического жанра стал дифирамб, излагавший предания о Дионисе. Еще очевиднее проявляется первобытное наследие в традиционном театре Индонезии (яванский топенг), Японии (средневековый театр Но), Китая, Индии, Бирмы и других стран Дальнего и Среднего Востока, где отчетливо прослеживается связь с культом предков, применяются маски, большое место занимают зооморфные образы, демоны и т. п.
В архаических формах театра пантомимический элемент господствует над словесным текстом, в ряде случаев небольшая словесная часть передана особому «актеру» (эта черта до сих пор сохранилась в традиционном театре Японии и Индонезии). Превращение обрядово–театрального зрелища в драму происходит уже в исторически развитом обществе путем отрыва от ритуала и гораздо более интенсивного проникновения элементов словесного искусства, часто уже с помощью письменности.
К. Бюхер в известной книге «Работа и ритм», опираясь на обширное собрание трудовых песен различных народов, выступил с гипотезой о том, что на низших ступенях развития работа, музыка и поэзия представляли собой нечто единое, но что основным элементом этого триединства была работа, что стиховой метр непосредственно восходит к трудовым ритмам и что из трудовой песни постепенно развились главные роды поэзии — эпос, лирика, драма. Эта гипотеза вульгаризованно, односторонне представляет связи труда и поэзии. Выше уже отмечалось, что как раз переход от непосредственной производственной деятельности к ее обобщенному воспроизведению в народно–обрядовых играх был важной предпосылкой развития искусства, во всяком случае танца, музыки, театра.
Выдающийся русский ученый А. Н. Веселовский в своей «Исторической поэтике» именно в народном обряде увидел корни не только танца, музыки, но и поэзии. Первобытная поэзия, согласно его концепции, первоначально представляла собою песню хора, сопровождаемую пляской и пантомимой. В песне словесный элемент естественно объединялся с музыкальным. Таким образом, поэзия возникла как бы в недрах первобытного синкретизма видов искусств, объединенных рамками народного обряда. Роль слова на первых порах была ничтожна и целиком подчинена ритмическим и мимическим началам. Текст импровизировался на случай, пока наконец сам не приобретал традиционный характер.
Веселовский исходил из первобытного синкретизма не только видов искусства, но и родов поэзии: «Эпос и лирика, — писал он в «Исторической поэтике», — представились нам следствиями разложения древнего обрядового хора». По его мнению, вместе с выделением песни из обряда происходит дифференциация родов, причем сначала выделяется эпос, а затем лирика и драма. Наследием первобытного синкретизма в эпосе он считает лироэпический характер его ранних форм. Что касается лирики, то она, по его мнению, выросла из эмоциональных кликов древнего хора и коротеньких формул разнообразного содержания как выражение «коллективной эмоциональности», «группового субъективизма» и выделилась из обрядового синкретизма, главным образом из весенних обрядовых игр. Окончательное выделение лирики он связывает с большей, чем в эпосе, индивидуализацией поэтического сознания. К народному обряду, успевшему принять форму развитого культа, Веселовский возводит драму. Поэтическое творчество представляется ему в генезисе как коллективное в буквальном смысле, т. е. как хоровое. Поэт восходит к певцу и в конечном счете к запевале обрядового хора.
В рамках такой эволюции Веселовский размещает различные типы певцов (финский лаулайа, древнескандинавские тул и скальд, англосаксонские скопы, кельтские филы и барды, древнегреческие аэды и рапсоды, средневековые бродячие певцы — шпильманы, жонглеры, скоморохи и т. п.).
Анализируя соответствующую лексику, Веселовский доказывает семантическую близость в генезисе понятий песни — сказа — действа — пляски, а также песни — заклинания — гадания — обрядового акта.
К обрядово–хоровым корням поэзии — в частности, к амебейному, т. е. с участием двух полухорий или двух певцов, исполнению — возводит Веселовский некоторые древние черты народно–поэтического стиля, например стиховой параллелизм. Но «психологический параллелизм» (сопоставление явлений душевной жизни человека с состоянием природных объектов), по его мнению, уходит корнями в первобытное анимистическое мировоззрение, представляющее себе всю природу одушевленной. К некоторым чертам первобытного мировоззрения и быта (анимизм, тотемизм, экзогамия, матриархат, патриархат, кровное братство и т. д.) он возводит ряд типичных повествовательных мотивов и сюжетов. «Историческая поэтика» А. Н. Веселовского, возникшая на основе обобщения огромного материала, накопленного классической этнографией и фольклористикой XIX в., представляет единственную в своем роде последовательную теорию происхождения словесного искусства.
Однако и концепция автора «Исторической поэтики» нуждается в свете современного состояния науки в коррективах. Веселовский весьма полно проследил роль и эволюцию элементов словесного искусства в народных обрядах, правильно показал постепенное повышение удельного веса словесного текста в обрядовом синкретизме. Но народный обряд, сыгравший исключительную роль в развитии танцевально–музыкально–театрального комплекса, не может рассматриваться как единственный источник возникновения поэзии. Преувеличением является и тезис о полном первоначальном синкретическом единстве эпоса, лирики и драмы. Происхождение драмы из культовых мистерий не вызывает сомнений. Однако, как уже указывалось, к долитературному периоду и обрядовому синкретизму относится в основном предыстория драмы. Для ее окончательного оформления, кроме отрыва от культа, был необходим значительный уровень развития повествовательного фольклора как источника сюжетов.
Теория Веселовского наиболее продуктивна для понимания происхождения лирической поэзии. Фольклорная лирика целиком песенная, а песня по самой своей природе отражает синкретизм музыки и поэзии. А. Н. Веселовский и одновременно с ним известный французский филолог Гастон Парис убедительно показали связь средневековой рыцарской лирики с традициями народных песен из весеннего обрядового цикла.
Эпос в своем генезисе гораздо менее тесно связан с обрядовым синкретизмом. Правда, песенная форма, характерная для эпической поэзии, вероятно, восходит в конечном счете к обрядовому хору, но повествовательный фольклор с древнейших времен передается и в форме устной прозаической традиции, и в смешанной песенно — (стихотворно-) прозаической форме, причем в архаике удельный вес прозы больше (а не меньше, как вытекает из теории первобытного синкретизма видов искусства и родов поэзии). Это объясняется тем, что, хотя роль слова в первобытных обрядах значительно меньше, чем роль мимического и ритмического начал, даже у наиболее «первобытных» племен рядом с обрядом существует развитая традиция прозаического повествования, восходящего не к экспрессивной, а к чисто коммуникативной функции речи. В этой повествовательной традиции огромное место занимает мифология, которую никоим образом нельзя полностью выводить за пределы поэзии.
Серьезная попытка реконструировать само происхождение поэзии и ее первые шаги содержится в исследовании английского академика М. Баура «Первобытная песня». Общая картина становления поэзии у Баура довольно близка к тому, что нарисовал А. Н. Веселовский. Баура считает, что поэзия генетически восходит к ритму музыки и пантомимы (песне предшествует мелодия с фиксированными, но лишенными прямого смысла звуками голоса). Первоначальная единица песни, по Баура, — это, при наличии танцевального сопровождения, целая строка, а при отсутствии такового — поэтическая строка, подсказанная мелодией и внутренним ритмом самой структуры. В последнем случае дальнейшее разрастание «текста» происходит методом «строчки за строчкой», причем некоторые строчки просто повторяются ради увеличения магической силы слова. Повторения с самого начала имеют тенденцию к варьированию и приводят к параллелизму. Аллитерация и рифма появляются спорадически как необязательное украшение; а фиксация числа слогов (либо ударных, либо неударных) просто средство выработки метра.
Баура, результаты исследования которого подтверждают многие догадки Веселовского, однако, яснее представляет себе всю сложность взаимоотношения первобытной песни и повествовательной поэзии. Он не рассматривает первобытную песню как непосредственный зародыш эпоса. Повествовательная поэзия в полном смысле слова отсутствует, по его мнению, у первобытных племен, и ее место занято драмой. Он считает в этой связи, что «песня не есть нормальное средство рассказывания мифов. Они обычно рассказываются в прозаических сказках».
Действительно, знакомство с образцами поэзии культурно–отсталых племен показывает, что это поэзия преимущественно обрядово–лирическая. Здесь имеются такие жанры, как знахарские лечебные заговоры, охотничьи песни, военные песни; песни, связанные с аграрной магией и сопровождающие как трудовые операции земледельца, так и соответствующий весенний ритуал; похоронные причитания, песни смерти; свадебные и любовные песни; «позорящие» песни, шутливые песенные перебранки; разнообразные песни, сопровождающие пляски и являющиеся одним из элементов сложных ритуальных церемониалов; заклинания–молитвы, обращенные к различным духам и богам. В поэзии культурно–отсталых народов можно найти образцы впечатляющего лиризма, но в целом их поэзия не является строго лирической, в ней много описательного элемента, риторики, обрядового символизма, хотя это и не синкретизм с эпосом в буквальном смысле слова, как представлял себе А. Н. Веселовский.
И содержание и форма первобытной лирики строго канонизированы. В старой этнографической литературе, особенно во всякого рода «путешествиях», первобытная лирика часто ошибочно характеризуется как свободная импровизация на случай, непосредственное, «бесхитростное» выражение впечатлений и эмоций. Однако в большинстве случаев подобного рода песни — не стихийное самовыражение хотя бы и «коллективного субъективизма», а целенаправленная деятельность, опирающаяся на веру в силу слова. С этой точки зрения можно понять слова одного индейца (навахо) о том, что он был столь бедным человеком, что не имел ни одной песни.
Многие песни имеют магическую цель, например знахарские заговоры, песни о росте и размножении растений, охотничьи песни, в которых охотник обычно призывает зверей как их «друг», любовные «присушки». Ряд песен, не преследуя магических целей, призван подбодрить, воодушевить поющих или деморализовать противника. Таковы, например, военные песни, содержащие самовосхваление, или «позорящие» песни, унижающие врагов. С аналогичной целью в условиях голода, вынужденного одиночества поются заведомо веселые песни, славящие жизнь. Особый случай — песни, поющиеся воинами в момент смертельной опасности или после получения смертельной раны. Эти песни выражают высокое мужество, примирение со своей гибелью и неизбежность мести врагу.
В аграрных песнях и молитвах духам часто содержатся вдохновенные гимны природе, поэтические изображения весеннего расцвета, воспевается могущество «хозяев» различных природных сил. В обрядовые и лирические песни спорадически проникает и описательно–повествовательный элемент в виде объяснения причины болезни (в знахарских заговорах), описания подвига бога войны (в военных песнях) или подвигов умершего вождя (в похоронных и поминальных песнях), сообщения о деяниях «духов» и даже воспроизведения мифической картины первотворения (в ритуальных песнях). В Полинезии из похоронных и свадебных песен развился особый жанр панегирика. У некоторых народов (например, у эскимосов или у отдельных африканских племен) практикуется соревнование в песнях, иногда в форме шутливой перебранки.
Песни рассматриваются обычно как коллективная «собственность» мужских союзов, ритуальных обществ, реже — отдельных людей. Индейцы пуэбло связывали происхождение песни с царством смерти и хтоническим змеем (когда змей был сожжен, лоскуты его тела стали песнями). Источником песни часто считается внушение духов, обычно как «видения» во сне. У нивхов в прошлом было представление об особом духе, который во время исполнения песни сидит на кончике языка певца. Поэзия без музыки долитературному периоду неизвестна.
Обрядовая и лирическая поэзия существовала только в песенной форме, очень часто в сочетании с театрально–драматическим элементом. С точки зрения изощренности стилевой структуры на первом месте стоит обрядовая поэзия, затем следуют собственно лирические песни. Песни могут быть весьма краткими, состоять из одного слова (например, характеризующего определенное животное) или из двух слов (например, слово «воин» и имя воина), но могут быть и весьма обширными.
В песнях преобладает музыкальный элемент; в них господствует ритм, приближающийся к метру. Ритмизация в ряде случаев достигается растягиванием или добавлением новых слогов, а также всякого рода эмфатических частиц, восклицаний и т. п. Рифма для первобытной поэзии не характерна. В ней ведущим началом является повторяемость не звуков, а смысловых комплексов. Стихия повторяемости поддерживается верой в силу слова, рассматривается как аккумулирование этой силы. Но повторение мыслей должно варьироваться, может быть, отчасти потому, что буквальное повторение зачастую считается «опасным». Иногда в обрядовой поэзии индейцев ритуальные модели требуют повторения фразы для каждой стороны света, с переменой при этом имеющего символическое значение названия цвета, животного, растения и т. д. Повторение строк находим и при всяком перечислении.
Сочетание повторения и варьирования приводит к семантико–синтаксическому параллелизму.
В параллельных строках часто появляется прием контраста (типа: белый свет утра — красный свет вечера, падающий дождь — стоящая радуга). Подобное контрастирование (день и ночь, мужчина и женщина, красный и белый сокол) чрезвычайно характерно для «первобытных» песен. Наряду с контрастированием типичной чертой стиля первобытной поэзии является накопление синонимов.
В лирике, кроме параллелизма, широко встречается рефрен, повторение буквальное или с вариациями. Повторение стоящего в конце строки слова в начале следующей строки (полилогия — подхват) является одним из способов выделения важного слова. В первобытной поэзии встречаются и метафоры. Они часты также в ораторской прозе при описании величия вождей или воинов. Некоторые метафоры обязаны своим происхождением табу на упоминания смерти и болезни. В обрядовой поэзии сложились постоянные метафорические формулы.
Эпос в своем генезисе гораздо менее связан с обрядовым синкретизмом, чем лирика. Классические эпические памятники европейских и азиатских народов большей частью стихотворны, но в более архаических памятниках эпоса (например, в сказаниях народов Кавказа, в богатырских поэмах тюрко–монгольских народов Сибири, в ирландском эпосе и т. д.) удельный вес прозы больше, часто встречается так называемая смешанная форма, т. е. сочетание прозы и стихов. В стихах большей частью передаются речи действующих лиц и торжественные эпические описания. Некоторые популярные сюжеты дошли до нас параллельно и в стихотворной, и в прозаической форме. В то же время в сказках самых различных народов часто встречаются стихотворные вкрапления, которые можно истолковать как реликт той же «смешанной» формы.
Если же мы обратимся непосредственно к архаическим примерам в фольклоре, то убедимся, что и здесь повествовательные жанры, как правило, бытуют не в виде песен, а как раз в форме устной прозы со стихотворными вставками, причем стихотворные вставки совпадают часто с речами действующих лиц и, кроме того, сохраняют довольно отчетливую связь с ритуальными образцами. Это молитвы, заклинания, вызов на бой, плачи об убитом, ритуально фиксированный обмен репликами и т. п. Но зато основные прозаические части не содержат никаких следов связи с музыкой, ритмом, они передаются обычным языком и стилистически в гораздо меньшей мере фиксированы и отшлифованы, чем стихотворные вставки. Хотя песенная форма героического эпоса в принципе, вероятно, восходит к первобытной обрядово–лирической песне, повествовательный фольклор с древнейших времен передается главным образом как прозаическая или преимущественно прозаическая (смешанная) традиция. Сочетание прозы и стиха (песни) в смешанной традиции есть, конечно, нечто совсем иное, чем лиро–эпическая песня в понимании А. Н. Веселовского.
Происхождение словесного искусства не может быть исследовано только «извне», в его соотношении с обрядом и иными формами бытования. Внутренний аспект этой проблемы приводит нас к мифу. В западной науке первой половины XX в. (Дж. Фрэзэр, У. Робертсон–Смит, Р. Харрисон, Ф. Рэглан, С. Х. Хук, Э. О. Джеймс и др.) очень сильна ритуалистическая тенденция — сближать до предела и даже отождествлять миф с обрядом, видеть в мифе лишь отголосок обряда. «Ритуалисты» пытались непосредственно к обряду возвести и саму литературу — сказку (П. Сэнтив), эпос (Э. Миро, Г. Р. Леви, Р. Кэрпентер и т. д.). Тесная связь между мифом и обрядом в первобытных и в древневосточных культурах не вызывает сомнений, некоторые мифы действительно непосредственно восходили к ритуалам (например, мифы об умирающих и воскресающих богах). Однако, по–видимому, есть и мифы, независимые от обряда по своему генезису и даже не имеющие обрядовых эквивалентов. В обрядах часто инсценировались фрагменты мифов, возникших вполне самостоятельно.
В Австралии засвидетельствованы и взаимосвязанные мифы и обряды, и мифы неритуальные, и ритуалы, лишенные мифических соответствий. Известно, что, например, у бушменов или у некоторых групп американских индейцев мифология гораздо богаче ритуалов. Это же относится и к Древней Греции, в отличие от Египта или Месопотамии. Мифология относится не к сфере поведения, как обряд, а к сфере мышления, что, разумеется, не исключает взаимообусловленности этих двух сфер.
Мифология, несомненно, была колыбелью и школой поэтической фантазии. И мифу, и поэзии присуща «символичность»; в них обобщенное представление об окружающем мире обязательно носит конкретно–образный и персонально–индивидуализированный характер; объект и субъект неотделимы друг от друга; сбалансированы интуитивная и рациональная стихии; образ действительности слит с эмоциональным отношением к ней; отражение дополняется преображением в смысле упорядочения, преодоления стихийных начал в окружающем мире. Мифическая фантазия бессознательно художественна. Теория мифа, несомненно, служит подспорьем для исследования путей возникновения поэтической фантазии, но в этой области для нас еще много неясного и нерешенного.
В XIX в. наука не делала различий между современным мышлением цивилизованного человечества и мышлением более архаического, «первобытного», мифологического типа. Вопрос о специфике мифологического мышления весьма остро был поставлен Люсьеном Леви–Брюлем, который настаивал на его предлогическом характере. Опираясь на ряд ценных наблюдений над первобытными мифами, Леви–Брюлъ, однако, совершенно прошел мимо их рациональных начал, их значения для познания и реального освоения человеком окружающего мира. На Леви–Брюля во многом опирался известный швейцарский психоаналитик К. Г. Юнг, отождествивший мифы с «архетипами» коллективного подсознания. На основе синтеза юнгианских концепций и ритуализма сложилась ритуально–мифологическая школа в литературоведении (М. Бодкин, Н. Фрай, Р. Чейз и др.), склонная к отождествлению поэзии с мифом и ритуалом не только генетически, но на всем протяжении историко–литературного процесса; такое растворение литературы в мифе нельзя не признать крайне односторонним преувеличением. Интересный опыт фундаментального исследования первобытного мифа как особого, символического, но рационального языка был сделан Э. Кассирером, однако сделан с абстрактно–идеалистических, неокантианских позиций.
Новых интересных результатов в теории мифа достиг современный французский этнолог Клод Леви–Стросс, создатель так называемой структурной антропологии («Мышление дикаря», «Мифологичные» и другие работы). Леви–Строссу удалось показать, что мифологическое мышление при всей своей специфичности (мышление на чувственном уровне, достигающее своих целей «обходными» путями, оперирующее посредством перегруппировки бытового набора элементов и т. п.) с самого начала было достаточно рационально, способно к классификации и анализу и смогло стать интеллектуальной базой для «неолитической технической революции». Леви–Стросс предлагает анализ глубоко метафорического характера мифологического мышления, рассмотрение одних сюжетов как метафорической трансформации других при соответствующих изменениях «сообщения», «кода», «арматуры». Анализ метафоричности архаических мифов в сочетании с утверждением их интеллектуальной ценности противостоит интуитивистски–иррационалистической интерпретации первобытной мифологии и помогает понять некоторые стороны процесса развития поэтической фантазии. Исследованиям Леви–Стросса, однако, иногда недостает углубленного и скрупулезного изучения истории племен — носителей архаического фольклора и мифологии.
Кроме того, Леви–Стросс, так же как и его предшественники, недостаточно учитывает тот факт, что мифология — специфическая для родового общества форма выражения идеологического синкретизма, иначе говоря, что древние мифы содержат в неразвернутом еще единстве зародыши искусства, религии, донаучных представлений о природе и обществе.
Синкретизм проявляется в первобытной культуре не только в формах деятельности, но и в формах мышления, идеологии. Значение мифологии очень велико в развитии различных видов искусств, в самом генезисе художественно–образного мышления, но, разумеется, специфическое значение мифологическое повествование имело для формирования словесного, в первую очередь повествовательного искусства.
Специфика первобытного мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира предстают события мифического времени из жизни «первопредков». С точки зрения науки, события и люди определяются состоянием мира, с точки зрения мифа, состояние мира — результат отдельных событий, поступков отдельных мифических личностей.
Таким образом, повествовательность входит в самую специфику первобытного мифа. Миф — не только мировоззрение, но и повествование. Отсюда особое значение мифа для формирования словесного искусства, в первую очередь повествовательного. Несомненно, что в нестихотворной повествовательной традиции на первом месте стояла внеобрядовая передача мифов. Кроме того, с самых ранних времен передавались и всевозможные «случаи» из жизни, удивительные происшествия, совершившиеся с соплеменниками или ближайшими предками. Но эти «случаи», несомненно, интерпретировались и пересказывались с точки зрения господствующих мифологических концепций и приобретали характер своеобразных мифологических быличек, в которых главный интерес был сосредоточен пусть не на мифических первопредках, но на не менее мифических духах–хозяевах и тому подобных существах, чудесно контактировавших с отдельными представителями первобытной общины.
Развитие древнейшего повествовательного фольклора К. Маркс связывает с появлением «высших свойств человека» на «низшей ступени периода варварства». «Воображение, этот великий дар, так много содействовавший развитию человечества, начало теперь создавать неписанную литературу мифов, легенд и преданий, оказывая уже могущественное влияние на человеческий род» (Архив Маркса и Энгельса, т. IX, с. 45).
Как уже указывалось выше, древнейшие ступени в истории культуры, в том числе словесного искусства, не могут быть реконструированы без привлечения материалов архаического фольклора некоторых народностей, сохранивших этнографически пережиточные черты в своей культуре. Пользуясь подобной сравнительно–исторической методикой, не следует, разумеется, забывать о том, что такие народности являются в действительности нашими современниками и участниками современного культурно–исторического процесса, что архаичны только некоторые стороны их культуры, что ни о каком отождествлении даже самых «экзотических» современных племен с первобытными и древними народами не может быть и речи, что прямолинейный эволюционизм не соответствует современному состоянию исторических наук. Тем не менее, несмотря на подобные оговорки и ограничения, мы имеем право строить некоторые заключения относительно первобытных и древних культур на основе синтеза архаических фрагментов культуры народностей, описанных этнографами в XVIII—XX вв.
Для более наглядного представления о древнейшем состоянии словесного искусства, в первую очередь повествовательного, полезно обратиться к фольклору коренного населения Австралии, чью культуру некоторые ученые условно сопоставляют с азильско–тарденуазской археологической культурой европейского мезолита.
Центральное место в словесном творчестве коренного населения Австралии занимают мифы, в которых действие отнесено к некоему стародавнему, доисторическому времени (алтжира у племени аранда, мура–мура — у диери, джугур у алуриджа, бугари у караджери, унгуд у унгариньин, вингара у варамунга, мунгаи у бинбинга. В эту доисторическую эпоху действовали мифические герои, и их действия определили облик земной поверхности, вызвали к жизни людей, растения и животных, обусловили различные обычаи.
Такое отнесение действия к особому доисторическому времени — характерный признак мифа не только у австралийцев, но и у американских индейцев и у других народов.