Сюжеты архаической волшебно–героической сказки, с одной стороны, обнаруживают отчетливую связь с первобытными мифами, ритуалами, племенными обычаями, с другой — предвосхищают основные сюжетные типы европейской и азиатской волшебных сказок.
Таковы, например, упоминавшиеся сюжеты добывания диковинок, эликсиров и чудесных предметов, восходящие к мифам о похищении мифическим героем культурных благ или известная самому широкому кругу народов история брака с чудесным тотемным существом, временно сбросившим звериную оболочку. Чудесная жена (в более поздних вариантах — муж) дарит избраннику охотничью удачу, но покидает его вследствие нарушения брачных запретов, после чего герой ищет и находит жену в ее стране и, чтобы вернуть беглянку, вынужден пройти ряд традиционных брачных испытаний.
Другие примеры: по–видимому, отражающий обычаи инициации рассказ о группе детей, попавших во власть людоеда и спасшихся благодаря находчивости одного из них; сюжет убийства могучего змея, первоначально для овладения его магической силой или для избавления от хтонических демонов; сюжет посещения иных миров или царства мертвых для освобождения находящихся там пленниц, по аналогии со странствованием колдуна или шамана в поисках души больного или умершего, и т. д. Впоследствии к этим древнейшим сюжетам присоединяются мотивы семейно–родовых отношений. Сказочная семья — безусловно, обобщенное изображение рода или «большой семьи», — и сюжеты семейных распрей в известной мере отражают социально–исторический процесс разложения родового строя, перехода от общинного распределения к семейной обособленности. Впрочем, в архаическом фольклоре семейная тема только намечается. Классическая форма волшебной сказки сложилась гораздо позже, чем классическая форма сказки о животных, уже далеко за пределами первобытной культуры. Нам известна эта классическая форма только по данным фольклора цивилизованных народов Европы и Азии.
Формирование этой классической формы волшебной сказки было подготовлено упадком, хотя и неполным, мифологического мировоззрения, отрывом сказочной фантастики от конкретной племенной этнографии.
Заслуживает внимания характерный разрыв в европейском фольклоре между особой условной сказочной мифологией и бытующими суевериями, отразившимися в быличках. С этим связано и откровенное признание вымысла в волшебной сказке, в отличие и от европейской былички, и от первобытной сказки–мифа. Эта установка на вымысел формализуется в зачинах (указание на неопределенное место и время) и в концовках (указание на небылицу через категорию невозможного). Зачины и концовки классической волшебной сказки полярно противоположны восходящим к мифу инициальным и финальным формулам первобытной (синкретической) сказки. Сказочная поэтизация мифологии захватывает не только образы мифических существ (типичные для сказки Баба–яга, Змей, Кащей и т. п.), но и магические превращения и колдовские действия. Успех и неуспех героя являются не прямым следствием соблюдения магических предписаний и шаманского искуса, родственных или брачных связей с духами, а результатом благоволения чудесных сил в результате соблюдения определенных, довольно отвлеченных правил поведения или непосредственного проявления доброты к чудесным лицам и предметам. Чудесные помощники и предметы, взяв героя под защиту, в известной мере действуют вместо него.
Соответственно возникают структурные различия между первобытно–синкретической сказкой и классической волшебной. Структура архаической мифологической сказки выступает как некая метаструктура по отношению к собственно волшебной. В архаической сказке цепь приобретений и потерь может состоять из неопределенного числа звеньев и положительный, счастливый финал (приобретение), хотя и встречается чаще, чем несчастный (потеря), но он не обязателен. Все звенья более или менее равноправны. В классической волшебной сказке складывается жесткая иерархическая структура из двух или чаще трех испытаний героя. Первое испытание (предварительное — проверка поведения, знания правил), ведущее к получению чудесного средства, является ступенькой к основному, заключающему главный подвиг — ликвидацию беды–недостачи. Третью ступень иногда составляет дополнительное испытание на идентификацию (выясняется, кто совершил подвиг, после чего следует посрамление соперников и самозванцев). Обязательный счастливый финал, как правило, заключает женитьбу на царевне и получение полцарства.
До сих пор речь шла о морфологии сказки на сюжетном уровне. Вопросы исторической поэтики и стилистики сказки, стилевые особенности повествовательного фольклора в архаических обществах изучены крайне недостаточно.
Интересные результаты исследования стиля на примере фольклора чинуков даны в монографии Мелвилла Джэкобса «Содержание и стиль одной устной литературы» (1959). Джэкобс всячески подчеркивает театральные элементы в исполнении сказок у чинуков. Стилистические особенности мифов и сказок те же самые, но мифы более отшлифованы, обязательно содержат зачины и концовки. Зачин включает указание имени и места жительства героя, иногда упоминание его родичей. Признаком мифа является добавление: «Не знаю, как давно…» — намек на обращение к мифическим временам. Концовка включает формулу «теперь расстанемся» (подразумевается — с действующими лицами мифического времени); сообщается, кто из действующих лиц в кого или во что превратился (в звезды, зверей и т. д.). Завершается концовка словами «миф, миф» или «сказка, сказка». В повествовательном фольклоре чинуков немало общих мест. Таковы, например, способы локализации или выражения дистанции, указания времени, символизация различных тем, простейших эмоций, описания типичных персонажей. Например, бедный юноша или старуха живут всегда в последнем доме в селении, и наоборот, дом вождя, о котором путник задает вопросы детям, всегда оказывается в центре селения. Деревня описывается сверху; в ней или много людей или ни одного. Для выражения множества принято число пять: «пять селений» или «пять гор» указывают на большое пространство или долгое пребывание путника в пути. Поломка лука или палки–копалки означает несчастье; гнев или депрессия стилизованно выражаются сообщением о том, что герой не мог есть или не мог говорить и т. д. и т. п. Кроме тождественно выраженных словесно общих мест, М. Джэкобс регистрирует значительное количество повторяющихся мотивов, ситуаций и т. п.
Тонкие наблюдения над поэтикой чукотской сказки, притом в эволюционном разрезе, содержатся в трудах русских исследователей В. Г. Богораза и особенно А. И. Никифорова.
«Настоящие сказки» чукчей чрезвычайно колоритны. Их богатейшая фантастика имеет источником, с одной стороны, чукотско–эскимосскую морскую демонологию, многочисленные образы морских духов — хозяев и т. п., а с другой — шаманскую мифологию с ее сложной космологией, звериными духами — помощниками, магическими превращениями. В. Г. Богораз подчеркнул разительное отличие морских чудовищ чукотской сказки (дельфины–оборотни, медведь Кочатко с туловищем из мамонтовой кости, шаман Кит, заморские великаны–людоеды и т. п.) от урало–алтайских одноглазых, одноруких железных демонов.
А. И. Никифоров отмечает, что трансформации, т. е. превращения героев в различные предметы и существа, а также перемещения по многоярусной Вселенной, что создает возможность многолинейности действия, — основные пружины, приемы построения сюжета в чукотской сказке. С точки зрения исторической поэтики Никифоров выделяет в чукотской сказке образчики трех ступеней эволюции: 1) повествовательно–магические заклинательные рассказы с отсутствием структуры примитивной сказки; 2) досказка, в которой отсутствует магическая функция, но и художественная поэтика едва намечена, как в бывальщине; 3) сказка с более или менее развитыми художественными средствами. Обязательная для зачина космогонических мифов формула с глаголом «был» («некогда было темно» и т. п.), указывающая на мифические времена, в сказках встречается только на третьей ступени. В качестве концовки сказки знают формулу: «Я убил ветер» (реликт магической функции сказки) и «Стали жить». В сказках много общих мест, таких, как, например, диалог на пути героя со встречным. Для развитой чукотской сказки характерны повторные ходы и закон пятиричности.
Еще раньше, чем завершается формирование жанра волшебной сказки, возникает из тех же первобытных прасказок древняя поющаяся богатырская сказка. Богатырская сказка отчетливо выразила процесс выделения личности из родового коллектива и рост ее самосознания. Если в волшебной сказке, включая авантюрно–героическую ее разновидность, в первую очередь поэтизируются чудесные обстоятельства, то в богатырской сказке предметом гиперболизирующей идеализации является личность героя. Сказочный богатырь проявляет и физическую силу, и магические (шаманские) способности, но собственной силе и храбрости (его непрерывно предупреждают о грозящей опасности, но он этим пренебрегает) подобный герой обязан в гораздо большей мере, чем духам–помощникам.
Богатырская сказка у многих народов поется, и ее можно назвать богатырской сказкой–песней. Классические образы богатырской сказки–песни мы находим в фольклоре малых народов Крайнего Севера, где эта жанровая разновидность успеха выделиться из общей массы сказочного эпоса. Таковы героические настунд у нивхов (в отличие от тылгунд, объединяющих прозаические мифы и древние былички), нингман нанайцев, сюдбабп и отчасти ярабц ненцев, поющиеся героические сказки хантов и эвенков. В богатырской сказке северных народов герой живет одиноко (или с малым количеством родичей), причем это одиночество не имеет ни мифологической мотивировки (одинокий — первый человек на земле), ни социальной, сказочной (бедный сирота, обиженный соплеменниками). Одиночество его в данном случае подчеркивает то, что он всем обязан собственным силам. Главные темы богатырской сказки — героическое сватовство, борьба с различными духами–людоедами, родовая месть. Героическое сватовство связано с походом в далекую страну (в силу экзогамии — запрета жениться в своем роде) и с поисками суженой, предназначенной герою, т. е. фактически принадлежащей к роду, откуда по традиции полагалось брать жен.
И ортодоксальная форма сватовства на суженой, и месть за сородича, и поиски похищенной сестры и т. п. — само собой разумеющиеся и осуществлявшиеся в прошлом коллективно родовые нормы — реализуются в богатырской сказке–песне, возникшей в эпоху разложения родового строя, как индивидуальный подвиг богатыря, требующий исключительной смелости и напряжения всех сил. Богатырская сказка была важным звеном предыстории героического эпоса.
Уже сказания о первопредках — культурных героях — кое в чем предвосхищали героический эпос. Им была свойственна широкая эпическая циклизация, интерес к общим (коллективным) судьбам племени, к его прошлому. Однако героика там носила весьма архаический характер, была окружена колдовским ореолом. В богатырской сказке–песне коллективное значение подвига богатыря было ограничено выполнением в индивидуальном деянии традиционных общественных норм, что вело к узости эпического фона. Зато богатырская сказка сделала важный шаг в разработке героического характера богатыря.
Элементы эпической героики в какой–то мере можно обнаружить и в исторических преданиях о межплеменных войнах. Такие предания, представляющие собой исторические воспоминания о действительных событиях относительно недавнего прошлого и воспринимаемые аудиторией с несомненным доверием, известны почти у всех народов. Ярким примером подобных преданий являются чукотские «времен раздоров вести», в которых повествуется о военных стычках с айванами (эскимосами) за выход к побережью и с «настоящими таньгами» (коряками) за захват оленьих стад.
Чукотские воины («Кивающий головой», «Крикун», «Элленут», «Талё» и др.) рисуются настоящими богатырями, гиперболизированно изображается их сила, которую они выработали длительными физическими упражнениями. Такая относительно высокая степень идеализации героев чукотских исторических преданий, вероятно, отчасти объясняется невыделенностью богатырской сказки как особой жанровой разновидности в фольклоре чукчей. Другой характерный образец подобных преданий — так называемый «хосунный эпос» эвенков и северных якутов. Это бесконечные истории о взаимных нападениях, похищениях женщин и родовой мести.
Предания о межплеменных войнах приближаются по типу к устной хронике, их изобразительные средства гораздо более скудны, а элементы идеализации и вообще художественного обобщения, несомненно, меньше, чем в сказочном и мифологическом эпосах.
Архаические героические эпосы, основное ядро которых возникло в период разложения родового строя, до того как этническая консолидация достигла государственности, непосредственно продолжают традиции повествовательного фольклора доклассового общества, в особенности традиции богатырских сказок–песен и сказаний о первопредках — культурных героях.
С известными оговорками, живыми, т. е. сохранившимися в формах устного бытования, архаическими эпосами можно считать карело–финские эпические руны, нартские сказания Северного Кавказа, грузинские сказания об Амирани, богатырские поэмы тюрко–монгольских народов Сибири (якутов, шорцев, алтайцев, хакасов, тувинцев).
Анализируя эти памятники, мы может составить общее представление об архаической стадии эпического творчества в целом. В этих устно–поэтических произведениях исторические воспоминания народов, их этническая и политическая консолидация в известной мере мифологизированы.
Прошлое племени рисуется как история «настоящих людей» и принимает форму повествования о происхождении человека, добывании элементов культуры и защите их от чудовищ. Эпическая память фиксирует прежде всего успехи племени в овладении техническими навыками и борьбе с природой. Эпическое время здесь — мифическая эпоха первотворения.
Богатырские поэмы тюрко–монгольских народов Сибири, как правило, начинаются с указания времени, когда сотворились земля, небо, вода («в то время как мешалкой делилась земля», «в то время как ковшом делилась вода») или когда земля была еще по своим размерам с дно турсуна, небо — с оленье ухо, океан — ручейком, изюбриха — козленком и т. п.
Вяйнямёйнен в карело–финских рунах в споре с Ёукахайненом намекает на то, что жил в эпоху миротворения и сам в нем участвовал. Нарт Сосруко тоже вспоминает о времени, когда гора Бештау была не больше кочки, через Идыль ходили мальчики, небо еще сгущалось, земля только что сплотилась, а он был уже мужчиной зрелых лет.
Местом действия в якутском эпосе является мифическая «средняя земля», т. е. местообитание людей «человеческого племени». Описание мифической картины мира занимает большое место во вступлении к якутским (изредка и к хакасским) поэмам. В центре такого описания мировое древо, как своего рода остов мира. В соответствии с чертами первобытно–племенного мировоззрения «свое» племя в архаических эпосах сливается с человечеством, а образы иноплеменников — со стихийными силами природы. Так, в якутском эпосе группа тюркских племен, от которых ведут свое происхождение якуты, отождествляется с племенем богатырей айыы, находящимся под постоянным покровительством светлых скотоводческих богов айыы.
В сказаниях народов Северного Кавказа свое племя — это нарты, некое богатырское племя (в осетинской версии разделившееся на три рода) былых времен. Возможно, однотипны нартам и представления о богатырях — «сынах Калева» в сказаниях и песнях прибалтийско–финских народностей.
Кроме эпического племени, к которому носители эпоса относят своих предков, в мифологической космогонии архаической эпики упоминается еще много миров и соответствующих им мифических племен, но имеется тенденция выделения основного враждебного, «демонского» племени, с которым свое, «человеческое», находится в состоянии вечной войны. Так якутским богатырям айыы противостоят богатыри абаасы. Абаасы — демоны, духи болезней, живущие главным образом в подземном мире. Нартам в основном противостоят великаны, карело–финские герои находят гибель в стране Севера Пох’ёле, образ которой — в силу сближения Севера, устья реки и царства мертвых в шаманской мифологии народов Севера и Сибири — во многом близок к царству мертвых. Дифференциация Севера и царства мертвых способствовала выделению чисто эпических сказаний о борьбе со страной Севера, впоследствии отождествленной с землей саамов. Враждующие между собой эпические племена, человеческое и демонское, составляют своеобразную дуальную систему. Между двумя этими племенами существуют и брачные связи (в силу закона экзогамии). Богатыри абаасы похищают женщин айыы, но карело–финские богатыри сами отправляются свататься в Пох’ёлу.
У алтайских тюрков и бурят нет резкого деления на два враждующих племени (такое деление у бурят сохранено в эпосе в применении к небесным духам и богам), но богатыри сражаются с различными чудовищами — мангадхаями (в бурятских улигерах), разнообразными хтоническими чудовищами, подчиненными хозяину преисподней Эрлику (у алтайцев).
Победителем чудовищ выступает и грузинский Амирани, поражающий драконов.
У чудовищ также много черт типического родового уклада. Родовой строй эпических врагов часто олицетворен в «матриархальном» образе матери чудовищ: Лоухи — хозяйки Севера, безобразная мангадхайка — у бурят, демонские «лебединые старухи» — у хакасов и т. п. (ср. образы низверженных матриархальных богинь в мифах эскимосов (Седна), кетов (Хосядам), у древних вавилонян (Тиамат) и т. п.). Матриархальные черты в своем племени встречаются реже, своего рода исключение — образ Сатаны — матери нартов, а также богиня Дали в сказаниях об Амирани, старшая сестра богатыря в эпосе бурят.
Миссия очищения земли от чудовищ — своеобразная, характерная для архаической стадии героического эпоса форма выражения коллективного пафоса. Великаны, хтонические чудовища часто выступают в архаических эпосах как хранители огня, небесных светил, различных культурных благ или чудесных предметов, добываемых героями.
В образах древнейших героев эпических поэм и богатырских сказаний весьма отчетливо обнаруживаются черты первопредка или культурного героя.
Старейший и популярнейший герой якутского олонхо — Эр–Соготох (букв. одинокий), часто выступающий и под другими именами. Это богатырь, живущий одиноко, не знающий других людей и не имеющий родителей (отсюда это прозвище), так как он первопредок человеческого племени. Эр–Соготох ищет жену, чтобы стать родоначальником других людей. В сказаниях об Эр–Соготохе обнаруживаются и рудименты мифа о культурном герое, но полнее этот миф сохранился в составе преданий о первопредке якутов Эллэе–Эр–Соготохе, приплывшем по Лене из южных областей на место нынешнего обитания якутов. Ему приписывается изобретение дымокура в разведение скота, изготовление посуды, учреждение весеннего обрядового праздника ысыаха и вознесение первой бескровной жертвы кумысом в честь светлых скотоводческих богов айыы.
Одинокими богатырями, не знающими своих родителей, выступают и другие якутские богатыри (например, Юрюн–Уолан). Сходен с Эр–Соготохом и герой–первопредок в бурятском эпосе (возможно, и ойрото–калмыцкий Джангар); реликты этого типа обнаруживаются и в эпосе алтайских народностей: герой не знает, откуда произошел, не имеет родителей, а затем оказывается, что он наследник богатого скотоводческого хозяйства. Сказители иногда этот мотив одиночества героя объясняют сиротством.
Наряду с типом одинокого богатыря–первопредка якутский эпос знает и другой тип — богатыря, посланного небесными богами на землю с особой миссией — очистить землю от чудовищ абаасов (яркий пример — Нюргун Боотур). Это тоже типичное деяние культурного героя. В эпосе тюрко–монгольских народов Сибири наряду с одиноким первопредком часто фигурирует богатырская пара — брат и сестра — как первые люди, устроители жизни на «средней земле» (такие же брат и сестра в чукотских сказаниях становятся по инициативе сестры супругами, чтобы продлить человеческий род. В бурятских улигерах с этой же целью сестра сватает брату небесную деву — дагиню).
Образы родоначальников–первопредков занимают важное место и в осетинских сказаниях о нартах: Сатана и Урызмаг — сестра и брат, становящиеся по ее инициативе супругами (в абхазских сказаниях, особенно архаичных, Сатана — мать всех нартов и матриархальная глава нартской общины), а также пара братьев–близнецов — Ахсар и Ахсартаг. Такую же пару близнецов мы находим в древнейшей части армянского эпоса (основатели Сасуна — Санасар и Багдасар).
Древнейший нартский богатырь Сосруко (хорошо известный эпосу и осетин, и адыгов, и абхазцев) ярко обнаруживает черты культурного героя. В адыгской и абхазской национальных версиях Сосруко добывает огонь, сбивая пылающую звезду или похищая его у великанов; злаки и фруктовые деревья, отнимая их у великанов. Существует сказание о том, что Сосруко похитил у богов чудесный напиток (сано) и передал его людям. В осетинской версии Сосруко (Сослан) отвоевывает у великана уже не огонь, а теплую страну с сочными пастбищами для нартского скота. Эпические сказания об Амирани и других богатырях–богоборцах на Кавказе, прикованных к горам, содержат слабые следы мотива добывания огня. Кроме того, их исключительная близость к сказаниям о Прометее (видимо, не только типологическая: Прометей был прикован к Кавказским горам, по Аполлонию Родосскому, даже к «горе Амирани» — Амиранимта) говорит в пользу предположения о том, что эти образы по своему происхождению — культурные герои наподобие Прометея.
Весьма ярко черты культурного героя–демиурга проступают в образе карело–финского Вяйнямёйнена и отчасти его двойника — идеализированного кузнеца Ильмаринена. Вяйнямёйнен добывает огонь из чрева огненной рыбы (ср. приведенный выше австралийский миф о добывании огня из тела кенгуру), первым строит лодку и плетет рыболовную сеть, изобретает музыкальный инструмент и первым играет на нем, ищет кровоостанавливающее средство и делает целебную мазь. Приписываемое порой Вяйнямёйнену добывание солнца и луны, спрятанных в скалу, и его заключительный уход от своего народа специфичны для культурного героя.
Центральный эпизод карело–финского эпоса — добывание сампо — также, безусловно, восходит к сказаниям о добывании культурных благ путем их похищения у первоначального хранителя. Добывание Вяйнямёйненом сампо близко напоминает рассказ о добывании небесных светил, а также окрашенное шаманской фантастикой сказание о путешествии Вяйнямёйнена в страну мертвых, где он у хозяйки этой страны или мертвого великана Випунена добывает магические слова или инструмент, необходимый для завершения строительства лодки.
Вяйнямёйнену приписываются как демиургу и космогонические деяния — создание морского дна и небесных светил: сам мир образуется из яйца, высиженного уткой на его колене. Что касается Ильмаринена, то он находится примерно в таком же отношении к Вяйнямёйнену, как Гефест к Прометею. Это более поздний вариант культурного героя, уже не творца в широком смысле слова, а чудесного кузнеца, древнего мастера–демиурга. Ильмаринен никогда не прибегает к заклинаниям и создает все, вплоть до небесного свода и чудесного сампо, своим кузнечным молотом. Его «золотая невеста» — своеобразная параллель к Пандоре, изготовленной Гефестом.
Архаическая эпика, наряду с культурными героями–первопредками, сохранила и тип отрицательного варианта культурного героя, мифического плута–трикстера.
Примером такого трикстера является в сказаниях осетин «возмутитель спокойствия» — Сырдон. Сырдон — сеятель раздоров между нартскими родами; это он подстрекает Бальсагово колесо к убийству Сослана, чье уязвимое место перед этим выведал; но Сырдон — и беззаботный трюкач, носитель комической стихии; вместе с тем он совершает и серьезное культурное деяние — изобретает музыкальный инструмент — фандыр.
При анализе первобытного наследия в архаическом героическом эпосе обнаруживаются многочисленные типологические параллели с мифологическим эпосом культурно–отсталых (или бывших в недавнее время таковыми) народов: с циклом Эква Пырища у обских угров, с мифами и сказками о Вороне у палеоазиатов и северо–западных индейцев, с мифологическим эпосом индейцев о братьях–близнецах, очищающих землю от чудовищ и т. д. и т. п. В частности, эпос индейцев о братьях, диком (из источника, из кустарника) и цивилизованном (из вигвама), имеет сюжетную схему, весьма сходную с рассказом о приручении Амирани или Батрадза (в кавказском эпосе) их братьями и о совместной дальнейшей борьбе с чудовищами.
Не менее отчетливо проступает в архаическом героическом эпосе наследие богатырской сказки–песни: не только общеэпическая древняя тема борьбы с чудовищами, но специфические для богатырской сказки мотивы чудесного рождения, героического сватовства, мести за отца занимают большое место в архаической эпике (например, в нартских сказаниях или поэмах сибирских тюрков). Героическое сватовство и родовая месть здесь также являются идеальными поступками богатыря (в силу их соответствия нормам родового обычного права).
Богатырство героев архаического эпоса еще порой овеяно колдовским ореолом. С этой точки зрения наиболее яркий пример — старый мудрец Вяйнямёйнен, который чаше пользуется колдовскими приемами, чем мечом. В эпосе сибирских тюрков богатыри проявляют шаманское могущество, но решающие битвы с врагами они выигрывают все же благодаря физической силе.
Колдовством и хитростью овеяно богатырство Сосруко, который чудесным образом превращается в мертвеца, чтобы ввести в заблуждение противника, заковывает в лед великана Мукару и т. п.
Переоценка старых форм богатырства с точки зрения новых воинских идеалов выражена в сказании о смелом, бесхитростном юном Тотрадзе, павшем жертвой коварства Сосруко; в этом случае симпатии эпоса на стороне юного богатыря. Воплощением новых воинско–героических идеалов является в нартских сказаниях булатнотелый Батрадз, действующий исключительно физической силой. Правда, эта сила представлена средствами мифологической гиперболизации: Батрадз сам в роли стрелы или меча пробивает своим булатным телом крепостные стены.
Окончательное формирование типа богатыря связано с созданием особого героического характера. Речь идет не об индивидуальных психологических качествах, а о родовых чертах эпического героя. Эпический богатырь обладает исключительной физической силой, но сила эта все же не безгранична, так как богатырь не является мифическим персонажем. Поэтому в процессе формирования эпико–героического жанра ослабевает гиперболизация силы, и главным идеализирующим моментом становится смелость, внутренне мотивирующая его готовность идти навстречу любой опасности и любым противникам. Богатырь — цельная и прямолинейная натура, ищущая непрерывной реализации своей богатырской энергии и в уверенности в своих силах часто доходящая до их переоценки.
В архаической эпике, где социальные отношения еще в известной мере выступали сквозь призму отношения к природе, героическая гордость и богатырская энергия, неспособность богатыря уступить кому бы то ни было иногда приводят к богоборчеству (Батрадз, Амирани, в древнейшей ветви армянского эпоса — Мгер).
Богоборческие мотивы выражают антропоцентрическое признание человеческой личности как высшей ценности. Вместе с тем свободная самодеятельность богатыря, не терпящая никаких препятствий и ограничений, в конечном счете совершенно естественно, стихийно, имманентно направляется на достижение общенародных эпических целей, и в этом заключается самая суть эпической идеализации.
Анализ архаической эпики в сопоставлении с фольклором культурно–отсталых народов дает возможность выделить в истории словесного повествования древнейшую ступень, на которой прометеевский пафос защиты первых завоеваний человеческой цивилизации, пусть даже в рамках племенного сознания, в борьбе со стихийными силами природы еще не отступил перед воинской богатырской героикой в собственном смысле слова.
Стадия эта целиком принадлежит долитературному периоду в истории словесного искусства. Из книжных эпических памятников связь с архаической эпикой наиболее отчетливо выражена в шумеро–аккадском эпосе о Гильгамеше и в древнескандинавских мифологических песнях «Эдды».
Эпос о Гильгамеше, по–видимому, складывался еще до окончательного установления восточной деспотии в Двуречье, т. е. до первой вавилонской династии. В шумерской поэме о дереве Хулуппу, принадлежащей к циклу Гильгамеша, действие происходит в мифические времена первотворения, как и в поэмах сибирских тюрков; Гильгамеш убивает дракона и изгоняет других чудовищ, стерегущих чудесное дерево.
В аккадском эпосе о Гильгамеше основными богатырскими подвигами Гильгамеша и Энкиду является уничтожение страшных чудовищ (львы, небесный бык, Хумбаба), представляющих угрозу мирной жизни людей. Убив Хумбабу, герои добывают кедровый лес, необходимый для строительства крепостных стен Урука и храма Эанны — великого культурного деяния Гильгамеша. Гильгамеш действительно наделен чертами культурного героя высшей формации, основателя древнейшего центра земледельческо–городской культуры Двуречья. С этой точки зрения заслуживает внимания этимологизация его имени некоторыми учеными как «дед», «предок», «родоначальник». Что касается его побратима, а по некоторым намекам и брата, Энкиду — богатыря из пустыни, он, безусловно, сохраняет черты первого человека, позднее переосмысленные как признаки дикаря, варвара.
Сюжетная схема эпоса о Гильгамеше и Энкиду однотипна не только со сказаниями об Амирани и его братьях, но и с мифологическим эпосом американских индейцев о братьях — культурных героях: цивилизованном (мальчике из вигвама) и диком (мальчике из источника или кустарника), которые, совместно странствуя, выполняют миссию очищения земли от чудовищ.
В древнескандинавской эпической поэзии, в сказаниях об Одине и Локи, по–видимому, использована традиция мифов о положительном и отрицательном вариантах культурного героя (ср. особенно сказания о похищении меда у великанов, о различных чудесных предметах у альвов). Локи — типичный трикстер, так же точно как Сырдон в нартских сказаниях, «возмутитель спокойствия» эпического мира. В образе Одина сочетаются черты древнего культурного героя и своего рода идеализированного шамана (как и у Вяйнямёйнена). Тор с его вечной борьбой против великанов и мирового змея во многом однотипен Гераклу, Амирани, Гильгамешу.
Более отдаленные следы описанной нами древней стадии эпоса можно обнаружить в индийской «Рамаяне» (борьба с чудовищами–ракшасами как особая миссия богатыря), в тибето–монгольском «Гэсэре» (тоже борьба с чудовищами, черты трикстера у Гэсэра), в известных отчасти уже по Авесте иранских сказаниях о первопредках — героях–змееборцах (Каюмарсе, Джамшиде, Керсаспе, Хушенге, Феридуне). Сказочно–эпические черты типа Геракла имеются и у главного иранского богатыря Рустама.
Не только архаические, но и классические формы героического эпоса сложились в народном творчестве, в устно–поэтической традиции. Целый ряд классических фольклорных памятников дошел до нашего времени в формах устного бытования. Таковы, например, русские былины и южнославянские юнацкие песни, армянский эпос о Давиде Сасунском, узбекский «Алпамыш», каракалпакский «Кырк Кыз», киргизский «Манас», туркмено–аэербайджанский «Гёроглы», калмыцкий «Джангар» и др. Славянский эпос имеет форму небольших по объему песен, а тюркский эпос Средней Азии — грандиозных устных эпопей. «Манас» в некоторых версиях превосходит своим объемом «Илиаду» в несколько раз. Некоторые классические эпосы складывались в период, когда письменность уже существовала (церковно–славянская, древнеармянская, древнетюркская), но применялась для весьма ограниченных целей.
Целый ряд эпических памятников дошли до нас в форме книжных эпопей. Однако и эти памятники не только представляют собой образцы жанра, сложившегося в долитературный период, но и вырастают из определенной фольклорной традиции, книжным отражением которой они сами в известной мере являются. Степень индивидуальной обработки на последнем этапе может быть различной. Оставляя пока в стороне вопрос о своеобразии эпоса в устной или книжной форме, следует признать значительные исторические различия, национальные и стадиальные, в рамках классического героического эпоса.
Великие эпопеи, сложившиеся в Древней Греции и Индии на заре рабовладельческого общества («Илиада», «Одиссея», «Махабхарата», «Рамаяна», т. е. классический эпос в узком смысле слова), кардинально отличаются от эпоса, возникшего в условиях раннего западноевропейского феодализма (ирландские саги, древнескандинавские песни и саги, древнейшие памятники эпоса континентальных германцев, англо–саксонский «Беовульф»), и от специфических форм эпопеи, развившейся в атмосфере кочевого феодализма у тюрко–монгольских народов Центральной Азии («Алпамыш», «Манас», «Джангар», «Гэсэр»). А эти последние нельзя смешивать с эпическими памятниками развитого феодализма, ярко выражающими национальное самосознание, как армянский эпос, русские и сербские эпические песни, романские эпопеи о Роланде и Сиде. Некоторые памятники феодального эпоса обнаруживают уже отчетливые черты куртуазного романа («Песнь о Нибелунгах») или романтического эпоса (поэма о Гёроглы в Средней Азии и Закавказье).
Героический эпос, возникнув в период разложения первобытнообщинного строя на стадии так называемой «военной демократии», продолжал развиваться и в раннеклассовом обществе, пока в силу сохранения патриархальных связей политическая, общественная деятельность была еще опосредствована кровно–родственными отношениями и народность эпоса могла еще сохраняться как «общенародность» хотя бы перед лицом внешнего врага.
В героическом эпосе непосредственно отражается процесс этнополитической консолидации, переход от рода и племени к народу и государству.
Как уже отмечалось, государственная консолидация народов была решающим фактором в развитии героического эпоса. Именно этот фактор во многом определяет различие между архаической и классической формами эпоса. В последнем место племени занимает народ, а эпические враги постепенно теряют облик мифических чудовищ и приобретают черты исторических врагов. За врагами–иноплеменниками и особенно иноверцами при этом иногда закрепляются лишь отдельные черты чудовищ как средство поэтической гиперболизации.
Соответственно патриотизм (особенно в эпосах, отражающих национально–освободительную борьбу против поработителей, — в эпосах славянском, армянском) выступает уже не в мистифицированном виде как защита человеческого племени от чудовищ, а непосредственно как пафос защиты родной земли от иноземных захватчиков.
Однако древнегреческому, древнеиндийскому и отчасти древнегерманскому эпосу свойствен (ввиду значительной исторической дистанции, а может быть, частично и в силу использования различных племенных традиций) известный объективизм в отношении далекого прошлого. Давно исчезнувшие с исторической арены пандавы и кауравы, ахейцы и троянцы, готы и бургунды выступают в эпосе главным образом как особые эпические племена героического прошлого. Эпическое время в классической форме эпоса — уже не мифическое время первотворения, как в эпической архаике, а историческое прошлое народа на заре его национальной истории.
В ряде случаев древнейшие элементы исторического предания, составившего ядро эпопеи, восходят к эпохе ранней государственности, причем эти ранние формы государства иногда становятся прообразом эпического идеального государства, в котором князь, персонифицирующий власть, и богатыри, непосредственно выражающие народный идеал, находятся в патриархальных отношениях и имеют общие эпические цели.
Яркие примеры эпического времени и государства — Микены и другие архаические политические образования позднеэлладского периода в гомеровском эпосе, «варварские» государства германцев, империя Карла Великого во французском эпосе, «Славный Киев», т. е. Киевское государство Владимира эпохи крещения, в русских былинах, «Бумба», за которой стоит государство четырех ойротов в «Джангаре», и т. п.
Переход от архаических форм эпоса к классическим, по–видимому, совершается не в начале государственной консолидации, а позднее, когда ранние политические образования сами уже рассматриваются как героическое прошлое, выступают в качестве своеобразной и национально–исторической, и социально–исторической утопии.
Наряду с эпическим государством в фокусе эпического времени часто оказываются исторические события, которые имели или которым была придана значительная роль в народных судьбах. Троянская война — последняя крупная победа ахейцев перед разгромом Микен дорийцами, последнее звено в цепи войн и миграций, приведших к разрушению древнейшей Средиземноморской культуры; битва на Курукшетре предшествовала слиянию поздневедийских племен в одну народность; битва в Ронсевальском ущелье франков с басками была переосмыслена в эпоху подготовки Крестовых походов как великая война христианского Запада и мусульманского Востока; битва на Косовом поле положила конец государственной независимости сербов, антиарабское восстание в Хуте–Сасуне положило начало возрождению армянской государственности.
Таким образом, в эпической классике по сравнению с архаикой углублен, расширен и вместе с тем исторически конкретизирован эпический фон. Соответственно и богатырская «строптивость» теперь выражается не в богоборчестве, а в сфере социальных отношений, например в виде конфликта с эпическим князем (Ахилл и Агамемнон, Илья Муромец и Владимир, Сид и Альфонс, Марко Кралевич и султан). Впрочем, конфликт обычно кончается примирением перед лицом внешнего врага. В этом конфликте симпатии сказителя — на стороне богатыря.
В то же время в классическом героическом эпосе глубоко раскрывается диалектика героического характера, а именно заключенные в нем противоречия между не желающей себя ничем ограничивать героической самодеятельностью и реализацией в индивидуальном подвиге общенародных эпических целей.
В развитом эпосе, особенно в его литературных версиях, присутствует замечательное понимание того, что некоторые поступки героя, ставящие под угрозу общее благополучие эпического коллектива, вытекают как раз из самых благородных качеств богатыря, в принципе соответствующих народным представлениям о прекрасном.
Неистовый, подлинно героический характер Гильгамеша приводит его к насилию над жителями Урука, к оскорблению Иштар и в конечном счете — к потере друга Энкиду. Своеобразная вина лежит и на удалившемся от боя Ахилле, оскорбленном Агамемноном, и на Роланде, который из–за рыцарской переоценки своих сил отказывается вовремя затрубить в рог. О герое ирландских саг Кухулине говорится, что у него было три недостатка: он был слишком молод, слишком смел и слишком прекрасен.
Здесь в эпосе намечается приближение к драматической коллизии и к пониманию трагической вины. Однако в отличие от драмы и тем более от романа, герои которых действуют в мире, вышедшем из эпического состояния, эпические конфликты носят неантагонистический характер и получают гармоническое разрешение.
Героический эпос — это величайшая вершина словесного искусства долитературного периода, замечательный результат коллективного народного творчества, народного и по мировоззрению, и по способу бытования. В эпосе в наивной, но яркой форме выражена высокая ценность и человеческой личности, как личности героической, и коллективизма, воплощенного в этой личности. В непосредственно общественном характере деятельности богатыря заключается самая суть эпико–героической идеализации. В нем же основа специфической гармоничности эпоса, которая отличает героический эпос от романа.
Наш раздел представляет собой фольклорно–этнографическое введение в историю мировой литературы. В его рамках мы сосредоточили внимание на началах словесного искусства, его ранних формах, сыгравших, как в дальнейшем увидит читатель, важнейшую роль в формировании и развитии литератур Древнего мира. Но соотношение фольклора и литературы — это проблема далеко не одной Древности. Уже те памятники, которых мы касались, возникли и функционировали в устном своем бытовании в самые разные эпохи. Мы рассматривали их синхронно, в плане типологии литературной предыстории; однако впоследствии со многими из них нам еще не раз придется встретиться, только тогда они уже будут выступать в ином качестве: как существенные звенья истории отдельных региональных и национальных литератур. На их примере мы сможем убедиться, что взаимодействие фольклора и литературы — процесс сложный и длительный, охватывающий многие столетия, процесс, который реализуется не только в одностороннем влиянии фольклора на литературу, но и в обратном влиянии — литературы на фольклор.
Раздел I. Древнейшие литературы Азии И Африки
Введение
Формулируя задачу первого тома как стремление воссоздать движущуюся панораму литературы Древнего мира, следует добавить — нашего Древнего мира. Что значит «нашего»? Это значит, того мира, с которого начинается наша история, того мира, к которому восходит наша сегодняшняя цивилизация.
История человечества глубоко драматична. В работе, посвященной литературе, позволительно при характеристике и нелитературных явлений прибегать к помощи литературных категорий. Поэтому скажем: история нашего мира — драматическая трилогия, Древность — ее первая часть, Средневековье — вторая, Новое время — третья. Но в истории драматургии мы нередко находим трилогии, первой части которых предпослан еще и Пролог. Такой своего рода «Пролог» имеет и наша историческая трилогия — это история мира, еще более древнего, чем наш.
Что же это за «еще более древний» мир? Чтобы представить его, вспомним сначала наш Древний мир. Во всякой драме есть действующие лица. Кто же действующие лица в первой части нашей трилогии — нашего Древнего мира? Хотя бы главные? Греки, римляне, персы и евреи, индийцы Пенджаба и бассейна Ганга, чжоуские китайцы. О том, что они действительно главные, свидетельствует даже история литературы Древнего мира: в нее входит то, что создано именно этими народами.
Совсем другие действующие лица предшествующего, «еще более древнего» мира: шумеры и египтяне, ассирийцы и вавилоняне, хурриты и хетты, финикийцы и ахейские греки — на одной «сценической площадке»; создатели культуры Мохенджо–Даро и Хараппы в Индии — на другой; иньские китайцы — на третьей. «Площадки» эти — три культурно–исторические зоны; Евро–афро–азиатская — с тремя центрами: в долине Нила, в Междуречье Тигра и Евфрата, на Крите и Пелопоннесе; Южноазиатская — в бассейне Инда; Восточноазиатская — по среднему течению Хуанхэ. Различно время начала исторической активности народов этих зон. Раньше всего — в IV тыс. до н. э. — культурно–историческая жизнь стала складываться в первой зоне; несколько позднее — на грани IV—III тыс. — во второй; еще позднее — во II тыс. до н. э. — в третьей.
Почему же все происходившее в этих зонах для истории мировой литературы только пролог к нашему Древнему миру, а не просто его отдаленное начало?
Да, конечно, «действующие лица» сменились: одни, как, например, шумеры, хетты, ахейцы, вообще сошли со сцены; другие, как, например, вавилоняне, ассирийцы и финикийцы, перешли и в нашу Древность, но уступили главные роли «молодым» народам того времени — грекам, римлянам. Смена действующих лиц произошла, но такая же смена произошла на повороте от Древности к Средневековью и в истории нашего мира: на исторической арене тогда появились молодые народы: германцы, славяне, тюрки, сяньбийцы, корейцы, японцы и многие другие. Таким образом, появление на исторической арене новых народов не может рассматриваться как что–то принципиально отличающее новый Древний мир от старого.
Не может также считаться особым отличием и то, что исторически новые народы весьма круто обошлись со своими предшественниками. В свое время персы, прокладывая себе дорогу в новый Древний мир, решительно отстранили все прочие народы переднеазиатской части обрисованного выше круга старого Древнего мира. Но в дальнейшем, уже в разгаре истории нового Древнего мира, в царствование Александра Македонского, им самим был нанесен сокрушительный удар со стороны молодых народов. А еще раньше дорийские племена греков покончили со своими предшественниками, ахейцами, на Пелопоннесе, острове Крите и на побережье Малой Азии. Долго держались на сцене финикийцы, но и их Карфаген, этот последний оплот и символ их средиземноморского могущества, был разрушен; и разрушил его также молодой народ — римляне.
Да, конечно, новый Древний мир весьма ощутительно перетряхнул старый, но ведь и новый также закончился переломом: его начали внутренние силы самого Древнего мира, закончили же «варвары», обрушившиеся на этот мир во всех его зонах, от крайнего восточного края — Ханьской империи — до крайнего западного — империи Римской. Общеисторические же последствия этого перелома были куда более значительными, чем при крушении старого Древнего мира: тогда классовый строй остался тем же, в основном рабовладельческим, и переход к новому Древнему миру означал только наступление новой фазы в истории древнего рабовладельческого общества; позднее произошло радикальное изменение общественной формации: она стала феодальной.
Вспомнив все это, можно снова поставить вопрос: почему же мы сочли возможным говорить об этом старом Древнем мире как о прологе нового?
Может быть, потому, что его культуре было далеко до культуры нашего Древнего мира? Да, об очень многом в культуре старого мира мы вообще ничего не знаем; о многом, например о культуре Мохенджо–Даро и Хараппы в Индии, культуре Яншао в Китае, мы можем судить лишь по некоторому количеству материальных предметов. Но в других случаях история была более милостивой: Кносский дворец на Крите, хотя и в руинах, мы все же можем видеть и сейчас, как и Львиные ворота в Микенах — последние даже в сравнительно сохранившемся виде, — а от Ассирии, Вавилонии, Египта осталось целое богатство, притом не только памятники материальной культуры, но и письменные свидетельства. Все наши знания об этом старом Древнем мире убедительно говорят о наличии в нем, во всяком случае в его евро–афро–азиатской части, великой и многосторонней цивилизации. Почему же это все только пролог? Напомним читателю, что мы предлагаем ему не общую историю нашего Древнего мира, а историю его литературы; поэтому, говоря о прологе, мы имели в виду пролог именно к истории литературы. Напомним также, какой смысл можно вкладывать в понятие «пролог»: в прологе должно сообщаться то, что требуется знать предварительно для понимания последующего; в нем должна содержаться и завязка всего того, что потом развертывается. Старый Древний мир для истории литературы нового Древнего мира является именно таким прологом–завязкой.
Глава 1. Литература Древнего Египта
Первым, кто привлек внимание русской общественности к литературе Древнего Египта, был В. В. Стасов. В октябрьской книжке журнала «Вестник Европы» за 1868 г. он напечатал статью, посвященную знаменитой египетской «Сказке о двух братьях», в которой подверг острой критике еще недавно широко распространенные в ученом мире представления о том, что в Древнем Египте «не было никогда ни литературы, ни поэзии». «Множество писателей, людей самых компетентных и сведущих, — писал В. В. Стасов, — решили в своей голове, что нам неизвестно никаких остатков египетской литературы», и, «значит, ее не было, и такой приговор был пущен на весь мир» и подхвачен «историческими учебниками». Самому Стасову, по его признанию, подобные утверждения всегда казались заведомо ошибочными, однако и от причин, их породивших, невозможно было отмахнуться. «Но что же было делать с Египтом, когда храмов, статуй и картин его было перед глазами у каждого так много, а литературных произведений — ни одного?» — спрашивал русский критик и сам отвечал на вопрос: ждать открытия памятников египетской литературы. Ждать оставалось недолго.
В 1852 г. англичанка леди д’Орбиней приобрела в Италии египетский папирус (ныне носящий ее имя и хранящийся в Британском музее) и тогда же показала его в Париже известному французскому египтологу Эммануэлю де Руже. Тот прочел и, исследовав текст, опубликовал его частичный перевод. Перевод произвел сенсацию: впервые стало известным произведение древнеегипетской художественной литературы. Со временем за ним утвердилось название «Сказки о двух братьях»[1], и именно о ней поведал русскому читателю В. В. Стасов. Он же впервые перевел ее с европейских переводов на русский язык, сопроводив пояснениями и комментариями.
Время шло, открытия следовали за открытиями, и перед изумленными взорами ученых и всего культурного мира с годами предстала богатая коллекция разнообразных произведений египетской литературы, наряду с шумерской древнейшей в мире.
При знакомстве с нею, как, пожалуй, и с любой древней литературой, неизбежно возникает вопрос: какие из ее памятников являются художественными? Ведь наряду с собственно литературными произведениями мы располагаем огромной массой иного рода текстов, например исторических, порой весьма интересных и красочных. Как должно относиться к ним? Можно ли считать их частью древнеегипетского литературного наследия в точном значении этого понятия? Несомненно, что формальный подход к разрешению поставленных вопросов неправомерен. Понятием «египетская литература» объединяется совокупность не только собственно литературных произведений, но и всех текстов или их фрагментов, которые независимо от их назначения обладают эстетическими достоинствами и которым свойствен интерес к человеческой личности. Таковы, скажем, некоторые автобиографические надписи египетских вельмож (например, надписи Уни, Хархуфа и других сановников), некоторые царские надписи исторического характера (например, фараонов Меренптаха и Пианхи), отдельные места из «Текстов пирамид», гимны богам Амону и Атону и т. д.
Египетская литература на протяжении всей своей многовековой истории представляет собой языковое единство при разнообразии форм письма. На египетском языке писали на протяжении огромного периода, охватывающего не менее трех с половиной тысячелетий, и вполне естественно, что язык этот видоизменялся. Памятники письменности свидетельствуют, что за тридцать пять веков жизни он прошел в своем развитии несколько стадий, тесно связанных с восходящей еще к античной традиции и установившейся в науке периодизацией истории самой страны. Стадии эти таковы:
I. Староегипетский язык эпохи Древнего царства (XXX—XXII вв. до н. э.);
II. Среднеегипетский, или классический, язык эпохи Среднего царства (XXII—XVI вв. до н. э.);
III. Новоегипетский язык эпохи Нового царства (XVI—VIII вв. до н. э.);