Глория вставала в полный рост — и в полное негодование:
— Не поздновато для такого длинного подвига? Наша проводка никуда не спешит, господа лоцманы. Если нас замкнуло, то давно разомкнуло.
— Цену сбивают, — шкворчали друг другу колышущиеся гренадерские. — Демпингуют. Не хотят, чтоб опять наступило светло.
— Лишь бы ноги были в тепле! — парировал Морис.
— Между прочим, — говорила одна гренадерская, — мы пока только осматриваем фронт работ.
— Так сказать, намечаем план мероприятий, — говорила другая в гренадерских колышущихся.
И, стряхнув, закатив, прошляпив выражение трудового долга — и попутные выражения, меткость их и собственную, колышущиеся гренадерские особы, бездарно влетая — левая в правую, и правая в правую, уже расставляли лестницу, удлиняли — заартачавшуюся всеми ходулями, и одна почти гренадерская, рассеянно совлекая с плато натюрморта — элемент, скорее приближенный к лобстеру, чем к немудрящему, и, зажав губами не клещи, но клешню, карабкалась в хмурые выси, а гренадерская оставшаяся, открепив от инсталляции мясной элемент и едва удерживая — колышущееся ходульное, простирала вслед особе-верхолазу — инструмент. Но на миг отставала — от возможности дотянуться, и, оценив раскадровку, гренадерская низовая возвышалась на соседний холм — или втаскивалась на стол, и проставляла башмак меж своих тяжб — в малые амброзии, в пруд жуанвиль, а попутно топила в нем женщину-цветок Марию Терезу…
Подсыпают к сердечным хлябям танцевальные па-де-жи всех ступеней сразу — или падеж отдельных лестничных припасов, но нижние неутомимо падали, и тараторили и склонялись оставить верхнюю гренадерскую особу — на рейде.
— Все из-за тебя! — шипела Глория Морису сквозь увязшие в натюрморте столпы полуверхней гренадерской особы. — Трепеты и колыханья… — саркастически говорила Глория. — Ты же Левиафан! Вокруг которого — все дрожит, качается, отшатывается от места и прекращает функционировать! Счетчики спотыкаются, компасы и барометры забывают грамоту и тычут наугад… Ты вообще еле переносим землей и чадами, которых она родила и намыливалась гордиться! Сколько вы заплатили за этот вес? — едко спрашивала Глория.
Совсем отяжелевший — против себя в одной тридцать второй вечера, совсем молодого и в чуть не постных наплывах и перепевах, и даже в восьмой финала — еще дорожащегося планами, Морис неуклюже раскланивался.
— Приставлен к позорной надолбе своего носа — всей грандиозной личностью и ее неоцененными заслугами перед нацией. Кто сказал, не сезон — для крупной рыбы? Ты же переложила свой выбор на невинную Мэй и ныне — столь легка, — замечал Морис, — что приподнимется ветер — и нет тебя.
— В глазах моих тоже все бежит, не поверите, ну тотально! А не только разбежавшиеся! — с ужасом признавалась Зита. — Но ведь рвануть должна — как раз я, и черт знает когда! Думаешь, будто пьешь шампанское, а на деле — тормозную жидкость…
Беглый Гранд откусывал клубничный пирог и, свернув с клубничного лобную кость, бегло разглядывал вспоротые кровавые внутренности.
— Устроители марафона приглашают в свои ряды — всех, — объявлял Гранд и слизывал с пальцев — кровавое. — Невзирая на возраст, моральную состоятельность, болезни и прочерки в членах тела, несмотря на ливень, на тонкий лед или на мороз и стреляющих лыжников… Отринув — заваленные экзамены, недород и пожар… тем более! Потому что трагедии вскоре обернутся комедией…
— Бегут, бегут… только и знают подрывать стабильность, — ворчал Морис, и слова его, уже изрядно подмоченные, склеивались, сложные подворачивались, а препинания припадали. — По толпе бежит ропот… по зебре бегут, обгоняя друг друга, черное и белое пламя… По скривившимся карнизам и консолям природы — экспрессивная зелень… А как бежит — долларовая, боже, боже… Но устроители марафона взывают: пора, сестра Зизи, пора! Вали эту гору жратвы, дело твое подхватят верные отряды крыс. Давай улети!
По-видимому, Глория взвешивала, что в навязавшихся правдах, в преломившейся битве дней, в безжалостной судьбе ближе — к гуманистической традиции? Покориться и образцово сносить пращи и стрелы, или все же — сопротивление? А может, в Глории открывалось четвертое дыхание, но несчастная пристально изучала беглого и начинала сначала:
— Значит, драпаете потому, что изменили присяге? То есть призванию поэта? Аполлону, который прискребывается с жертвами? Или скрылись от невзрачного стиля и штампов? Ну, развивайте свой образ, поэту неприлично столько жевать. Можете поведать о творческих проектах.
— Возможно, наш бегущий во избежание неизбежного — поэт чревоугодия… — бормотал Морис.
— Раз я втюхался в секту «Жрецы», то с почтением окунаюсь в ваши одежды, грызу — хозяйские волчцы и поклоняюсь вашим богам, даже будь они — не божественнее бумажной тарелки… — отвечал Гранд. — Я хочу быть понятным — массам. Быть любимым! И потому всегда сливаюсь с большинством… приспосабливаюсь… адаптируюсь. К тому же у вас жрецы — все… — Гранд спешно отирал руки о голубой нагрудник с числом 5597 и промокал углом числа рот, но в его обращенном на Глорию оке возгоралась готовность — пойти на новый штрафной круг. — Предложите другую себя — и дайте мне шанс измениться… то есть преобразиться.
Морис взирал на Гранда с дымящей тоской.
— Дуся мой, вы хоть знаете, сколько лет Мэй Уэст? — спрашивал Морис. — Но вопрос поважнее, чем коллизия — опыт против молодости… Надеюсь, застрявший — в наших припасах… в наших пенатах не сорвет календарь бегов? Как бы не вырвались на передний край — черные списки…
— Вы так расползлись в речах, что легконогому мне не обежать — ни их, ни все, что в вас смертно… — говорил Гранд. — Вы, вы, кто — под мухой… Вы всегда под этой сурдиной?
— Ничего, ничего… мы вас доплюнем и переплюнем… — обещал Морис.
Но смутно подозревал, что со всеми своими перегрузками и присочинениями, и с повисшими на нем с двух сторон Реми и Мартеном вряд ли теперь догонит — замыслы дерзкого полдня, разве Зиту — на маршруте от крепкой задумчивости к стартовому волнению, а уж разбросить переговоры — над семью морями и биться за каждую пядь… Если движение заколодило — здесь, то в фартовой среде, где мог бы прозвучать голос Мориса, моторы клокочут, и, несмотря на незнание скайпа, фантазии среды не спят. Наверняка упарилась ждать Мориса, провела полевые испытания, давно вымела результаты в оффшор и отлучилась в шалман или в филармонию, а то уже промотала бизнес… Как быстро скучнеет товарный вид! Вчера — обладатель виллы, кота, жены, девяноста чемоданов, везделёта, тридцати пяти зубов и детей — и прочее затоваривание… или — лыж, неприличного имени кота, экзотичной инфекции… и уже текущий адрес — канализационный люк.
Морис, однако, кое-как утешал себя: собравшийся телефонировать в пещерный век нашел желанное — у себя под носом: кто-то не догадается, как избыточен под сводами — головной убор… может, завинченный козырьком назад не равен себе, ergo — не существует? И все в нем водящееся… Или бейсболка — настолько бейсболка, что совершенно прозрачна? Плюс две колышущиеся почти гренадерские особы, чьи отдельные нижние башмаки топтали жуанвиль и женщину-цветок Марию Терезу, а реющее на выноске верхнее горло неучтиво гаркало:
— Ау, труженики бумаговорота… и вилки, и буквально ножа, у вас тут проблемы!
— Скоротечная акварель культурного слоя удрала, и потек перегной, — констатировал Морис.
— Вряд ли сможет закрыть проблему — тот, кто сам — ее филей… — сухо ответствовала Глория гренадерской кричащей.
Открыв пудреницу, чтобы заглянуть в зеркало — в мышью нору! — Глория подсвечивала себя телефонным фонариком — и тоже вдруг обнаруживала чуму: не то внештатную складку на щеке, не то в одеждах. Но, на секунду окаменев, сбрасывала чуму — в неудачную тень: оборванные провода… то есть струны и скрещенные шпаги осеннего сада, или нить, на которой провисли эти марионетки бок о бок, не желающие избавить Глорию — от себя и недопроглоченной вечери!
Глория сошвыривала со своего стола крупное боковое уложение и, дождавшись большого бума и бумажного рассеяния, кричала:
— Все случилось не так, как надо! И клиенты, пожравшие наше все! И наша гордость — двухрублевые контракты! Не про то и не с теми… Может, пока мы не слишком удалились, еще не поздно переиграть?
Зита смотрела на Глорию в растерянности.
— А как ты себе это представляешь?
Морис замечал:
— На сегодня у нее не совещательный голос, а верещательный.
— Непросохший предел листа, ваших габаритов и аппетитов позволяет дописывать и лепить… — скучающе возразила Глория. — Подготовлены версии обвала в горах, авиакатастрофы, продажи в арабский бордель — и свадебный финал и торжественный прием в партию.
— Верхний гренадер может не найти дорогу назад, но пройдет стратосферу и закроет проблему. А может сорваться в наше все… как говорят о натюрмортах недоевшие: так не достанься ж ты никому! — подхватывал Морис, глядя, как лестница пробует кабриоль. — Непросохший предел значит — беспредел.
Гренадерская полунижняя, поправшая женщину-цветок, вы пускала лестницу, чтоб отломить от натюрморта одинокий раздробленный элемент — акулий плавник и принять на губу.
— Вам бы лучше перетерпеть, чем обидеть моего подельника, — дегустируя неполный элемент, советовала колышущаяся полунижняя. — Трудоголик! Натурально живет на току… на проводах, но три года не находит себе заслуженное применение. Вместо работы приходится — халтурить у вас. А обиды в нем стоят по году.
Перехожие, звон дверей и подкупающие инициативы между тем не захлебывались, поскольку обещаны — многие, что придут в платьях мастеров и пророков и предложат чудеса и знамения, чтоб прельстить слабых… Tertia vigilia, третья стража уже запускала с порога свое трехчленное имя:
— Санэпидемнадзор!
К членистому пристраивались три головы любопытства — и искали множества еще шире и еще слабейших: мух, муравьев, пчел, сверчков, древоточцев, камнеточцев, сукноедов и жаб, и всех посыпающих воду рябью, и холостящих пламя и засоряющих эфир… Посеяв в темноте зоркость, третья стража нащупывала в островах яств — зеленое, бородавчатое и победоносно экспонировала как отравляющее воду — болотным колером… но, заскучав от коэффициента погрешности, откладывала в какой-то из трех ртов.
— Да, да, угощайтесь, пожалуйста… — отринув усталость, предлагала Зита. — Эти малосольные, а вот — то же, но уже маринад.
Не сложилось ли у присутствующих впечатление, протягивала допрос третья стража, что кто-то подрывает здесь полет бытия? Явно или тайно сожительствует с вами и оттягивает хорошие куски? Третьи по доброй воле избавят от сожителей или от впечатления. Кое-то мнит себя в саду бабочек, а где он будет — в инфракрасном излучении? В оранжерее как минимум гнуса. В обществе предателей, скупцов и глупцов. Ведь не знают даже о собственной душе, ни о том, что в подкладке и под стелькой, ни о пропасти под собой и над головой. Ваше дело — все отрицать, а наше — впечатлять вас круглосуточным наблюдением, системами тотального контроля, слежкой со спутника… Попутно третьи справлялись о предметах, начиненных неприятными ассоциациями: топорах, револьверах, автоматах, и о золотых украшениях, разъеденных страхом кражи.
Но и третьих уже поджимали.
В дверь вмещалась qvarta vigilia — четверо, облаченные в эпатажный рисунок: в колпаки, в задернутые до замочных скважин носа халаты и в клеенчатые бахилы с шорохом, хотя на избранной Зитой темно-голубой основе. Четверо дивились стеснившемуся в столь неблаговидный час собранию, гуляющему во мраке вдоль несметных снедей, и висящему непосредственно над арсеналом, и окопавшемуся по хуторам, и тоже имели реквизит — и уверенно предлагали замерить радиационный фон.
Морис выбрасывал гулкий паровозный вздох.
— Столько помощников в корчевании натюрморта, а он еще удесятеряется… Эта наковальня!
Заходящий внахлест квартал перебирал то ли поздние, промедляющие форпосты четверга, уже почти контуры, то ли ранний арьергард пятницы, и сквозь вырвавшихся или отставших солдат бега: марафонцев и спринтеров, их бегущее удаленье и солдатское неведение — о точной площади ночи, настигал — чудесную синеву без помарок.
Кто-то спрашивает: о, что это? А визави догадался: второе пришествие окна. Опять прозрачного, воссиявшего — новостями, и каких только ни принесет!
То разряд сиреней, а то шоссе, возносящееся сквозь ярусы ласточек и голубых светильников — в раннюю тьму, к спрятанному в ее верховьях городу, к последней пред ночью гостинице — по крышу в огнях и густых звездах, где чуть прохладно сохраняют лето, оставленное в началах дороги, и выносят из ресторации — томящий джаз и запахи яств, приправленных чем-то незнакомым, пронзительным, и в шаге — подозрение или в самом деле обрыв и непроглядная пустота, сухой ветер и различимые звоны колючей травы и песка.
Или выставят в окне — скалы над Иудейской пустыней: бронзовые торсы каменных мускулов, и местечко хорошо смахивает на въезд в Ад… Выправят улицу перекошенных домишек в оградах из металлической сетки, приближенной к панцирной, и уткнувшиеся в сетку автомобили с недочетом колес и с битыми стеклами. Рябины разлистаны — в ноль, но их ягоды неправдоподобны: не гроздья — корзины. Кое-где дыры в прошпекте заткнуты порыжевшей клеенкой и клочьями облаков или дыма, зато здесь гуляет один пропавший весельчак в мятом плаще, в компании пинчеровой пигалицы-плешивицы на километровом поводке и трех своих инфарктов.
А иное окно — бахча глобусов от велика до мала, знай выбирай себе на жизнь — большую планету или величиной в двор… впрочем, эти дворы вечно путаются хвостами и держат проход — в соседний, и даже в прошлое…
Или развесят головы красавиц и красавцев в дивных завивках, каре, полубоксах и взбитых коках — выбирай себе куафюры да и всю голову, и откуда ни вперись в окно, в лоб или из зазеркалья, все — магический реализм, строфа — и антистрофа, настоящая жизнь — и так себе попытки… точнее, слева направо или справа налево… как повешенный в зеркале одной парикмахерской счетчик времени, и затеявший стрижку может полчаса удостоверять — часы, идущие в обратную сторону, и тогда у нас — несвежие новости.
Кстати, штат оконных зрителей тоже передергивают…
Возможно, окна стихийны: обломки, примкнувшие — к временной и пространственной оси переплета, толкущиеся при вертикали и горизонтали… как та кабина фуникулера, несущая над пропастью — счастливую встречу, все звенья которой — фуникулер, и два пассажира, и пропасть, и счастье — приписаны к разным пространствам и совместились — случайно и на мгновенье… Возможно, коренное свойство окна и счастья — возобновляться каждый миг и длиться не дольше.
Между тем грянувшее окно не спешило объять своим светом — всех, но вписывало в зарево — ближайшего, избранного по случаю — или по старейшему номеру: сорвавший его воистину гранд, подчеркнут несравненной молодостью и снежным настом одежд, и уже избыл наказание — свою безучастность, и захвачен возвращением на линию, но поймает ли — то, зачем бежит?
— Если бы мы разгадали, что хочет нам сообщить заветный номер на груди этого трефного… то есть штрафного… — Морис закрывал глаза, потому что номер мелькал и раздавался на единицу-другую, меняя то десяток, то сотню. — Число, в котором уже завязался жирок… — признавал выпивший реку, и обреченно заворачивал в свою тару — иссыхающий ручей и подозревал, что выдул протоку забвения.
— То, что в этой истории, господин мух, — отвечал Гранд, — ваше место — 5597-е. Приличней, чем вы снискали.
— Кстати о сувенирах в дорожку! — встрепенувшись, говорил Морис и от собственных щедрот, и от Реми и Мартена, итого: трижды раздобревший, высаживал на тарелку Гранда — боевую подругу, фаворитку Бренвилье, в нынешнем достоинстве — муху. — Дарю! Не сообщаю дорогих имен, вы наверняка захотите окликать мадам — в вашем вкусе. Что, надеюсь, не снизит ее профессионализма…
Гром небесный случайных встреч: верхней гренадерской особы — с колышущейся полунижей, не вполне развернувшей объятия, и с тотемами натюрморта… или верхней — с верховным главнокомандующим и его звездными ратями…
— И еще один цельный район натюрморта разметен на сто очагов… — подавленно говорила Зита. — Вы заметили, что над нами чинят кусок крыши, конек, и сбрасывают вниз железо, кирпичи, доски? И что падение длится — дни и дни, будто распустили — небоскреб!
— Видать, у этого дома несколько вершин… целая конница, — находил Гранд и, посадив мадам Бренвилье — на ладонь, протягивал руку в форточку и выпускал фаворитку — на волю.
Чечетная трость слепца прибивалась — к рубленому гимну гренадерских особ, и к лестнице, нащупывающей кабриоли, и к набитыми треском радиометрам и пополняла урожай шума для сновидцев — на выселках натюрморта и еще прихваченных сумраком.
Кто-то размечал тростью коридор и не обязательно указывал зарытые клады или припрятанные чекушники, возможно, перестук сей вели часы, сочиненные в виде незрячего с клюкой: слепое время, выбивающее бабки — с циферблата, распрямленного — в коридор… или в самом деле приближался — последний, кто замкнет собой — круг баловней сытости? А может, по слепоте своей не видел необходимости.
Кстати, возможен тот палач, слоняющийся вдоль спектакля, что репетируют на седьмом этаже, и уморился, затосковал и ищет — раскрытые двери. И не исключено, что — давно прибыл. Гранд-то гранд, но наследует — допустим, не беглой ноге, а острой руке и серпу. И голубое число на его нагруднике — не номер бегущего, а число собственноручно им обезглавленных проживальщиков.
— А все-таки, почему мы вас не видели? — спохватившись, допытывалась Глория.
Взятый в золотистую полосу не отказывал себе в удовольствии попенять:
— Тот, кто усматривает во мне — зло, изобличает — лишь себя… — и перекручивал козырек бейсболки вперед. — Вы меня не видели, потому что видите каждый — свое. Вы не видели — не только меня, но вообще — никого и ничего. К тому же ваши глаза не снесут этого зрелища… — гудел насмешливый Гранд и отступал с косы света — в темноту.
В любом случае вставший у окна — здесь случаен: из бега возник — и в бег вернулся.
Телефонная трубка Глории вновь оживала, и настойчиво повторялась и тревожила «Секретными материалами». Глория не реагировала на звон.
— Сикст не попадет в наше царствие — как носящий чужое имя пред лицом наших бед и наслаждений, но попадет — носящий имя подлинное, — говорил Морис. — Или только его имя.
— Одолжить вам финишную ленту? — спрашивала Глория у Гранда. — Нарезать из моих одежд, сплести из моих волос? Чтобы натянуть на уровне ваших лодыжек.
— Вечный Боже, подай мне речь перед бездной его лица! — в изнеможении говорила Зита над размазанным архипелагом.
И меняла архитектонику, перекатывала ядро, отставляла на юг — концовки огуречные и помидорные, финалы поросячьи и волчьи, и пустые клешни и хребты проплывавших, пролетавших и пробегавших, косточки от персиков и слив, от зайцев и быков, и берцовые почти гренадерские, гейгеровские и мюллеровские, Брейгелевы и Вермееровы, из Моне и из Пикассо, отливающие хрупкой голубизной и поджарым маренго, и определяла — на школьные указки и ручки для зонтов, на лыжи, салазки, на стропила и сваи, связывала в мосты, сбивала в плоты, или перекатывала на север и складывала в гору — опрокинутые кубки с кровавым зевом, высосанные черепа, и в них — задохнувшиеся головастики окурков, скомканные салфетки в помаде и масле, свечные огарки, и подтекающие ножи, оскверненные вилки и скользкие салатные ложки шире луны, или налетевшие из окна листья и снег, и прогоревший хворост, и пускала глазницы — на очко…
Но в конце концов… sic transit gloria amoris.
БЛАГОСКЛОННОСТЬ ШУМА И ПИРАМИД
Желание перемолвиться с незнакомцем в пожаре времени, обсудить в колышущихся ростках пожара — несколько принципиальных вопросов, например — последние нравственные язвы общества. Намекнуть расположенность — к другим сокровищам диалога, создать доверительную атмосферу и пояснить, что реакция прикрепленных собеседников уже обмерена, эту музыку, собственно, съели цепни, и достойнее — све́жее мнение… консультация, смелое наставление, раскованный совет…
Потребность выспросить дорогу — у переносчика ценностей, кто держит два чемодана — и коробку под мышкой, пока его спина вытягивает рюкзак, а подбородок и ухо, сменяя друг друга, покоят в лунке за ключицей — пару книг или сменной обуви или банку с рыбками — гурами, меченосцы, крестоносцы, кондотьеры, но и глаза не простаивают, а сносят рой пурпурных от солнца божьих стрекозок над неотложной от квартала станцией — на шоры и потертости скорых помощниц машин, пожолклых крылатых кобыл, пахучих, недоверчивых кляч, несущих пурпурный крест как на крыльях… Назовем зажимщика — Неполный: тело дожато до гармонии — неорганическими вложениями, называем его глаза — крестовики или конокрады. Возможная тема —
Назовем его Переводчик — переводит сквозь хищное, хваткое, умонепостижимое, шквальное чрево города блистательную плеяду.
Назовем его — Шефствующий над считанным и поплывшим… Подшефный, за кем присматривают и не отпускают далеко от себя — вереницы немнущихся.
Или университетский вокзал — вход в науки, подворье.
Здесь показывают хороший старт — вековой, но величественный, как две чистоплюйные лестницы, что отводят к западному и восточному корпусам света: строевой шаг, прямая нога… согнутая в рычаг, скрученная разбегом, а увлекшемуся плавностью восхождения балбесу балясины в белых гетрах подфутболят — куриную голову и прокатят…
Расточительные окрестности вечного движения: что-то завязывается и происходит, приторно частит и распадается, утомляется быть идеалом, быть паразитом, листает конспекты, промахивая слипшиеся в эпоху события, выдаивает чернотелый автомат с пепси-колой — и несущийся картонками с кофе, раскошеливает на грош горящие презрением банкоматы и растущие из кладки приказы, инструкции, декреты, афиши, депеши от Клио и частные эпистолетки с распальцовкой телефонов, где определенные наращивать — шалят и не договаривают: