Морис отчерчивал гримаску.
— Мы провидели ваше прибытие… — и небрежно объяснял: — В нашей конторе целых две визионерши. Пока — целых.
Ворвавшийся несомненный Гранд отирал запястьем лоб под кормой бейсболки или стирал о плечо сырую скулу и не вполне деликатно спрашивал:
— А вы вообще кто?
— В отличие от вас мы знаем, кто — мы, но не знаем, кто вы, — отвечал Морис, и кресло под ним подтверждало коллекцию тяжких скрипов. Морис церемонно представлялся: — Каста «Жрецы». Хотите порасспросить о конечном продукте нашей напряженной деятельности?
— В день, когда я… Не помню, что я хотела сказать… — начала Глория и прерывала себя на полуслове. — Зато буду абсолютно счастлива — в день, когда перестану зависеть от посторонних и их привычек! Среди которых — лежалые. Наш коллега, — раздраженно поясняла Глория наследнику, — обожает пугать всех вошедших фразой: а мы вас только сейчас обсуждали. Так что не вообразите себя — властителем наших дум. Но какими судьбами — прямо к нам? — светским тоном спрашивала Глория. — К кому конкретно? Бросить корни — или навылет? То есть хотелось бы уточнить: цель вашего визита — брак или пустые глупости?
Ворвавшийся отпадал от двери и перезавязывал шнур растерзанных во многих бегах туфель — подкованных толи шипами их скоростей, то ли иглами краснолесья и черпнувших пески пепла, снега или лунный грунт и подклеенных летучей травой… И оправлял на себе голубой нагрудник с номером и, прилежно отрясая налипшие на него штрихи превзойденных путей — на почти кладбищенское: на останки крабов, зарытых в салат, предлагал:
— Слушайте, вы меня не видели, идет? О-кэй? Меня здесь не было.
— Значит, чесали в Общество слепых, но ошиблись дверью? — понимающе произнес Морис. — Или намекаете на наше дерьмовое зрение — и у вас случайно с собой образцы лучших в мире очков и контактных линз?
— Кому рассказать, как мы вас не видели? — спрашивала Глория. — У нас есть мотив? Кроме естественной склонности ко лжи? К введению в заблуждение? Возможно, такой драп выдают не от невинности, и улепетывающий — дорогого стоит? У вас ведь не арестованы средства? — спрашивала Глория и в досадах листала фолиант «Желтые страницы», и желтые не успевали раскрыть себя во всей желтизне и давились телефонами и адресами. — Ну хорошо, мы ослепли — даром, а вас заурядно потянуло на сладкое.
Ворвавшийся Гранд наконец вонзал взоры — в сердце участка, точнее — в разбитое сердце: погромленный натюрморт. И снимал с развалин выспренную единицу — канапе с куриным паштетом, с маслиной, укрывал за щекой и, плюнув в кулак — застрявшую в маслине пулю, вбрасывал ее — в битву лапифов с кентаврами, то есть в конде банановое, подрезанное.
— Если обнаружат, что я сбился со штрафного круга, назначат еще один штрафной, — объяснил он. — Спросите у черта, где его нарежут!
— Лучше спросим: кто — режущие? — говорил Морис. — И с какой заключенной в круг прогулки вы сбились — в наш посредственный коридор? Кстати… — Морис скорбным оком озирал пробившую конде маслинную пулю. — Вы случайно не голодны? У нас есть чем обласкать ваше чрево. Уносите сколько сможете, а я надеюсь, вы сможете — много. И не забудьте — для режущих… Подмажьте таинственные клинки — и не задерживайтесь у нас, не то взыграют!
Зита отдувала сколотое, отшелушенное и соскобленное, содранное и счесанное — в промзону натюрморта, в холмы уставших посуд, и задумывалась: пускать на свалку — сегодняшние предметы, если так похожи на завтрашние? Если передрали, перестрочили — до буквы, не выправить ли безотходное производство? И смотрела на Мориса в гневе.
— А почему гость должен питаться всухомятку, если через нас протекают реки черные и зеленые, косматые и пурпурные, и я уже включаю подогрев? Хотите кофе или чай? С лотосом? С листом бергамота, с листом смородины? — спрашивала Зита.
— Боже, сколько прихлебателей приросли к бедняге листу! Сколько нахарчников на его нежном загривке! — Морис скрипел зубами.
— Угощайтесь взахлеб, как у родной бабушки! — радушно предлагала Зита. — Вы удачно застали банкет, еще не завалившийся во вчера! — и отзывала из промзоны недоконченные салатницы, и пододвигала к Гранду экземпляр от зазевавшихся — последний турновер с шампиньонами. — А может, натуральный выжатый гранат? Выжатый апельсин? Или сто фронтовых? — подмигивала Зита и пылко возражала Глории и Морису: — Иногда правые бегут от неправых! Гениальные ученые — от сплотившихся ретроградов. От инквизиции. От палачей. От войны. От землетрясения… Из рабства! От зубного врача. В мире столько зла… Поэты бегут от толпы!
— Штрафной круг — это плоско. Поэт, бегущий от черни, меня устроит… — решала Глория.
— А я за версию: бегущий от своего преступного прошлого, — замечал Морис. — К преступному настоящему… — и, читая и перечитывая пронумерованную часть облачений ворвавшегося, тоже сдавался любопытству. — Это широковатое вам в груди число — статья со слипшимися подпунктами или номер камеры? Или количество эпизодов в вашем деле? Кстати, можно не убегать от зла, но обратить к нему лицо — и сразиться!
— Или спеться с ним, — отмечала Глория и объявляла Гранду: — Кто бы вы ни были, если не спонсор, наш рабочий день кончился.
В спевках, спешках и в сени дев, или в воскресении кое-каких стадий натюрморта Гранд деловито изучал — стабунившиеся резервуары: брюхатые и вогнутые, отчетливые и обтекаемые, на ножках и на усах — и всего на йоту надорваны, загнуты и стоптаны, но разгладились, пошли пятнами, но не сломились, празднующие — вторую жизнь, и если не вполне каплющие через край и не половинчатые, то и не выедены до плюсны, и пока Зита отыскивала для поступившего в жрецы отдельный планшет, а для яств — инструмент-черпало укладистое, скверно оттаивающий от прыти уже срезал пробы оттуда и отсюда — ножом, выхвачен из теплого тела «Мальвина» и наспех отерт о нагрудник-5597, изъят из разлагающегося — на килограмм зефира, на два яйца, и на парный орган — стакан песка и стакан масла, и также на орехи…
Пилигримы уносят день — на запад или дальше, за кромку, где сходства случайны, где меняют минуты — на бриллианты или на голубые и пестрые птичьи яйца… или на яйцо птицы Рух. Каждый день выгоняет непременных пилигримов, кому и уносить, что узрели — как не тем, кто отроду не сбивается с силуэта, не вечно идущим и не ведающим запинки? Не пренебрегающим — ни скорчившимся у заставы бродягой, так втянувшимся в надорванные одежды, что и не поймешь: молодой хват или старец? Или спящая красавица? — ни скучающей перед ним тарелкой с серебром, ни распоследним: прикорнувшим рядом — желтым псом с вкраплениями черного пса, с вкраплениями побоев, ни вставшей пред этим — треснутой розеткой для варенья из полтины… Как не уносить утренние правды, если к вечеру выгорают, как добрые дела, и разборчивые невесты уже кое-что прощают, а домы веселящихся превращаются — в домы сетующих, из вертоградов их уходят — цвет и ветер, из вертоградарей — честь, а реки наполняются кровью, в крайнем случае — обескровленным… И найдут ли обратную дорогу?
Он скользит с золотых висков черепицы — и был таков, каков никогда не был — этот день уносимый, так сияют с мокрого тротуара радугами и танцуют в продажном хороводе — велосипеды, от колосса до малютки, должно — на муравья, и схватились руль за руль, и пусть наездников куда-то сдуло, зато колеса еще вращаются и довершают круг судьбы… Так совлекшие день пилигримы, удаляясь все дальше, не уменьшаются, но с каждым шагом, с каждым штрихом самозабвенно возрастают, как внезапно расколовшие лес — вышки высоковольтных сил.
И горит за чужим окном и разгорается на квартал — не то багряный цветок, не то кукла или зеркало с закатом, и снисходит — до превращения в красную водокачку.
В чудо-игрушку, подаренную полвека назад — кому-то в доме, проросшем было над этим декуманусом или кардо — век назад, да приохотятся к воде — и живущие под этими кровлями, и примкнувшая к игроку слобода… Кому же доподлинно известно, почему из детских забав запоминаются — бедные эти? Перчаточная кукла Заяц, белый плюшевый куль с затяжными ушами — перчатка на маминой руке — приветствует детку теплыми, мягкими лапами, шлет любовь от родивших плюшевый куль тети и дяди, которым — по полтораста лет.
А мальчику из соседнего дома купили красную игрушку: металлическая башенка в красной кювете — и водружена разливаться на стол, и сгрудила вокруг себя детей числом — тесный круг, проведших в земных странствиях — не то трижды четыре перемены года, не то уже пять по столько, и обежавшая компанию комната во втором этаже надвинута — на сплетенную из пронзительных скрипов деревянную лестницу.
Или так: красный всполох сократился до пертуссина из детских простуд, до склянки с воспоминанием, превратился в бездонную водокачку и закабалил вкруг себя — залитых льющимся зрелищем, чтоб в свои не то четыре, не то… неважно — превратились в идолопоклонников, в вечно жаждущих, а брату плюшевого кулька с растянувшимися на полвека заячьими ушами давно пора домой, ибо стемнело, и уйти невозможно, даже если твой дом подмоет — и сползет в Ахерон… Есть такие вещи, на которые засмотришься — и все истечет… Оттащите брата Заячьи Уши от красной водокачки! На помощь! Отнимите нас у всего красного… или у всего текущего!
Вдруг откуда ни возьмись — мимо шествует мальчик, несет сверток, и мокрый просвечивает — пунцовым, так что хочется крикнуть ему: а помнишь..? И спохватиться: прошло столько лет, все так огорчительно изменились! Хотя мальчик — определенно тот самый…
— Конечно, случилось! Я же чувствую! — объявляла Зита, сжимая в руках телефонную трубку, еще мокрую от рыданий Нашей Регентши. — Ее ногу подсек дикий кот! Теперь спросите, где ей встретился кот большой дикий, породы — беспросветный циклон? — предлагала Зита и повествовала страшное: — На дне рождения сыночка! Кот свиреп, кусач и не терпит — ничьей суеты, кроме собственной, глаза лживые. Носит имя, редкое для кота, но не для забора… Мало того, что ее сынок живет с котом, возможно, что и сыновий кров записан на кота! По крайней мере — ориентирован: чтоб ничто не качнуло преуспеяние кисоньки, всюду зависли — регламенты! Особыми шрифтами, отпечатаны на цветном принтере. В ватерклозете — уведомление гостям: не закрывать дверь при своих делах, потому что коту может потребоваться кошачий ящик в подножьях унитаза. Крупный накат в кухне — не сдвигать кошачий сервиз ни на коготь: если кот обнаружит свои борщи и разносолы не там, где привык, может потерять аппетит, а что сам подкосит — любого… Входная дверь запрещает вам распахиваться — на все телеса, не дай бог сын циклона и Сиама смотает удочки… но какой идиот, даже из котов, улизнет от этих благодатей?
— Зизи! Щебетунья! — взывал Морис. — Молю, сконцентрируйся на нашей закупорке!
Черная река сбивалась — в буй, клекот буйствовал и скакал с волны на волну. Заботница Зита черпала Гранду из черной реки и высматривала откатившиеся щипцы для сахара, но кто стайер мог бы скатиться до таких трат: ожидание мизерабельного — щипцы, щепетильности, посему Гранд нетерпеливо вытряхивал половину сахарницы — на свою прокопченную или просоленную в гонках ладонь, и спешно сбрасывал половину из половины — в черный вар, и честно возвращал остатки — на общие радости.
— Гости крова ни живы, ни мертвы — остерегаются шевелиться и давать громкий звук, — продолжала Зита. — А кто не готов к скромности, будет иметь ощутимый наезд зверя. То есть наскок. Хотя случаются прощеные воскресенья, застолья, и к иным их членам кот мирволит, прыгает на колени и выруливает меж вилкой и ножичком — напрямую к тарелке, а если не оттянет отборное — сразу, успеет надкусить и занюхать, так что глава тарелки уже не особо к ней льнет.
Гранд шумел обжигающим губу черным и, недовольный первой сладостью, искал вторую — и погружал четыре от пятерни в рафинадный отвал.
— Налейте штрафному — штрафную! Тому, кто плохо держался за дорогу, — напевал Морис.
— Подкрепляйтесь, подкрепляйтесь, — рассеянно призывала Гранда Зита. — При вашем расходе энергии… — и возобновляла повесть страстей: — А тут котяра наметил в меню — лытку Нашей Р. Но всегда перекормлен и взялся — столбить надкусанием. Выбросился на Р. из-за угла — и трепал и рвал опору, пока сынок не сподобился — шикнуть на любимца сожителя. Бедная Р. слегла и кричит мне, что прежде волочилась к сыночку, как приличная дама, с модельными туфлями, чтобы переобуться, а теперь понесет — кирзовые сапоги, мытые в растворе цикуты! Хотя сынок прислал ей к чаю — извинения: лаконичные сушки из хорошего камня и конфеты. Она говорит: вечно дарит мамочке дешевые коробки и забудет спросить, не повышен ли у нее сахар? И лежат и покрываются сединой. Забреди кто-то на огонек — ну, слопает единицу, ну две, если троглодит, и за такой нагон раскупоривать коробку? Да еще соседка! — и Зита, не сдержавшись, хохотала. — Грубая натура не сочувствует ужасам, но предлагает — просто пере-дарить. Например — ей, а за какие стати, спрашивает меня Р., передвигать ей сыновьи подарки?
— Натюрморт с молодым вином… — комментировал Морис и настилал грузный обход на болота, на мусорные ямы с семьей привидений, с дурной славой… и, пронося на тарелке — вновь заголившего и заломившего руки Товита, вновь радел подмазать и заложить несчастного праведника. — У натюрморта полон рот неожиданностей, вскрывающихся, как реки в ледоход… как конские черепа свирелей, проросших — свистами. Где коллекционное вино? — спрашивал Морис. — Где-то на территории — празднует свое трехсотлетие. Где фуагра и трюфели? В неразличимых отсюда глубинках. Где человечинка? Развелось много опущенных звеньев, но увы, он все еще перегружен деталями. Скажите, что вас заставило взяться за вилку со страстью художника, берущегося за кисть? — спрашивал сам себя Морис и отвечал: — Наше мерило — забранная в кисть вилка — делает наши возможности или поползновения безграничными. Конечно, если съеденные животные не сговорятся об игре-реванше… то есть в случае потери кормильца… В общем, разминаю голосовые связки.
Видя, что и Морис не собирается округлить свой банкет, Глория негодующе спрашивала:
— Тебе не вредно так поправлять вес?
Морис с достоинством отвечал:
— Сейчас я в одной из моих лучших форм. В максимуме. Странно, что вы не заметили.
Глория наконец сама решалась подрубить или облупить натюрморт, и снимала с верхушки — Даму Либерте, ведущую народ на баррикады, и маникюрными ножницами вырезала свободу из баррикад.
— К полым рыбам приплетены такие же пустейшие вкусы, — отмечал Гранд. — Лучше б вложили в пустую грудь этих приплывших — что-то духоподъемное… каракатиц, мидий, клубнику. Порубили б лягушек пожирней… А сюда постругали бы осьминога или морских коньков… морскую корову — и присолили улитками…
— Джонки дыни или луны? Малая верфь кормежки — невнятица и распутица! — морщился Гранд, но, не сбросив с себя все обороты, тоже срывался в неглубокие прогулки и жевал и глотал малую — на подскоке.
— Ныне здесь — свинокомплекс, но мы еще помним наш натюрморт — в перинатальном периоде, — мечтательно говорил Морис.
— Вашей жареной куропатке не хватает резкости… радикализма, скандальности, — на ходу определял Гранд и нетерпеливо прокручивал на себе бейсболку — козырьком вперед, и не успевал остановить ее, и козырек вновь упархивал к лесу.
— Это не куропатка, а зеленый фазан. Ей… то есть ему не хватает палитры и гендерного самоопределения, — возражал Морис. — К сожалению, мы не знаем доподлинно, из чего она… он сделан и к чему отсылает.
— К крысам, бродячим хорькам и белкам, — подсказывал Гранд. — А вот пудинг творожный, с изюмом, с цукатами я заверну к моей собаке. Хотя бы она одобрит. Гости покидают пир и трясут из хозяев — кости для домашнего зверинца. Это свято! — и Гранд стряхивал остаток пудинга в искушения святого Антония, налитые копытцем или белым наливом грудным, и выставлял на яр.
— Ваша собака сопровождает вас в пути? — предполагал Морис и, поеживаясь, оглядывался, опасаясь встретить — подкравшегося, оскалившегося вурдалака. — Надеюсь, она с новой силой будет хватать вырывающихся вперед… Но лучше отползайте к рыбе. Мы почти уверены, что она — рыба. Минимум альтернативных версий, и за — ее красноречивое молчание.
— Что ни есть, у меня с крючка не соскочит! Бери, где дают, советовала моя бабушка.
— Мне кажется, я встречал вашу бабушку! — сообщал Морис и набарабанивался из багровой реки отчаяния. — Не далее как третьего дня Создатель выслал навстречу мне — праведников… не помню, одного или одну… или меньше. Пропитанный хмелем мужлан и с такой же неотесанной женушкой вели по улице — прелестную незнакомку, аристократически хрупкую, сапфирно-бледную, лицо ее пересекали очки карандашной узости и воспарившие над ними арки бровей… то ли внезапная немощь стреножила красотку, то ли из старых мехов ея выдувало старое… и вернее сказать: дуэт прохвостов волокли несчастную, как краденый подойник, и всем классовым нутром презирали споткнувшуюся, так что не церемонились, поторапливали кулаком в спину и, подхватив скользнувшее с красавицы шелковое кашне, запихивали ей в лицо и подтыкали бранью…
— Бегун, остановившийся столь впопад, хорошо владеет своим телом. У вас, конечно, нет соперников — на расстоянии удара? — спрашивала Глория и отважнее любой сестры милосердия выносила с баррикад — подбитых борцов за свободу, и заботливо укладывала у себя на столе: чистый ангел Флоренс Найтингейл… точнее, вырезала фигуры маникюрными ножницами — из картонной салатницы.
— Впрочем, лучше поведать историю, командировавшую мимо меня — сразу двух праведников, — говорил Морис. — Старинные простолюдины-супруги, не покладающие рук, натрудившие их — в размах гири, влекли по безостановочной улице — падшую барыню в очочках… вернее, падающую, то ли принявшую не свою, но чужую меру, то ли столкнувшую крепость духа — за нетвердость походки. И как остро двое, не считающие ни труды, ни время, всем существом превосходили красотку в великодушии и благородстве!
— Которая из шести — моя бабушка? — интересовался Гранд.
— Цифры плавающие, — уклончиво отвечал Морис.
— С ними взломанный циферблат! Взломан и тоже вычерпан большой ложкой — до минуты, до горчайшей! — так в вострубившем телефоне Глории трубил глас скорбящий. — Неужели так и пасутся в натюрморте? — спрашивал Сикст. — Или старый завсегдатай порносайтов влип в компьютер по самое не могу — и ни туда, ни назад?
— Как только я уточню данные и сверю реквизиты, я вам сразу перезвоню, — отвечала Глория.
Сикст трубящий, желающий насытиться из священных посуд, уговоренных в сервиз «Глория», подхватывал:
— Когда я заслушаю рацпредложения от обитателей всего нашего диспансера и запрошу чертежи… Скажи непробиваемым, я крайне удручен их желанием — не исчезать, — говорил Сикст. — Гони их в шею! Готов помочь — деньгами, оружием, взрывчаткой. Конечно, хочется без садизма, но — как пойдет… Кстати, у нас тут где-то бродит палач.
Красноокий фиал — гранат разнимал на дне своем — последние зерна солнечного света и пересыпал в угли осыпавшихся красных ворот, намечал шатающимся по складам натюрморта в пунцовом свете — срок: пределы пунцового.
— Надо собрать для покусанной Р. — утешительный приз, — говорила Зита. — Дары волхвов, понимающих о диабете. По нашей пяди не пройдет! Артрит, подагра, кто с ними? Помчусь на такси и заодно ей заброшу.
Плиссированный пакет с витыми ручками, с любовным посланием от чистящих порошков на боку с готовностью подставлял Зите недра и раззуживал скрытые возможности.
— Белки, чуточку жиров и шиш с прицепом углеводов… клетчатка, фрукты в натуральной коже… Просто цветочная пыльца! — радостно приговаривала Зита. — Пусть бросает в свой организм витамины и полудрагоценные минералы… и всего Менделеева… — и добрейшая придирчиво укладывала, втискивала и уминала… однако натюрморт, как казалось Морису, не сжимался, но, напротив, только добрел и, кажется, припахивал новые территории.
Над местечками воспарив и взирая на пряжу ржи — с высоты почти журавля, или кондора — на бьющиеся в грозе гавани, забитые кляпом парусов, мадам Бренвилье, нежно поддерживаемая Морисом за талию, совершала вечерний моцион — и падала камнем вниз и подхватывала брошенную в отрогах торта розочку, и брала на крыло.
— Зизи, хлопотунья! — взывал Морис. — Если ты присядешь — в ожидании, когда стол сам проследует из красной стадии — в бурую и скомпрометирует себя естественным образом, и то выйдет быстрее!..
— Моя бабушка, — сообщал Гранд, — обожала сидеть на улице на раскладном стуле и наблюдать, как мир старится и бледнеет. А для навару продавала какой-нибудь минимум-миниморум… мизерные туфельки на неходячих — и приговаривала: время — образцовый бальзам. Принимайте по ложечке, и все ваши беды — как рукой… Только что ж вы халкнули — сразу флягу?!
Отпустившие куст и склон и забывшие свое место тени выхватывают — луговину площади, бразды бульваров и в запале кренят поворот шоссе — к чему-то еще беднее, чем сентябрь и его печали, то ли удаленье уничижительно, то ли правды противоречивы, палят дуплетом, рифмуют те и эти варварки… Там, за сорванным поворотом — дождь не то пополам со снегом, не то пополам с березой, в белых деснах которой — оставшийся в абсолютном меньшинстве золотой зубец, и тарахтящий шишак на макушке, ворона пророчествующая… Не то обломок баллюстрады в фасетках воды и впутанные в баллюстраду гипсовые гирлянды берез, не то дрезина — на припудренной снегом узкоколейке в небо… Туча в дальних верховьях — или олива в пять туч сокрушения, в вуалях-треф… Впрочем, поворот все тот же, а понадобись обитатели ночи, тоже навербуют из местных…
— Не видели, куда я положила треклятую визитку с телефонами треклятого агентства? — растерянно спрашивала Зита, приподымая тарелки и кубки. — Я должна немедленно заказать машину-электрик и мчаться, нестись, лететь. Нет, вообще-то мне бы пошла и маренго…
— По-моему, эта девушка от наших поставщиков немножко в интересном положении. Кто-то отложил в нее человеческую личинку. Не босс? — спрашивала Глория. — Хотя ужинала у нас — не только за себя и за босса, но за первого зама и за начальника охраны… Или она не в той молодости? Значит, бескорыстно зачерпнула пятнадцать килограмм. Шестнадцать тонн! Эта бывшая приятельница автомеханика, а в будущем — правопреемница многодетной сети автосервиса, но лучше — кого-то нефтяного… носящего имя того кошака, что порвал маму… и кто ее выпустит на надувном плоту — в это будущее?
— Кстати, надо ей позвонить и справиться, хорошо ли добралась… — спохватывалась Зита и вновь прочесывала блокнот и искала другой нужный номер.
— А твоя самая богатенькая клиентка, нарядившаяся — в такое болеро, что просели даже лимоны… Что-нибудь, наконец, решит к нашему прибытку? — спрашивала Глория.
— Между прочим, она божилась завтра же принести недостающие документы — и подписать все, что мы ей подсунем, — уверяла Зита. — Одна засада — бэби. Их утренняя няня в отгуле — на чьей-то свадьбе, у полуденной няни по утрам — фитнес-клуб, а сама записана в солярий — загар как-то скис, а там — шопинг… Но если притащится к нам с бэби, просила, чтоб в метре над плинтусом — ничего острого!
Не долистав блокнот до нужного номера, Зита с воодушевлением отставляла телефон и шла в поход на острое — и заглядывала в гроты или в поточные, путающиеся подворотни под тем и под этим столом.
— Изолировать и дезавуировать кнопки, скрепки, булавки, бритву… Карандаши, заточенные на совесть… Степлер, штопор, шампуры… Шприцы и швейные иглы… — Зита дотошно осматривала насыпи и буераки. — Спицы, ножи, топоры, монтировки… Жуть, я же чуть не проморгала два наших кактуса! Кто-то месяц назад вытирал с подоконника и стер кактусы на пол…
— Няня первых сумерек и няня первой звезды… — бормотал Морис, и любовно облизывал зарозовевшие крылышки и брюшко мадам Бренвилье и подсказывал: — Не забудь про шипы на розах!
Отпускаются принцы слов — на свободу от слов их. Во славу свободы слова! К тому же рано или еще раньше все связи развяжутся, и сочетавшие то и это слово — в землетрясения и в лавину, и в птиц в антресолях рощ и бессонниц, и стянувшие — в ревность или в разлуку, и в кого-то спускающихся по косогору — будь они чья-то осиротевшая котомка, распутный козел или спускающийся из тучи — подзорный луч… Отпускаются те и эти сочетания слов — от прилежания и горячности… И благородный козел, разящий наших врагов — непомерным духом своим, отпускается — от непорочности духа, а непорочность выпускает дух.
Скачут пары пастушек-рифм, простодушных, вяжущих один кунштюк — с другим. Впрочем, если что-то случилось раз, почему ему не случиться опять? Или не померещиться?
Если книгоноши деревья проносят на головах — корзины трепещущих страниц, и когда-то их библиотеки непременно раздует — в тьмы листопадов, то носильщики зеркал, и мелькнувшие — в кубках с вином и в пикирующих яблоках, исполняющих танец живота, или отразившиеся в каждом окне идущего мимо поезда, и прослеженные перископом, выдвинувшимся из магазина в маскировке — в двух десятках темных очков, эти нескучные тоже раздуют — какие-нибудь тьмы.
Если явился один незваный, почему не подтянуться — и сотрапезникам?
Эти классические рифмы, простодушно приставляющие к себе — то один стихотворный вздор, то другой лорнет… к классическому порядку, узору, наброску вещей — то один день, то другой… то одного, то другого трубадура.
Выкатившиеся на Мориса осанистые немецкие часы растрескивались — в паука в дюжинной осаде ос… в предписание — сверх трех не куститься, а ветровые стекла компьютера, на котором Морис гонял по странам и континентам, въезжая — в музейные залы и в храмы, вдруг упирались — в шахтный тупик. Жесткое приземление — и последние искры из глаз, а дальше схватывались сумерки, затянув переплетения — в шахтную глухоту.
Впрочем, двери вновь откалывали створ — и шахер-махер, пугнувший электричество: заступала двойка почти гренадерских особ, приголандрившихся — в мундир какой-то безотложной службы, соединяющей и забивающей, или кладущей, но скорее — высвечивающей. Гренадерские вносили колышущийся атрибут — плодово-ягодный ветер задних дворов, а также колышущийся реквизит — лестницу, набитую громом и бузой, и сообщали руинам вторую волну нетвердости. Грудной карман не то правого, не то левого гренадера бурлил — возможно, исполнял гимн неотложной службы: на саунд-треке что-то рубили и пилили, ровняли молотом металлические листы, соскребали с них ржавчину, и по палисадам отзывались несмазанные скрепления и стечения, скрежетали приблудные ключи, и толкались в дверные косяки и грохались необтекаемые предметы — похоже, несгораемые. Зато ни правая, ни левая колышущиеся гренадерские особы не вслушивались — в иные шепоты и крики, не удили в наступивших потемках — ничьи штрафные круги и вообще не удостаивали откосы и долы, но вперялись в беспросветное — в потолок и неуверенно вызнавали:
— Проводку чинить заказывали?
— Проводку? — в изумлении переспрашивала Зита, и рука, занесенная — на исчерпанные раковины, яичные и ореховые, и хлебные, апельсинные и арбузные, на венчики от клубник и на сердечники ананасов, рука, приблизившаяся к сметающей, вновь застывала. — Да, но… три месяца назад!
Две колышущихся гренадерских особы, по-вечернему глуховатые, с энтузиазмом возглашали:
— И вот приспела ваша очередь! Вчера было рано, завтра — поздно.
Морис испускал горестный вопль над обмелевшим стаканчиком — над банкой багряной реки.
— Стряхнув с себя все заявки! Закатав прошения и челобитные в долгий ящик… и закатив кутеж! — стонал Морис. — Прошляпив рабочее время, настойчиво стелющееся — с востока на запад, они искали — подстелить под селедочку, и наткнулись — на письмена вдоль хребта: наши мольбы и плачи…