Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: За мной следят дым и песок - Юлия Михайловна Кокошко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Переводчик ожидания и нетерпения, назовем его Бакалавр, меж лекцией и коллоквиумом низвергшийся в треть подметки — в конкорс, меж наступлением курсового знания — и кое-кем интересным вот-вот в дверях, важнейшим в живущих… в контингенте этой минуты, в неполноту которой внесет — пропущенные очки, верительную бумагу, запах базилика, сандала… или последний, мастерский штрих: окно с гимнастической лентой радуги, начатой с золотой стези одуванчиков… фортепьянные пассажи где-то по краю, выпуск люпина и кровохлебки из коридорной стены — и прирастут, сольются в правоту, доведенную до автоматизма…

Но вместо властелина мгновения — пред изнывающим, подтанцовывающим — Павел Амалик, архивариус учебного заведения, подхвативший острый позыв, почин ангела или раскованный совет дьявола… освоивший поползновение — беседовать неизвестно с кем и на скользком месте.

Вдруг — Павел Амалик, глава бумажных наметов, нестареющий господин виртуозно художественного облика, с порхающим шагом, с шевелюрой — сраженьем воробьев и касаток — и мастью, и фигурацией, и хотя у Амалика скомканы щеки, но воспаленный взор оставляет в эфире коричневый след. Долгоиграющая козья деталь, петляющая вкруг горла и пасущая низины, говорит о стылом… постылости… о метеочувственности архивного. Если Павел Амалик предпочитает нравиться женщинам и кому-то еще — затору расплывшихся эльзевиров, редингеров, медиевалей, и бечевам, и пологой песне копий и дублей — и всегда улыбается, это несущественно, потому что покровителю секонд-хэнда не обязательно выглядеть столь приподнято, но можно видеть, кем герой ощущает себя сам.

Боже, Боже, зачем он без конца так сладко всем улыбается?

— Кто-то говорил со мной очень недавно, может быть, вы? — произнес покровитель малохлебного, пожеванного жучком Амалик. — Кажется, я вас уже видел.

В глазах Бакалавра стояли усеянные солнцами склоны пятницы или семижильные геликоны на распутной артели «Выходная» и сощелкивающие сдачу два стенных циферблата на выгоревших делениях, выпавших на аспидные нулевки зрачков, так что в тесноте его глаз не осталось места — скуке названием Амалик, стоппер, и никаких сомнений, что избранный в собеседника поджидал прилет, царственное антре — другого лица, кто искусник вменит в пробел — недоставшую маскотку, студенистый бой серпов, пожинающих с крыши сосульки, и накинет подорванную филенку… курчавый ус винограда, понемногу сбегающий в унтерский — и в усы прослушки… кто универсал распылит норную колористику и добавит к сгустившимся ордонансам, коммюнике, фирманам, буллам и призывам петь в хоре — каталог наслаждений, список разрешений большим — на маленькие слабости…

Спрошенный не отвлекался от натужной прямой ожидания и отвечал — неизвестно кому, в предсердие топота, штурма, конспектного чернолесья:

— Ну и что? Меня видят все, кто хочет. Я никому не запрещаю на себя смотреть.

Тогда архивный Амалик произнес период — приватный и беспросветный, начавшийся так:

— Конечно, обстоятельства нашей предыдущей встречи были несколько эксцентричны…

Перегон зачумлен нестойкостью, транзитом или разнузданным ветром, пред которым расступаются воды, и одни ожидаемые пожирают других, а караульщики дверей, озелененные робой из лесного бытья, наставленные — пресекать и доглядывать, болтают в трубчатый передатчик анекдоты — для затравеневших на дальних дверях…

На волос от Вавилона смешались встречающие курьеров из бюро находок или от всесильного бога деталей — и не ждущие ничего, кроме собственного снисхождения. Всех теснят — подносящие контркультуру: императивы, константы, формулы, наработки, нормативы, устойчивые метафоры, трафареты, традиционные геометрические формы, джазовые стандарты…

Из полных истуканов — эпоним в каменной шинели, и хотя не все параметры попустили ему вырезать на фасаде имя, и вообще не симпатизировал академическим шапкам, зато присутствует назначенцем на всех свиданиях, но избрал — вымогать третье, лишнее… зато запасает темы из бурлящих вокруг разговоров.

В неполных — три примелькавшихся маски: безжизненная от холода — на сундучке обмороженных приманок, если откусите ее снежков, превратитесь в лед, а также — хорошо гримированная кассирша с пропускным билетом в пьесу, если она коснется ваших денег, то уж не выпустит, если заступите геркулесовы башни расходящегося занавеса… плюс волокнистая наездница Побитых-Помятых — везучий абонемент на пьедестал группового транспорта, так я реализую мою внутреннюю потребность — быть с людьми. Так пророчествую: ваш автобус втянется в пробку, и в соседнем ряду вы встретите прекраснотелую, татуированную грифоном фуру, циклопическая не сможет ни обогнать вас, ни отстать, а сможет прикрыть все костры разгорающегося утра мира… но к вашим услугам — клиренс.

Увеличиваем клиренс — недорого…

В четвертых — притулившийся на отлете стул-кукла Старая Туземка и внесенный в обитель наук гротеск: домашнее художество, чтобы сделать милой любую непроходимую стену: дощечка в брызгах зеленки — в вешнем листе, и жердочка и пернатое из пятнистого черно-белого плюша, обычно притертого к далматинскому псу. Плюс столпившиеся за птичницей любители — повысить свои драгоценности в чине, наречь кота — Мастиф и вписать в песий паспорт — неоднозначное, несклонное и переливающееся имя Боа… Плюс вставшая за продажным изделием индустрия подделок, подстановок, монтажные фото, искусственное освещение, левые тиражи, липовые справки, фамилии, не поддержанные телом, пересаженные органы… Минус — вопросы на интерес: почем птичка?

Покровитель макулатуры Павел Амалик, вероятно, со списком выигрышей и субсидий за пазухой или с иным гостинцем, вышел из придушенных неволей деревьев-пигмеев и приблизился к баловню ожидания, назовем его — Бакалавр, и кротко произнес:

— А что если вы невнимательны или не готовы духовно — к ворвавшимся сюда герольдам? Эти папоротники, драцены и можжевельники, поднявшись над своим обожженным в глине окопчиком, распустили сигналы о надвигающемся на вас саде… Или отставшие зеленые кибицеры указывают, как счастье Сад, покатив колесом — кринолины кустов, покидает вас…

Бакалавр стонал оттого, что судьба задерживается и не позволяет подготовиться, подстегнуться к допросу, к надвинувшемуся на садовых рогатках и прутьях коллоквиуму, и шлифовал взором часы, уже стократно внесенные в обзор, но не отличал от толпы разговорчивого, болтливого, глаголящего слишком долгими языками Амалика.

— Предвещают канун сада и предлагают за определенную мзду, — шепнул архивариус, — все превратить в непролазное цветение…

— Чтобы точно понять то, с чем я обращусь к вам, будет правильно начать с рассказа обо мне, — возгласил предводитель бумаг. И продолжал почти взахлеб: — Спасите меня, друг мой! На всех парах к нам приближается революционное завтра — и, смею уверить, оно гораздо ужаснее, чем вы представили. Не тем, что в нем нет — нас, а тем, что мы есть — как минимум я.

В Бакалавре что-то рвалось, обороты вытягивались и коптили, движки застревали и вихляли. В лузе за ключицей вскипали последки пещеры, кровавых перьев, помета, разодранных подначкой ртов и клювов… Собравший себя в кулак интересовался у неотступного голоса:

— Хотите осветить ваш образ как можно шире и не скупясь в речах?

— Максимально разносторонне, — заверил Павел Амалик. — Но для затравки примем сиюминутное. Вообразите: без никакой сострадательности и китайских заходов вам объявляют, что в служебном закоулке, который вы рады согреть собой до трети вечера, завтра же разразится деконструкция, фиктивное поименование — ремонт. Порушат все, что вам чем-нибудь близко, вынесут персональный стол и отпнут любовно хранящий ваши черты стул. Смешают подлинные документы — и трагическую компиляцию, стилизацию, фальсификацию… невообразимый капустник. Свергнут обои и вытопчут их бутоны, а на смену поднимут клумбы мусора. Разоблачат углы с их хорьковой жвачкой отошедшего. Учинят трепанацию компьютеру, садистски отстригут от вас — дорогих корреспондентов, знаменитые музеи, библиотеки, архивы — и Страсбургский суд, и Гаагский трибунал. Комплектующие, захваченные общей идеей — или общим числом, рассеют, вобьют в промежутки, заговоренные от запоминания и учета. А вздумавшим прорваться назад предъявят оцепление из окладистых бочек, поясные ступы с порошками, канистры, обтекаемые мастикой и маслом… Поощряется — надломленное, костистая арматура навыпуск, острое и цепляющее. Вернется ли все когда-нибудь в испытанные картины «Равномерное подвижничество», «Эмоциональный подъем», обретет ли связность и смысл — неизвестно, я-то не поручусь, хотя вы по младости — уверены… Я, конечно, прав? Между прочим, всю стену у меня за спиной, — шепнул покровитель, — арендовала помещицкая чета полушарий, выхваляющихся друг другу — столь старосветскими объектами и отвлеченными мотивами… мотивациями, о каких не догадываются — даже на полосе, неощутимы аборигенами… нестабильны даже в умах! Я, кстати, привык кружить по всей планете и в тылу у главных земель немножко резвиться — перескакивать с острова на остров, у меня столько горизонтов, что увязают в пробке, а затрудняясь с именем потока или с пунктом сражений, несущим победу, я привык справляться у себя за плечом. Этот волшебный полуповорот при любом вопросе — к немедленному ответу, эта привилегия — уже часть меня. А что теперь?

Глаза Бакалавра опять сливались с украшением вокзала — но не с далматинцем щебечущим, а с храмовой дверью: скобы, винты, шлицы, мениски, решетки, фрамуги, тросы, шкивы, крюки, задвижки, ригели, булавы, скрежеты, стоны, притертые в инсталляцию Врата Знания, в морганатический брак начал и концов, во вцепившиеся друг в друга приглашение и изгнание, но так и не встал говорящий Амалик, и лишь прозрачность его не позволила слушателю усомниться в прозрачности насланной на него речи.

— Кроме того, вы должны верить, — продолжал Амалик, — что каждый извергнутый в свет алчет пяди: охорошиться и принять непринужденный вид… простим для рассказа — способных подвесить существование на воздух и длиться там или переживающих свою непринужденность меж нами — на котором-нибудь стволе. Но подиум — на две подметки, что стихийное к ним ни приращивай, но любовь его ставших почвой родных…

— Где прикажете — влачить снятие со своего креста, скрашенное платой за труд? Куда отправиться в здании, принадлежащем могущественному государству, чьей фанатичной ненависти, инспирированной или иррациональной, или цикличной, вам не износить? — спросил Павел Амалик. — Как лучше перебродить жизнь — в академических площадях, кафедрах, аудиториях, коридорных моллах, конференц-залах, обсерваториях, альпинариях, ангарах, складах, бомбоубежищах, кочегарках, прохладах и зное? Объемы, поглощенные учебным процессом, священны. Музей эпизодичен — затевается лишь к иностранным делегациям. Читальные залы, например — периодики, где можно заглянуть в свежайшие, хотя не дающиеся на дом издания? Но в научную мысль трудно ввалиться — публично, с расхлябанного, сверхжесткого читального стула, по самую холку набитого скрипами и дровами, работать без прикрытия — в полном зале шепотов, неуместных смешков, неловких движений, в которых я порой усматриваю — любовные игры молодежи: коллективные книги и журналы столь растерзаны, что романы ссыпаются со страниц! К тому же я вечно забываю читательские очки. Когда раздавлен срочным светопреставлением, нелегко сопроводить себя всеми техническими аппаратами, позволяющими пристроиться к действительности. Хотя бы противостоять ригоризму библиотекарш и моего внутреннего цензора…

— Три книготорговли, — задумчиво продолжал покровитель Амалик. — Цены — чуть крупнее вашей мечты. Башни! Придется разыгрывать, будто выбираешь собеседника, воспитателя, поводыря, с кем достойно скоротать несколько часов и даже дней, оценивать переплет, в каковой угодили друзья и потащат за собой, листать внутренности, перкутировать и взвешивать… Сравните с извилистым шествием по городу, а я вымеряю достижимость цели — родной ногой, обихаживаю и поддерживаю маршруты, и на каждом марше вам дан стихийный попутчик, чья дорога якобы слиплась — с вашей, правда, выбор — за Фортуной, додумавшейся равнять вас — то с обольстительной юной кокеткой и уже — чуть моргни — щелистой старухой, гуляющей внучатое дитя, его сюси-пуси и инстинкт вложения себя — все в новые персоны, то к вам приставлен — горлопан с ордынской физиономией, на которой цинично высечены большие принципы, он задавил ухо телефоном и с каждым шагом громогласно перераспределяет в свою пользу — земли и времена и угощает их обитателей сытной козлятиной. Но зазевайся на миг — на Армиду в занавесках, на бутон в ее фарфоровых пальчиках, и рядом с вами — ржавый шаркун, закованный в тормозные колодки суставов. Я называю моих недолгосрочных доппельгангеров — подчаски. А украсивших высоковольтные дальние ветви — нездешних птиц, голубых, рдяных, изумрудных — за пятым шагом называю застрявшими клочьями воздушных шаров… Вы без конца заступаете в чей-то не знающий вас мир, неуправляемый, иногда оскорбительный, и на квартал, два у вас все меняется — настроение, планы, даже — возраст и, естественно, мнение о добре и зле, в вас взвиваются невероятные склонности и влечения! Правда, то, что вам подбрасывают, — не результат суточного допроса, но ежеуличные взносы гнутым оболом, а на следующем повороте вы расстаетесь навсегда, зато дан новый брат по направлению, сателлит по мечте энтузиастов — уже на этой дистанции… Возможно, вам сопутствует — некто единый, и мошенничает и развлекается, и проводит в прохожих — свои личины. Но чуть — дерево с тысячей надетых на штангу листов, каталог, картотека, и вы сразу спохватитесь, что так и не вышли из библиотеки.

Компания студентов с правой балясной лестницы, связавшая ее гибкостью и цепкостью, группа «Восхождение», возносящая по ступеням апологию юности и сверкающие мадригалы, и зонги скабрезных нищих и кормящая хулиганские витки слов или футболящая превратности, окликала Бакалавра:

— Ну что, желанный, идешь или нет? Не резон ли сойтись с лицом профессора и превозмочь желчное, и подавить своей начитанностью, своей образованностью? Расхрумкать его проносившийся, подгнивший вопросник — на корню, и сплюнуть и потоптать, как петух работает курочек и уточку?

Бакалавр клонился к идущим ввысь крикунам — и отмахивался, и рука сливалась — с четвертями летящего орла и охотного коршуна, и несла — устремленность, но ожидание успевало перехватить недопревращенного.

— Жизнь вообще — улица, кто-то прошел — а мы так и не опознали, кто, зато родили — этот трюизм… Точнее, замечтались у книжных прилавков, — напомнил Павел Амалик. — У которых все же можно успеть с налету перезнакомиться с несколькими претендентами в вожатые. Ухватить абзац, идею, завет, утешение, катрен о родине, срез воздуха, что будет гипнотизировать вас весь день, услышать одномоментно — многоголосие философов, богословов, заливчатых мемуаристов, мотет, речитативы, митинговый крик, бэк-вокал, базар, бивуаки… Жаль, рано или поздно корифей-книгопродавец взволнуется, и придется ретироваться несолоно… кстати! Три кафе, — непринужденно продолжал Амалик. — Успешно разбросаны — на три дороги туда и назад, также безвозвратно глотающие ваши плоты и проливы, можно скептически изучить то и это меню, придирчиво всматриваться в дизайнерское решение зала, в расположение подкрепляющихся, харчующихся, прочесть нарисованную ими фигуру, завернуть в тарелки, заодно констатировать: до сих пор, невзирая на смену властей и режимов, дорожатся ножами и скупятся на чайные ложечки, и придется размешивать чай жирной вилкой. Вдруг подметить, что в солонки пострижены текучие лимонадные сосуды, что мясо в голубце — рисового и лукового окраса и завернуто в нежующийся лист, вероятно, снят — не с капусты, а с тракта. А по залам летят такие существенные мухи, что у них, представьте себе, есть — тень. Можно вообразить себя Римским папой, посетившим благотворительную столовую для неимущих. В дальнейшем походе вдруг обнаружить, что все зазоры здания, напуски коридора, зазевавшиеся площадки лестниц и даже подоконники щедро распроданы то компаниям хот-догов с чизбургерами, то — сотовой телефонной, принимающей плату на карнизе, то рекламе и пропаганде, и копировальным и множительным бюро, и продажам чудодейственных снадобий и мерсери, осыпающих с вас морщины, шишки, кустоды и зарубки низших и высших сил, что открывает еще ряд возможностей…

— Хотите, чтобы я подождал, пока вы определитесь с возможностями? — спросил Бакалавр.

Нежно улыбнувшись, предводитель бумаг поглаживал отдавшую ему свое тепло козу — два чернотропа, влекущиеся с плеч.

— Так я вытягивал детский вечер — все новыми никчемными занятиями, а чуть отстанешь — и тебя мгновенно перешвырнут в хмурое утро, тот скромный нуль-переход, телепортация, и уже надлежит вырваться из снов с их волшбой и могущественными друзьями и тащиться в школу советов. В окрики, плетки, равнения, пугачи…

Ну и путаное, причудливое местечко — этот перевал в горах, меж февралем смертного изнеможения — и мартом нетерпения, меж помраченным и непоправимым, распадок удушливее красильни и раскатист, как пересмешник рассвета, кто взрывает мой сон — проходящими стену, неутомимыми, ненасытными голосами, и велит спохватиться — пора всходить, и советует догадаться: но те беззаботные еще не ложились, это у меня — уже новый день, а салабоны продолжают вчерашнюю вечеринку — так пространны их дни, так неприкрыто длиннее моих, впрочем, мне воздастся — изобильный миг, где стоят внакладку, вслепую, наперехват и насмарку — вчера и сегодня… В этой горной седловине, на этой пересортице всё — скрещенье, сретенье, схождение идущих прочь — и пришедших, или случайное совпадение — лица точны, как вода и роса. Этот несмиренный надел так растушеван трассами сил и стремлений, раздвоенных и учетверенных попыток, полетом шампанских пробок и свадебных букетов, и раскручивающихся лент — киношных или кондукторских, будто из всех тюремных окон разом выставили сюда — решетки, и из кропотливых бухгалтерий и бодряцких проектных бюро вымели — вороха диаграмм, калькуляций, чертежей, планов — и прочую карикатуру, а то трапезные откатили валун всепожирающей ночи — и разом вытряхнули обглоданные косточки… и из всех алфавитов сгрузили изношенные буквы…

А по южной и северной диагоналям карабкаются приказы: гори-гори ясно, чтобы… и на одном холодке роскошно горит белобровая девушка Масленица — и плюется недокушанной кулебякой и рваными потрошками, а на другом припеке запалили — видно, все остальное…

Каждый раз, едва я завижу на плечах у дальних холмов — ковчег весны, так и замру: какую нам вынесут нынче? Та ли это весна, расчесавшая предместья — на белую и синюю магию: молочные переулки, большой приемный день врачующих, поваров, облаков, наковальни переправ и ультрамариновый зоосад: прохождение ланей — велосипедов и самокатов, и голубых пожарных лестниц — в небо, и серебряных ромбов, обегающих — двор, общак трех домов, и шнурованного в лоскутный сумрак мяча, и бутылочного тополя с папиросными цветками «Первое Мая» — и догоняющую спины и седла маленькую хромоножку в стеклянных бусах, которые, как больная повязка, метят сползти на туфлю с двойной подошвой, а три дома, как приболевшие теннисом, поворачивают лазурные окна — за большим шлемом, пущенным с линии первой зари — к черте пречистых третьей и пятой — и вспять?

Или та — с повторяющимся визгливым всхлипом колеса, с заунывным криком: старье берем, что цыганит, отсуживает, оттягивает расшатанную стремянку — строптивый лохмотник-куст без определенного адреса, но со звездами на драных лацканах, вознесенными к сини, и вознесенная солирует меж строптивыми, как черная парикмахерша из Шанхая — под ручку с железным венком, надребезжавшим ей на планшете трамвайного ожидания, на кучном трамвайном эвакопункте — нерасторопный пустырек?

Или — новая, равнодушная к отставшим Весна Неизвестных, где куст родит синих птиц без моего вмешательства?

— Я боюсь выходить в город, где стволы в сотню лап раскачивают ералашный гуд, а я обречен на скитания, — признался Павел Амалик. — Но похоже — меня выманивают! Хочется смазать подошвы — какой-нибудь испорченной лыжной мазью, чтобы не так скользили. Как только меня выжмут на улицу, уже не укрыться от упомянутого мною выше завтра. От спешащих под парусом рваных обоев бедлама, беспорядков, дегуманизации. От катастрофы, мчащей на гончих псах океана. Очевидно — на воздухе, на лицах, на птицах все слабеет и разлетается… да упраздняется проворно!

Лестница студентов катила вверх светящиеся иллюзии и азарт, и нетерпимость, и томила поставленными на взрыватель модами и кричала:

— Ожидалец, уже звонят! Спрос на тебя разбухает с каждой секундой. Всклуби красный гребень своего энциклопедизма!

Павел Амалик, задумавшись, извлекал двумя пальцами из пиджачной почтовой щели у сердца — прямоугольник, заутюжен — в послание, и, откусив глазами верх и спохватившись, снова продергивал в тайник.

— О, если б мне позволили, — умоляюще произнес бумажный попечитель, — выменять завтрашний преизбыток шатаний и беспризорничества — на огрызок сегодня, чтобы отдалить и в конце концов не принять окрысившийся хаос…

Бакалавр, неспокойный, искаженный лихорадкой марта, впесочил неотступному голосу:

— А почему не отшвартоваться от могучего хауса, принадлежащего не вам, а державе или ее свирепости, так что надзирать за эксплуатацией классов, и одергивать коридоры и делать нотации гамбургерам — лишнее? Конечно, в улицах преобладает не Париж, но залегание ресторанов и лавок — выше, чем в школе, и сети добычливее. Ослепят завистников из тундры.

— Но я люблю не завтра, изрыгающее беды на нашу обыденность, а скорбное сегодня, крайнее в моих островах благословенного, сердечного, светлого спокойствия, обрывающегося в…

— Длительность деканонизации, назвавшейся — ремонт, остается неизменной — бессрочна, а если что и помчится стремглав — так отпущенное мне.

— Светлый шопинг! — возгласил нетерпеливый, неубедительный. И начислял сквозь зубы: — Движущиеся картинки в кинематографе и океанариуме — и окоченевшие в галерее, компьютерные клубы, дискотеки! То тут, то там раскинутся поля с футболом и баскетом… — и грассировал: — Идет убор-рочная, стр-ригут мячи. Вжиться в зигзаги и заскоки мяча, прирасти к его приключениям и оторваться от среды, отслоиться от финишных эпизодов… Наконец, проиграть в казино мелкий стресс — на апоплексический! — и напевал: — Мне снится рокот ипподрома, голштинцы, першероны, рысаки, лошаки и шайры, гиппарионы, тарпаны, кентавры… Да, ваша взяла: канун дороже праздника — потому что длиннее… нескончаем — вместо ремонта!

— Вы довольно лениво тащитесь за моим рассуждением, — огорченно сказал Амалик. — Но даже при камнепаде понятий я не должен просаживать мыкающийся моими трудами день — на поприще игрищ, обгладывать магазин за магазином и кухню за… хотя охотно обменял бы придорожные голубцы — на средиземноморскую кухню.

— Запеканку путевых листьев с подливой бензина — на акульи плавники в моллюсках и в белом винце… — мечтал Бакалавр. — Обедать, так с песней.

— С неаполитанскими песнями, — уточнил покровитель.

Бакалавр протянулся к дозорному на облучке университетской двери, к стражу в лесном маскараде, и подхватывал суховей, рожон, полоз, хрустящую упряжь дубравы — и отдергивал уколотую пятерку.

— Скажи, бдящий Камуфлягин, сейчас не спрашивали — двадцатилетнего хитроумного, не плоше того, кто странничал двадцать лет? Или перешагнувшего тринадцать кругов поучений — за столько же подвигов? Так наверняка хотели — назначенного дерзать, экспериментировать, открывать и изобретать, обреченного — возглавить школы и течения и затмившего многих первопроходцев — жизненной наполненностью?

Приодетый в лесной уголок, секция «Сучья и стрелы», отнял от уха черный початок, переговорную трубу, шпигованную солдатскими прибаутками рацию, и подхватывал:

— Долбить, передирать, опрокидывать, химичить… возглавлять подтеки и струи… — и требовал: — Ну-ка не плиссируй меня!

Сбивавший с рукава насекомые дротики или огненные гвозди с интересом осмотрел Бакалавра и констатировал:

— Твое самоописание разительно отвечает действительности! — и на губах его разговелись едкие тени шефафона и цефы, бесспорно, отставшие от сомнительного эфира.

Особенность в лице дозорного: кто-то откатил его глаза глубоко под навес, в гроты, в баллисты, бомбарды, и пике́ взора неуловимо, но можно набросить на выступы и перебои, ступени и интервалы — умиление и раздражение, и судейскую спесь, и невинность гати. И приставить к излучению чувства — ископаемые черты и английский газон, и стащить из волны гипсовых носов, что исправно прибывают — в учениках художника, прилив носов-таранов, прикладов, локаторов, самоваров, валторн, и могучие берега выпивших русло губ, тонкие рельсы и голубую улыбку пустыни, или выкатить из сугробов век — пузырящее незрячесть алебастровое ядро.

— Значит, продолжающиеся в славе, чтобы не ослепить нас, прикрылись щитом твоего лица? — воскликнул караульный. — Был ли ты разборчив, пожирая предшественников, провозвестников, завещателей, или предпочел воцариться — в несчитанных доблестях и должностях: властитель дум, разносчик тайн Вселенной, основатель будущего и прошлого, директор школы… Уважают ли скорчившиеся в тебе — метр и кромку? Или не в силах поделить кров, приют, ночлежку, доходный дом — и вменили наследнику противоречивость, беспринципность, хамелеонство, преображение — из освободителя в тирана, из чемпиона — в последнюю ракетку и клюшку, из гимна — в скабрезную частушку, из кубка победы — в зип-топ…

— Двухскатный мир, двухяйцевые стереотипы, теплая радость узнавания…

— А вы догадались, зачем понадобился ремонт в помещении архива, а речь выводит нас в архив? — спросил Павел Амалик. — Я мог бы разгневаться на администрацию: перекрашивание старого и малодушие пред стальным желанием маляра-штукатура — натренированным движением расплескивать краски, или неприязнь к телеологическому апломбу документов, расселин и трещин. Наш этаж, как вам хорошо известно, углублен — в прихожую Геи, к подземной реке, а может, в Лимб… так что в трещинах показываются — хтонические особы, конечно, не всем — уважен свободный выбор. Знаете, юный я рисовал — и в качестве этюда как-то выполнил натюрморт: бутерброд с сыром — и показывал, и меня поддерживали, и только мама обиделась — бутерброд был под не вполне сырным стандартом — натяжкой, мозаикой… мама сочинила мне бутерброд из остатков и стыдилась, что все об этом узнали… что неблагодарный, обязанный — проглотить роскошь немедленно… А в трещинах проступают нищета и самоотверженная любовь.

— Признайся, охраняющий проход к философскому камню, — воззвал Бакалавр, — сейчас не спрашивали — старосту неукротимых, впитавшего, захватившего, присвоившего, облущившего заразительный опыт великих, и не могли пройти сквозь тебя, сын полосы препятствий, племяш водораздела или кузен шлагбаума и запойный чтец — по платьям, лоббист сада терний, цербер!

— Тебя не оцарапает сквозняком — в героях, как антипапу — в папах? — заботливо спрашивал маскированный в дубняк или вынимающий из собственного тела пронзившие его стрелы. — Здесь бродит ветер, ты же вместо опекающих героя львиных шкур фанфаронски облекся в нешкурное. Но ведь ты всегда там, где трудно.

— Однако наш казус скучнее, — строго подытожил покровитель Амалик. — Представьте, архив разгромили. В исходе субботы университет снискал тишину. Во всяком случае, наши недра, наша набережная полупомеркла, осиянная — лишь моим неприкрытым прибежищем. Внезапно я ощутил — присутствие Зла. Неряшливо задувающую бесформенность. Тошнотворное гниение. Хотя… иногда приводит в ужас пустячок — кожура, которую кто-то педантично сдирает с яблока, и она ни разу не прервется, но складывается в кольца… Даль коридора вдруг раскатилась — на дальние барабаны… на шахматы, сметенные разом — со всех проигрывающих досок!

— На костыли, отброшенные призванным из немочи госпиталем! — подсказал Бакалавр.

— Ворвались несколько студентов. Их сплотило неведомое мне чувство — и бушевало…

— Архаровцы против архива. За здоровый образ жизни, — бесстрастно продолжил за Амаликом Бакалавр. — Рейдеры, терминаторы. Бодибилдеры.

— Проросшие в недостойное приключение, — сказал Амалик. — Нашедшие ворота, в которые можно зашвыривать — не мячи с пустотой, но бочки с краской, ящики кирпича, бут, целые манежи опилок… целые драмы униформистов. От которых стройные каланчи, пирамиды, откосы сокровищ — дрогнули, отпрянули, затанцевали. Были потрясены, как я сам.

— Отвалы, курганы, качающиеся усыпальники, ступы, — подтягивал за Амаликом Бакалавр.

— А ведь стоит именам осыпаться с каталожных ящиков, — напомнил Амалик, — и вещи утратят и себя, и вас!

Кто же глупец не знает, что играет не одиночку, и вправду опровергнет в единой фигуре — этих традиционных: хитреца и простодушного, и подобострастного школяра и крушителя, правдолюбца — и клеветника, моралиста и распутника, гордость природы — и ее фатальную ошибку, обращенных максимами, манишкой или мортирой на разные стороны — к светилу дня и к шатрам ночи, к памятнику — и к общей могиле детей холеры, и к стерегущему двери — и тарарам старых бумаг, и вменяют им языками ангельскими и мышьими, смоквами и подзолом, якшаются, расточают, доказывают — и первый раскрывает истины, или раны и оплошные синяки, а второй разливает елей или масло, а нетерпеливого десятого покидает ожидание, и шов ползет, и последний всплеск перестегивает какие-то лишние пуговицы и перебивает божественные черты — на зооморфные, выпячивает утаенное, линялое, нищенское — и отказывает ему в психологизме.

Кто же мудрец, вправду выкликающий, вызывающий, изгоняющий из Бакалавра — героя, не снимет шляпу, опознав в ком-то из многоглавого юношества — рыцаря справедливости, взявшегося облупить знатный мешок-архив и раздать шафранные радости его аттестатов — тем, у кого нет?

Неукротимый по прозванию Ожидание предавал — шагающую коробку возрастающих и нисходящих, утверждающих и отрицающих, но порой еще вспыхивал, как заслонившийся от пламени по́лдня южный дом, чьи забрала тревожит ветер — и вдувает в щели, и гоняет по жаркому полумраку комнат — ослепительные золотые тире, и выхватывает случайное — чью-то полуулыбку, пудреницу в облачке пыли и конопатую скулу будильника, рассыпанные — не то динары, не то пистоли, и засвечивает шкалу спидолы — ее расчетнопенсионный столбец, или забытую связку ключей… Неспокойный выгорал — в убранстве и в упрямстве старомодней покинутого богами или армией города, и сглаживался угодливее, чем похеренный направлением шлях.

Ожидание высматривало более сытную пристань, дом без окон, без дверей, хлебный мякиш, горку риса, потому что ютится где хочет, и не почтет ли надежнее — номер четвертый, Старую Туземку, и уже очиняет — ехидным благовременьем, из которого кукла-сидень, нездешняя старуха, замасленная оцепенением, все так же безответно протягивает навстречу мужам науки — дело редких рук своих: птаху далматин, предлагая снять с нее черные печати.

— Неловкое движение, вероятно — нарочитое, — подчеркнул Амалик, — и локоть врезан в хрупкую грудь стеллажа. Звон и ряска осколков сползают с сонливой подземной реки — на земной настил. Осыпали со стеллажей клипсы, вырывали палеты и планшеты — их сердца, со странным одушевлением рвали — и топтали.

— Анналы переведены в технику мятой бумаги, — доложил Бакалавр. — Вброшены в увлекательное искусство оригами. В самолетостроение.



Поделиться книгой:



Регистрация