Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: «Еврейское слово»: колонки - Анатолий Генрихович Найман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вот эта невероятная, знающая только перестрелки и убийства публика, встречаясь со своей патриархальной, придавленной заботами, невзрачной родней, превращается в послушных, почитающих старшего, услужливых сыновей и племянников. Отнюдь не потому, что таким поведением они хотят загладить свои грехи и преступления. Просто у «идише киндер» это в крови – наравне с безудержным куражом, охватывающим их «в деле». Когда Чарли Уокмана отправляли на пожизненное заключение, он совершенно искренне наставлял младшего брата: «Зарабатываешь двадцать центов в день – и ладно. Держись подальше от бандитов и не умничай. Приглядывай за папой с мамой». Легендарный Меир Лански считал, что единственное, чего он добился в жизни, это что его сын окончил Военную академию в Вест-Пойнт – самостоятельно туда поступив, без чьей бы то ни было помощи проучившись.

Точно так же вели они себя в рамках общины. После оживления в 1930-е годы фашиствующих групп в Америке, гангстеры создали «народную милицию», наводившую на тех ужас. Во все времена они искали случая обеспечить нуждющихся, можно сказать, напрашивались в благотворители. Потому что община не очень-то и принимала деньги от таких. Известный раввин не разговаривал со своим братом-гангстером, пока тот не сказал при встрече: «Что ты важничаешь? У меня брат – раввин. Это у тебя – гангстер».

И точно так же ощущали они свое место внутри народа. Был такой период, когда США установили эмбарго против Израиля, тогда как арабы получали от них оружие. Лански связался с итальянцами, контролировавшими нью-йоркский порт. Грузы, предназначавшиеся арабам, стали бесследно исчезать либо отправляться в Израиль. Как говорит у Бабеля об одном из таких старый одессит: «У него душа убийцы, но он наш. Он вышел из нас. Он наша кровь. Он наша плоть, как будто одна мама нас родила. Пол-Одессы служит в его лавках».

Мы до сих пор находимся под гипнозом Шолом-Алейхема. Но его Тевье давно сплавлен с Бенчиком. Решимость, цельность, жар тех, кто сделал еврейское государство, составляет его и не дает погубить, были воспитаны не в последнюю очередь в кварталах Ист-Сайда.

20–26 июня

Интерес к событию набегает на общество волнами, гребни которых отделяются один от другого промежутками времени. Скажем, Шекспир написал 37 пьес – или не Шекспир? Сальери отравил Моцарта – или не Сальери – или вообще никто никого, а была эпидемия тифа? Боян написал «Слово о Полку Игореве» в XII веке – или Мусин-Пушкин в XVIII? Каждые 10–20 лет по этим и подобным поводам разыгрывается очередная битва, в которую с огромной охотой втягивается широкая публика. Ажиотаж продолжается несколько месяцев, после чего уходит в песок до следующего раза.

Наше событие много мельче, потому, возможно, и промежуток возврата внимания к нему много короче. В апреле Познер в своей телепрограмме «Времена» вбросил тему тайных переговоров Сталина с Гитлером в начале 1942 года. Получилось удачно, участники передачи жарко ругались друг с другом, ведущий, чтобы прервать ор, свистел. Через примерно месяц этот сюжет прокатился через газету «Известия». Теперь, то есть еще через месяц, и мы решили маленько взбурлить.

Меня почти всю мою жизнь занимает феномен фальшивки. Встречаются тайно посланцы Сталина и Гитлера. Сталинский сокол передает гитлеровскому текст кремлевских предложений. По окончании встречи пишет рапорт вождю, в котором оценивает переговоры как безрезультатные. Через 60 с лишним лет выходит книга «Генералиссимус», в которой автор публикует то и другое, предложения и рапорт. По целому ряду признаков все это фальшивка.

Но что такое хорошая фальшивка? Это такая подделка, которая, даже будучи разоблачена, оставляет впечатление стоящей за ней подлинности. Что-то вроде того, что пусть конкретно эта вещь – подделка, но реальность, которую она отражает, верна, и когда-нибудь мы столкнемся с подтверждением, которое будет абсолютно неоспоримо. Иначе говоря, нам все равно, фальшивка перед нами или не фальшивка, потому что мы вот чуем, что в ней – правда. Приведите тысячу доказательств, что «Протоколы сионских мудрецов» сочинены никакими не мудрецами, а тем-то, тем-то и тем-то евреененавистником, а только мы, пусть и вынужденные со всеми вашими доказательствами согласиться, будем «Протоколы» цитировать и на них опираться, как до сих пор. Потому что доказательство – частность, а в целом ничто нас не разуверит.

Но если «Протоколы» все-таки чересчур мифологичны и требуют веры в себя априорной, то в нашем случае предложения Кремля и неприятие их противной стороной выстроены на фундаменте правдоподобия, практически не отличимого от правды. На катастрофических военных поражениях СССР, на крайности его положения. На коварстве и полной беспринципности Сталина. На враждебности к союзникам, готовой в какую-то минуту заместить собой противоборство с немцами. На близости политических позиций и идеологий коммунизма и фашизма. Наконец, на отношении к «мировому еврейству», с немецкой стороны известно каком, а с советской пусть не истребительном, но, как говорится, почему бы нет?

Так что, если переговоров и не было, если оба документа изготовлены в собственных интересах неважно кем, энкавэдешниками или гестаповцами, неважно когда, во время войны или когда писалась книга «Генералиссимус», главное во всем этом то, что фальшивка здесь работает совершенно так же, как нефальшивка. Автор книги видит в тайных сношениях с врагом стратегическое мышление, один из телевизионных оппонентов – мудрую тактику, другой – трусость и предательство. Но нравы общества сейчас таковы, что то, другое и третье – всего лишь отметки о принадлежности к определенному списку. Я шовинист и антисемит, говорит один, я националист и патриот, представляется другой, я честный либерал – третий. И что, какая разница? Слова лишены значений. «Низость» – существительное женского рода 3-го склонения, и «порядочность» – женского рода 3-го склонения. Ты подлец – нет, ты подлец: объявляем интерактивное голосование.

Единственная область, в которой фальшивка еще что-то значит, я имею в виду, что-то, что значила всегда, это живопись. Есть замечательный документальный фильм Орсона Уэллеса о художнике, делавшем картины, в которых нельзя было распознать фальшак. На наших глазах, в залитой средиземноморским солнцем мастерской, тот делал «матисса», объяснял и доказывал абсолютную тождественность «матиссу» настоящему, после чего бросал его в горящий камин. Это было эффектно. Зритель понимал, что происходит: какое неуловимое движение, какое нефиксируемое мгновение отделяет искусство от преступления.

Сейчас индустрия фальшаков предельно структурирована и вполне респектабельна. Дилеры ведут дела, искусствоведы выдают сертификаты, коллекционеры собирают, братки регулируют. Казусов, когда из-за излишней торопливости «Сирень» Врубеля прилипала к стеклу и раме, больше не случается. Но риск есть, никуда не девался. Например, недавно один банк приторговал раннего Шагала. Проницательные историки искусств указывали, что глаза мертвоватые, не шагаловские, однако потребовался специальный анализ, чтобы обнаружить в холсте лавсан. Возник скандал – поскольку все-таки деньги.

Деньги, если приспособить к текщему моменту афоризм вождя, в наше время решают все. Если бы в историю с публикацией были вовлечены деньги, все стало бы на свои места. Определили бы фальсификацию, и никакой стратегии, ни тактики, ни предательства, ни Познера. Против денег права не покачаешь. А тут – политика, телевизор, к барьеру. Ничего, кроме базара. Ну когда взрослые мужики всерьез называют хилого, недалекого, небогатого умом старичка Джугашвили «генералиссимусом», чего вы хотите?

Такая была история, расскажу на прощание. Лагерь для военнопленных, где-то в Пруссии, сразу после войны, одни советские. Изо дня в день невероятные слухи: всех наградят орденами, всех сожгут в извести. Вдруг прибывает полковник Красной армии, сооружают трибуну. Поднимается, разворачивает бумагу, зачитывает: «Постановлением та-та-та та-та-та товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу присваивается звание Генералиссиму-симус Советского Союза». Слезает, уезжает, трибуну разбирают.

4–10 июля

Туре Гамсун, сын знаменитого норвежского писателя Кнута Гамсуна, незадолго до смерти написал автобиографическую книгу «Спустя вечность». По-русски она вышла полгода назад в издательстве «Б.С.Г.-ПРЕСС».

Туре Гамсун – художник: не крупный, но в своей стране художник с именем. И, безусловно, писатель. Не номинальный, написавший полдюжины книг, а написавший их умело и убедительно. Это вызывает к нему уважение – потому что его отец был не просто писателем, а властителем умов, и в этом случае сыну чрезвычайно трудно тоже браться за перо. Сравнение заведомо будет не в его пользу. Он, однако, вышел из положения весьма достойно. Я имею в виду, с точки зрения профессиональной.

С точки зрения человеческой – а в автобиографии художественность на втором плане, на первом исповедальная правда, – все куда запутанней. Начиная с последней трети книга приносит все больше разочарования. Дело в том, что великий Кнут, и сам Туре, и его мать, и его брат по окончании 2-й Мировой войны были признаны военными преступниками и попали на разные сроки в тюрьму. И хотя автор принимает этот трагический для семьи поворот мужественно и так же мужественно проходит через свое наказание и через боль, вызванную наказанием близких, любимых им людей, он считает, что с ними поступили несправедливо. Он оправдывается – не выдавая черного за белое, без надрыва, но оправдывается.

Он объясняет, что все они вели себя так, как вели, и говорили то, что говорили, не из выгоды или страха, а по убеждениям. Ему можно верить. 70- и 80-летнему Кнуту Гамсуну в 1930-е – 1940-е годы ничего не нужно было от Гитлера. Но он, и его жена, и сыновья были поставлены перед выбором между социализмом и национал-социализмом. Скандинавский социализм и его адепты, так же как советский и его вожди, вызывали у Гамсунов, в первую очередь у писателя могучего характера, автора замечательных книг, полное неприятие, чувство близкое к презрению. Мелкотравчатостью идей, выдуманностью установок, пренебрежением человеческой природой. Для маленькой страны Норвегии с древней и, если можно так сказать, гордой культурой великогерманская идеология как таковая выглядела духовно родственной. Она привлекала масштабностью, отвагой, идеализмом.

Как таковая. Что значит «как таковая»? Ее ядро – расовая теория. Привлекала она тех, кто был настроен прогермански, или отталкивала? Или они предпочитали ее не замечать? И еще была у этой идеологии практика. По законам человеческого сообщества – преступная. Что делать, мироустройство таково, что сплошь и рядом нам на выбор предлагаются всего две вещи, третьей кажется, что нет. Гестапо или НКВД. Аушвиц или ГУЛаг. Сталин или Гитлер. Черчилль сказал, что против Гитлера он пошел бы на союз хоть с дьяволом. Гамсун столь же определенно выбрал Третий Рейх.

Он был предельно независим, его нечем было соблазнить. Его позиция, следование тому, что он считал единственно верным, что вынес из опыта длинной цельной жизни, напоминают Толстого. Тот тоже не сообразовывался с мнениями других, ни царя, ни прокурора Священного Синода, ни честнейших радетелей за народ. Тоже нажил себе множество врагов, тоже подвергся гонениям. Только время тогда было другое. Оттого, что объективно он оказывался в одном лагере с противниками церкви, режима и большинства его институций, не погибали конкретные люди, не наносился ущерб стране, не предавались высокие принципы. Он мог писать прокламации против русско-японской войны, но, услышав, что сдан Порт-Артур, ударить кулаком по столу и крикнуть: «Трусы! Свиньи!»

Гамсун в первые дни немецкой оккупации обращался к нации: «Норвежцы! Бросайте оружие и расходитесь по домам, Германия сражается и за наши интересы». Его жена ездила по Германии с лекциями в поддержку нацистского режима. Сын Арилд записался добровольцем в СС и отправился на Восточный фронт. А Туре оккупационные власти назначили руководить самым крупным издательством взамен прежнего директора, отправленного ими в концлагерь.

Студентом он вступил в НС, норвежскую фашистскую партию. Не моя очередь порицать его, я не знаю тамошней тогдашней обстановки и вообще не вижу, по какому праву могу быть ему судьей. Учась в Мюнхене, он стал членом СС-Штурм – похоже, из вполне невинного, свойственного юности интереса. Ни в каких репрессивных акциях отряд, в котором он пробыл год, участия не принимал. Я его тяготения в эту сторону, в сторону силы, не понимаю, но чужая душа потемки. Я не понимаю много чего. Например, стрельбы из ружья в беззащитную глухарку. В первый раз промахнулся, она не пошевелилась. Со второго уложил. В 13 лет. В 70 вспоминает, как о славном деле. Или: «В Париже мы [с учителем] ходили по художественным выставкам и по борделям. Когда-то же это нужно было начать, а мне уже стукнуло 19». Никто не возражает, но я встречал людей, вполне чуждых такой животной рациональности. Так или иначе, вырисовывается натура.

Опять-таки: не мое дело навешивать на него нацистские преступления. Но когда идет стенка на стенку, нюансов нет: одни льют чужую кровь, у других она льется. Его привлекало это направление. Оно могло победить. Оно проиграло. Думаю – на его счастье. Потому что, выиграй Гитлер, дело не обошлось бы только сотрудничеством. Пролил бы художник и писатель чью-то кровь, кроме глухаркиной, пролил бы.

Человек, повторю, скорее приятный. Одаренный. Нацеленный на справедливость. С крепким внутренним стержнем. Помогавший, насколько возможно, попавшим в беду. Возможностей, считай, не было. Подробно описывается, как удалось добиться визы для друга-еврея.

Чего-то главного, однако, Туре Гамсун никогда не понял. Пишет – уже в конце жизни: «Раскаяние?.. Можно ли раскаиваться в том, что ты таков, каков есть и каким был?» Что на это скажешь? Конечно, можно! Но думаю, добрых девять десятых живущих на земле считает так, как он. По крайней мере, в нашей стране – где светлые личности без тени раскаяния перетирают по ТВ, почему шли в партию, в органы, в доносчики: почему губили людей.

В целом дрянной остается во рту после чтения вкус. Именно потому, что прямой вины на человеке вроде бы нет. Не убил, не украл, краденым не пользовался. Таким не объяснишь, что такое раскаяние, ничем ни в чем их не разубедишь.

15–21 августа

Ты юн, перед тобой лежит беспредельный мир, ожидая, когда ты им завладеешь. Любой его частицей, любой областью и всем целиком. Последний срок, когда тебе кажется это возможным – 25 лет, годом больше, годом меньше. Незадолго до этого мы с Аксеновым познакомились. Я принадлежал к кругу молодых людей, который охотно пользовался словом «чувак». Аксенов его употреблял, но уже переходил к следующему – «старик». Старики настоящие в поле нашего зрения не попадали, 50-летние воспринимались стариками глубокими, прожившими отпущенную им жизнь и тем самым интереса уже не вызывающими. Люди 70-ти и старше были «вообще»: их замечали только из-за того, что они что-то немыслимое помнили: царя, нашествие татар, утопшую Атлантиду. Аксенову сейчас 75. Привет, старик. Я имею в виду – чувак.

Полстолетия назад, годом больше, годом меньше, он учился в Ленинградском Медицинском. К тому времени он уже писал, но сейчас у меня впечатление, что тогда все писали. Например, куда известнее его был другой студент его института, сочинивший леденящую душу историю про неразделенную любовь к болонке сенбернара – которого на протяжении всего рассказа он именовал «сербернар». Одно из открытий, сделанных мной в жизни, это что людям вообще и писателям в особенности всё может пойти в прибыток – даже то, что выглядит очевидной потерей. Аксенов так себе доктор, я к нему лечиться не пойду. Казалось бы, потраченные впустую шесть лет. Но медицинское образование заложило в нем основу, вокруг которой любые гуманитарные только ходили бы вокруг да около. Он разбирается в анатомии человека, в его физиологии, в организме. В том, с чего ведет отсчет человеческая жизнь.

Не говоря о том, что студенческий этап жизни и есть тот самый, когда все на свете кажется достижимым. Мы с ним не очень отчетливо помним друг друга по тогдашним лито, но захаживали в одни и те же. Лито – это литературное объединение. В советское время ими руководили старики именно биологические, так или иначе искушенные в жизни и литературе, чтобы не сказать изрядно потертые ими. Иногда талантливые, иногда нет. Надзираемые из КГБ, если не оттуда прямо назначенные. Но не в них заключалось дело. Главное была среда. То, что читалось, усваивалось, продумывалось, говорилось одним, становилось общим. Время от времени мы с ним вспоминаем этих «одних», то влияние, которое от них распространялось, авторитетность их мнений, проницательность оценок, благородство позиций.

Писательская судьба Аксенова была не то чтобы легкая – в то время не было легких судеб, даже у негодяев, – а счастливая. Возможно, потому, что и талант у него счастливый: опережать время на день, на месяц, на год. Угадать ближайшее будущее ему интереснее, нежели оценить прошлое. Первая его вещь получилась достаточно живой, чтобы понравиться читателям, и достаточно правильной, чтобы преодолеть цензуру. Следующая – «Звездный билет» – прошла у нее в кильватере, втянутая ее успехом. «Билет» – шикарная повесть, это уже Аксенов: острый, веселый, с безошибочным ухом, с гурманским вкусом к языку. Рассказы тех лет, собранные в книге «На полпути к Луне», – из лучших в русской беллетристике второй половины века, некоторые хороши для любой антологии русского рассказа. «Затоваренная бочкотара» – изящная и изысканная проза, при том что эффект от нее чуть ли не публицистический. Со всем этим он сделался знаменит, ценим и материально обеспечен. С удовольствием повторял: «Я Чарли-миллионщик», – расплачиваясь за приятелей в ресторане. Стал выезжать за границу. Тогда это была прежде всего награда: запах свободы, виды Европы, шмотки. Но он впитывал культуру, подправлял фокус зрения.

Как знаменитости ему полагалось дружить со знаменитостями. Среди них я однажды сидел у него на дне рождения, лет 40 назад, было не интересно и не легко. Мне казалось, что ему в первую очередь. Когда страна – Советский Союз, слава в ней много хуже бесславия. Недавно я прочел мемуары одного из них, как раз о том, что это тогда значило. Он утверждает, что пробиваться и занимать место. Тот Аксенов, которого я знал, никак этому не соответствовал. Когда мы жили на хуторе Кальда, то завтракали копчеными угрями, он уходил в свою комнату, до обеда жадно писал, потом мы копчеными угрями обедали, шли купаться и, разговаривая, болтая, прикалываясь, как сейчас бы сказали, друг к другу, проводили время до автобуса, который вез до электрички, а она до Таллина, и там, пошатавшись без цели по городу, скрывались в каком-нибудь пункте питания. Лампы в нем были похожи на парижские, джаз на американский, кухня на досоветскую, а мы на прожигателей жизни и губителей здоровья без родины и морали.

Манерой держаться он был похож скорее на нашу, ленинградскую, компанию, в самом начале сочинительства переставшую думать о публикации. Разделяло нас то, что он тем не менее был тогда признаваемый властью писатель. Он эту власть ненавидел. Может быть, даже сильнее, чем мы. Но из-за его статуса – печатающегося писателя – тут проходила граница, и это спор неразрешимый. Допускаю, что именно это могло быть глубинной причиной их с Бродским разрыва в эмиграции. Но любить такая вещь не мешает, а я его – и у меня есть основания сказать: он меня – любили. В те дни, когда он стал ухаживать за своей будущей второй женой, мы шли пешком от Пушкинской площади до Аэропорта. Разговор постоянно съезжал на затруднительность возникшей ситуации, и у дома он подошел к своей машине, тогда «запорожцу», чтобы проверить, в порядке ли в банке с водой на полу тюльпаны, ждавшие под газетой их вечерней встречи. Я испытал острую нежность к покорным цветам, к нелепой колымажке – к трогательному их обладателю. Через два-три года они оказались в соседней с нами рыбацкой деревне на Рижском заливе и вдруг приехали. На изумрудной, роскошно выглядевшей «волге». Он привез в двух холщовых сумках две тяжелые папки с романом «Ожог». Я стал читать – на крыльце, на пляже, в постели, – по временам отвлекаясь на воспоминания о красоте, свежести, яркости его жены. Думал: всё у нас – и такая книга, и такая женщина, и такая на ней льняная блузка с крошечными зеркальцами в яркой вышивке. Неважно, что конкретно у него, мы с ним не чужие.

5–11 сентября

В целом, евреи провели это лето тихо. Никаких ливанских кампаний, никто в президентском офисе в Иерусалиме секретарш по углам не тискал. Даже премьер-министр лицо больше не подтягивал. И в наших широтах тоже вели себя смирно. В отсутствие Френкеля, находящегося под стражей, банкиры могли ездить домой и на работу, не боясь быть убитыми. Единственно кто кое-как будоражил эту сонную умиротворенность и бездействие, был Березовский, отдувался за всех, бедняга.

Как человек, написавший полдюжины романов, я имею некоторые основания поговорить о правдоподобии в изображении человеческих характеров. В частности, злодеев. Время соцреализма, когда отрицательный герой был отрицателен беспросветно (так же как беспросветно положителен был положительный), судя по ряду признаков, прошло, и следа от него не осталось. Я имею в виду, в литературе. Не то в прокуратуре. Тем более что нам недавно объяснили, что прошлого мы стесняться не должны. Будущим должны, само собой, гордиться, но и прошлого с разнообразными экспроприациями, коллективизациями, гулагами и прагами не стыдиться. Как неизменно и во веки славного. На этом фоне охаивать ли нам огульно такую мелочь, как соцреализм?

Так что генеральный прокурор веско рапортует президенту, что убийцы Анны Политковской, общим счетом 10, пойманы. Все, кроме заказчика. Который находится за границей. Имя его пока не произносится, в неких высших интересах. Это подбивает нас на догадки. В голову настырно лезет один и тот же человек. Вернее, не выходит из головы. Не Абрамович. Но Абрамович, похоже, будет в самую точку. Официальные намеки на эту версию делались до всякого следствия, сразу после убийства. Как же им не подтвердиться?

И все выходит складно, хотя наблюдается, с моей частной точки зрения, небольшой прокол. Если это Абрамыч, то за прошедшее время он был изобличаем в различных преступлениях в среднем раз в неделю. Серийный маньяк политического бомонда. Сперва на него открывали дела наши местные суды. Запевалой был, понятно, Басманный, но вдруг прозвучал, например, и не светившийся прежде Савеловский. Собственно говоря, открытие дел и служило доказательством. Предполагалось, что вот англичане, у которых он получил убежище, услышали такое сочетание звуков – basmannyj, saviolovskij, задрожали и в обморок упали. И прислали его в Москву на жарку и топку жира.

Возможно, однако, что-то им, англичанам, это напоминало, почему ни дрожать, ни присылать они не торопились. То же, что и мне. Скажем, 1920-е, 30-е и прочие годы в СССР и их судебные баснословные процессы. На которых в чем людей обвиняли, ровно то и оказывалось. Ни разу прокурор не проиграл. Ни разу адвокату не удалось никого вытянуть. Но главное, что ни разу следствие не ошиблось, ни на ноготок. Забирали по той причине, что английский шпион, – и точно, английский. Забирали, потому что французский, – опять. Самое интересное, что тоже распоряжались обвинениями широко, щедро, довешивать не стеснялись. Английский, а заодно и японский. Французский – и на средства Джойнта. Так и здесь: Басманный недоволен – и Бразилия, Савеловский – и Швейцария. У всех к Абрамычу претензии.

Я его не поклонник. Но хорошо бы соблюдать меру. В интересах, прежде всего, убедительности. Вы хотите, чтобы он у вас Политковскую заказал, – пожалуйста. Но тогда тех, которых на него навесили до нее, не надо бы. И мошенничество в особо крупных размерах, и свержение государственного строя ему не, как выражаются прокуроры, инкриминировать. А если уже инкриминировали и тех уже навесили, то отменить Политковскую. А то перебор, чисто композиционный. Как у Ноздрева: не делатель ли Чичиков фальшивых ассигнаций? – делатель! на два миллиона!

Жертва, с выражением лица сказал генеральный, лично знала заказчика. Это, осмелюсь заметить, лишнюю он доложил гирьку. Знала – и что? Увидела в подъезде киллера и решила: от него, все в порядке – и тем вынудила себя застрелить, так, что ли? Мы понимаем: БэАБэ – плохой, а эФэСБэ – хорошая. Но ведь не снимает это с хороших труда представлять публике доброкачественный сценарий. Все-таки не телевизионный сериал, в котором, как вышло, так и сойдет. С четверть века назад проводил со мной угрожающую беседу некий чин из КГБ: позднее, после перестройки, оказалось, писатель. Если сценарист такой, как он, ждать иной продукции не приходится. С другой стороны, его можно и понять. Исходные условия задачки были заданы жесткие: убитая мало что значит политически; у нее темноватые, не одобряемые властью связи; ее направляет не одобряемая властью рука. На таком материале «Восточного экспресса» не напишешь.

Злодей должен быть злодейский, это так. Но при том что-нибудь должно в нем быть не злодейское. Чтобы мы поверили, что он живой, а не соцреалистический. Например, он может оплатить солидный счет какой-нибудь клиники, лечившей тяжело заболевшего поэта. Или отвалить сколько-то миллионов нефальшивых ассигнаций на премию выдающимся нашим талантам. Добавим – ничего с этого не имея, даже упоминания имени. Что он олигарх, это наши мозги в нужную сторону поворачивает, тут никто не спорит. Но к окончательному выводу – что, ясное дело, гад, – не приводит. Вот Абрамович: олигарх, а хороший.

Нет, не стал я эту баланду исть. Даже еще до того, как из 10 четверо оказались ни при чем. И, боюсь, в Англии тоже не станут. Тут еще и сам начальник ФСБ вступил в разговор, насчет «Невского экспресса». Доложил, что, кого надо, уже арестовали, остальных сейчас доберем. Я ждал про заказчика: ведь вот, рядом он был, руку протяни. К тому же обвинял в свое время, негодяй, что взрывы жилых домов сама ФСБ устроила. Сейчас бы ему обратно: а ты экспресса! Однако начальник удержался. Так сказать, работаем быстро, оперативно, но немного времени все же еще должно пройти.

Я когда был молодой, в Москве орудовал убийца. Звонил в дверь, говорил «Мосгаз», топориком тюк, телевизор черно-белый заберет, и нет его. Хрущев приехал к генеральному прокурору, другому, тогдашнему, сказал: даю три дня. Назавтра поймали – того ли, не того, никто не спрашивал. Тут же судили, приговорили к расстрелу. Тут же приговор привели в исполнение. Это у нас. В Англии как-то по-другому.

19–25 сентября

Как в прежние времена люди подходили к теме разговора? Делали вступление: «Мой отец, царство ему небесное, любил озадачивать (соглашаться, противоречить)…» Дальше – как иллюстрация того, о чем пойдет разговор, – описание какого-нибудь связанного с отцом эпизода, который и выводит непосредственно на тему… Так вот, мой отец, царство ему небесное, человек уравновешенный, доброжелательный, философского склада, не допускал мысли, что в какой-то, какой угодно, группе людей все могут думать о чем-то одинаково. Я был свидетелем, когда гости на дне его рождения принимались хвалить погоду, дескать, как приятно было сегодня по солнышку пройтись, или, наоборот, ругать, что дождю конца нет, и он в первом случае говорил, что как это солнышко, когда холод и мокрядь, а во втором – что какой дождь при таком ясном небе. Мама возмущалась, гости жарко опровергали, а он, приветливо улыбаясь, выслушивал и невозмутимо повторял: да, да, холод, мокрядь – или: да-да, ни облачка на небе.

Конечно, немножко чересчур. Но как я его понимал! Твердить то же, что все, – затем ли родился конкретно ты? Затем ли человеческий род произведен в миллиардах особей, чтобы каждая была, как другая, и ничего особого в ней не обнаруживалось? Солнце всходит, солнце заходит, огибает землю, все это видят, никто не спорит. Кроме провинциального поляка, который всем поперек заявляет, что, пожалуй, это Земля огибает солнце. Инакомыслящий. Не с целью во что бы то ни стало отличиться от всех, а испытывая нормальное подозрение к тому, что выдается за истину лишь по той причине, что так считают все. Точнее, именно по этой причине.

Все это пробежало в мозгу, когда я шел к Сахаровскому Центру на выставку, посвященную Раулю Валленбергу. И не оставляло меня, пока я ее осматривал. И утвердилось, когда после этого ждал на остановке троллейбуса. Андрей Сахаров был образцом инакомыслящего. Он думал не так, как все, и потому сперва изобрел невероятную бомбу, а потом объявил, что советская власть тоталитарна, тоталитарная власть репрессивна, репрессивная власть противозаконна… Мы, остальные, не такие, мы – все. Все мы помним, как он что-то говорил, совершенно один, а лучший из президентов Советского Союза ему запрещал и отключал микрофон, а лучший Верховный Совет СССР завывал «бууу» и «захлопывал» его. И, разумеется, в куда меньшей степени, чем Сахаров, скорее как тень его, но в той же традиции, ведет себя Центр его имени. В те дни, когда «все» захвачены тем, сменит ли Пупков Зубкова с тем же великолепием, как Зубков Фрадкова, или картину испортит Лобков, он устраивает выставку памяти еще одного инакомыслящего.

Потому что Рауль Валленберг, отпрыск богатой аристократической шведской семьи, преданный сын, нежный брат, послушный и благодарный внук, предпочитает заниматься архитектурой, а не банкирским домом, который должен наследовать. Ехать в раздираемый войной и насилием Будапешт из спокойного, гарантирующего не только безопасность, но и беззаботную жизнь, «заваленного апельсинами» (из письма сестре) Стокгольма. Оставаться под ежеминутной угрозой реальной смерти вместо того, чтобы принять рекомендацию шведского МИДа вернуться на родину. Погибнуть, но пытаться спасти еще и еще одну жертву.

Горькая история. Темная. Как у каждого из тех, кто отдает душу за своего ближнего. А ближним считает – любого. МИД предлагает ему миссию спасения венгерских евреев. Германия была в ярости, что их депортация столь медлительна, проводится без желания, иногда саботируется. Когда Хорти выступил по радио с тем, что выводит страну из войны и сдается союзникам, его немедленно арестовали, власть перешла к фашистской партии «скрещенных стрел» во главе с Салаши. Этот готов был уничтожать евреев, даже если бы его не просили. Начался террор, поголовное истребление. Валленберг занимался тем, что вырывал – иногда физически – захваченных, согнанных на резню, несчастных горемык из рук немцев, нилашистов и просто охотников до крови, особенно этой. Выкликая людей поименно, тыкая пальцем в того, другого, третьего – всякого, кого хватало времени и сил заметить, – он объявлял их шведскими подданными и выписывал «охранительные паспорта». Называют цифру 100000 – спасенных им с июля 1944 по январь 1945. Это преувеличение, но тут главное – с чьим именем оно связано. Кого хотят видеть спасителем.

Потом в Будапешт вошла Красная Армия. Его взяли – он сам не мог понять – не то под охрану, не то под стражу. С ним постоянно ходили два советских офицера. Потом он исчез. В эти дни интернировали всех шведских дипломатов, но через три месяца они вернулись в Стокгольм. Без него.

На выставке представлено факсимиле письма начальника тюремной санчасти министру госбезопасности Абакумову. Госбезопасность тогда не была еще «приятной во всех отношениях», как сейчас. Само собой, «совершенно секретно». «Докладываю, что известный Вам заключенный Валленберг сегодня ночью в камере внезапно скончался, предположительно вследствие наступившего инфаркта миокарда. В связи с имеющимся от Вас распоряжением о личном наблюдении за Валленбергом прошу дать указания, кому поручить вскрытие трупа. 17 июля 1947 г.» И внизу наискосок тот же полковник медицинской службы: «Доложил лично министру. Приказано труп кремировать без вскрытия».

17 июля 1947 года. Где я в этот день был, что делал? Наверно в пионерлагере, в лапту небось играл.

В Будапеште Валленберг встречал Эйхмана, обоих приглашали на официальные обеды. Хотя цели они преследовали прямо противоположные: Эйхману надо было в очень короткие сроки убить 300000 евреев. Валленберг говорил ему: война кончается, вы проиграли, прекратите истребление и я защищу вас. Тот отвечал: ничего вы не защитите, лучше позаботьтесь о себе. Я-то выскочу, а вы наивный человек, занимаетесь заведомо проигранным делом… С точки зрения всеобщей, он оказался прав: Валленберг проиграл по всем статьям.

Но почему я о нем сейчас вспоминаю? Почему я о нем вспоминаю много лет и довольно часто? И не я один. Вспоминаем о нем поодиночке.

26 сентября – 16 октября

Принцесса Стефани Гогенлоэ в девичестве носила фамилию Рихтер. Родилась в 1891 году. В Вене. Отец – адвокат, католик, из крестьян. Мать приняла католичество перед самой свадьбой, она была еврейка. И в аккурат в то время, когда ее муж находился в заключении за растрату, забеременела. От финансиста по фамилии Винер, по совпадению также еврея. Рихтер, выйдя на свободу, благородно признал ребенка.

На могильном камне год ее рождения – 1905. Некролог сообщает, что она родилась в Венгрии и что девичья фамилия у нее была Фишер. Вереница ошибок. С другой стороны, а почему бы нет? Лет в 50 принцесса небрежно обронила: «Сколько же мне, собственно, годков? Не промахнуться бы. Я родилась в 1899-м. Но меня считают, очевидно, старше». Если 91 = 99 и Вена = Венгрия, то лично я легко принимаю, что Рихтер + Винер = Фишер.

Девочку посылают учиться на полгода в Англию. Девочку определяют в Венскую консерваторию по классу фортепьяно. Теннис, плаванье, гребля, парусный спорт. Охота, верхом, с собаками. Фигурное катание, особенно вальс на льду. Свободное владение иностранными языками. В 14 лет – первый приз на конкурсе красоты, девушки начинают носить платья и прически под «Штеффи из Вены». Шарм, улыбка, верховая езда. Польский граф делает предложение. Отвергнуто: графу не то немного больше, не то немного меньше 70. В 15 – предложение от графа Коллоредо-Мансфельда. Отвергнуто: жаден.

В 17 – венчание с принцем Фридрихом фон Гогенлоэ. Брал на лошади препятствие, свалилось пенсне, она подняла, он влюбился. (Вообще-то предложение уже сделал другой Гогенлоэ, Николаус; отвергнут: высокомерен). Свадьба по несколько ускоренному сценарию: невеста в интересном положении. От третьего: эрцгерцога Австрийского. До него была интрижка с другим эрцгерцогом, мимолетная, не в счет. Все кавалеры не мальчишки, главному оплодотворителю и вовсе под 50. Правда, и невеста не такая уж девочка: это она говорит, что 17, а по метрике было ей под венцом все 25. Кто считает? «Половина королевских домов Европы называла меня теперь кузина». Новорожденный проводит время в имениях то польского графа (жив, жив!), то – своего реального отца, где мама охотится на оленей.

Первая Мировая война, Стефани – сестра милосердия. Со слугой и горничной. Развод: «мой муж был отлично сложен, но небольшого роста – а я люблю крупных мужчин». Послевоенная Европа: «Что же можем мы и, в частности, я, как женщина, сделать? Ничего, кроме как ободрить утомленных дипломатов и министров, на чьих плечах лежит такая ответственность». Ницца, желтый автомобиль с серебряным капотом. Покровители, не успевающие сменить один другого, поэтому часто действующие одновременно. «Прозрачное муслиновое платье и никакого лифчика». Наконец встреча с английским газетным магнатом лордом Ротермиром.

В то время – вокруг 1930 года – он одержим восстановлением королевской власти в Венгрии. Ход вещей приводит его к соседней идее-фикс: необходимости нового кайзера для Германии. Челночная дипломатия и организация встреч всех вовлеченных в дело лиц возложена на принцессу Гогенлоэ. Но Ротермир, будучи реалистом, теряет интерес к монархической затее и сосредотачивает все внимание на фигуре, пользующейся поддержкой и любовью подавляющего большинства немцев. Это рейхканцлер, его имя – Адольф Гитлер. С письмом от лорда к нему отправляется кто? – Стефани. Не припомню, вступали ли когда-нибудь в непосредственное соприкосновение германский дух и еврейский дух с подобным подъемом и расположением.

И ведь клюнул! Адольф – клюнул! Сколько ему ни доказывали, что она чистокровная юден, сколько ни предупреждали, что профессиональная шантажистка, что окрутит, что разрушит карьеру, фюрер ее с помпой принимал, называл «любимая принцесса», расточал комплименты. Руки не распускал, но по волосам поглаживал и за щечку щипал. Ева Браун возлюбленная оставалась дома, а наша красотуля садилась за стол в окружении первых лиц партии и государства. Видать, был в ней, как говаривал старик Карамазов, «изгибчик».

Струйка песочных часов сыплется безостановочно, события ужимаются, от происходившего днями и неделями остается схема в несколько секунд. Нацизм – милитаризм – агрессия – Аушвиц. Между тем начало 1930-х сопровождалось надеждами, что Гитлер, подняв Германию, поднимет вместе с ней и всю Европу, ее экономику, государственность, дух. Это, а отнюдь не фашистские идеи, равно как и не «политика умиротворения», влекли к нему людей вроде Ротермира. Или министра иностранных дел Великобритании Галифакса. Или довольно обширного и исключительно влиятельного «Кливденского кружка» «английских друзей Германии». Или короля Эдуарда VIII, в конце концов. Однако мировая история необратимо развивалась так, как она развивалась, и поглощала множество более мелких историй. В частности, и принцессы. Знакомство с Ротермиром, приведшее к знакомству с фюрером, было началом ее конца. Из рук вождя она получила золотой номерной значок национал-социалистической партии и сделалась «почетной арийкой».

Во времени обозримом – триумф, в долгосрочном – крах. После первой встречи с Гитлером она прожила еще 40 лет, стала любовницей и агентом его адъютанта Фрица Видемана, хозяйкой замка, отнятого у великого театрального режиссера еврея Макса Рейнхардта. Переспала с бессчетными знаменитостями и богачами. Сопротивляясь высылке из Америки, сошлась с главой Иммиграционной службы США, бросившим ради нее семью. И так далее, и так далее. Но это уже была игра на выживание. В 1969 году медиа-магнат Аксель Шпрингер приехал в Иерусалим на открытие основанной им библиотеки Музея Израиля. Своей подруге Стефани он дал телеграмму: «Как жаль, что вы не можете присутствовать вместе со мной на этой торжественной церемонии». Да, да, она не могла. Нетрудно представить себе, как бы ее там встретили.

Полгода назад у нас вышла о ней книга Марты Шад «Шпионка Гитлера» (Москва, АСТ-Астрель, 2006). Кошмарная, кошмарный перевод, о содержании каждой – буквально каждой – фразы приходится догадываться. Имени переводчика нет. Читать не надо, достаточно этого краткого изложения.

7–13 ноября

Первая круглая годовщина Октябрьской революции в моей жизни была 20-ая. Как оно тогда происходило, не помню, ибо в возрасте находился младенческом, несознательном. Но что такое этот 1937 год собой представлял, знаю не слабей, чем устройство мясных боен, – хотя ни на одной ни разу не был.

30-я пришлась на второй послевоенный год. Разрушенный Ленинград, школа в три смены, десять четвертых классов. Со мной, 11-летним, за партой сидит Андреев, которому двадцать лет и у него двое детей. Пятилетка восстановления и развития народного хозяйства. Продукты питания в народное хозяйство не входят, обувь не входит. Помню пальто на ватине, из которого торчат руки. По радио изо дня в день передают «Овод» в исполнении народного артиста Симонова. Мать и отец на работе, брат в группе продленного дня, на улице темно, от слов «синьор Риварес» меня пронизывает ужас. Беспощадная «Черная кошка» терроризирует город, противостоит ей один товарищ Сталин, чьи портреты, тоже с усами, к счастью, висят на стенах Дворца пионеров, Зимнего и многих других дворцов. Прохожу мимо них в колонне завода, на котором работает отец.

40-я получилась чуть-чуть напряженной. Предыдущая – некруглая – совпала с венгерской революцией. Нам, студентам, было объявлено, что во время праздничной демонстрации каждый должен знать лично двух соседей справа и слева по шеренге и, как минимум, по одному впереди и сзади. Но летом прошел Всемирный фестиваль молодежи, помягчело. Юра Мартынов нес диаграмму роста успеваемости на нашем факультете, сказал мне: «Подержи, я щас». В следующий раз я увидел его уже у Зимней канавки выпивающим водку с Мишей Эфросом и Лизой Лебедевой, комсомольским секретарем курса. Я был в венгерском плаще цвета беж, на шее черный шарф с лейблом «Фабрика Трико Кишинев», латинскими буквами. Лебедева сказала: «Бросаешь вызов режиму?» Я не стал отвечать, потому что замерз. Только подумал: «Ну Ленин, ну тип, устроить революцию в такой холод!»

50-ю справлял в Коктебеле. Принес на пляж, абсолютно пустой, скляночку виноградного спирта с продетой сквозь притертую пробку резиновой трубкой. Для понта: вода была не ледяная, я и накануне купался, и назавтра, но хотелось изобразить. Короче, нырнул и возле дна, сколько мог, затянулся. По случаю полувекового юбилея гром по стране катился оглушительный. А тут ровно шумел прибой и, когда темнело, вдалеке на фоне крупных южных звезд загорался хлипкий красный огонек: это на здании поселкового совета включали несколько лампочек позади кумачового транспаранта «Коммунизм победит потому что он вечен». В тот год я оказался в Коктебеле сперва в июне, в разгар Шестидневной войны. Тогда на склоне ближнего холма пасся новорожденный теленок. К ноябрю он дошел до кондиций молодого бычка, из чего я пытался высосать символ все возрастающего значения июньской победы. Я рассказал, как он вырос, своей соседке по дому, и она, профессиональная циркачка, моментально отозвалась: «Номер надо делать».

60-летие праздновалось довольно угрюмо. Во-первых, еще не кончились пятидесятилетия: союзных республик, плана ГОЭЛРО, комсомола, организации РАПП, беседы Ленина с Гербертом Уэллсом. Жизнь превратилась в нон-стоп годовщины. Во-вторых, объявленная «эпоха развитого социализма» веселья не прибавляла. Главная шутка была: «Шестьдесят – пора на пенсию». Я уже жил в Москве, жену вызывали в школу выяснять, почему дочка не вступает в пионеры, угрожали. Я переводил калмыцких поэтов по подстрочникам, рубль-десять за строчку. Революцией, той, 60-летней давности, не пахло. У раннего Пастернака есть такие строчки про засуху: «Она, туманная, взвилась / Революционною копной». Пахло копной.

Совсем другое дело – 70-я. Генсеком Компартии был уже Горбачев. Сперва думали, что, молодой да ранний, вот он-то и возьмет всех под ноготь. Шли месяцы – проносило. Ладно, пусть уйдет из Афгана, вернет Сахарова из ссылки, вообще всех, кто по политике сел, выпустит, тогда, может, поверим. Ушел, вернул, выпустил. Стали приезжать на побывку те, кто эмигрировал, уехал «навеки», с кем простились «навсегда». Маша Слоним – ёлы-палы: Машуля, Бибиси, программа «Аргумент»! Впервые зазвучала привезенная ими оттуда поговорка «нэвер сэй нэвер», «никогда не говори никогда». Тут Бродский получает Нобеля, это производит определенное впечатление – на страну и на меня, поскольку, можно сказать, кореш. Дальше больше – я имею в виду свою частную жизнь: меня начинают оформлять на поездку в Америку! Тридцать лет в Польшу запрещали, и на тебе. То есть что значит «оформлять»: посылать в следующую инстанцию, а не, как раньше, в задницу. Всего я прошел 13 инстанций, что заняло 8 месяцев. За хлопотами, захватывающими неведомой до того интригой, сам красный день календаря промелькнул незаметно. Надо полагать, традиционно шел мокрый снег, плыли бумажные цветы и ехали ракеты.

80-ю чуть не пропустил вообще. Был в Нью-Йорке: какие-то лекции, какие-то чтения стихов и проз. Утром еду через Таймс Сквер, на стене в бегущей строке ухватываю глазом – «Новембер 7». Батюшки! где тут формируются колонны праздничной демонстрации трудящихся Манхэттена? Не с кем поделиться волнением – во-первых, тем, что с рождения присуще дню, во-вторых, тем, что вызвано его отменой. Вечером – естественным ходом в ресторан «Русский Самовар». Там Роман Каплан, хозяин: «Эй, – говорит, – ты не забыл, какое сегодня число?» Я-то как раз не забыл, но в контекст какого настроения и каких телодвижений его поместить? «А вот подожди, за роялем уже настроились петь – сейчас обязательно грянет «поручик Шапиро, корнет Рабинович». И еще десять раз из зала будут просить на бис». Так, по слову его, мы этот вечер и провели.

А сейчас 90-я. Это уже почти столько прошло, сколько после революции Великой Французской. 90, 190, да хоть 290 – невелика разница. Кстати, девяностолетие Французской пришлось на 1879 год. Что там тогда было? Новый президент – Жюль Греви, 78 процентов голосов на выборах, вот это рейтинг! Через 6 лет – опять 78! Потом зять его попался: отдавал кому надо госзаказы, получал откаты, чинами торговал, орденами. Пришлось Жюлю подать в отставку. У них, французов, с этим было строго.

14–20 ноября

Издательство «Фантом-пресс» выпустило книгу Стивена Фрая «Моав, умывальная чаша моя». Фрая мы знаем как актера: это он играл Дживса в телевизионном сериале «Дживс и Вустер». Между тем он написал полдюжины книг, снискавших признание в Англии и за рубежом, переведенных на разные языки, в частности, и на русский. «Моав» – автобиография, от младенчества до 20 лет. Название – стих из 59 Псалма: означает, что среди покоренных царем Давидом земель Моавитянская будет служить ему не более чем умывальником. В одной из последних фраз автобиографии выбор названия объясняется: «Вы увидели меня у моей купальной чаши соскребающим грязь годов».

Есть неотразимая притягательность в описании детских лет английского мальчика: Диккенс здесь чемпион. Именно английского – который ребенком отчуждается от родительской ласки, домашнего тепла, семейного покровительства. Сиротством ли и бедностью (которая есть двойник сиротства), как у Диккенса, – или обыкновенным определением в школу, особенно если это boarding-school, школа-интернат, как у Фрая. Ни дать ни взять, Спарта, где государство отнимало у родителей детей в возрасте 7 лет, отправляло в лагеря и воспитывало под руководством знающих свое дело педагогов. Только там целью была воинская доблесть, а в Англии – образованность и самостоятельность. Можно сказать, что спорт, закалка тела у англичан спартанские. Но какому излому подвергается мягкая беззащитная душа ребенка, сталкиваясь с играми, похожими на истязание, дисциплиной, похожей на насилие, подчиненностью старшим, одиночеством, не находящая, кому она может по-детски пожаловаться!

Стивен – в его собственном описании – тот еще фрукт. Рассказывая о своих поступках, побуждениях, мыслях, он не щадит себя – и тем добивается права быть беспощадным к другим. Из множества персонажей, которых он представляет читателям, его безусловной любовью пользуется мать, младшая сестра, мальчик из младшего класса, с оговорками брат, и учитель, обладающий бесконечным смирением и расположенностью к шкодящим ученикам. Вот и всё. Если учесть, что он, Фрай, гомосексуалист, и упомянутый мальчик – предмет его домогательств, трудно представить себе, чтобы такой тип мог очень уж понравиться. Если прибавить к этому, что этот тип к тому же вор, обыкновенный карманник, промышляющий по раздевалкам и чужим спальням, – тем более. И, однако, нравится.

Привлекательность того или другого человека заключается не обязательно в честности, благородстве, справедливости, словом, не в его положительности, а в цене, которую он платит за свою отрицательность: свое вранье, презрение к другим, двуличие, неверность. И еще тем, что сохраняет присутствие духа в крайних ситуациях. Как герой известного стихотворения – «так весело, отчаянно шел к виселице он». Герой книги «Моав» – не говорю Стивен Фрай, потому что не знаю, насколько он себя изобличает, насколько на себя наговаривает, – расплачивается полным крахом своей юности, надежд, талантов, мечтаний, дружб. Накануне 18-летия, после месяцев, проведенных в бегах, под чужим именем, по украденным кредитным карточкам, его арестовывают и отправляют в тюрьму. «Я был так счастлив, так блаженно, лучезарно, бешено счастлив, что, умей я петь, запел бы… Я был свободен. Наконец-то». И дальше: «Жизнь в тюрьме давалась мне легче легкого, поскольку большую часть прожитых мной лет я провел в закрытых школах. Я не хочу сказать этим, что закрытые школы похожи на тюрьмы, я хочу сказать, что тюрьмы похожи на закрытые школы. Я умел сохранять бодрость духа и выдумывать разного рода забавы, шуточки и мошеннические проделки. Я умел выживать».

Фрай – англичанин до мозга костей. Это отнюдь не значит, что он образец англичанина. Напротив, он терпеть не может спорт, холодный душ, командную солидарность, да и о школе в целом, составляющей национальную гордость англичан, отзывается с враждебностью в диапазоне от брезгливости до отвращения. Свою аллергию на еще один предмет английского поклонения – цветы – он виртуозно использует для увиливания и от регби, и от уроков. «Я начал отчаянно гордиться моей астмой, так же, как впоследствии возгордился моим еврейством и моей сексуальностью».

Как сказала недавно известная певица, вполне русская и вполне гетеросексуальная: «У нас всегда во всем виноваты артисты, евреи и педерасты». Фрай принадлежит к трем этим категориям одновременно. Род Фраев – саксонский, старинный, еще донорманнский. Тут мы касаемся еще одной английской черты – отношения к национальной принадлежности человека. Его мать была чистокровной еврейкой, «однако фамилию я носил решительно английскую, а только она и определяла, целиком и полностью, то, кем я себя считал. Для англичан все это означало, что я англичанин со слегка экзотическими обертонами; для евреев – что я еврей с одним вполне простительным недостатком». (Возможно, чтобы стать такой страной, надо воспринять весь комплекс британского мироустройства, начиная с закрытых школ.) «Впрочем, – продолжает автор, – внутренне я не сомневался в том, что определенного рода антисемитизм в Британии существует. Евреи, подобно гомосексуалистам, считались людьми не вполне здоровыми. Они были частью парада бледных умников, которые на рубеже двух веков смутили наш здоровый мир разговорами о релятивизме и неопределенности, туманными идеями насчет исторического предопределения и расщепления личности».

Далее короткий эпизод с прадедом Фрая по фамилии Нейманн, венгерским евреем «из тех, кто готов отдать человеку последнее пальто». Проходят десятилетия, и Фрай читает в одной книге о Гитлере следующее: в 1910-м, в возрасте двадцати одного года, Гитлер ходил в дряхлом старом пальто, которое получил в ночлежке от торговца подержанным платьем, венгерского еврея по фамилии Нейманн, и которое спускалось ниже его колен. «Полагаю, комментирует Фрай, венгерских евреев в Вене 1910 года было очень немало, полагаю также, что многие из них носили фамилию Нейманн, и все же не могу не гадать неужели мой собственный прадед дружил с человеком, заботился о том, чтобы ему было тепло, и этот же человек впоследствии уничтожил большую часть его семьи и около шести миллионов людей, принадлежавших к его народу».

Взгляните на фамилию автора этой колонки, и вы поймете мое смятение тоже.

28 ноября – 4 декабря

70-я годовщина Большого Террора. Собственно говоря, начинать отсчет можно с первого дня Октябрьской революции, но 1937-й большевики сделали рекордным в индустрии истребления граждан, выделили как монумент особо масштабной резни, и таким он запечатлелся в национальной памяти. Даже у той части страны, которая считала, что все правильно – в свете… дальше набор: построения коммунизма, исторической необходимости, международного положения, высшей справедливости. А пожалуй что и у нынешних, которым на все это, в общем, наплевать. Так получилось, что на особом счету этот год.

70 лет тому назад… Да не лезьте вы к нам с вашими семьюдесятью, с вашим тридцать седьмым, не портите настроения. Сколько времени прошло, а вы всё суете нам под нос эти истлевшие портянки. Как в старой пьесе Эдуардо де Филиппо вернувшийся из плена не больно-то сообразительный итальянец обходит собравшихся за праздничным столом гостей и каждому начинает одну и ту же историю: «Лежу я в окопе, по бокам два трупа…». Они веселятся, они достали на черном рынке приличные продукты, они выжили, они нацелились забыть войну – и не хотят ничего больше знать про окопы и трупы.

И мы тоже. Какое-то самозваное общество «Мемориал», какой-то соловецкий камень, какие-то бестактные годовщины. Почему так однобоко? Вон в журнале: один малый вспоминает, как пятилетним ходил с мамашей на Центральный рынок. «Как сейчас помню парную телятину по 5 рублей кило, ломящиеся от великолепных продуктов ряды по чрезвычайно доступным ценам». (Чрезвычайно доступные – это какие?) Ума, конечно, не великого и таланта, не сказать, яркого, но тем ценней свидетельство: заурядного человека, заурядный врать не станет.

И видный деятель науки с внушительной телевизионной внешностью тоже не станет: да, были шарашки, сгоняли зеков с высшим образованием и повышенной сообразительностью. Ну зеков – и что такое? Жили в тепле, носили доброкачественную одежду, сыты. Ни в чем не нуждались. И какими семимильными шагами шла вперед наука! Собрали бомбу, выковали под нее ракету! И было бесплатное образование…

Летом этого года страна – не найду другого слова – праздновала 70-летие канала имени Москвы. Канал благодарили за то, что «именно он спас Москву от дефицита воды». Торжественно, с чувством собственного достоинства и, как принято было выражаться в те годы, «глубоким удовлетворением», отмечали, что «история канала тесно связана с именами известных ученых, инженеров, зодчих и скульпторов, которые не только построили уникальное сооружение, но и придали ему величественный архитектурный облик». Что он был прорыт «в рекордные сроки», 4 года 8 месяцев. Слегка потупясь, упоминали, что «основной ударной рабочей силой были заключенные». Но (сразу перешибали) «там трудились и вольнонаемные».

Там трудилось 200 000 человек в год. Я имею в виду Дмитровлаг. Средняя годовая смертность по лагерям определена в 15,7 %. Выходит по 30 000 в год – мёрло, замерзало, тонуло, погибало. Стало быть, на круг 150 000. По случаю 70-летия была заложена православная часовня в память жертв строительства. Об этом нас осведомили – и еще о том, что «Канал заступился за владельцев коттеджей на территории парка, прилегающего к руслу». Это похвально: за тех не заступились, так хоть за этих. В «Новостях» показали какого-то нынешнего начальника, немолодого, давно на канале работающего. Он сказал, что на левом берегу стоит стометровая статуя Ленина (под эти слова нам ее показали) и что стояла такая же Сталина на правом. Сталинскую демонтировали… Выдержав паузу, во время которой преданность вождю боролась в нем с лояльностью подлому демократическому режиму, он все-таки прибавил: «К сожалению». Отважился.

Не упрекайте меня в непунктуальном подсчете: 150 000 – дескать, не завысил ли? Тут завышай не завышай, реальный итог никогда не будет меньше. Никогда не станет меньше костей, рвы, в которые их закапывали, не сделаются короче. Земля, на которой расположились коттеджи, не окажется менее жирной, не столь удобренной. (В начале октября наткнулись на груду скелетов в подвале дома на Никольской. В трех, что ли, сотнях метрах от Кремля. Расстрелянных тогда же. Прибавляют: а может, и не тогда, а может, и не расстрелянных. Эдак беспристрастно, объективно: как о костях игральных, о домино.)

Нас натаскивают на то, что это ушло в историю. Нету этого больше. Нет телег, запряженных лошадьми, нет наказания школьников розгами – и этого нет: история. А истории стыдиться не надо. Потому и принимает у себя дома Солженицын, который чуть ли не в одиночку сваливал режим, стоявший на фундаменте ГУЛага, радушно Путина, верно служившего заведению, которое это фундамент воздвигло. История и – Seid umschlungen Millionen, обнимитесь миллионы!

Я понимаю, почему Путин сказал, что нам не нужно стыдиться своей истории. Я не понимаю, как ее можно не стыдиться. Как я могу не стыдиться того, что, будучи шестнадцатилетним мерзавцем, сделал подножку младшекласснику и он унизительно растянулся, рассадив себе до крови коленку? Допускаю, Путин и как президент, и по-человечески не желает сокращения народонаселенья. Допускаю, что хотя он принадлежит к племени политиков, для которого, как известно, цель оправдывает средства, он все-таки считает террор, хоть и бывший, аморальным. В том числе и тот, что осуществляла его альма-матер. От которого народонаселение его страны сократилось на процент, сравнимый с его сегодняшним рейтингом.

Уверен, что он проходил в школе стихотворение со строчками «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата! Есть грозный судия: он ждет» – и далее по тексту Лермонтова. И, возможно, не относится к этим словам цинично – даже при том, что сейчас они не в масть времени. Тогда какая же выгода в приглашении гордиться историей, с которой, хочешь не хочешь, каплет кровь? А вот именно чтобы не забывали, что да, да, каплет, что это историческая норма и как норма может проявиться в любое время, завтра, через месяц, и скажите спасибо, что не проявляется. Другого ответа не нахожу.

5–11 декабря

«Бердичев» – многообещающее название книги, для всех: для евреев, для русских, поляков, украинцев, белоруссов. Думаю, что и для израильтян – как олицетворение жизни нации после древнего Израиля и до Израиля нынешнего. Как говорит один из персонажей книги: «Беркоград проклятый. Бердичев – еврейская столица».

Книга названа по пьесе: «Бердичев» – это пьеса, огромная, некрасивая и тяжелая, как бесконечный советский барак, заменивший собой весь город. Улицы, какая-никакая архитектура, городской сад, река – все поглощено барачным, нищенским, жестоким, темным образом существования. Надрывающимся и покорно брюзжащим. Безвыходным – потому что, куда ни выйдешь, во двор, в магазин, на работу, на танцы, все это части того же барака, его коридоры, сени, лестницы: никому из живущих в нем не покинуть его территории. Пьеса написана (лучше сказать, закончена) в 1975 году, ее автор Фридрих Горенштейн. В книгу (изд-во «Текст», Москва, 2007) добавлены еще две его прозаических вещи. Но пьеса занимает 200 страниц из 300, она определяет идею, самое существо, содержание книги, проза только подыгрывает ей.



Поделиться книгой:



Регистрация